Темная и тесная комната из-за неисправного дымохода была наполнена едким дымом.
Крошечный будуар, одно из изящных святилищ Марии Антуанетты; легкий, едва уловимый запах, свидетельствующий о присутствии призраков; раскрашенные стены и рваные гобеленовые шпалеры.
На нем лежала печать тяжелой руки великой и славной революции.
В грязных углах комнаты валялись или стояли, одиноко прислоненные к стенам, несколько стульев с грубо порванной бахромой Маленькая скамеечка для ног, обтянутая атласом, лежала перевернутая с отломанной ножкой – грубо отброшенная пинком, она трогательно поднимала вверх свои крохотные уцелевшие ножки, словно маленькое беззащитное животное.
У изящного столика работы Буля была жестоко вырвана вся серебряная инкрустация.
Поперек люнета, расписанного Буше и представляющего целомудренную Диану, окруженную роем нимф, был размашисто и неуклюже нацарапан углем девиз революции «Liberté , Egalité, Fraternité ou la Mort!».[1] Кульминацией этого зрелища для более наглядного подтверждения девиза являлись нарисованные на портрете королевы фригийский колпак и зловещая алая полоса на шее.
За столом в тесном и напряженном конклаве сидели два человека. Между ними стояла, коптя и мигая, высокая одинокая свеча, бросающая фантастические тени на стены и освещающая капризным неверным светом лица мужчин. Как различны они были! Один – с выдающимися скулами, грубыми чувственными губами и тщательно напудренными волосами, другой – бледный, с тонкими губами, с проницательным взглядом хорька и высоким интеллектуальным лбом, над которым были высоко зачесаны лоснящиеся каштановые волосы. Первый назывался Робеспьером, безжалостным и неподкупным демагогом, второй – гражданином Шовеленом, бывшим представителем революционного правительства при английском дворе.
Час был поздний, и шум готовящегося ко сну огромного бурлящего города долетал в уединенные апартаменты опустевшего дворца Тюильри, как слабое отдаленное эхо.
Прошло два дня после фрюктидорского переворота. Поль Деруледе и Джульетта Марни, осужденные на смерть, были унесены из кареты, сопровождавшей их из Дворца юстиции в Люксембургскую тюрьму, буквально святым духом. Кроме того, Комитетом общественной безопасности только что были получены сведения о том, что в Лионе аббат дю Мениль с бывшим шевалье Д'Эгремоном, а также с женой и всей семьей последнего, совершили подобный чуду, невероятный побег из Северной тюрьмы.
Но это было еще не все. Когда Аррас оказался в руках революционной армии и вокруг города был сформирован постоянный заслон, чтобы ни один из предателей-роялистов не мог спастись, около пятидесяти женщин и детей, двенадцать священников, старые аристократы Шермуа, Деллаве и Галлипо, а также многие другие, проскочили через заставы – и вернуть их уже никто не смог.
По домам подозреваемых проводились рейды в надежде найти убежища или, более вероятно, приюты спасителей и помощников. В Париже возглавлял и проводил эти операции общественный обвинитель Фукье-Тенвиль на пару с кровожадным вампиром Мерленом. В данный момент они находились около дома на улице Старой Комедии, где, по сведениям доносчиков, на целых два дня останавливался какой-то англичанин.
Они потребовали впустить их и сразу же проследовали в бедно обставленные комнаты. Оборванная хозяйка еще не убрала того места, где спал англичанин; она даже не знала, нашел ли он место получше.
– Он заплатил за комнату на неделю вперед, а приходил и уходил когда ему вздумается, – объяснила она гражданину Тенвилю. Еще старуха сказала, что не готовила ему и не убирала за ним, поскольку он никогда не ел дома и жил всего два дня, и что она не знала, был ли ее постоялец англичанином, пока он не уехал. Она-то думала, что он француз с юга, поскольку говорил с типичным южным акцентом.
– Это был день восстания, – продолжала она, – он собирался уходить, а я сказала ему, что на улицах сейчас небезопасно, особенно для иностранца. Он всегда одевался очень богато, и я была уверена, что нищие непременно набросятся на него. В ответ он рассмеялся, дал мне клочок бумаги и сказал, что, если не вернется, можно считать его погибшим. А если меня будут расспрашивать о нем из Комитета общественной безопасности, показать этот клочок – и меня оставят в покое.
Хозяйка говорила бойко, нисколько не испугавшись угрюмого выражения на лице Мерлена и угрожающих жестов гражданина Тенвиля, известного своей жестокостью.
Но у гражданки Брогар, деверь которой содержал харчевню в окрестностях Кале, совесть была чиста. От Комитета общественной безопасности у нее имелась лицензия на сдачу апартаментов, кроме того, она регулярно извещала записками эту бдительную организацию о прибытии и отъезде своих постояльцев. Единственно разве, что о тех постояльцах, которые платили больше, чем было принято, – именно так и сделал англичанин, – она сообщала по уговору несколько позже, но зато с описанием внешности, положения и национальности.
Так произошло и в случае с недавним английским гостем. Но старуха не стала рассказывать об этих подробностях ни гражданину Мерлену, ни гражданину Тенвилю.
Тем не менее она вручила им листок бумаги, данный ей англичанином с уверениями, что, увидев эту записку, ее ни о чем больше не станут спрашивать.
Тенвиль грубо вырвал листок у нее из рук, но смотреть не стал. Он скомкал бумагу в шарик, однако Мерлен с грубым смехом выхватил шарик у него из рук и, разгладив его на колене, некоторое время изучал.
Там было нацарапано четыре строчки, похожие на стихи, на незнакомом Мерлену языке, вероятно английском. Но одно было абсолютно легко понятно любому – маленький рисунок красными чернилами в нижнем углу – звездообразный цветочек.
Увидев это, Мерлен и Тенвиль, с громкими ругательствами приказав своим людям следовать за собой, отправились прочь с улицы Старой Комедии, не обращая более никакого внимания на беззубую хозяйку, подобострастно изъявляющую им вслед с порога свой горячий патриотизм и желание служить Комитету общественной безопасности.
Тенвиль и Мерлен принесли сей клочок гражданину Робеспьеру, который, в свою очередь, злобно улыбаясь, скомкал этот маленький документ в своей только что вымытой ладони.
Робеспьер не ругался и не чертыхался, ибо никогда не употреблял никаких проклятий в разговоре. Он опустил улику на второе дно своей серебряной табакерки и послал на улицу Корнеля к гражданину Шовелену специального гонца с приказанием прийти в тот же вечер после десяти часов в комнату № 16 бывшего дворца Тюильри.
Была половина одиннадцатого; Шовелен и Робеспьер сидели друг против друга в будуаре бывшей королевы, а между ними на столе, как раз под горящей свечой, находился многострадальный и весьма грязный клочок бумаги.
Ему пришлось пройти через множество нечистых рук до того, как белые непорочные пальцы гражданина Робеспьера разгладили его и поместили перед глазами бывшего посланника Шовелена.
Последний, однако, не смотрел ни на бумагу, ни на бледное и жесткое лицо перед собой. Он прикрыл глаза и на мгновение отрешился от вида маленькой темной комнаты, безжалостных глаз Робеспьера, загаженных стен и замусоренного пола. Будто в ясном и неожиданном озарении он увидел блестящий салон министерства иностранных дел в Лондоне, где танцевала, подобно королеве, в объятиях принца Уэльского прекрасная Маргарита Блейкни.
Он слышал шелест вееров, шуршание шелковых платьев и над всем этим шумом и гулом танцевальной музыки – глупый смех и манерный голос, читающий корявое стихотворение, которое теперь было написано на грязной бумажке, положенной перед ним Робеспьером:
Сами ищем там и тут,
И французы не найдут.
Кто он? Дьявол или Бог,
Чертов этот Сапожок?!
Это было сильным ударом. Маленькое грязное напоминание воскресило в памяти Шовелена другие неизгладимые картины. В эту самую минуту, когда глаза его были закрыты, а Робеспьер внимательно глядел на него, бывший посланник увидел пустынные скалы Кале и вновь услышал тот же манерный голос, распевающий «Боже, храни короля!», грохот мушкетов, отчаянные крики Маргариты Блейкни – и ощутил горькую и пронзительную тоску страшного унижения и полнейшего поражения.