16

Привычным движением пригладив шероховатый фетр, Регина заботливо пристроила шляпу, бывшую темно-синей в первые дни страха и тоски по дому, на багажную полку, над сиденьями из светло-коричневого бархата. Плюхнувшись на мягкое сиденье, Регина прижалась ртом и носом к маленькому окошку, чтобы не прыснуть со смеху. Привычка сначала заботиться о шляпе, а уж потом о себе показалась ей смешной перед лицом тех перемен, которые уже подкарауливали ее. В конце путешествия эта выгоревшая на солнце и затвердевшая от соленого воздуха содового озера шляпа, которая давно уже ей мала, должна была стать просто головным убором, как любой другой.

Узкая шляпная лента в бело-голубую полоску, с девизом «Quisque pro omnibus»[84], была почти новой. Вышитая золотой нитью надпись раздражающе ярко сверкнула в солнечном зайчике, заскочившем в купе. Регина попробовала поднять себе настроение предвкушением каникул, но быстро заметила, что мысли ускользают от нее, и ей стало не по себе.

Она много лет отчаянно желала получить эту ленту школы Накуру, чтобы наконец перестать быть изгоем в обществе, которое мерило людей по униформе, а детей — по доходам их родителей. И вот она получила эту ленту на свое тринадцатилетие. Еще немного — и было бы слишком поздно. Как только поезд прибудет в Найроби, ей уже не нужны будут ни шляпа, ни лента. Школа Накуру, проглотившая зарплату ее отца, как прожорливые чудовища из греческих мифов — своих беззащитных жертв, останется ее школой еще только пару часов.

После каникул Регина должна была отправиться в Высшую женскую школу Кении в Найроби, и она точно знала, что будет ненавидеть ее точно так же, как и старую. Маленькие мучения, которые к вечеру каждого дня становятся величайшей мукой, начнутся сначала — учительницы и одноклассницы, которые не могут выговорить ее имя и при этом корчат такие гримасы, будто каждый слог причиняет им величайшую боль; напрасные усилия научиться хорошо играть в хоккей или хоть, по крайней мере, запомнить правила игры и делать вид, будто для такой неудачницы в спорте ужасно важно, в какие ворота прилетит мяч; мука быть одной из лучших в классе или, того хуже, снова быть первой ученицей; но самое грустное — иметь родителей (и любить их, таких), которые говорят с акцентом, не оставляющим ребенку никаких шансов стать незаметным, всеми принятым членом школьного коллектива.

Хорошо хоть, размышляла Регина, уставясь на поцарапанную кожу своего чемодана, что Инге тоже переходит в школу в Найроби. Ее единственная подруга, которую она обрела за пять лет в Накуру и которая ей действительно была нужна. Инге уже не носила «дирндль»[85]; она, не краснея, утверждала, что говорит только на одном языке — английском и очень стесняется своего немецкого имени. Но самодельный мягкий сыр, который мать посылала ей к чаю, Инге все еще ела с большим удовольствием, чем имбирные кексы, которыми бредили английские дети. И она все еще целовала родителей после долгой разлуки, вместо того чтобы легким кивком дать понять, что научилась владеть своими чувствами. Самое главное, Инге никогда не задавала глупых вопросов, вроде таких: почему у Регины такая маленькая семья, только папа с мамой? Почему во время вечерней молитвы в актовом зале она никогда не закрывает глаза и не открывает рот?

При мысли об Инге Регина с облегчением вздохнула в коричневую занавеску на окне купе. Она испуганно оглянулась, не заметил ли кто этого. Но остальные девочки, ехавшие с нею на каникулы в Найроби, были слишком заняты собственным будущим. Их тоненькие голоса звучали взволнованно, а рассказы были напитаны верой в себя, которой они были обязаны родительскому дому и родному языку. Регина больше не завидовала своим одноклассницам. Она их все равно больше никогда не увидит. Пэм и Дженнифер записали в частную школу в Йоханнесбурге, Элен и Дафна ехали в Лондон, а Джанет, которая не сдала выпускной экзамен в школе Накуру, ждала состоятельная тетка, конезаводчица в Суссексе. Так что Регина позволила себе еще один, на сей раз приятный, вздох облегчения.

Только по ослепительному свету в купе она заметила, что поезд уже покинул тень плоского станционного здания. Она была рада, что сидит у окна и может еще раз спокойно взглянуть на свою старую школу. Она, правда, ощущала себя изможденным буйволом, с которого слишком поздно стащили ярмо, и все же не могла так запросто распрощаться со школой. Чтобы не вышло, как в Ол’ Джоро Ороке, когда она покинула ферму, ничего не подозревая, и ее глаза не могли использовать драгоценное время и насмотреться впрок, на все дни, которые придут потом.

Поезд шел с шумом, медленно. Вот он проехал мимо белых зданий, которые так напугали семилетнюю Регину, что у нее долго было только одно желание — подобно Алисе в Стране чудес провалиться в какую-нибудь дыру. Теперь, в мареве начинающейся дневной жары, на холмах из красного песка, они казались очень светлыми. Домики с серыми крышами из гофрированной стали, и даже главное здание с его толстыми колоннами, такие знакомые, выглядели уже гораздо приветливее, чем еще за день до этого.

Хотя она знала, что кормит свою голову фантазиями, Регина представила, что видит окно кабинета мистера Бриндли и его самого, машущего флагом из белых носовых платков. Уже на протяжении многих беспокойных месяцев она знала, что будет скучать по нему, но не подозревала, что этой тоске понадобится так же мало времени, чтобы вырасти, как льну после первой ночи большого дождя. Директор вызвал ее в последний день перед началом каникул. Он не стал много говорить, только посмотрел на Регину, будто искал подходящего слова, которое где-то затерялось. Регине снова стало жарко при одном воспоминании о том, как она убила тишину, пробормотав:

— Благодарю вас, сэр, благодарю за все.

— Не забывай ничего, — сказал мистер Бриндли и при этом выглядел так, будто это он, а не она отправляется в сафари без возврата. Потом он еще пробормотал: «Маленькая Нелл». А она быстро, потому что в горле уже стоял комок, ответила:

— Я ничего не забуду, сэр.

И, собственно не желая этого, добавила:

— Не забуду, мистер Диккенс.

Они оба засмеялись и одновременно откашлялись. Мистер Бриндли, который все еще терпеть не мог плачущих детей, по счастью, не заметил, что в глазах у Регины стояли слезы.

От мысли, что не будет уже ни мистера Бриндли, ни кого-либо другого, кто знал бы Николаса Никльби, крошку Доррит или Боба Крэтчита и, уж конечно, маленькую Нелл, в горле зацарапало, как от ненароком проглоченной куриной косточки. Это было то же чувство, которое барабанило в голове, когда Регина думала о Мартине. Его имя всплыло у нее в памяти слишком внезапно. Оно едва достигло ее ушей, как в тумане перед глазами возникли дыры, из которых посыпались маленькие, остро отточенные стрелы.

Слишком отчетливо вспомнилось ей, как Мартин, одетый в форму, забрал ее из школы и как они на джипе ехали на ферму и незадолго до цели лежали под деревом. Тогда или позже решила она выйти замуж за этого заколдованного белокурого принца? Помнил ли еще Мартин о своем обещании ждать ее? Она-то свое слово сдержала и никогда не плакала, вспоминая Ол’ Джоро Орок. Во всяком случае, слез не было.

То, что большая печаль могла сожрать грусть, было ново для Регины и приятно. Поезд укачал ее, так что она, хотя слышала еще отдельные слова, уже не могла соединить их в целую фразу. Как раз в тот момент, когда она объясняла Мартину, что ее зовут не Регина, а маленькая Нелл, отчего Мартин так чудесно рассмеялся, что уши у нее все еще будто огнем горели, первый вагон, пыхтя, вкатился на перрон Наиваши. Пар от локомотива закутал маленький светло-желтый домик начальника станции во влажную белую пелену. Даже гибискус на стене потускнел.

В окна застучали старые, исхудавшие женщины-кикуйу со вздувшимися под белыми платками животами, лишенными блеска глазами и тяжелыми связками бананов на согнутых спинах. Их ногти стучали по стеклу с тем же звуком, что и градины по пустой железной бочке. Если женщины хотели заработать, им надо было продать бананы до отхода поезда. Они шептали так умоляюще, как будто должны были отвлечь змею от ее добычи. Регина махнула рукой, желая показать, что у нее нет денег, но женщины ее не поняли. Тогда она, приоткрыв окно, громко крикнула на их языке:

— Я бедна, как обезьяна.

Женщины, смеясь, всплеснули руками и заулюлюкали, как мужчины, когда они ночью в одиночестве сидят перед хижинами. Самая старая из них, маленькая, сморщенная от жаркого климата и тяжелой жизни, с ярко-голубым платком на голове и без единого зуба во рту, распустила кожаные ремни на плечах, поставила поклажу на землю и, вырвав из связки один большой зеленый банан, протянула его Регине.

— Держи, обезьянка, — сказала она, и все, кто слышал это, заржали, как лошади. Пять девочек, сидевших в купе, с любопытством посмотрели на Регину и улыбнулись, потому что понимали друг друга без слов и чувствовали себя слишком взрослыми, чтобы показывать свое неодобрение иначе чем взглядом.

Когда женщина просовывала банан в окно, ее негнущиеся пальцы на короткое мгновение коснулись руки Регины. Кожа старухи пахла солнцем, потом и солью. Регина попыталась удержать знакомый запах, по которому давно тосковала, в носу как можно дольше, но, когда поезд остановился в Ньери, от сытного воспоминания о хороших днях не осталось ничего, кроме острых кристалликов соли, которые терзали глаза, как маленькие кровопийцы дуду, залезшие под ногти на ногах.

На станции Ньери стояло много людей с тяжелой поклажей, завернутых в пестрые одеяла, с широкими корзинами, из которых высовывались коричневые бумажные пакеты, наполненные кукурузной мукой, истекающими кровью кусками мяса и невыделанными кожами. До Найроби оставался час езды.

В голосах больше не было мелодичной мягкости наречий высокогорья. Говорили громко, но понять речь было все-таки тяжело. На мужчинах, которые, как их отцы и деды, держали в руках кур и гнали впереди себя, как коров, нагруженных поклажей женщин, были башмаки и такие пестрые рубашки, будто они сразу после грозы разрезали радугу. У некоторых молодых мужчин на запястье блестели часы под серебро, у многих вместо привычной палки в руке был зонт. Их глаза походили на глаза затравленных животных, но шаг был плавным и сильным.

Индианки с красными точками на лбу и браслетами, даже в тени переливавшимися как танцующие звезды, сами багаж не несли, хотя имели право ехать только вторым классом, — сумки заносили в вагон молчаливые негры. Светлокожие солдаты в форме цвета хаки, которые, несмотря на годы, проведенные в Африке, все еще верили в отправление поезда по расписанию, торопились к вагонам первого класса. Маршируя, они напевали послевоенный шлягер «Don’t fence me in»[86]. Молодой проводник-индус, не взглянув на них, придержал перед ними дверь. Раздался резкий свисток паровоза, путешествие продолжалось.

Высокие горы вокруг Ньери в желтом свете послеполуденного солнца, отбрасывавшего длинные тени, походили на великанов, прилегших отдохнуть. Стада газелей прыгали к мерцающим светло-серым лужицам воды. Павианы карабкались по коричневым, как земля, скалам. Ярко горел красный зад громко орущего самца — вожака стаи. Малыши-обезьянки цеплялись за мех на брюхе матерей. Регина с завистью наблюдала за ними, пытаясь представить, что она тоже детеныш из большой обезьяньей семьи, но прекрасная игра детства уже потеряла свою волшебную силу.

Как всегда, увидев первые горы Нгонга, она задумалась, найдет ли мать время встретить ее, или ей опять надо на работу в «Подкову» и она пришлет Овуора. Это был особенный подарок, если у матери находилось время прийти на станцию, но Регина также любила после трехмесячной разлуки обменяться с Овуором теми взглядами, шутками и каламбурами, которые понимали только они. И все-таки в последний раз ей стало стыдно, что ее встречает один слуга. Она проглотила пригоршню удовольствия, когда поняла, что в этот раз все будет по-другому и по прибытии поезда в Найроби она больше никогда не увидит своих бывших однокашниц.

Регина точно знала, что мать побалует ее кенигсбергскими биточками и при этом скажет:

— В этой обезьяньей стране нигде не достать каперсов.

Свое любимое кушанье мать никогда не ставила на стол без этой жалобы, а Регина никогда не забывала спросить:

— А что такое каперсы?

Она считала такие ритуалы обязательной составляющей их домашней жизни, и каждый раз, когда возвращалась домой, ее голодные глаза и уши упивались доказательством того, что в ее жизни ничего не изменилось. Мысль о родителях, всегда старавшихся сделать день ее возвращения чем-то особенным, волновала ее сильней, чем прежде. Как будто ее уже гладила нежность, которую она предвкушала. Ей пришло в голову, что мать написала в своем последнем перед каникулами письме: «Ты удивишься, у нас для тебя большой сюрприз».

Чтобы продлить радость ожидания, Регина запретила себе думать о сюрпризе до тех пор, пока не увидит первую пальму. Но поезд ехал на последнем отрезке пути быстрее, чем прежде, и прибыл в Найроби неожиданно скоро. У Регины уже не было времени встать, как обычно, у окна. Она последняя достала с полки чемодан, и ей пришлось ждать, пока выйдут другие девочки. Так что она понятия не имела, кто же ее встречает. Краткое мгновение, которое показалось ей бесконечно долгим, она в нерешительности стояла на перроне, видя только стену из белой кожи. Она слышала взволнованные крики, но не те голоса, которых караулили ее уши. Стараясь не дать напряженному ожиданию превратиться в страх, Регина, как обычно, заволновалась, не забыла ли мать, когда начинаются каникулы, или, может, Овуор слишком поздно вышел, чтобы вовремя поспеть на станцию.

В панике, за которую ей стало стыдно, потому что она казалась ей преувеличенной и недостойной, но из-за которой сердце выпрыгивало из груди, Регина вспомнила, что у нее нет денег на автобус до «Хоув-Корта». Девочка разочарованно уселась на чемодан, торопливо пригладив школьную юбку. Не надеясь ни на что, она снова устремила взгляд вдаль. И тут увидела Овуора. Он спокойно стоял на другом конце платформы, почти перед паровозом — такой высокий, родной, смеющийся, в черной мантии адвоката. Хотя Регина знала, что он пошел бы ей навстречу, она побежала к нему.

Девочка почти добежала до него и уже положила между зубами и языком ту шутку, которую он ждал, когда заметила, что Овуор не один. Вальтер и Йеттель, прятавшиеся за досками, медленно выпрямившись, все торопливей махали руками. Регина запнулась, чуть не упав вслед за чемоданом, отставила его, побежала дальше, раскинув руки, обдумывая, кого же обнять первым, и решила так сильно столкнуть Йеттель с Вальтером, чтобы они все втроем слились воедино. Лишь несколько ярдов отделяли ее от этой давней мечты, которую она уже считала неисполнимой. И тут она обнаружила, что ее ноги накрепко вросли в землю. Она в удивлении остановилась. Ее отец стал сержантом, а мать была беременна.

Огромное счастье лишь ненадолго парализовало ноги Регины, но чувства так обострились, что у каждого ее вдоха появилась своя мелодия. Ей казалось, что, если она не закроет глаза, упоительная картина разлетится на кусочки. Когда она подбежала к Овуору, в глазах потемнело. Она уткнулась в загрубевшую ткань мантии, увидев его кожу сквозь множество крошечных дырочек, вдохнула запах воспоминания, делавшего ее снова ребенком, услышала стук его сердца и расплакалась.

— За это я тебе всегда буду благодарна, — сказала она, как только снова смогла пошевелить губами.

— Я же тебе обещала, — засмеялась Йеттель. На ней было то же самое платье, в котором она ожидала бэби, которому нельзя было жить. Платье, как и тогда, натянулось на груди.

— Но я думала, ты забыла, — призналась Регина, тряхнув головой.

— Да как я могла? Ты же меня не оставляла в покое.

— Ну, немного и я помог.

— Это мне известно, сержант Редлих, — прыснула Регина. Она обстоятельно надела шляпу, лежавшую на земле, и отдала отцу честь, как это делали скауты. — Когда это случилось?

— Три недели назад.

— Ты меня дурачишь. Мама вон уже как растолстела.

— Три недели назад твой отец стал сержантом. А твоя мать на четвертом месяце.

— И вы мне ничего не писали! Я бы уже могла молиться.

— Хотели сделать тебе сюрприз, — сказала Йеттель.

— Хотели сначала увериться, что все в порядке, а молиться мы уже начали, — прибавил Вальтер.

Пока Овуор хлопал в ладоши, посылая глаза к животу мемсахиб, как будто он только что узнал прекрасную шаури, все четверо глядели друг на друга, и каждый знал, о чем думают другие. А потом руки Вальтера, Йеттель и Регины сплелись в знак благодарности и любви. Значит, это все-таки не было несбыточной детской мечтой.

Пальмы возле железных ворот «Хоув-Корта» еще были наполнены соком последнего большого дождя. Овуор вытащил из штанов красный платок и завязал Регине глаза. Ей пришлось запрыгнуть ему на спину и обхватить его за шею руками. Шея была еще такой же крепкой, как в те давно проглоченные временем ронгайские дни, хотя волосы стали гораздо мягче. Овуор призывно щелкнул языком, тихо сказал «мемсахиб кидого» и понес ее, словно очень тяжелый мешок, по саду и мимо розовой клумбы, отдававшей дневной жар первой прохладе раннего вечера.

Регина могла, несмотря на платок, одновременно пичкавший ее ожиданиями и делавший слепой, чувствовать запах гуавы; она слышала, как ее фея тихонько наигрывает детскую песенку о звезде, сиявшей в ночи, как бриллиант. Хотя девочка не видела ничего, кроме искр на небе фантазии, она знала, что фея одета в платье из красных лепестков гибискуса и держит у губ серебряную флейту.

— Благодарю тебя, — крикнула ей Регина, проезжая мимо дерева, но она говорила на джалуо и только Овуор понял ее и засмеялся.

Когда он, со стоном осла, уже много дней ищущего воду, стряхнул наконец Регину со спины и сорвал с ее глаз платок, она оказалась перед маленькой печуркой в чужой кухне, пахнувшей свежей краской и влажным деревом. Регина узнала только голубую эмалированную кастрюлю, в которой плавали биточки по-кенигсбергски, еще круглее и больше, чем когда-либо. Они плавали в густом соусе, таком же белом, как сладкая каша из немецкой книги сказок. Руммлер, поскуливая, прибежал из соседней комнаты и запрыгал вокруг Регины.

— Теперь это наш номер. Две комнаты с кухней и собственным умывальником, — сказали Вальтер с Йеттель, слив свои голоса в один.

Регина скрестила пальцы, чтобы показать счастью: она знает, что следует делать в таких случаях.

— Как же это удалось? — спросила она, сделав робкий шажок в ту сторону, откуда прибежал Руммлер.

— Освободившиеся комнаты в первую очередь предоставляются военнослужащим, — объяснил Вальтер. Он произнес эту фразу, которую прочитал в газете и выучил наизусть, на своем негнущемся английском так быстро, что его язык запутался между зубами. Но Регина вовремя вспомнила, что смеяться нельзя.

— Ура, — закричала она, когда комок из горла снова соскользнул в коленки, — теперь мы больше не refugees.

— Беженцы, — сказал Вальтер, смеясь. — Как были беженцами, так ими и остались. Но не такие bloody, как раньше.

— Но наш бэби ведь не будет беженцем, папа.

— Мы все в один прекрасный день не будем больше беженцами. Это я тебе обещаю.

— Только не сейчас, — недовольно сказала Йеттель. — Сегодня лучше не надо.

— А ты не пойдешь сегодня в «Подкову»?

— Я больше не работаю. Врач запретил.

Эта фраза просверлила Регинину голову, замешав из воспоминаний, которые она там зарыла, вязкую кашу страха и беспомощности. Перед глазами, которые вдруг стали горячими, заплясали точки, когда она спросила:

— В этот раз у тебя хороший доктор? Евреев он тоже лечит?

— Да-да, — успокоила ее Йеттель.

— Он сам еврей, — пояснил Вальтер, делая ударение на каждом слове.

— Такой красивый мужчина, — мечтательно произнесла Диана.

Она стояла в дверях, в светло-желтом платье, делавшем ее кожу такой бледной, будто на небе уже взошла луна. Сначала Регина увидела только яркие цветы гибискуса в ее волосах и на какое-то упоительное мгновение подумала, что ее фея действительно сошла с дерева. Потом до нее дошло, что поцелуй Дианы отдает виски, а не гуавой.

— Я теперь все время так рассеянна, — засмеялась Диана, когда хотела погладить Регину по волосам и забыла спустить с рук собачку.

— У нас ведь будет ребенок. Ты слышала? У нас будет ребенок. Я больше не могу спать по ночам.

Овуор накрывал к ужину в длинном белом канзу с красным кушаком, расшитым золотом. Он не говорил ни слова, как научил его первый бвана в Кисуму, но глаза его уже не могли настроиться на тяжелый покой английской фермы. Зрачки были такими же большими, как в тот вечер, когда была изгнана саранча.

— В этой стране обезьян нигде не достать каперсов, — пожаловалась Йеттель, протыкая биточек вилкой.

— Что такое каперсы? — довольно жуя, спросила Регина, наслаждаясь волшебством утоленной тоски. Но в первый раз она не стала дожидаться, пока ответ проникнет в самое сердце. — А как мы назовем нашего малыша? — спросила она.

— Мы написали в Красный Крест.

— Не понимаю.

— Мы пытаемся, — объяснил Вальтер, засунув голову под стол, хотя Руммлер стоял позади него да и дать ему было нечего, — узнать что-нибудь о твоих дедушке и бабушке, Регина. Пока мы не знаем, что с ними случилось, мы не можем назвать ребенка в память о них Максом или Иной. Ты ведь знаешь, что у нас нельзя давать детям имена живых родственников.

Только ненадолго Регине захотелось, чтобы она так же мало поняла эти слова с ядовитыми наконечниками, как Диана, шептавшая нежности на ушко своей собачке и заталкивавшая ей в пасть шарики риса. Потом она увидела, как серьезность на отцовском лице сменилась выражением жгучей муки. Глаза матери увлажнились. Страх и гнев боролись в голове Регины, и она завидовала Инге, которая могла сказать дома: «Я ненавижу немцев».

С неторопливостью старого мула в ней выросла сила, позволившая ей сконцентрироваться только на одном вопросе: почему биточки по-кенигсбергски превратились у нее в горле в соленый едкий комок. Наконец у Регины получилось по крайней мере глядеть на отца так, будто она, а не он — ребенок, которому нужна помощь.

Загрузка...