«ВЕСЕЛАЯ КОМПАНИЯ»

1848 год начался, можно сказать, рутинно. Январь и февраль прошли в уже, видимо, ставших Некрасову привычными журнальных хлопотах. Он готовил первые номера «Современника», в которых, включая апрельскую книжку, еще печатал статьи Белинского (критик больше не мог работать — его болезнь перешла в последнюю стадию). В них же были опубликованы «Сорока-воровка» Герцена, произведения Дружинина, Гончарова, Соловьева, Грановского, очередные «записки охотника» Тургенева. Тогда же Некрасов набрал и готовил к печати новый сборник — «Иллюстрированный альманах», в котором намеревался всё-таки опубликовать «Семейство Тальниковых» Панаевой, забракованное Никитенко. Однако к концу февраля ход событий резко изменился.

Двадцать второго февраля 1848 года в ответ на отмену королем Франции Луи Филиппом «реформистских банкетов» в Париже началось восстание — на улицах города жители возводили баррикады. На следующий день было отправлено в отставку правительство Гизо, и тогда же солдаты линейной пехоты, охранявшие Министерство иностранных дел, открыли огонь по толпе — погибли 52 человека. 24 февраля была распущена палата депутатов, король отрекся от престола и бежал в Англию, а еще через день Франция была провозглашена республикой. Волнения и кровопролитные столкновения продолжались до 26-го числа, когда восстание рабочих было подавлено генералом Кавеньяком. Волна революций прокатилась практически по всей Европе: Австрии, Пруссии, Бельгии и другим странам.

Известия о событиях во Франции мгновенно дошли до России и произвели ошеломляющее впечатление на образованную часть общества. М. Е. Салтыков-Щедрин вспоминал: «Мыс неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних лет царствования Луи-Филиппа… Я помню, это случилось на масленой 1848 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно электрическая искра, всю публику пронизала весть: министерство Гизо пало. Какое-то неясное, но жуткое чувство внезапно овладело всеми. Именно всеми, потому что хотя тут было множество людей самых противоположных воззрений, но, наверно, не было таких, которые отнеслись бы к событию с тем жвачным равнодушием, которое впоследствии (и даже, благодаря принятым мероприятиям, очень скоро) сделалось как бы нормальною окраской русской интеллигенции. Старики грозили очами, бряцали холодным оружием, цыркали и крутили усы; молодежь едва сдерживала бескорыстные восторги. Помнится, к концу спектакля пало уже и министерство Тьера (тогда подобного рода известия доходили до публики как-то неправильно и по секрету)». Сочувствие российских либералов французским повстанцам было огромным, а разочарование после поражения июньского восстания — тяжелым.

Правительственная реакция была столь же радикальной. Николай I был готов сделать всё, чтобы не допустить подобного в России. Для демонстрации серьезности его намерений были приведены в боевую готовность некоторые части. Однако правительство хорошо понимало, что угроза была не в возможности военного столкновения со вновь республиканской Францией, а в ее «дурном примере»: опасны были те идеи, которые привели к падению монархии и которые быстро распространялись по Европе. Предстояло бороться с их проникновением в Россию. Поэтому пресса, прежде всего оппозиционная, стала объектом особого внимания правительства. 23 февраля, после получения «двойного» доноса на «Современник» и «Отечественные записки», шеф жандармов граф Алексей Федорович Орлов представил императору доклад об опасном и вредном направлении этих журналов, на котором 27-го числа была начертана высочайшая резолюция о создании особого комитета для рассмотрения действий цензуры и соответствия журналов их утвержденным программам. Такой комитет был организован «немедля», его председателем был назначен генерал-адъютант князь Александр Сергеевич Меншиков. Слухи о создании комитета быстро распространились. Его полномочия и круг обязанностей были неясны, что только усугубляло его потенциальную опасность. Чуть позднее его сменил не менее страшный «негласный комитет по делам печати», так называемый Комитет 2 апреля (или бутурлинский, по имени недолго возглавлявшего его действительного тайного советника Дмитрия Петровича Бутурлина). 14 марта новая правительственная политика была официально декларирована в печально знаменитом царском манифесте о противодействии «смутам, грозящим ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства».

Некрасов впервые столкнулся с подобным. Он, безусловно, никогда не сомневался, что издает журнал «оппозиционный», что идеалы и ценности Белинского, которые он принял как свои собственные, воплощал в стихах и стремился пропагандировать в «Современнике», потенциально враждебны не только конкретному «николаевскому режиму», но и всему государственному строю, существовавшему в России, что полностью высказать их открыто невозможно. Но на эти идеалы можно было намекать, говорить о них не напрямую и, если соблюдать цензурные правила, не подвергаться серьезным угрозам. Правительственная реакция на французские события давала понять, что занятие оппозиционной журналистикой и литературой в России — крайне опасное дело: здесь за песни, поэмы, пьесы могли приговорить к смерти, сослать на каторгу, отправить в ссылку, довести до самоубийства. Закрытие журнала могло, особенно поначалу, казаться Некрасову едва ли не самым легким наказанием за оппозиционность. В тот момент трудно было предугадать все возможные угрозы издателю «Современника» и автору стихов.

Угрозы, впрочем, быстро конкретизировались. Еще до объявления царского манифеста, 11 марта, редакторов петербургских журналов (очевидно, в том числе и Некрасова) пригласили в меншиковский комитет, где от высочайшего имени им было объявлено, что «долг их не только отклонять все статьи предосудительного направления, но содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку». 29 марта Некрасову пришлось по личному приглашению явиться к А. Ф. Орлову, вероятно, сделавшему ему серьезное «внушение» в том же духе. Видимо, до этого времени поэт еще не испытывал внимание к себе чиновника такого ранга и значения и запомнил свой визит к шефу жандармов на всю жизнь. Отчасти карикатурно-иронически Некрасов описал его в начале 1870-х годов в поэме «Недавнее время»:

Получив роковую повестку,

Сбрил усы и пошел я туда.

Сняв с седой головы своей феску

И почтительно стоя, тогда

Князь Орлов прочитал мне бумагу…

Я в ответ заикнулся сказать:

«Если б даже имел я отвагу

Столько дерзких вещей написать,

То цензура…» — «К чему оправданья?

Император помиловал вас,

Но смотрите! Какого вы званья?»

— «Дворянин». — «Пробегал я сейчас

Вашу книгу: свободы крестьянства

Вы хотите? На что же тогда

Пригодится вам ваше дворянство?..

Завираетесь вы, господа!

За опасное дело беретесь,

Бросьте! бросьте!.. Ну, Бог вас прости!

Только знайте: еще попадетесь,

Я не в силах вас буду спасти…»

Правила радикально менялись: правительство уже не только требовало не говорить запрещенного, но заставляло писать то, что оно считает нужным, не просто не противодействовать его интересам, а содействовать им. Перед оппозиционными изданиями встал трудный выбор. В случае Некрасова эта новая ситуация усугублялась смертельной болезнью Белинского, больше не способного ни писать в «Современник», ни помогать советами (к тому же Белинский с точки зрения правительства был намного подозрительнее, чем сам Некрасов; перед смертью критика пытались вызвать для «собеседования» и едва ли не намеревались арестовать). Финансовые дела журнала были не блестящи: после успеха первого года наступала предвиденная Белинским и самим Некрасовым пора спада; конкуренция со стороны Краевского, участие в его «Отечественных записках» тех же литераторов негативно сказались на числе подписчиков «Современника», хотя и не привели к крушению журнала. Вдобавок ко всему в апреле Никитенко, то ли поняв, что им только прикрываются, то ли подчиняясь негласной рекомендации цензорам не состоять в редакциях периодических изданий, отказался от поста ответственного редактора; на его место временно, «в виде опыта», был утвержден Панаев.

Видимо, на фоне всех этих проблем даже смерть Белинского отошла для Некрасова на второй план. Великий критик скончался 26 мая 1848 года в такой бедности, что деньги на похороны собирали его друзья (это еще раз заставило их вспомнить о «несправедливости» к нему Некрасова). Перед смертью Белинский, как вспоминала его свояченица, «необыкновенно громко, но отрывочно начал… произносить как будто речь к народу. Он говорил о гении, честности, спешил, задыхался». Некрасов простился с Белинским за неделю до его смерти. Впоследствии поэт говорил, что последнее свидание было грустным и теплым — бывший наставник просил его беречь себя, чтобы не кончить так же.

Некрасов был, безусловно, человек закаленный, однако обрушившаяся на него волна неприятностей и угроз привела его в замешательство. Самым тяжелым было правительственное требование подтверждения лояльности, фактически открытого ренегатства. Некрасов попытался занять выжидательную позицию: просил авторов «Современника» смягчать резкие высказывания, сам внимательнее следил за материалами, предлагаемыми журналу, от некоторых ярких статей отказывался, то есть вынужден был выполнять функции цензора еще до того, как очередная книжка поступала в настоящие цензурные органы (а ведь был еще бутурлинский комитет). Но, казалось, этого мало, и неясная угроза нависала, власть же требовала прямых подтверждений благонадежности. Некрасов чувствовал, что не в силах найти выход из создавшегося положения. В отсутствие какой-либо поддержки со стороны умиравшего Белинского (о том, чтобы положиться на интеллектуальные способности Ивана Ивановича Панаева, речи не было) он решил пригласить в ответственные редакторы «Современника» кого-то более пригодного.

Его выбор пал на одного из «москвичей», Евгения Федоровича Корша, который давно имел в кружке репутацию человека, наиболее способного к редакторской деятельности. Эта репутация была вполне заслуженной: с 1842 года Корш был издателем и редактором выходившей при Московском университете газеты «Московские ведомости», которую он серьезно преобразовал и улучшил. К этому времени он от редакторских обязанностей «освободился». Привела к этому скандальная история, разыгравшаяся в феврале — марте в Московском университете в связи с недостойным поведением профессора Н. И. Крылова: тот «в пьяном виде» избивал и «таскал по улице за косу» супругу (приходившуюся Коршу сестрой), а она уличила мужа-деспота в том, что он брал взятки со студентов. Несколько профессоров и сотрудников университета, принадлежавших к московской части либерально-западнического круга, в том числе Грановский, Кавелин, Редкин и Корш, потребовали увольнения Крылова из университета, в противном случае грозя уйти из университета. Министр народного просвещения Уваров принял сторону Крылова, и Корш вместе с другими подали в отставку (только Грановского не отпустили — он должен был отработать свою заграничную поездку). Так начальство предпочло подлеца и взяточника знаменитым ученым — очевидно, ради внешнего порядка; субординация, устав оказались важнее таланта, бескорыстия и подлинного патриотизма. Московский университет потерял лучших профессоров. Корш, как и остальные, был вынужден искать другого заработка, чтобы кормить свою большую семью.

Корш был опытным и даже блестящим редактором, но, возможно, для Некрасова дело было не только в нем. С его помощью Некрасов хотел привлечь к более тесному участию в издании и к выработке новой программы других «москвичей», всю московскую группу западников, многие из которых перебирались теперь в Петербург. Задача была непростой, поскольку «москвичи», отличавшиеся высокими моральными требованиями (что и проявилось в истории с Крыловым), не доверяли ему существенно больше, чем прагматичные «петербуржцы». Тем не менее в конце апреля или начале мая 1848 года Некрасов с Панаевым предложили Коршу стать ответственным редактором «Современника». Посредником в переговорах выступил Т. Н. Грановский, приезжавший в Петербург 23 мая, чтобы хлопотать об отставке, повидаться с умирающим Белинским и разузнать о подлинных намерениях редакции «Современника» в отношении Корша. Грановский побывал у Некрасова и Панаевых и пришел к выводу, что намерения редакторов журнала не были серьезными. «…На Панаева и Некрасова Коршу нельзя много полагаться. Они как бы неохотно и, как бы раскаиваясь в своем предложении ему, говорят об его деле, хотя и готовы выслать ему деньги.

Вообще мое мнение об их пустоте оправдалось», — писал он жене. После беседы с вернувшимся в Москву Грановским Корш от предложения петербургских издателей отказался.

Между тем проблема «направления» продолжала нависать над «Современником», и в сентябре разрешить ее взялся другой «москвич», также оставшийся без университетской кафедры, Константин Дмитриевич Кавелин. Дебютировавший в некрасовском журнале блестящий историк, несколько догматического склада, имевший чрезвычайно высокое мнение о своем уме и моральном облике и крайне низкое — об уме и нравственности Некрасова, Кавелин еще весной этого года приехал хлопотать о поступлении на государственную службу. Проживая в Северной столице, он активно общался с редакторами журнала (Некрасов сообщал Тургеневу 12 сентября: «Кавелин перебрался теперь сюда на службу и усердно работает для «Совр[еменника]»). Кавелин решительно не признавал способности Некрасова и Панаева вести серьезное литературное издание и убедил их повторить предложение Коршу (тот снова ответил отказом). Сам же он был готов определить новое направление «Современника», и Некрасов склонялся к тому, чтобы ему это доверить.

Кавелин писал Грановскому в Москву: «Панаев покончил свое литературное поприще. Тень убеждения, веры — исчезли. Некрасов — человек страшно даровитый, но совершенно неприготовленный к делу и воспитанный в школе торгашества; он сам это чувствует и скрывает сколько можно эти стороны, но они прохватывают наружу, несмотря ни на что. На днях составил он объявление о журнале. Мы с Тютчевым сказали ему, что в объявление нужно включить программу; что публика, либеральная партия и все серьезные умы потребуют от журнала объяснить, как он будет действовать теперь, когда на литературу наложены путы, ошейник раба, и европейские события изменили наше положение. Ему сначала не хотелось — так мало понимают они, что такое журнал; потом предложил он мне написать программу. Я это сделал как умел; положил на нее много душевной теплоты, убеждения, но вышла в руках редакции — дрянь. Прежде цензурной переделки они подвергли ее своей, там урезали, здесь прибавили, что вовсе к ней не подходит, и вышла дрянь, ни то ни се».

Новое направление, которое предложил Некрасову Кавелин, состояло в том, чтобы сблизиться со славянофилами, объявить своими новыми ценностями нацию, народ и патриотизм. Эти понятия стали важнейшими в официальной идеологии, а потому выдвижение их «Современником», по мнению Кавелина, должно было быть благосклонно воспринято наверху как демонстрация требуемой готовности содействовать. До некоторой степени такое направление не было чуждо настроениям Белинского, в последние годы жизни отчасти благоволившего славянофилам, что отразилось, к примеру, в его высокой оценке стихотворений Кольцова и полемике с Валерианом Майковым. При этом Кавелин предлагал не реальный союз с властью, которую он ненавидел не меньше Белинского, но своего рода мимикрию. Проповедуя народность и патриотизм, «Современник» должен был вкладывать в эти понятия собственное содержание, отстаивать ценности, совершенно чуждые правительственной идеологии. Грановскому Кавелин писал об этом откровенно: «Всего отвратительней, что в этих возгласах в пользу России, патриотизма русского, в этих ругательствах Европе слышится очень явственно один камертон: власть Николая Павловича, ее сохранение и обеспечение во веки веков. Будь это истинно национальное движение — можно было бы с ним не соглашаться, но, по крайней мере, его уважать. Но покуда это движение в Петербурге — лицемерная интрига немецкой династии, прикрывающейся русским именем, и воскурение фимиама со стороны подлой дворни, царских холопьев… патриотическая маска, надетая лицемернейшим из правительств и вдобавок самым невежественным, какое себе представить можно, может быть эксплуатирована в пользу истинного патриотизма. Они и мы будем разуметь розное; но наружность — та же. Например, ломать русскую историю на новый лад можно…»

Видимо, бывшему «москвичу» удалось убедить Некрасова в правильности такой тактики. В пространном редакционном объявлении «Об издании «Современника» в 1849 году», опубликованном в номере «Московских ведомостей» от 30 сентября, утверждалось: «Очевидно и несомненно стало, что у нас свое дело, своя задача, своя цель, свое назначение, а потому и своя особенная дорога, свои особенные средства. Чувство народной самобытности и историческое, практическое разумение, подготовленные в последнее двадцатилетие совокупными усилиями правительства и частных лиц, теперь окончательно получили у нас право гражданства. Такое приобретение вносит новые условия в наше бытие, обогащает его новыми данными и потому, по всей справедливости, должно составить начало новой эпохи в нашей истории, нашем умственном и нравственном развитии. Теперь, более чем когда-нибудь, мы должны обратиться на самих себя, сосредоточиться, глубже вглядываться в свою народную физиономию, изучать ее особенности, проникать внимательным оком в зародыши, хранящие великую тайну нашего, несомненно великого, исторического предназначения».

Неизвестно, что произошло, однако уже как минимум в ноябре курс решили не менять: редакция выпустила отдельной брошюрой, приложенной к двенадцатому номеру журнала за 1848 год, новое объявление об издании «Современника» в 1849 году, как бы дезавуирующее предшествующее. Это объявление было в несколько раз короче, и о направлении журнала в нем говорилось так же лаконично, как и обо всём остальном: «Весь этот отчет о деятельности редакции «Современника» в 1848 году представили мы здесь подписчикам нашим для того, чтобы, объявляя о продолжении журнала, сказать им коротко, что ничто не изменится в издании его в следующем году. Мы будем издавать журнал наш на тех же основаниях, при содействии тех же сотрудников и руководствуясь теми же соображениями; итак, кому нравился наш журнал доныне, тот может оставаться его читателем и на следующий год, с полной уверенностью, что журнал хуже не будет».

Можно только гадать, что заставило Некрасова отказаться от лицемерного патриотизма. Возможно, этот эпизод — просто проявление короткой слабости, замешательства поэта, заставившего сделать неверный шаг, в котором он быстро раскаялся. В любом случае несомненно, что и от нового направления, и от услуг Кавелина отказались. Некрасов решил не делать каких-либо заявлений, призванных продемонстрировать правительству свое «исправление» (кроме обычных ритуальных формул, неизбежных для всякого подцензурного издания). Он вернулся к тактике выжидания: максимально воздерживаться одновременно и от шагов, могущих повлечь за собой репрессии в отношении журнала и его редакции, и от того, что скомпрометировало бы его в глазах либеральной общественности, издавать журнал вообще без ярко выраженного направления до тех пор, пока не появится возможность выражать его открыто.

Видимо, такая позиция оказалась в конечном счете приемлемой для правительства. Но она же привела к тому, что «Современник» начал выглядеть «бледным». Особенно отчетливо это проявляется в отделе беллетристики: современная русская проза с его страниц почти исчезает — начиная с мая 1848 года в каждой книжке печатается не более двух-трех оригинальных произведений (остаются верными журналу Григорович, Тургенев, постоянно пишет Дружинин, в отделе «Смесь» печатается Панаев), зато до конца года тянется публикация толстого сатирического романа английского писателя XVIII века Генри Филдинга «Том Джонс» в переводе Андрея Кронеберга и Владимира Майкова.

Отсутствие материала, «пригодного для печати», заставляет самого Некрасова вместе с Панаевой взяться за написание длинного приключенческого романа с продолжением. Авдотья Яковлевна вспоминала: «В 1848 году строгость цензуры дошла до того, что из шести повестей, назначенных в «Современник», ни одна не была пропущена, так что нечего было набирать для ближайшей книжки. В самом невинном рассказе о бедном чиновнике цензор усмотрел намерение автора выставить плачевное положение чиновников в России. Приходилось печатать в отделе беллетристики переводы. <…> Некрасову пришла мысль написать роман во французском вкусе, в сотрудничестве со мной и с Григоровичем. Мы долго не могли придумать сюжета. Некрасов предложил, чтобы каждый из трех написал по главе, и чья глава будет лучше для завязки романа, то разработать сюжет, разделив главы по вкусу каждого. Я написала первую главу о подкинутом младенце, находя, что его можно сделать героем романа, описав разные его похождения в жизни. Григорович принес две странички описания природы, а Некрасов ничего не написал. Моя первая глава и послужила завязкой романа; мы стали придумывать сюжет уже вдвоем, потому что Григорович положительно не мог ничего придумать. Когда было написано несколько глав, то Некрасов сдал их в типографию набирать для октябрьской книжки «Современника», хотя мы не знали, что будет далее в нашем романе; но так как писалось легко, то и не боялись за продолжение. — Некрасов дал название роману «Три страны света», решив, что герой романа будет странствовать».

Первая часть романа была опубликована в октябрьской книжке 1848 года, окончание — в майской 1849-го. Поскольку его предполагалось писать и печатать долго, авторам пришлось еще до того, как первая часть появилась в печати, дать обязательство, что «роман будет производить впечатление светлое и отрадное, ибо для главных лиц его, в которых читатель примет наибольшее участие, роман кончится счастливо. Все лучшие качества человека: добродетель, мужество, великодушие, покорность своему жребию представлены в лучшем свете и увенчаются счастливой развязкой. Напротив, порок решительно торжествовать не будет». Это унизительно и комически выглядящее «Примечание для г[оспод] цензоров «Современника» к роману «Три страны света» наглядно характеризует требования, предъявлявшиеся к литературе: перестать «очернять» и выводить «дурное», тем самым расшатывая основы государственного порядка. И в романе всё действительно заканчивалось хорошо. Главный герой, энергичный и предприимчивый молодой человек Каютин, постранствовав по России, в результате составил капитал, который позволил ему жениться на любимой девушке. Все сведения для описаний тех мест, в которых он побывал, заимствовались соавторами из географических атласов, справочников и дневников путешественников. Никакого собственного опыта вояжей по стране ни у Панаевой, ни у Некрасова не было, а потому наиболее ярко и колоритно, со знанием дела, рассказано о деятельности нечистоплотного и развратного книгопродавца Кирпичова. Соавторы и не делали вид, что создают шедевр. Функция «Трех стран света» — заполнять страницы журнала, поскольку имелось обязательство перед подписчиками об определенном объеме каждой книжки («Если увидите мой роман, не судите его строго: он писан с тем, чтобы было что печатать в журнале, — вот единственная причина, породившая его на свет», — писал Некрасов Тургеневу в декабре 1848 года). Роман, впрочем, получился занимательным и после завершения журнальной публикации дважды выходил отдельным изданием.

Весь 1848 год журнал находился в опасности, Некрасов падал духом, жаловался на здоровье. Многим казалось, что следующий год принесет облегчение. Эту мысль выразил Гоголь, встретившись с молодыми литераторами и сотрудниками «Современника». П. В. Анненков вспоминал: «Он также продолжал думать, что по отсутствию выдержки в русских характерах преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользоваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко времени облегчения. Эту же мысль развивал он при мне и в 1849 году на вечере у Александра Комарова. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, присутствовавший тоже на нем, заметил: «Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за всё это время надо еще есть». Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: «Да, вот это трудное обстоятельство». Однако 1849 год не оправдал ожиданий гения. Правительство проявляло «выдержку»: в мае были арестованы Михаил Васильевич Петрашевский и члены его «общества», в том числе Достоевский, в декабре им был вынесен абсурдно-жестокий приговор. По свидетельству Анненкова, Некрасов был чрезвычайно «испуган» происходящими событиями. Панаева утверждает, что во время всего процесса над петрашевцами за Некрасовым велась слежка с помощью прислуги и дворника. По ее свидетельству, в редакции «Современника» каждый день ждали появления жандарма. Ее слова находят документальное подтверждение: исследователи обнаружили в архивах распоряжение управляющего Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии Леонтия Васильевича Дубельта от 31 октября 1849 года: «Г-н шеф жандармов имеет неблагоприятные сведения на счет образа мыслей редактора «Современника» г-на Некрасова. Должно наблюдать за ним».

Всё это, естественно, сказывалось на «Современнике», содержание которого и общее состояние дел постоянно удручали Некрасова. «Мы трепещем за наступающую подписку, ибо многие книжки журнала сряду были плохи», — писал он Тургеневу 12 сентября 1848 года. Ему же 17 декабря Некрасов сообщал: «Подписка идет у нас хуже прошлого года, чему Вы, конечно, и не удивляетесь, видя, как плох стал наш журнал сравнительно с прошлым годом. А отчего плох? Узнаете, как сюда приедете. Мы печатали, что могли». То же он повторил Тургеневу и в письме от 27 марта 1849-го: «В нынешнем году у нас подписка на все журналы хуже, вследствие того что газеты политические в интересе повысились, а журналы по некоторым причинам стали скучны и пошлы до крайности. Так у «Библиот[еки] для чт[ения]» убыло 900 подписчиков, у Краевск[ого] — 500, у нас — 700. Дела наши не очень блистательны». В целом так оно и было: отдел словесности «Современника» заполняли светские, кавказские или бытовые повести Дружинина (которому ни разу не удалось повторить успех своей дебютной повести «Полинька Сакс»), Григоровича, Панаевой (Станицкого), печатаются переводы Гёте и Ламартина, второстепенных европейских писателей. Грановский, его друг географ Николай Григорьевич Фролов, Соловьев в ученых статьях по возможности избегали современности и касались преимущественно развития естественных наук, удаленных периодов российской и европейской истории; но даже вполне невинная статья Соловьева о Смутном времени вызвала замечания и привела к выговору цензору за пропущенную цитату из послания Лжедмитрия II с призывом к крестьянам захватывать земли господ, в котором усмотрели «применение» к общественной жизни современной России. Много места в журнале занимали описания путешествий, причем в основном подальше от России: в Африку или Испанию. Поднимать по-настоящему острые темы, более или менее прямо отстаивать либеральные ценности было невозможно.

При этом работать Некрасову приходилось едва ли не больше, чем в случае, если бы пригодный для печати материал был в изобилии. Он вынужден был не просто оценивать качество текста, но стараться не допускать в журнал, с одной стороны, ничего по-настоящему подлого и лицемерного, с другой — слишком опасного. Тому же Тургеневу в письме от 9 января 1850 года Некрасов жаловался на «невероятное, поистине обременительное и для крепкого человека количество работы»: «…честью Вас уверяю, что я, чтоб составить 1-ю книжку, прочел до 800 писаных листов разных статей, прочел 60-т корректурных листов (из коих пошло в дело только 35-ть), два раза переделывал один роман (не мой), 1 раз в рукописи и другой раз уже в наборе, переделывал еще несколько статей в корректурах, наконец, написал полсотни писем, был каждый день, кроме лихорадки, болен еще злостью, разлитием желчи и проч. Кроме физических недугов и состояние моего духа гнусно, к чему есть много причин». Практически каждая книжка отнимала массу сил.

Предприятие при этом выглядело невыгодным. Некрасов опять жаловался в письмах на долги и нехватку средств, уведомлял сотрудников и авторов, что не может своевременно заплатить гонорар, и просил «подождать». Работа плохо сказывалась на здоровье: в это время он периодически сообщал приятелям в письмах, что болят глаза, неделями мучает лихорадка. Неблагодарный труд отнимал всё время и силы — в 1849 году Некрасов стихов не писал. Бросить дело, однако, было уже невозможно — и в силу привычки, и в силу новой самоидентификации: в какой-то момент Некрасов стал воспринимать себя прежде всего редактором «Современника», ставшего уже во всех смыслах его собственным предприятием. «Современник» уже был важен сам по себе как состоявшееся явление, живое дело и имя, которое выше и важнее того состояния, в каком он находится в данный момент. Момент был тяжелый, но давал возможность журналу сохраниться, дожидаясь лучших времен. Неизвестно, верил ли Некрасов, подобно Гоголю, что такие времена настанут. Его волновал вопрос, как продержаться. Он продолжал работать от одной книжки «Современника» до другой.

То, что журнал, несмотря на постоянное правительственное давление, оставался живым, подтверждается постепенным изменением состава его постоянных авторов. Реакция, общественный застой и упадок неблагоприятны для появления по-настоящему больших талантов, однако вполне пригодны для появления дарований средних, способных на время привлечь внимание публики «на безрыбье». И такие авторы пришли в это время в «Современник». В 1849 году повестью «Ошибка» дебютировала в журнале Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир, ставшая известной под псевдонимом Евгения Тур; Михаил Васильевич Авдеев опубликовал в этом году и в начале следующего свои сенсационные повести «Варенька» и «Записки Тамарина». Павел Васильевич Анненков впервые выступил в качестве литературного критика, дав в первый номер 1849 года статью «Заметки о русской литературе прошлого года», в которой, между прочим, впервые употреблено столь значимое для русской литературы слово «реализм». В 1850 году в журнал пришел и до 1853 года помогал Некрасову издавать его будущий замечательный библиограф Виктор Павлович Гаевский. Всё это свидетельствует, что и в трудное время журнал был центром литературного процесса, по-прежнему формировал современную и завтрашнюю литературную повестку дня.

Несмотря на все огорчения, которые приносит работа, «Современник» в это время дает Некрасову чрезвычайно много: полученная им закалка превращает его в 29 лет в маститого редактора и издателя. Уже в 1850 году критика как само собой разумеющееся называет «Современник» одним из «лучших наших журналов», а известный писатель Григорий Петрович Данилевский считает журнал «модным», прибавляя, впрочем, сплетню, что его редактор не принимает в журнал стихов, «которые опасны для имени г. Некрасова». Некрасов осваивает механизмы общения с цензурой, изобретает способы «прикармливания» цензоров, осторожно нащупывает связи (очень скромные) в правительстве. В это время он обретает новый общественный статус — уже не мелкого литературного пролетария и даже не просто талантливого и заметного литератора, а солидного издателя, владельца журнала, в котором страстно желают опубликовать свои опусы начинающие (и не только) литераторы, поскольку увидеть свое имя на страницах «Современника» уже значило приобщиться к большой литературе. Тому же Авдееву, делавшему только первые шаги на писательском поприще, Некрасов пишет уже как мэтр, как человек, чье мнение имеет значительный литературный вес: «Я с большим удовольствием прочел Вашу повесть. В ней много хорошего, и Вы имеете несомненный талант… Напишите мне также, сколько Вам лет, где Вы служите, куда думаете выступить из Нижнего. Всё, что напишете, присылайте смело ко мне: годное будет напечатано, и будут Вам тотчас высланы деньги (по 32 рубля серебром с каждого печатного листа). Что же окажется неудовлетворительным, на то я не поленюсь прислать Вам свои замечания, ибо Ваш талант меня очень заинтересовал. Высылайте мне поскорей».

В 1849–1850 годах постепенно складывается новый круг «Современника», соответствующий временам, переживаемым журналом и российским обществом в целом. В него только отчасти входят литераторы и ученые, близкие Белинскому. «Москвичи» дают в «Современник» материалы, но держат дистанцию с его редакторами. Новый круг составляют либо такие менее принципиальные друзья Белинского, как И. С. Тургенев (отношения с которым у Некрасова приближаются к приятельским), В. П. Боткин, П. В. Анненков, либо новые сотрудники, мало или совсем не связанные с Белинским: Д. В. Григорович, В. А. Милютин, М. Н. Лонгинов, А. В. Дружинин. Большинство из них образуют приятельский круг, состоящий из людей, близких по интересам, чьи отношения выходят достаточно далеко за пределы редакции. Все они, умные и образованные, с широким кругозором, исповедовали либеральные убеждения, были сторонниками прогресса и просвещения, но при этом никто не обладал ни общественным темпераментом и страстью Белинского, ни философской глубиной и интеллектуальной яркостью эмигрировавшего Герцена (связь с которым практически прервалась в 1848 году), ни ученостью Кавелина или Грановского (остававшихся авторами «Современника»). Новые приятели Некрасова не были склонны вести страстные философские споры. Они были не чужды «барских» вкусов и привычек, не меньше Герцена или Огарева любили радости жизни и удовольствия.

Душой этой новой компании стал Александр Васильевич Дружинин, едва ли не самый постоянный автор, печатавшийся в 1849–1850 годах практически в каждой книжке «Современника» и постепенно начавший определять направление журнала, никак об этом не заявляя. Дружинин, сын крупного чиновника, на три года младше Некрасова, получил образование в Пажеском корпусе, служил в лейб-гвардии Финляндском полку, а с 1846 года — в канцелярии Военного министерства. Дебютировал он в «Современнике» повестью «Полинька Сакс» в 1847 году, посвященной вопросу эмансипации женщин и получившей высокую оценку Белинского. Очевидно, до этого времени никто в компании Некрасова и Белинского не слышал про Дружинина и его рукопись попала в журнал через кого-то из самых периферийных членов кружка. Как-то незаметно он вошел в личные отношения с редакцией журнала и его постоянными сотрудниками. В сентябре 1848 года Некрасов писал Тургеневу: «Дружинин малый очень милый и не то, что Иван Александр[ович] (Гончаров. — М. М.): всё читает, за всем следит и умно говорит. Росту он высокого, тощ, рус и волосы редки, лицо продолговатое, не очень красивое, но приятное; глаза, как у поросенка».

Дружинин был идеальный литератор периода застоя, именно такой, какой нужен, чтобы писать тогда, когда не о чем писать, или, точнее, нельзя писать о чем-то по-настоящему серьезном и важном. По привычкам и вкусам настоящий аристократ, англоман, дэнди, как называли его друзья, он являл собой полную противоположность Белинскому: спокойный, хладнокровный, культивирующий сдержанность и присутствие духа, не терпевший слишком сильных страстей и увлечений, любивший изящное в разных его проявлениях, не без склонностей эротомана. Вечный холостяк, он был завсегдатаем публичных домов, оставил в подробном дневнике характеристики проституток, которых, впрочем, мог и жалеть. Дружинин был действительно добрый человек и впоследствии стал вдохновителем первого в России общества помощи нуждающимся литераторам и ученым. Он очень любил литературу и отказался ради нее от карьеры военного, существенно более перспективной. Но любил он ее, конечно, не так, как Белинский и Некрасов. Она была для него не способом говорить о кровоточащих общественных ранах и проповедовать высокие идеалы свободы и равенства, а проявлением изящного, легкого, родом возвышенного удовольствия, безусловно, отличающегося от того, которое можно получить в борделе, но в конечном счете — наслаждения. Дружинин был чутким критиком, любил художественность в разных видах (в том числе ценил и совсем не «изящную» поэзию Некрасова, хотя и утверждал ее «ограниченный» характер), но при этом ему не нравилась чрезмерная серьезность. Фактически являясь с 1849 по 1854 год ведущим сотрудником «Современника», Дружинин убедил Некрасова отказаться от серьезных обзоров литературы и заменил их ежемесячными фельетонами «Письма иногороднего подписчика». Его трудолюбие было замечательным. Он много писал о том, что не имело злободневного значения: сначала задумал и осуществил цикл статей под названием «Галерея знаменитых романов», затем создал целый ряд портретов английских писателей (литературу Туманного Альбиона он знал прекрасно и хорошо в ней разбирался). В 1850 году Дружинин начал публиковать фельетонный роман-обозрение «Сентиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам», содержащий обзор разнообразных незначительных событий столичной и дачной жизни. Всё делалось им со вкусом, но было мелким и совершенно «безобидным». Эти черты в совокупности превращали его в идеального журнального работника периода застоя.

Дружинин влиял не только на характер журнала, но и на «литературный быт» круга «Современника». Литературу он считал возвышенным развлечением, а литераторов — своего рода аристократическими дилетантами, любящими развлекаться, хорошо жить, а не сухарями, предающимися разговорам о Боге, общественных идеалах и прочих скучных вещах. Видя себя душой любой компании (сказывалось гвардейское прошлое), Дружинин активно вовлекал литераторов круга «Современника» в развлечения: к началу 1850-х годов придумалось даже «домашнее» словцо «чернокнижие», которым приятели называли разнообразные совместные «мероприятия», варьировавшиеся в диапазоне от коллективного сочинения непристойных стихов до коллективного же посещения «дев». Под влиянием Дружинина (и, конечно, благодаря склонности остальных) круг «Современника» превратился в это время в веселую компанию беззаботных людей, благородных и честных, но без больших умственных горизонтов, без предельных запросов и претензий на какое-либо воздействие на окружающий мир. Это было во многом вызвано невозможностью участвовать в какой-либо общественной деятельности, подспудным ощущением отсутствия альтернативы. В самой склонности к аморализму, легким формам разврата можно видеть форму протеста против существующего порядка вещей, режима, лицемерно провозглашавшего мораль своим принципом и при этом глубоко аморального (своего рода портрет этой власти как будто пророчески изображен в «Нравственном человеке»).

Некрасов недаром позволил Дружинину определять лицо его журнала — он, несомненно, в то время считал его полезным и даже не видел ему альтернативы. Многое сближало поэта с кругом Дружинина, в том числе и образ жизни, основанный на культе изящного, дорогого; ему так же не был чужд принцип брать от жизни всё самое лучшее. Некрасов участвовал в «чернокнижии» во всех его разновидностях, принимал участие в составлении «Сентиментального путешествия Ивана Чернокнижникова…», давал волю разным страстям. Именно в это время увлечение карточной игрой переросло у Некрасова в страсть и даже стало своего рода профессией. А. Я. Панаева писала в феврале 1850 года своей подруге М. Л. Огаревой: «Нек[расов]: работает, пиет и тоже играет в карты…»

Тем не менее, скорее всего, Некрасов не считал Дружинина достойной заменой Белинскому, не мог относиться к тому направлению (а скорее отсутствию направления), которое принял журнал, иначе как к временному его состоянию. Именно во время «правления» автора «Сентиментального путешествия Ивана Чернокнижникова…» Некрасов называл «Современник» очень плохим и даже «пошлым». Скорее всего, и некоторые другие члены круга не считали, что та жизнь, которую они ведут, и та литературная продукция, которую производят, по большому счету достойны русского литератора (например, не мог быть доволен блестящий экономист Владимир Алексеевич Милютин, в 1847 году выступивший в печати с серьезными статьями по актуальным вопросам экономической теории и политики, а теперь вынужденный писать в «Современнике» о беспринципном древнегреческом политическом деятеле Алкивиаде и журналах XVIII века). Но эта компания и эти развлечения позволяли легче переносить тяготы труда, цензурного давления, общего гнета эпохи. Видимо, и Дружинину редактор «Современника» никогда не был по-настоящему социально и человечески близок. Он записал в дневнике: «Особенность в характере Некрасова, происходящая ли от болезни, истощения или жизни в подлом кругу и с скверной деятельностью». Белинский никогда не охарактеризовал бы окружение Некрасова такими словами, как «подлый круг».

Несмотря на плодовитость Дружинина, на готовность Григоровича много писать для «Современника», на некоторый приток новых литераторов, пригодного к печати материала всё равно не хватало, и практически сразу после окончания публикации в «Современнике» «Трех стран света» его соавторы начали печатать новый сериальный роман «Мертвое озеро». Как и его предшественник, он написан по законам массовой литературы: с большим количеством персонажей, неожиданными сюжетными поворотами и торжеством добродетели в финале. Роман этот сильно уступал «Трем странам света», хотя тоже имел читательский успех. Считается, что в нем вклад Панаевой существеннее, чем Некрасова: большое место в книге занимает описание театрального быта, хорошо знакомого обоим соавторам, но поданного в том ракурсе, который был явно ближе Авдотье Яковлевне. Думается, не от хорошей жизни Некрасов обратился к литературной критике: вместе с Боткиным, с которым он в это время сблизился, он задумал цикл статей «Русские второстепенные поэты». Несомненно, его перу принадлежит первая статья цикла, в которой автор одним из первых высоко оценил поэзию Тютчева, безоговорочно причислив его к первоклассным талантам, достойным встать рядом с Пушкиным и Лермонтовым. Принял участие Некрасов и в критическом отделе — мелкими заметками и вставками в чужие рецензии.

Подавляющая часть тех немногих «серьезных» стихотворений, которые создал Некрасов за три первые года «мрачного семилетия» — любовная лирика «панаевского цикла». Преимущественное обращение к частной жизни выглядит совершенно закономерно в условиях отсутствия жизни общественной, когда все злободневные социальные вопросы оказались под запретом. Однако эти стихи вызывают у читателя ощущение, что любовь не приносит поэту спасения и не освещает жизнь. Стихотворение «Так это шутка? Милая моя…» еще говорит о счастливом примирении, о том, что «рассчитанно суровое, короткое и сухое письмо», которое он получил от возлюбленной, оказалось шуткой. Но в других текстах уже возникает тема разрыва — уже произошедшего (как в стихотворении «Да наша жизнь текла мятежно…») или неотвратимо приближающегося (как в стихотворении «Я не люблю иронии твоей…»). Особенно же мрачен фрагмент «Поражена потерей невозвратной…», возможно, написанный после смерти их с Панаевой ребенка: «…ночь не близится к рассвету, / И мертвый мрак кругом…».

Единственное исключение, выходящее за пределы интимной лирики, хотя вроде бы тоже интимно окрашенное, — поразительный цикл «На улице», самим автором незадолго до смерти датированный 1850 годом, однако, возможно, составленный из стихотворений разных лет (впервые все стихотворения опубликованы только в 1856-м). В любом случае этот цикл содержит новые краски, которых до сих пор не было в поэзии Некрасова, но которые станут одним из ее наиболее выдающихся признаков. Здесь впервые появляется то, что можно назвать прозой в поэзии — не только в смысле прозаизированности лексики, но и в смысле изображения обычного, текущего. Можно сказать, что Некрасов здесь как бы вспоминает свой опыт создания фельетонного обозрения. Специфика фельетонной колонки прежде всего в том, что фельетонист дает обязательство описать, сообщить обо всём интересном, ценном, значительном, что произойдет за месяц или неделю. При этом сам критерий значительности становится относительным: автор выберет и опишет то, что интереснее всего за тот промежуток времени, о котором он дает отчет читателям. Соответственно, если за месяц не случится ничего по-настоящему значительного, то какие-то события будут попадать в фельетон просто потому, что они ярче других, произошедших в тот же период, но сами по себе они рутинные и обыденные. В цикле «На улице» перед нами как раз такой «фельетон», написанный в то время, когда ничего значительного как будто не происходит, история замерла и жизнь общества остановилась. Три стихотворения цикла прямо начинаются с указания на то, что их нужно воспринимать как «сцены» («вот», «смешная сцена»), содержат указание на обстоятельства, при которых лирический герой увидел происходящее. Сцены, которые изображены в цикле, с одной стороны, чем-то выделяющиеся, цепляющие глаз, драматичные (смерть ребенка, поимка вора, проводы рекрута), с другой — именно рутинные, в них нет ничего необычного. Это трагедия, ставшая повседневностью, и оттого только более тягостная и безысходная.

Необычна и авторская позиция, проявившаяся в произведениях цикла. Так, в стихотворении «Вор» (строку из которого «Торгаш, у коего украден был калач», Фет через 35 лет в письме августейшему поэту К. Р. будет приводить как пример «жестяной прозы») слово «торгаш», употребленное как определение «потерпевшей стороны», заранее закрывает возможность симпатии к торговцу. Эмоции, которые проявляет обокраденный, описаны только внешне (вой и плач) и воспринимаются как лицемерные; состояние вора также передано через внешние проявления, но тем не менее его эмоции однозначно ощущаются как подлинные. «Закушенный калач дрожал в его руке; / Он был без сапогов, в дырявом сертуке», «Лицо являло след недавнего недуга. / Стыда, отчаянья, моленья и испуга» — все эти детали подводят читателя к сочувствию вору. Однако в финале автор избегает моральных оценок и вора, и торгаша, и начальства: «Я крикнул кучеру: «Пошел своей дорогой!» — / И Богу поспешил молебствие принесть / За то, что у меня наследственное есть…» Наблюдатель отправляется «на званый пир», благодаря судьбу и небеса за то, что не находится на месте вора. Лирический герой не вмешивается, ничем не помогает вору и из-за этого априори лишается права вершить моральный суд, которое имел лирический герой «Нравственного человека» или «Колыбельной песни». В «Родине» или «В неведомой глуши…» право на моральную оценку автору давало откровенное признание в тех же пороках, которые он обличает в других, в «Воре» же позиция автора скорее может быть выражена формулой «кто я такой, чтобы судить?». В самом начале «мрачного семилетия» Некрасову кажется, что важнее заявить о собственной моральной уязвимости, отказаться на время от позиции моралиста, скомпрометированной деспотической властью, лицемерно присвоившей себе статус стража общественной нравственности; хотя бы мягко настаивать на относительности морали, на обусловленности поведения человека жизненными обстоятельствами.

Заключительное стихотворение цикла — «Ванька» — строится на традиционном приеме комического параллелизма: извозчик, чистящий бляхи на своей заморенной кляче, чтобы привлечь седока «побогаче», уподобляется «продажной красе», желающей придать себе «блеск фальшивый» с помощью прически. Стихотворение будто бы написано для того, чтобы повеселить читателя, слова «смех» и «смешное» употреблены в нем трижды. Однако завершается оно неожиданно:

Но оба вы — извозчик-дуралей

И ты, смешно причесанная дама, —

Вы пробуждаете не смех в душе моей —

Мерещится мне всюду драма.

Собственно, мораль стихотворения проста: не смешно, когда люди, вынужденные продавать себя, пускаются на жалкие ухищрения для сохранения ничтожного заработка. Это делает «Ваньку» своего рода протестом Некрасова против своего участия в веселой компании, чьи юмористические занятия не есть задача и смысл поэзии и человеческой жизни. Жизнь на самом деле совсем не смешна, и общество представляет совсем не веселые картинки для комических уподоблений. И забывать об этом нельзя, даже если нет возможности сказать прямо, какая драма скрывается за этим весельем.

Загрузка...