ВОЙНА

Новое десятилетие начиналось без надежды на «рассвет». 1851 год проходил для Некрасова под знаками уныния, тяжелой работы, дружининского «веселья», жалоб приятелям на «нездоровье». В «Современнике» по-прежнему печатались Григорович, Авдеев, Евгения Тур и сильно выделявшийся на их фоне Тургенев (подходила к завершению публикация «Записок охотника»). «Москвичи» практически перестали посылать свои ученые статьи, которые отчасти заменили несколько более занимательные Лонгинова и Милютина. Тянулся из книжки в книжку роман «Мертвое озеро», публиковались «греческие» стихи поэта Николая Федоровича Щербины, переводы более или менее безопасных произведений европейской литературы.

В марте произошел конфликт с Дружининым: тот обиделся на Панаева, в редакционной заметке назвавшего его «гостем» в журнале, и отказался продолжать печатать в «Современнике» свои «Письма иногороднего подписчика». Их приходится заменить столь же «легковесными» «Заметками Нового поэта о русской журналистике», сочинявшимися преимущественно Панаевым при некотором участии Некрасова.

Только в октябре произошло событие, которое можно назвать неординарным: в десятой книжке «Современника» было опубликовано начало романа «Богатый жених» Алексея Феофилактовича Писемского, годом ранее прославившегося опубликованной в конкурирующем издании повестью «Тюфяк». Молодой писатель заинтересовал Некрасова и сотрудников журнала оригинальным талантом. Впоследствии он напечатал в «Современнике» еще несколько произведений, однако постоянным автором журнала не стал и не вошел в его ближний круг. Отталкивающее впечатление производили не только его дурные манеры, ставшая легендарной нечистоплотность (позднее Некрасов будет писать Тургеневу в резкой манере: «Это неряха, на котором не худо оглядывать каждую пуговку, а то под застегнутым сюртуком как раз окажутся штаны с дырой или комок грязи на жопе»), но и беспринципность и жадность («…этот господин, порядившись с нами за 2000, счел себя вправе даже не предуведомить нас, что ему дают более, и продал роман Краевскому за три», — сообщил Некрасов Григоровичу в 1855 году). Раздражала его самоуверенность, не соответствовавшая уровню его, впрочем, значительного дарования. «Вкусу в этой вещи мало и претензии очень много» — так впоследствии Некрасов будет характеризовать одно из произведений Писемского.

Сам Некрасов в 1851 году написал и напечатал в одиннадцатом номере «Современника» только одно значительное стихотворение: «Мы с тобой бестолковые люди…» — шедевр его любовной поэзии. Первая строка вначале звучала как «Мы с тобою капризные люди…»; рукописи показывают, как долго выбирал Некрасов эпитет: пробовал еще «престранные» и «не бескровные», прежде чем решиться на такой предельный прозаизм. Снова объект изображения — «ссора», вызванная вспышкой гнева то ли женщины, то ли самого лирического героя; снова ласковое ободрение, готовность видеть в этих «вспышках» способ разрядки (в рукописи зачеркнуты те же уверения, что ее «сердце прекрасно»). Завершается стихотворение предложением взять из прозы любви долю счастья, видеть в ссорах повод помириться. Это делает стихотворение своеобразной квинтэссенцией всех мотивов «панаевского цикла». Кроме него в этом году была опубликована только некрасовская журналистика в стихах, напоминающая период «Пантеона» и «Литературной газеты», но с существенно более зрелым и совсем не легкомысленным взглядом: «Мое разочарование», «Деловой разговор», «Новый год».

Следующий год, в целом окрашенный всё той же скукой общественного упадка и политического гнета, принес несколько значительных событий. 21 февраля в Москве скончался Гоголь. Некрасов, видимо, узнал об этом от Тургенева, а того известил Боткин: «Теперь скажу тебе весть печальную: сегодня в 8 часов утра — умер Гоголь… Я сей час с панихиды — лицо Гоголя очень мало изменилось, только черты сделались резче. Вот что я еще узнал от слуги, который ходил за ним: за 11 дней до смерти — ночью сжег он все свои бумаги, он тогда болен еще не был, по крайней мере явно не был болен; но он говорил, что чувствует, что скоро умрет. Как только он сжег свои бумаги, так словно он опустился, и с тех пор собственно начинается его болезнь. Когда его сажали в ванну — это было за 1 суток до смерти — он противился, не хотел — остальные сутки он был в беспамятстве, в беспамятстве и умер». С этой смертью в русской литературе как будто произошел какой-то обрыв. Гоголь уже более десяти лет не издавал ничего, кроме рожденных под несчастливой звездой «Выбранных мест из переписки с друзьями», вызвавших насмешки и негодование, и многие перестали надеяться, что второй том «Мертвых душ» оправдает ожидания и станет значительным событием (Белинский довольно жестоко написал незадолго до смерти, что, похоже, от таланта Гоголя ожидать больше нечего); но, несмотря на это, он продолжал присутствовать в литературе. Публику потрясли и обстоятельства его похожей на самоубийство смерти, которой предшествовало уничтожение рукописей, как будто завершившее дело самоуничтожения, которому великий писатель предавался последние годы.

«Мир опустел» — такое чувство испытали многие образованные русские люди, и, несомненно, то же ощутил Некрасов после чтения письма Боткина, которое Тургенев наверняка показал ему и Панаеву — по просьбе самого автора. Конечно, для Некрасова Гоголь был не только фигурой огромного значения, но и главой (пусть и никогда этого не признававшим) того литературного направления, к которому принадлежал сам Некрасов. Как и многие другие, он, видимо, в эти дни перечитывал «Мертвые души», глядя на хорошо знакомые строки через призму трагической судьбы их автора, ставшего жертвой сомнения в правильности избранного пути (представлявшегося Некрасову тем же, что и его собственный), ломавшего себя ради того, что он считал более важным и правильным. (Позже Некрасов напишет Тургеневу: «Вот честный-то сын своей земли! Больно подумать, что частные уродливости этого характера для многих служат помехою оценить этого человека, который писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества. И погиб в этой борьбе, и талант, положим, свой во многом изнасиловал, но каково самоотвержение!»)

Судьба Гоголя, возможно, впервые привела Некрасова к мысли о стихах, о поэзии не как о занятии или даже профессии, но как о жизни и судьбе — не в затертом эпигонами значении «жребия», «удела» и прочего, но в каком-то ужасающе буквальном смысле: что поэзия может стать непосильной ношей даже для гения. Это открытие побуждает его создать поэтическую декларацию, написанную как бы в диалоге с Гоголем, — стихотворение «Блажен незлобивый поэт…», варьирующее мотивы знаменитого лирического отступления в «Мертвых душах» о двух типах писателей, в котором Некрасов увидел отражение мучительных сомнений, превращающих поэтический дар в наказание, в страдание и пытку.

У Гоголя первый писатель — счастливый, «который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы» — противопоставлен другому, «дерзнувшему вызвать наружу всё, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшему выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!». Первому живется легко: «Всё, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей»; второй не может похвастаться лаврами и любовью толпы: «…без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество».

Этот второй, конечно, ближе к самому Гоголю, и к нему ощущает свою близость Некрасов. В стихотворении «Блажен незлобивый поэт…» прямо повторяется гоголевская антитеза, однако на нее как бы накладывается судьба самого автора: к противопоставлению художника, воспевающего прекрасное, художнику, обличающему пошлость, добавляется отсутствующий в гоголевском лирическом отступлении мотив колебаний, творческих сомнений, которые совершенно отсутствуют у поэта воспевающего («Он чужд сомнения в себе — / Сей пытки творческого духа…») и, наоборот, составляют постоянную часть жизни поэта-сатирика («И веря и не веря вновь / Мечте высокого призванья»). Творческие сомнения, превращающиеся в настоящую пытку, — удел, судьба обличающего поэта, поскольку трудно верить в то, что описание низкой, пошлой жизни может быть воплощением высокого предназначения. И как будто в ответ на эти сомнения фигура «низкого» поэта в некрасовском стихотворении теряет пассивность, присущую ей у Гоголя. Если поэт солнечной стороны жизни миролюбив и спокоен, то его антипод у Некрасова воинствен и агрессивен, напоминает одновременно грозного судью и воина: у него «карающая» лира, его слово «враждебное», плодящее врагов. Он — своего рода крестоносец, идущий с огнем и мечом, чтобы дать слово христианской любви диким народам, погрязшим в невежестве и язычестве. Он не заискивает перед толпой, не хочет, чтобы его жалели. Там, где у Гоголя отчаяние, грусть и одиночество, у Некрасова — воинственная клятва идти до конца и погибнуть не в изгнании, а в битве. В данном стихотворении это клятва абстрактного, «идеального» поэта. Через короткое время Некрасов решает дать ее от своего имени.

Стихотворение «Блажен незлобивый поэт…» было опубликовано в третьей книжке «Современника» за 1852 год, вышедшей в начале марта, а 16 апреля за публикацию в «Московских ведомостях» запрещенной в Петербурге статьи, посвященной смерти Гоголя, был арестован Тургенев. Отсидев в полицейском участке, он в середине мая был отправлен в ссылку в родовое имение Спасское-Лутовиново, где находился до декабря 1853-го. Для Некрасова это значило не только удаление из Петербурга приятеля, с которым он только что перешел на «ты». Статья Тургенева, по его собственному признанию, была вдохновлена некрасовским стихотворением; отзвуки ее слышны, например, во фразе: «Да, пусть он покоится там [в Москве], в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове!» Получалось, что Тургенев принял на себя удар, предназначенный Некрасову, и будто бы сыграл роль того самого поэта-воина, бесстрашно идущего до конца. Возможно, руководствуясь чем-то вроде чувства зависти или своеобразного соперничества, Некрасов решился прямо принять на себя то, что он говорил о гоголевском писателе. Во всяком случае, именно в мае он начал писать стихотворение «Муза». Первый вариант он послал Тургеневу в Спасское в ноябре. Тургенев, видимо, не поняв сути некрасовского жеста, в ответном письме похвалил первые 12 строк за «пушкинскую фактуру» и поругал, по его мнению, риторический и несколько искусственный финал.

Стихотворение «Муза» строится на том же «гоголевском» противопоставлении, что и «Блажен незлобивый поэт…», но уже не двух поэтов, а двух Муз. Одна из них, «ласково поющая и прекрасная», имеет признаки античного божества и прямо соотносится с «незлобивым поэтом». Вторая, «печальная спутница печальных бедняков», «которой золото единственный кумир», соотносится с поэтом желчным, она страдающая и воинственная, погруженная в тину мелких и низменных забот, плачущая и грозящая. И эта Муза уже прямо названа его Музой. Знания, опыт, которые несла эта поэзия, стилистически и содержательно во многом напоминают картины, нарисованные в «Родине» и во «В неведомой глуши…»:

…тревожила младенческий мой сон

Разгульной песнею… Но тот же скорбный стон

Еще пронзительней звучал в разгуле шумном.

Всё слышалося в нем в смешении безумном:

Расчеты мелочной и грязной суеты

И юношеских лет прекрасные мечты,

Погибшая любовь, подавленные слезы,

Проклятья, жалобы, бессильные угрозы.

Эти узнаваемые картины усадебной юности мы видели в первых стихотворениях Некрасова. Но там не было Музы — очевидно потому, что сама эта жизнь была чужда поэзии. Теперь же виденные в детстве и юности помещичий разврат и жестокость не перестают быть тем, что изломало жизнь, наложило отпечаток на личность и судьбу некрасовского лирического героя, но одновременно порождают его «низкую» изломанную поэзию. Поэзия становится судьбой, и показавшиеся Тургеневу риторическими заключительные строки говорят и о тех же «гоголевских» сомнениях, попытках отречения («Покуда наконец обычной чередой / Я с нею не вступил в ожесточенный бой»), невозможности отказаться от своей поэзии как от своей судьбы («Но с детства прочного и кровного союза / Со мною разорвать не то-решилась Муза») и принятия ее «благословения» как своего призвания. Без этих последних строчек, хороши они или плохи, стихотворение осталось бы просто самоописанием, утратив силу и значение приносимой клятвы.

Некрасов увидел свою поэзию не как «занятие», но как призвание и ответственность. Конечно, это не изменило его жизнь, по-прежнему наполненную работой и «весельем». И в 1852 году «Современник» оставался застойным и в целом тусклым изданием: забыв обиды, в него вернулся из «Библиотеки для чтения» Дружинин и снова наполнил страницы некрасовского издания своими творениями, как обычно, соседствовавшими с произведениями Панаева, Авдеева, переводными романами. Одновременно журнал выполнял и предназначение находить новые таланты, давать им пропуск в литературу.

В начале июля Некрасов получил рукопись повести «Детство». Автор, подписавшийся Л. Н., судя по всему, начинающий литератор, приложил к ней письмо: «Милостивый государь! Моя просьба будет стоить Вам так мало труда, что, я уверен, — Вы не откажетесь исполнить ее. Просмотрите эту рукопись и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне. В противном же случае оцените ее, вышлите мне то, что она стоит по Вашему мнению, и напечатайте в своем журнале». Далее шли слова, очень лестные для Некрасова: «Я убежден, что опытный и добросовестный редактор — в особенности в России — по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнения о нем публики. Поэтому я с нетерпением ожидаю Вашего приговора. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь всё начатое».

Рукопись Некрасову понравилась, но его одобрение не превосходило поначалу того, что он выражал по поводу дебютной повести Авдеева: «Она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант. <…> Прошу Вас прислать мне продолжение. И роман Ваш, и талант меня заинтересовали». Прочитав «Детство» второй раз, уже в корректуре, Некрасов высказался определеннее: «Эта повесть гораздо лучше, чем показалась мне с первого раза. Могу сказать положительно, что у автора есть талант». И всё-таки возгласа «новый Гоголь явился» (на наш сегодняшний взгляд, особенно уместного после смерти писателя) не последовало. Осознавая талант неизвестного молодого автора, ставя его несомненно выше Авдеева или Евгении Тур, Некрасов не увидел эпохального события в его очень камерном произведении, посвященном частной, в особенности внутренней жизни дворянского ребенка. Превосходя яркостью писания всех тогдашних авторов, за исключением, пожалуй, Тургенева и Писемского, повесть в общем вполне вписывалась в застойный ландшафт, сформировавшийся в это время в российской печати, а потому не вызвала у Некрасова восторга, сравнимого с испытанным им семь лет назад после прочтения «Бедных людей» Достоевского. В течение следующих двух лет он будет считать автора очень ценным сотрудником, с любовью относиться к его таланту, можно сказать, заботиться о его репутации, видеть именно потенциал, а не уже достигнутое свершение.

В любом случае приславший рукопись молодой офицер, граф Лев Николаевич Толстой, служивший в то время на Кавказе, является одним из самых значительных «открытий», сделанных «Современником» за всё время его существования. Живьем он объявится в редакции только в 1855 году, до этого времени дела с ним будут вестись путем переписки. Уже в самом начале сотрудничества в «Современнике» возникли трения: ободренный дебютант вскоре после публикации его повести в журнале сменил тон — заявил Некрасову неудовольствие из-за невыплаты ему гонорара за опубликованное «Детство» (таков был обычай во всех журналах — не платить за дебютное произведение, о чем Толстой не знал). Дилетантизм Толстого, удаленность его от профессиональной литературной сферы будут и дальше приводить к недоразумениям (например, плохо зная цензурные условия, он будет недоволен сделанными в его произведениях купюрами), но Некрасов будет всегда стремиться их сгладить, относясь к автору очень бережно.

Другое приобретение журнала — внешне комически безобразный и скорее незаметный во всех других отношениях молодой разночинец Михаил Ларионович Михайлов, автор повести «Адам Адамыч», переводчик, поэт, ставший помощником Некрасова по журналу. Ему еще предстояло сыграть довольно заметную роль в «Современнике» и в общественной жизни России.

Журнал по-прежнему отнимал много сил, не только физических (здесь много черновой работы начали брать на себя Гаевский и Михайлов), но и моральных. Сам Некрасов характеризовал свое типичное настроение в письме Тургеневу: «…я на[хо]жусь почти постоянно в таком мрачном состоянии духа, что вряд ли мои письма доставят тебе удовольствие. Вот и теперь мне так и хочется прежде всего написать тебе, что я зол, что у меня в груди кипит черт знает что такое, а какое тебе дело до этого. Для полноты и ясности прибавлю, однако ж, что здоровье мое необыкновенно скверно».

Но время и силы тратились не только на журнальную работу. В том же письме Некрасов между делом упомянул о своих посещениях (видимо, постоянных) Английского клуба («В Английском клубе я вижусь с Алединским…»). Членом этого аристократического заведения он тогда еще не состоял (его приняли в 1854 году), но мог посещать его «по записи». Скорее всего, привел Некрасова в клуб М. Н. Лонгинов, бывший его членом с мая 1852 года, имевший там большой авторитет и в 1853 году даже участвовавший в составлении нового устава. Сама возможность бывать в Английском клубе говорит о повышении социального статуса Некрасова. Там собиралось, безусловно, самое аристократическое общество в России, существенно превосходя в этом отношении Московский Английский клуб, сатирически прославленный Грибоедовым. Несомненно, что к этому месту Некрасова притягивали карты — в «портретной» велась большая игра. Здесь поэт завел чрезвычайно статусные знакомства: с графом Александром Владимировичем Адлербергом, личным другом наследника престола, будущего императора Александра II; с Александром Агеевичем Абазой, впоследствии министром финансов, государственным контролером; позднее — с Николаем Карловичем Краббе, впоследствии управляющим Морским министерством и с многими другими лицами схожего положения при дворе и в правительстве.

Круг знакомств Некрасова по Английскому клубу включал самых разных персонажей. Эта сторона некрасовского «окружения» трудно поддается изучению, поскольку многие высокопоставленные лица не стремились документировать и афишировать ни свое знакомство с издателем оппозиционного журнала, ни свои карточные похождения. В частности, о том, что Абаза был карточным партнером Некрасова, известно только по ироническим воспоминаниям самого поэта, выразившего ему (как и графу Адлербергу) благодарность за свои выигрыши. Тем не менее несомненно, что знакомства были обширными, иногда «неожиданными» и, возможно, не раз помогали Некрасову в трудные для журнала времена.

Постепенно игра из клуба перемещается на частные квартиры, в дома, где можно без помех ставить на кон безумные деньги. Видимо, с 1852 года карты начали превращаться для Некрасова в постоянный и, возможно, самый важный источник дохода. Как ни странно, источник довольно надежный. Некрасов предпочитал коммерческие игры вроде преферанса или виста, то есть лишь отчасти зависящие от случая, удачи и в значительной степени требовавшие для выигрыша расчета, логики (в отличие от игр азартных, подобных фараону, основанных исключительно на удаче). Некрасов быстро превратился в профессионального игрока, с замечательным знанием механизма игры, ее психологии, с железной системой, с чутьем, до какого предела можно доходить, когда и на какой сумме остановиться. Судя по всему, он обладал замечательным хладнокровием, абсолютной безжалостностью к противнику и, самое важное, страстным желанием выигрывать. Всё это превратило для него карточную игру в источник такого дохода, какого никогда не приносило ни одно из его изданий. Проигрыши ему Адлерберга, Абазы и Краббе, светлейшего князя Иоанна Григорьевича Багратион-Грузинского, видимо, доходили до сотен тысяч рублей. Конечно, и Некрасову наверняка случалось проигрывать, и немало, но всё-таки выигрывал он существенно чаще. При этом в самой страсти к игре и даже в том, что она стала почти профессией, в тогдашнем круге «Современника» никто не видел ничего дурного или специфического и тем более никакого противоречия с редакторской деятельностью и поэтическим творчеством.

Эпизодическим стало членство Некрасова в Обществе посещения бедных, в которое он вступил в этом году. В то время эта благотворительная организация, созданная в 1846 году по инициативе князя Владимира Федоровича Одоевского, была присоединена к Императорскому человеколюбивому обществу — официозной организации, которую возглавлял герцог Максимилиан Лейхтенбергский, муж великой княгини Марии, любимой дочери Николая I, и членами которой были крупные чиновники и члены царской семьи. Членский взнос в Обществе посещения бедных составлял 14 рублей серебром. Его участники обязывались посещать бедные семьи, состоявшие под его покровительством. В Общество посещения бедных входили многие литераторы круга «Современника», в том числе Дружинин, Панаев, Тургенев, Фролов, Лонгинов; видимо, по рекомендации последнего Некрасов и вступил в него. О том, какие функции выполнял там Некрасов, сведений не сохранилось. В 1855 году оно прекратило существование. Возможно, его деятельность, к этому времени несколько деградировавшая, вызвала скептицизм Некрасова, отразившийся в написанном в конце года стихотворении «Филантроп», где сиятельный благотворитель (в котором добрейший князь Одоевский не без оснований заподозрил карикатуру на свою персону) не может отличить «голодного от пьяного».

В поэзии Некрасова в 1852 году продолжается затишье: кроме стихотворений «Блажен незлобивый поэт…» и «Муза», написаны альбомное стихотворение «За городом» и два любовных фрагмента: обращенный к Панаевой отрывок «О письма женщины, нам милой!» (вводящий новый мотив в этом цикле, когда, любя, уже предчувствуешь, что будет после расставания) и стихотворение «Застенчивость», в котором отношения с Панаевой отразились косвенно. Кроме них написаны своеобразные сатирические новеллы «Прекрасная партия» и «Филантроп», интересные прежде всего тем, как практически те же самые фельетонные средства, которые использовались в «Чиновнике» или «Говоруне», — просторечия, сопряжение высокого и бытового, игривые затейливые рифмы — теперь начинают служить глубокому и серьезному содержанию. Само возвращение к сатире, к социальной проблематике демонстрирует возвращенную после «Блажен незлобивый поэт…» смелость, вызывают ощущение постепенного возвращения голоса.

1853 год начался как обычно: в трудах, недовольстве собой, здоровьем, литературой. Однако Некрасов смог позволить себе провести вторую половину мая и почти всё лето в небольшом имении Алешунино, где с удовольствием охотился на птиц, стреляя «из отличного английского ружья («Пордэя»), за которое заплатил несметные суммы, выигранные, впрочем, в один вечер», как он сообщал Тургеневу, в том же письме рассказывая о своих «клубных подвигах». После Алешунина он ездил на охоту в Ярославскую губернию — видимо, в Грешнево. До этого он не позволял себе столь долгих отлучек; видимо, его помощники по изданию — Гаевский, Михаил Михайлов — вызывали у него достаточное доверие.

Впрочем, после возвращения в Петербург Некрасов снова начинает жаловаться на хандру и нездоровье. «…Мне редко удается писать к тебе — и это не потому, чтоб я был занят, а нахожусь почти постоянно в таком негодном духе, что самому скверно. Кажется, приближается для меня нехорошее время: с весны заболело горло, и до сей поры кашляю и хриплю — и нет перемены к лучшему, грудь болит постоянно и не на шутку; к этому, нервы мои ужасно раздражительны; каждая жилка танцует в моем теле, как будто у них вечный праздник, и мне от этого совсем не весело; каждая мелочь вырастает в моих глазах до трагедии, и вдобавок — стихи одолели — т. е. чуть ничего не болит и на душе спокойно, приходит Муза и выворачивает всё вверх дном; и добро бы с какой-нибудь пользой, а то без толку, — начинается волнение, скоро переходящее границы всякой умеренности, — и прежде чем успею овладеть мыслью, а тем паче хорошо выразить ее, катаюсь по дивану со спазмами в груди, пульс, виски, сердце бьют тревогу — и так, пока не угомонится сверлящая мысль», — пишет он Тургеневу.

Жизнь идет по-прежнему: продолжается регулярное «чернокнижие», вдохновляемое вернувшимся Дружининым. В журнале появляются новые сотрудники. Активное участие в «Современнике» принимает Константин Дмитриевич Ушинский, будущий знаменитый педагог-практик и теоретик педагогики, печатается Григорович, Дружинин снова становится «иногородним подписчиком». Толстой, по-прежнему издалека, присылает рассказ «Набег» и сердится, что его печатают с серьезными цензурными искажениями, а Некрасов убеждает его, что в тексте сохранилось много хорошего, внутренне несколько раздражаясь из-за неуступчивости молодого автора, его упорного нежелания понимать, в каких условиях приходится издавать журнал.

Однако одно изменение бросается в глаза: в первых же номерах «Современника» за 1853 год мы видим много стихов. Печатается Яков Петрович Полонский, появляются стихотворения Афанасия Афанасьевича Фета, Аполлона Николаевича Майкова, публикуются переводы из Байрона, Гёте, Гейне, Шиллера (этот наплыв поэзии продолжится и в следующем году, когда будут напечатаны стихотворения Тютчева, почти 20 стихотворений Фета, лучшие стихотворения Алексея Константиновича Толстого). Сам Некрасов публикует в «Современнике» больше стихов, чем практически за все предыдущие годы; правда, написаны они в 1852 году — ему по-прежнему «не до стихов», 1853 годом датированы только стихотворение «Памяти приятеля», навеянное воспоминанием о Белинском, и длинная стихотворная сатира «Отрывки из путевых записок графа Гарайского». Некрасов охотно дает место в журнале и Фету, и Полонскому, и А. К. Толстому с их «шалями с каймою» и «колокольчиками» — и по их таланту, и по сочувствию к поэзии как таковой.

Этот неожиданный подъем интереса к лирике в обществе (в те же годы П. В. Анненков готовит к изданию сочинения Пушкина), длившийся до 1856 года, с одной стороны, явление вполне органичное для периода реакции и застоя. С другой стороны, можно видеть в таком потоке интимной лирики симптом какого-то предчувствия, смутного ощущения перемен. И эти перемены показались на горизонте уже в середине 1853 года.

Еще в конце 1852 года возникли разногласия между Россией и Францией по поводу христианских святынь на землях, находящихся под властью Турции. Луи Бонапарт, только что провозглашенный императором под именем Наполеона III, требовал привилегий для католиков в отношении доступа к ним. Россия выразила готовность отстаивать интересы православных в Турции и подчиненных ей землях. В феврале 1853-го с этой целью в Стамбул была направлена дипломатическая миссия под руководством князя А. С. Меншикова. Длившиеся до конца мая переговоры, в которые втянулись Франция, Великобритания и Австрия, завершились угрожающей российской нотой турецкому правительству. В свою очередь, европейские державы подписали меморандум, в котором обязались защитить Турцию в случае посягательств на ее суверенитет. Россия оказалась на грани войны не только с крайне слабой Турцией, но и с тремя сильнейшими европейскими державами. Поскольку нота не возымела желанного действия, Николай I принял решение занять Молдавию и Валахию — они находились в зоне влияния Турции, но не под ее властью, и там не было турецких войск. 14 июня 1853 года был обнародован манифест о введении войск в Дунайские княжества. К началу июля княжества были заняты русскими войсками под командованием князя Михаила Дмитриевича Горчакова.

Вероятно, поначалу эти события воспринимались Некрасовым и кругом «Современника» не без отчуждения, как всякое тогдашнее правительственное мероприятие: происходили они далеко, предмет спора — христианские святыни — совершенно не занимал прогрессивных людей в это время, к тому же Турция была заведомо слабым противником. Однако очень быстро дело начало приобретать драматический оборот. В конце июля по результатам Венской конференции представителей Франции, Великобритании, Пруссии и Австрии российскому императору была направлена нота, которая после поправок, сделанных по требованию турецкого правительства, оказалась неприемлемой. В результате Венской конференции возник союз между Великобританией, Францией и Турцией, направленный на сдерживание притязаний России. Франко-английский флот вошел в Дарданеллы. Подкрепленная поддержкой великих держав, Оттоманская Порта 14 сентября 1853 года объявила войну Российской империи. Австрия и Пруссия, на союзнические отношения с которыми полагался Николай I, заявили о своем нейтралитете.

Передовые русские люди, в том числе Некрасов, испытывали в начале войны противоречивые чувства: «нравственную невозможность», с одной стороны, желать победы царю и его мертвому режиму в приближающемся военном конфликте, с другой — желать ему поражения, поскольку не было сомнений, что в таком случае жертвы принесет не Николай I с его министрами, а русские солдаты и офицеры, русский народ. Это противоречие усиливалось и пониманием неизбежности победы противников России. В любом случае Некрасову и его друзьям оставалось только следить за развитием событий.

Пока война велась только с Турцией, всё складывалось на первый взгляд благополучно. Собственно военные действия начались 23 октября 1853 года и ознаменовались рядом побед русских армии и флота, в том числе в произошедшем 18 ноября знаменитом Синопском морском сражении, в котором Черноморский флот под командованием вице-адмирала Павла Степановича Нахимова полностью уничтожил турецкую эскадру. Было одержано несколько сухопутных побед, показавших полное превосходство российской армии над турецкими войсками. Однако затем война стала принимать совершенно другой характер. В декабре 1853 года франко-британские корабли вошли в Черное море с целью оказания помощи Турции, а Вена и Берлин на предложения Петербурга о согласованных действиях ответили отказом. России предстояло в полном одиночестве воевать с соединенными силами европейских держав.

1854 год проходил целиком под знаком войны. Становилось всё тревожнее. 17 (29) января Франция предъявила России ультиматум, требуя вывести войска из Дунайских княжеств и начать переговоры с Турцией. 9 (21) февраля Россия объявила о разрыве дипломатических отношений с Англией и Францией. 15 (27) марта Великобритания и Франция объявили войну России. 30 марта (11 апреля) Россия ответила аналогичным заявлением. Боевые действия начались с бомбардировки Одессы, проведенной англо-французским флотом в апреле 1854 года. 2 (14) сентября 1854 года экспедиционный корпус членов антироссийской коалиции высадился в Крыму. 8 (20) сентября состоялось сражение на реке Альма; русская армия, загораживавшая путь на Севастополь, отступила, что дало противнику возможность взять город в кольцо. 11 (23) сентября началась знаменитая оборона Севастополя, постепенно приобретавшая всё более драматический и совершенно безнадежный характер. Две предпринятые осенью попытки прорвать блокаду закончились неудачей: 13 (25) октября русские потерпели поражение под Балаклавой, 5 (17) ноября уступили в сражении под Инкерманом. Спасти Севастополь от сдачи могли теперь только мужество и стойкость его защитников.

Военные события заставили русское общество перейти от апатии и настороженности к глубокому сочувствию. Люди, не доверявшие официальным источникам информации, жадно ловили слухи, передавали рассказы очевидцев. Вместе с сообщениями о мужестве русских солдат, о храбрости и талантливых решениях полководцев В. А. Корнилова, П. С. Нахимова, об искусстве военного инженера Э. И. Тотлебена доходили вести о плохой организации, устаревшем вооружении, о практически полной неготовности к войне, о свирепствовавших в армии болезнях, вызванных дурной организацией снабжения и медицинского обслуживания, о воровстве, процветавшем на фронте и в тылу, вызывавшем нехватку самого необходимого.

Салтыков-Щедрин вспоминал: «Это было время глубокой тревоги. В первый раз, из кромешной тьмы, выдвинулось на свет Божий «свое» и вспугнуло не только инстинкт, но и умы. До тех пор это «свое» пряталось за целою сетью всевозможных формальностей, которые преднамеренно были комбинированы с таким расчетом, чтоб спрятать заправскую действительность. Теперь вся эта масса формальностей как-то разом оказалась прогнившею и истлела у всех на глазах. Из-за прорех и отребьев тления выступило наружу «свое», вопиющее, истекающее кровью. Вся Россия, из края в край, полна была стонами. Стонали русские солдатики и под Севастополем, и под Инкерманом, и под Альмою; стонали елабужские и курмышские ополченцы, меся босыми ногами грязь столбовых дорог; стонали русские деревни, провожая сыновей, мужей и братьев на смерть… Оставаться равнодушным к этим стонам, не почувствовать, что стонет «свое», родное, кровное, — было немыслимо».

Люди чувствовали, что истекающий кровью Севастополь боролся и не сдавался не благодаря, а вопреки российскому государственному устройству, сражался не за Николая I и монархию, а за честь России, за саму возможность ее будущего.

Некрасов, несомненно, испытывал те же чувства. Он так же напряженно следил за слухами, сообщал друзьям доходящие до него клочки информации. Живя летом в Ораниенбауме, Некрасов и Панаевы вместе с другими дачниками ездили смотреть на англо-французский флот, подошедший к Кронштадту, и были, как и все, удручены и встревожены демонстрацией силы противника. В феврале 1853 года Некрасов от имени редакции «Современника» пожертвовал 200 рублей серебром в пользу российского флота (за что редакция удостоилась благодарности управляющего Морским министерством, великого князя Константина Николаевича).

Война коснулась и семьи Некрасова: в сражении при Инкермане муж его сестры, майор Генрих Станиславович Буткевич, был ранен штуцерной пулей и лишился ноги. Обстоятельства его ранения ярко иллюстрируют беспорядки во время Крымской кампании. Суздальский полк, в котором служил Буткевич, участвовал в наступлении на правый фланг английской армии в составе колонны генерал-лейтенанта Федора Ивановича Соймонова. В то время как первый эшелон истекал кровью в рукопашной схватке, Суздальский и Владимирский полки, бывшие во втором эшелоне, из-за отсутствия командования (Соймонов, единственный во всей колонне знакомый с общим планом наступления, был убит в самом начале сражения) до полудня простояли в лощине в резерве, и только в полдень полковник Дельвиг послал их на помощь сражающимся. Владимирский полк атаковал первую батарею неприятеля (атака была отбита англичанами). Суздальскому полку было приказано остановиться, затем он отступил на Инкерманские высоты. Фактически полк Буткевича почти не принимал участия в сражении, однако понес потери от штуцерного огня неприятеля: было ранено и убито 134 человека.

Гнев, жалость, надежды высказывались в письмах и частных разговорах. Выразить эти чувства публично было невозможно. И в 1854 году «Современник», с точки зрения внешнего наблюдателя, продолжает выглядеть тем же явлением застоя, практически игнорирующим трагические события, потрясавшие всё общество. Так, когда Россия вступила в войну с Европой, в февральском номере «Современника» были напечатаны десять стихотворений Фета, ставшего в это время его постоянным автором; в сентябрьском номере, когда пришло известие о поражении при Альме, в журнале печатаются подборка стихотворений А. К. Толстого о любви и природе (в частности, знаменитые «Колокольчики мои…») и повесть Тургенева, как будто в насмешку или с горькой иронией названная «Затишье». Таким образом, публика практически ничего не могла почерпнуть из журнала ни в смысле новостей, ни по части осмысления происходивших событий. Связано это было с запретом всем негосударственным изданиям (за исключением тех, кому такое право было предоставлено лично государем) печатать политические новости, обзоры и аналитику. В 1854 году такой запрет оказался особенно болезненным: «Современник» (как, впрочем, и все остальные журналы) выглядел анахронизмом, чем-то совершенно второстепенным и ненужным для текущей жизни. Это болезненно переживалось Некрасовым и Панаевым, они дважды в течение года подавали прошение разрешить печатать в «Современнике» новости с мест сражений и оба раза получили отказ. Некрасов пытался как-то пробиваться через этот барьер, публиковал материалы о Турции, об истории отношений с нею России, находил темы, косвенно затрагивавшие текущие события. Но всё было тщетно — журнал выглядел ненужным и неинтересным. Это отразилось на его популярности и финансовом положении: подписка к весне резко сократилась, Некрасов сообщал друзьям, что потерял 600 подписчиков, что было очень болезненно.

Внешние события не особо отражаются на жизни «веселой компании» — скорее наоборот, на 1854 год приходится едва ли не пик «чернокнижия», сборищ, совместного сочинения непристойных и просто юмористических стихотворений. Основные члены кружка наконец собираются в Петербурге: освобожденный из ссылки Тургенев, занимающийся изданием Пушкина Анненков, постоянный «душа компании» Дружинин, Боткин, уезжающий в Москву Лонгинов. Некрасов предается этим удовольствиям, охотится — проводит лето в имениях Дружинина и Тургенева. Много играет в карты, о чем опять сообщает Тургеневу. Одновременно он продолжает жаловаться на здоровье (никак не проходит болезнь горла), на периодически накатывающую хандру и злобу. И в творческом отношении этот год небогат (по-прежнему «не до стихов»), однако очень важен — он становится своеобразным подготовительным периодом перед поэтическим взлетом 1855–1856 годов.

В письме Л. Н. Толстому по поводу рассказа «Записки маркера» Некрасов среди недостатков отметил: «…язык Вашего маркера не имеет ничего характерного — это есть рутинный язык, тысячу раз употреблявшийся в наших повестях, когда автор выводит лицо из простого звания». Несколько позднее он изменил оценку толстовского произведения. Однако, возможно, сама строгость, которую Некрасов проявил к молодому писателю, была вызвана его собственными раздумьями о том, как должна в художественном произведении звучать речь людей «простого звания». Результатом работы над таким языком стало замечательное стихотворение «В деревне». Еще до этого язык простых людей звучал в стихотворениях Некрасова — это был язык крестьянина («В дороге», «Буря», «Вино»), мелкого чиновника или городского мещанина («Пьяница», «Филантроп»). Однако, возможно, с точки зрения самого Некрасова, он не использовал все возможности этого языка, ставшего только способом обозначения социального статуса персонажа, указания на специфику его положения и культурное отличие от представителей образованных сословий. Такие произведения всегда были сюжетные, в них простой человек сообщал печальную историю, которая имела социально-критический заряд; «душа простолюдина» всё-таки оставалась на втором плане. В стихотворении «В деревне» сюжет фактически отсутствует: автор подслушивает разговор двух старух. Одна из них рассказывает о смерти сына, рассказывает долго и с нагромождением подробностей, которые ничего не прибавляют к сюжету, но позволяют пристальнее вглядеться в убогий быт пожилой женщины, в ее жалкую жизнь и настоящее горе. Возникает и определенная глубина этого переживания: ей жалко сына и одновременно себя; собственно, психологический рисунок как раз и основан на том, что старуха не понимает, что вызывает ее страдания — чувство утраты единственного сына или голодная и холодная старость, на которую ее обрекла потеря кормильца. Нужно отметить, что лирический герой в этом стихотворении — не просто слушатель, праздный ездок или охотник, но именно поэт, приехавший в свое имение поработать и поохотиться. Эта на первый взгляд незначительная деталь тем не менее свидетельствует, что после шага, сделанного Некрасовым в стихотворении «Муза», поэзия действительно стала его жизнью.

Отсутствие ярко выраженной социально-обличительной «истории» объединяет «В деревне» с одним из самых знаменитых произведений Некрасова и, наверное, первым, ставшим бесспорной общенациональной классикой, — «Несжатой полосой». В первом стихотворении сын старухи умер, во втором — крестьянин не может сжать свою «полоску», потому что «червь ему бедное сердце сосет». Ни в том, ни в другом случае в самой истории нет никакой прямой несправедливости, обиды, причиненной помещиками или просто злыми людьми. И тут и там показано горе как бы в чистом виде, роком легшее на плечи крестьян. Кажется, в этом и заключается некрасовский «отклик» на текущие события: он говорит о народном горе, о народном страдании, о причинах которых прямо нельзя говорить. Некрасов оплакивает вместе с народом неожиданно свалившееся горе — смерть детей и кормильцев, остающиеся несжатыми по всему народному миру «полоски».

Еще одно событие пока не представлялось судьбоносным и значительным: с самого начала года в журнале начал публиковать рецензии молодой человек, только в прошлом году приехавший с женой из Саратова и до «Современника» напечатавший несколько рецензий у Краевского, — Николай Гаврилович Чернышевский. Он был пунктуален, эрудирован, имел бойкое перо, но в первое время казался заурядным сотрудником из тех, которые всегда вербуются в журналы на отделы библиографии — читать поток печатной продукции и извлекать из него материал для небольших рецензий и заметок. В тот год никто из «грандов» «Современника», обладателей громких литературных имен, не обратил на него внимания. Некрасову же Чернышевский понравился и быстро получил от него предложение о постоянном и непременно «эксклюзивном» сотрудничестве. О их первом свидании Чернышевский оставил чрезвычайно ценные воспоминания, благодаря необычайной цепкости его памяти донесшие до нас много интереснейших подробностей. Вначале он, думая, что Панаев, значившийся на титульном листе ответственным редактором, является хозяином журнала, пообщался с ним, а потом встретился с подлинным редактором «Современника»:

«Через несколько времени, — через полчаса, быть может, — вошел в комнату мужчина, еще молодой, но будто дряхлый, опустившийся плечами. Он был в халате. Я понял, что это Некрасов (я знал, что он живет в одной квартире с Панаевым). Я тогда уж привык считать Некрасова великим поэтом и, как поэта, любить его. О том, что он человек больной, я не знал. Меня поразило его увидеть таким больным, хилым. Он, мимоходом, поклонившись мне в ответ на мой поклон, и оставляя после того меня без внимания, подошел к Панаеву и начал: «Панаев, я пришел»… спросить о какой-то рукописи или корректуре, прочел ли ее Панаев или что-то подобное, деловое; лишь послышались первые звуки его голоса: «Панаев…» Я был поражен и опечален еще больше первого впечатления, произведенного хилым видом вошедшего: голос его был слабый шепот, еле слышный мне, хоть я сидел в двух шагах от Панаева, подле которого он стал. — Переговорив о деле, по которому зашел к Панаеву, — это была минута или две, — он повернул — не к двери, а вдоль комнаты, не уйти, а ходить, начиная в то же время какой-то вопрос Панаеву о каком-то знакомом; что-то вроде того, видел ли вчера вечером Панаев этого человека и если видел, то о чем они потолковали; не слышал ли Панаев от этого знакомого каких-нибудь новостей. Кончив вопрос, он начал отдаляться от кресла Панаева. Панаев отвечал на его вопрос: «Да. Но вот, прежде познакомься: это» — он назвал мою фамилию. Некрасов, шедший вдоль комнаты по направлению от нас, повернулся лицом ко мне, не останавливаясь; сказал своим шепотом «здравствуйте» и продолжал идти. Панаев начал рассказывать ему то, о чем был спрошен. Он ходил по комнате. Временами предлагал Панаеву новые вопросы, пользуясь для этого минутами, когда приближался к его креслу, и продолжал ходить по комнате. После впечатлений, произведенных на меня его хилым видом и слабостью его голоса, меня, разумеется, уже не поражало то, что ходит он медленными, слабыми шагами, опустившись всем станом, как дряхлый старик. — Это длилось четверть часа, быть может. В его вопросах не было ничего, относившегося ко мне. Спросив и дослушав обо всём, о чем хотел слышать, он, когда Панаев кончил последний ответ, молча пошел к двери, не подходя к ней, сделал шага два к той стороне — дальше двери, — где сидели Панаев и я, и приблизившись к моему креслу (против кресла Панаева) настолько, чтоб я мог ясно расслышать его шепот, сказал: «Пойдем ко мне». Я встал, пошел за ним. Прошедши дверь, он остановился; я понял: он поджидает, чтобы я поравнялся с ним; и поравнялся. И шли мы рядом. Но он молчал. Молча прошли мы в его кабинет, молча шли по кабинету, направляясь там к креслам. Подошедши рядом со мною к ним, он сказал: «Садитесь». Я сел. Он остался стоять перед креслами и сказал: «Зачем вы обратились к Панаеву, а не ко мне? Через это у вас пропало два дня. Он только вчера вечером, отдавая ваши рецензии, сказал мне, что вот есть молодой человек, быть может пригодный для сотрудничества. Вы, должно быть, не знали, что на деле редижируется журнал мною, а не им?» — «Да, я не знал». — «Он добрый человек, потому обращайтесь с ним, как следует с добрым человеком; не обижайте его; но дела с ним вы не будете иметь; вы будете иметь дело только со мною. — Вы, должно быть, не любите разговоров о том, что вы пишете, и вообще, о том, что относится к вам? Мне показалось, вы из тех людей, которые не любят этого». — «Да, я такой». — «Панаев говорил, вы беден, и говорил, вы в Петербурге уж несколько месяцев; как же это потеряли вы столько времени? Вам было надобно тотчас позаботиться приобрести работу в «Современнике». Вы, должно быть, не умеете устраивать свои дела?» — «Не умею». — «Жаль, что вы пропустили столько времени. Если бы вы познакомились со мною пораньше, хоть месяцем раньше, вам не пришлось бы нуждаться. Тогда у меня еще были деньги. Теперь нет. Последние свободные девятьсот рублей, оставшиеся у меня, я отдал две недели тому назад ***». — Он назвал фамилию сотрудника, которому отдал эти деньги. — «Он» — этот сотрудник — «мог бы подождать, он человек не бедный. Притом часть денег он взял вперед. Вы не можете ждать деньги за работу, вам надобно получать без промедления. Потому я буду давать вам на каждый месяц лишь столько работы, сколько наберется у меня денег для вас. Это будет немного. Впрочем, до времени подписки недалеко. Тогда будете работать для «Современника», сколько будете успевать. — Пойдем ходить по комнате». — Я встал, и мы пошли ходить по комнате. <…> Он говорил мне о денежном положении «Современника»; само собою разумеется, чистейшую правду, безо всякой утрировки. (Я в довольно скором времени стал сам знать денежные дела журнала и тогда мог судить, верное ли понятие давал мне о них Некрасов в этом разговоре.) Существенные черты тогдашнего положения «Современника» были: он обременен большими долгами за прежние годы издания. (Не умею теперь с точностью припомнить, какой цифры достигали они тогда, около конца осени 1853 [г.]; быть может, не очень ошибаюсь, думая, будто мне помнится, что сумма долгов за прежние годы была около 25 000.) Расходы по изданию едва покрываются с году на год подпискою; да и то лишь при помощи кредита: те из расходов, которые имеют коммерческий характер, производятся в долг, с уплатою из подписки следующего года; главный кредитор — Прац (хозяин типографии, в которой печатался тогда «Современник»). Он человек с хорошим состоянием, много денег лежит у него в запасе, вне оборотов; потому он охотно терпит отсрочку уплаты долгов за прежние годы с году на год и отсрочку уплат за каждый текущий год до новой подписки. И он не алчный человек, не ростовщик; проценты берет не грабительские. Но цены работ в его типографии много выше, чем в других; это очень убыточно. Он берет дороже других типографщиков не понапрасну: работа у него исправнее и изящнее. Но эти преимущества работы важны лишь для печатания изящных, роскошных изданий, например, книг с хорошими рисунками и на дорогой бумаге. А в журнале, печатающемся торопливо, на обыкновенной бумаге, разница мало заметна и не важна для публики. Потому печатание журнала у Праца имеет результатом совершенно лишний расход в несколько тысяч рублей. (Если не ошибаюсь, тысячи 4 рублей в год.) Следовало бы перенести печатание журнала в другую, менее дорогую типографию. Но до сих пор не было возможности сделать этого, потому что журнал связан с типографиею Праца долгами ее хозяину. — И так далее, и так далее, с этою же точностью вел Некрасов подробный рассказ и обо всех других сторонах денежного положения журнала. Вполне ознакомив меня с денежными делами «Современника», он перешел к рассказу о своих денежных отношениях к журналу. Хозяин и по совету и по деловому расчету не он один; Панаев имеет на журнал равные с ним денежные права. А Панаеву нечем жить, кроме получения денег из кассы «Современника». Он легкомысленный ветреник, любит сорить деньгами. — «Я держу его в руках; много растратить нельзя ему: я смотрю за ним строго. Но за всякою мелочью не усмотришь; кое-что он успевает захватывать из кассы без моего позволения; это он таскает из кассы на свои легкомысленные удовольствия. А надобно же нам с ним и жить прилично: беллетристы любят хорошие обеды; любят, чтобы вообще было им приволье и комфорт в квартире редактора. Без того они отстанут от сотрудничества. Поддерживать приятельство с ними стоит очень дорого, потому что для этого надо жить довольно широко; но это расход, необходимый для поддержания журнала», — и так далее обо всём, относящемся к личным расходам Панаева и его самого, и обо всём, тому подобном. — «Сам я не в тягость кассе журнала. Когда у меня нет своих денег, я беру деньги из нее или занимаю, делая заем иногда, как заем журнала у книгопродавцев, в магазинах которых его конторы; в особенности у Базунова» (контора «Современника» и в Москве была тогда при магазине Базунова); «вообще, я расходую и деньги подписки и займы журнала, как хочу, на свои надобности. Но у меня бывают временами свои деньги; я из них употребляю на расходы журнала, сколько считаю возможным, а свои заимствования из его кассы уплачиваю всегда все. Не скажу вам, что вовсе не беру никакой доли из его доходов в вознаграждение себе за редакторский труд. Но думаю, что это меньше, чем те деньги, которые расходую на журнальные надобности из моих собственных денег. Видите ли, я играю в карты; веду большую игру. В коммерческие игры я играю очень хорошо, так что вообще остаюсь в выигрыше. И пока играю только в коммерческие игры, у меня увеличиваются деньги. В это время я и употребляю много на надобности журнала. Но не могу долго выдержать рассудительности в игре; следовало бы играть постоянно только в коммерческие игры; и у меня теперь были б уж очень порядочные деньги. Но как наберется у меня столько, чтоб можно было начать играть в банк, не могу удержаться: бросаю коммерческие игры и начинаю играть в банк. Это несколько раз в год. Каждый раз проигрываю всё, с чем начал игру. Остаюсь ни с чем и принужден брать деньги из кассы журнала или у его кредиторов, чтоб опять поправиться». (После, когда возобновлял он разговор о том, что как начнет играть в банк, непременно проигрывается, я стал объяснять ему, почему это неизбежно должно всегда бывать так: он иногда понтировал; а по условиям игры в банк понтер, в общей сложности длинного ряда ставок, необходимо проигрывает. Он не подозревал, что это так по самым условиям игры, воображал, подобно почти всем игрокам, что произвольность определения величины ставок дает понтеру преимущества, более чем уравновешивающие те шансы выгоды, которые в пользу банкира. Он только дивился, что он, понтер, всегда остается проигравшимся, и лишь смутно мечтал, что хорошо бы ему приобрести возможность держать банк, потому что банкир, по какому-то странному ходу оборотов игры, вообще, должно быть, больше выигрывает, чем проигрывает.) Он продолжал говорить, объясняя мне, какие расчеты и надежды можно иметь в денежном отношении на «Современник» и на него, и заключил свое всестороннее, точное объяснение всего выводом совета мне:

«Вы видите, в каком положении наши дела. Они очень плохи; и нет вероятности надеяться, чтоб они улучшились. Время становится год от году тяжелее для литературы, и подписка на журнал не может расти при таком состоянии литературы. А без увеличения подписки «Современник» не может долго удержаться; наши долги в эти годы хоть не быстро, но росли. Чем это кончится? Падением журнала. И кем держится пока журнал? Только мною. А вы видите, каков я. Могу ли я прожить долго? Панаев говорил, вы уж работаете для Краевского. Он враг нам, т. е. мне. Панаева он понимает правильно и потому не имеет вражды к нему. Когда он увидит, что вы полезный сотрудник, он не потерпит, чтобы вы работали для нас и для него вместе. Он потребует, чтобы вы сделали выбор между ним и нами. Он человек в денежном отношении надежный. Держитесь его. Но пока можно, вы должны работать и для меня. Это надобно и для того, чтобы Краевский стал дорожить вами. Он руководится в своих мнениях о писателях моими мнениями. Когда он увидит, что я считаю вас полезным сотрудником, он станет дорожить вашим сотрудничеством. Когда он потребует выбора, вы сделаете выбор, как найдете лучшим для вас. А пока я буду — я уж говорил — до новой подписки буду давать вам на каждый месяц столько работы, сколько будет у меня денег дать вам. Начнется подписка, вы будете писать для меня столько, сколько будете успевать писать». — После этого он повел разговор о том, какой состав будет иметь книжка «Современника» на следующий месяц, и [стал] соображать, какую работу и сколько работы для этой книжки даст он мне.

Таково было начало моего знакомства с Некрасовым, и таков был первый его разговор со мною. <…> Когда я пришел к Некрасову и сказал, что остался при своем решении и отказался от сотрудничества Краевскому, он отвечал: «Ну, когда дело сделано, то я скажу вам, что, быть может, вы и не будете иметь причины раскаиваться. Действительно, денежное положение мое плохо, но всё-таки я думаю, что иметь дело со мною лучше, нежели с Краевским».

В этом обширном фрагменте едва ли не впервые изображается черта характера Некрасова, о которой впоследствии будут говорить и многие другие мемуаристы, — его склонность к неожиданной откровенности: в первом же разговоре с до того неизвестным ему человеком поэт мог рассказать о самых интимных и сомнительных сторонах своей жизни. Поэтому не следует, видимо, считать его откровенность в данном случае проявлением какого-то исключительного благоволения к Чернышевскому. Некрасов оценил качества молодого человека, но вряд ли в тот момент увидел в нем будущую звезду, а скорее рассматривал его как замену или подспорье Гаевскому и Михайлову, как деятельного и толкового постоянного сотрудника, которому можно будет поручать техническую работу по журналу, в том числе во время своего отсутствия. Чернышевский начал регулярно печататься в «Современнике» и уже в первый год своего сотрудничества с журналом привел на такую же мелкую библиографическую работу своего двоюродного брата и первого единомышленника — недавнего студента Санкт-Петербургского университета Александра Николаевича Пыпина. Что эти люди будут значить в истории журнала, предвидеть, конечно, никто не мог.

Загрузка...