В ПЛЕНУ У ПРОШЛОГО

1870 год начался новым заочным конфликтом с Тургеневым, который никак не мог успокоиться и после нападок на Некрасова-человека решил обрушиться на его творчество и публично уничижительно высказался о некрасовской поэзии. Раньше она вызывала у Тургенева симпатию или как минимум интерес. Защищая от критики в «Отечественных записках» своего хорошего приятеля Я. П. Полонского, чьи стихи он высоко ценил, Тургенев счел нужным публично заявить в восьмом номере газеты «Санкт-Петербургские новости», что «любители русской словесности будут еще перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением», поскольку в «белыми нитками сшитых, всякими пряностями приправленных, мучительно высиженных измышлениях «скорбной» музы г. Некрасова — ее-то, поэзии-то, и нет ни гроша». Тем самым Тургенев присоединился к чрезвычайно широкому кругу «экспертов», не любивших творчество Некрасова, до которых поэту давно уже не было никакого дела. Нет смысла обсуждать мотивы, по которым Некрасов стал одной из мишеней «бывшего литератора», объявившего «поход» против новой России. Удивительно, что эта выходка вызвала отповедь самого «обиженного» Полонского. В частном письме непрошеному заступнику Полонский выразил сомнение в корректности такого выступления с учетом широко известных неприязненных личных отношений двух литераторов, которое может быть воспринято как сведение счетов. В письме Некрасову Полонский, посылая ему только что вышедший трехтомник своих стихотворений, также выразил огорчение по поводу «несправедливости», допущенной Тургеневым. Тургенев оказался в странном положении, но убеждал приятеля не бояться, что о нем плохо подумают: Некрасов «всегда думает скверное — такова уж его натура».

В январе в Париже скончался Герцен — еще один бывший знакомый и единомышленник, когда-то одним из первых в кругу Белинского признавший стихи Некрасова и в отличие от Тургенева никогда не отрицавший их высоких поэтических достоинств. До конца жизни, также постепенно превращаясь в «бывшего» литератора и публициста, он продолжал в частных письмах и разговорах обличать Некрасова, радоваться любым задевающим его публикациям и компрометирующим его слухам, так и не простив ему «огаревского дела», будучи безоговорочно уверен во вдохновляющем участии Некрасова в нем. В России смерть его не вызвала широкого резонанса — «Колокол» давно не выходил. Некрасов, по предположению Корнея Ивановича Чуковского, откликнулся на смерть властителя дум нескольких поколений русских людей в стихотворении «Сыны «народного бича»…:

Сыны «народного бича»,

С тех пор как мы себя сознали,

Жизнь как изгнанники влача,

По свету долго мы блуждали;

Не раз горючею слезой

И потом оросив дорогу,

На рубеже земли родной

Мы робко становили ногу;

Уж виден был домашний кров,

Мы сладкий отдых предвкушали,

Но снова нас грехи отцов

От милых мест нещадно гнали,

И зарыдав, мы дале шли

В пыли, в крови; скитались годы

И дань посильную несли

С надеждой на алтарь свободы.

И вот настал желанный час,

Свободу громко возвестивший,

И показалось нам, что с нас

Проклятье снял народ оживший;

И мы на родину пришли,

Где был весь род наш ненавидим,

Но там всё то же мы нашли —

Как прежде, мрак и голод видим.

Смутясь, потупили мы взор —

«Нет! час не пробил примиренья!» —

И снова бродим мы с тех пор

Без родины и без прощенья!..

Возможно, это стихотворение проясняет, как ощущал Некрасов редкий в кругу его знакомых феномен русского эмигранта и что для него значило умереть, как Герцен, на чужбине. Сам Некрасов, конечно, никогда об эмиграции не помышлял.

В остальном жизнь текла монотонно. Некрасов описывал Лазаревскому свой образ жизни исчерпывающей формулой: «…утром газеты и корректуры, после обеда сон, вечером клуб». К ней нужно прибавить только охоту, которая по-прежнему была его страстью. Смерти прежних единомышленников и злоба оставшихся в живых уравновешивались теплыми отношениями с компанией приятелей. Неожиданно появился на горизонте еще один доброжелатель — один из создателей Козьмы Пруткова поэт Алексей Михайлович Жемчужников. Человек либеральных взглядов, он жил за границей, но хотел участвовать в российской литературной жизни. Жемчужников написал Некрасову доброжелательное письмо, в котором проявил себя как один из немногих проницательных читателей, высоко оценивших появившиеся в печати фрагменты «Кому на Руси жить хорошо»:

«Две последние главы Вашей поэмы Кому на Руси жить хорошо и в особенности Помещик — превосходны. Поверьте, что я не желаю расточать перед Вами учтивости и комплименты. Вы желаете узнать мое мнение, и я сообщаю Вам его правдиво и серьезно. Эта поэма есть вещь капитальная и, по моему мнению, в числе Ваших произведений она занимает место в передовых рядах. Основная мысль очень счастливая; рама обширная, вроде рамы Мертвых душ. Вы можете поместить в ней очень много. Продолжайте; без всякого сомнения продолжайте! И не торопитесь окончить, и не суживайте размеров поэмы. Как из Вашего вопроса: продолжать ли поэму, так и из разных других современных литературных признаков, я заключаю, что Вы не находите вокруг себя несомненной, энергичной поддержки. Не обращайте на это внимания и делайте свое дело. Вина не Ваша, а того сумбура, который теперь господствует. Это время пройдет, и то, что действительно хорошо, будет таковым и признано, когда рассеется туман».

Некрасов отвечал искренне и грустно: «Скука у нас жестокая; если на Вас нападает иногда хандра в Висбадене, то утешайтесь мыслию, что здесь было бы то же — вероятно, в большей степени, с примесью, конечно, злости по поводу тех неотразимых общественных обид, под игом которых нам, то есть нашему поколению, вероятно, суждено и в могилу сойти. Более тридцати лет я всё ждал чего-то хорошего, а с некоторых пор уж ничего не жду, оттого и руки совсем опустились, и писать не хочется. А когда не пишешь, то не знаешь, зачем и живешь». Как видно из письма, Некрасову непросто было переносить упадок общественной жизни, отсутствие какого-либо движения и «наверху», в правительстве, и «внизу», в обществе. Наступившее время начинало напоминать (хотя и в несколько более слабом виде) «мрачное семилетие».

Некрасову снова приходилось править многие статьи, отказываться от материалов, способных вызвать цензурные претензии. Вновь возникла надобность в «человеке застоя» для выполнения той функции, которую когда-то выполняли в «Современнике» Дружинин и Григорович. Таким человеком стал для «Отечественных записок» плодовитый литератор, автор толстых, иногда просто огромных романов, имевший репутацию легкого, но чрезвычайно въедливого бытописателя, зачинатель русского натурализма «Пьер Бобо» — Петр Дмитриевич Боборыкин.

К тому времени Боборыкин успел побывать редактором «Библиотеки для чтения», которую в 1865 году довел до окончательного разорения. Он считал себя прогрессивным, либеральным писателем, чье творчество вполне созвучно направлению «Отечественных записок», и выражал готовность в них публиковаться. Однако новая редакция долго не желала иметь с ним дело из-за его «эротического бестселлера» «Жертва вечерняя», напечатанного в 1868 году и изображавшего в первой части упадочнические нравы высшего общества, а во второй — жизнь публичных домов. Существование проституции связывалось в романе не только с социальными условиями, но и с определенными наклонностями самих «жертв» — те в романе продолжали подрабатывать постыдным ремеслом даже после того, как получали возможность зарабатывать на жизнь «честным трудом». Роман вызвал резкую критику Салтыкова-Щедрина — позднее тот продолжал поминать книгу и ее автора (например, в «Истории одного города» глуповцы, впавшие в разврат и язычество, во время поклонения Перуну читают «Жертву вечернюю» в качестве Священного Писания).

Тем не менее в апреле 1870 года Некрасов обратился к Боборыкину с предложением написать для журнала роман, уточнив: «На Ваш талант мы надеемся, а Вы, конечно, избегнете того, что нам не совсем по вкусу и на что указание найдете в рецензии на одно из Ваших произведений, помещенной в «От[ечественных] зап[исках]». Боборыкин, нуждаясь в деньгах, которые мог заработать только литературным трудом, тотчас согласился. Некрасов рассчитывал, что плодовитый писатель будет поставлять нечто вроде того, что сам он был вынужден давать «Современнику», сочиняя романы в соавторстве с Панаевой, — добротную реалистическую беллетристику, пусть и пустоватую, но привлекательную для читателей и в целом не идущую вразрез с направлением журнала, — и не ошибся. Боборыкин стал вполне преданным сотрудником. Более того, в следующем году он, по-прежнему живший во Франции, возглавил отдел заграничных известий. Сам Боборыкин полагал, что его пригласили благодаря широте взглядов Некрасова и вопреки мнению остальных сотрудников редакции, но, скорее всего, согласие было общим, хотя вся редакция продолжала относиться к бойкому беллетристу с иронией. Он свел знакомство с Некрасовым в следующем году, когда временно вернулся в Россию, и оставил о нем ценные воспоминания. Ему показалось, что Некрасов нес на себе отпечаток насыщенной невзгодами и трудами жизни:

«…В десять лет (с начала 60-х годов, когда я стал его видать в публике) он не особенно постарел… Но в нем и тогда вы сейчас же распознавали человека, прошедшего через разные болезни. Голос у него был уже слабый, хриплый, прямо показывающий, что он сильно болел горлом. <…> Голова у Некрасова была чрезвычайно типичная для настоящего русака из приволжских местностей. Он смотрел и в зиму 1871 года всего больше охотником из дворян — псовым или ружейным, холостяком, членом клуба.

Профессионально-писательского было в нем очень немного, но очень много бытового в говоре, в выражении его умного, немного хмурого лица. И вместе с тем что-то очень петербургское 40-х годов, с его бородкой, манерой надевать pince-nez, походкой, туалетом. Если Тургенев смотрел всегда барином, то и его когда-то приятель Некрасов не смотрел бывшим разночинцем, а скорее дворянским «дитятей», который прошел через разные мытарства в начале своей писательской карьеры.

Эта житейская бывалость наложила печать на весь его душевный «habitus[35]». И нетрудно было распознать в нем очень скоро человека, знающего цену материальной независимости. <…> Я его застал раз утром (это было уже в 1872 году) за самоваром, в халате, читающим корректуры. Это были корректуры моего романа «Дельцы». Он тут только знакомился с этой вещью. Если это и было, на иную оценку, слишком «халатно», то это прежде всего показывало отсутствие того учительства, которое так тяготило вас в других журналах. И жил он совершенно так, как богатый холостяк из помещиков, любитель охоты и картежной игры в столице, с своими привычками, с собаками и егерем и камердинером».

В фотографически точных описаниях Боборыкина некрасовская квартира вовсе не похожа на место обитания литератора:

«Некрасова я нашел в той же квартире, где он и умер. Редакция помещалась в первой зале, которая служила потом и бильярдной. По приемным дням в углу у окна стоял стол секретаря… Вся обширная квартира в доме Краевского на Литейной совсем не смотрела редакцией или помещением кабинетного человека или писателя, ушедшего в книги, в коллекции, в собирание каких-нибудь предметов искусства. В бильярдной одну зиму стоял и стол секретаря редакции. В кабинет Некрасова сотрудники проникали в одиночку; никаких общих собраний, бесед или редакционных вечеринок никогда не бывало.

Весь склад жизни этой холостой квартиры отзывался скорее дореформенной эпохой, хотя тут и помещалась редакция радикально-народнического органа. <…> Как хозяин Некрасов был гостеприимен, умно-ласков, хотя веселым он почти никогда не бывал. Некоторая хмурость редко сходила с его лица, а добродушному тону разговора мешала хрипота голоса. Но когда он бывал мало-мальски в духе, он делался очень интересным собеседником, и все его воспоминания, оценки людей, литературные замечания отличались меткостью, своеобразным юмором и большим знанием жизни и людей.

Вообще такого природно-умного человека в литературной сфере я уже больше не встречал, и все без исключения руководители журнализма, с какими я имел дело как сотрудник, — не могли бы с ним соперничать именно по силе ума, которым он дополнял все пробелы — и очень обширные — в своем образовании.

Он изображал собою целую эпоху русской интеллигенции — эпоху героическую, когда люди по характерам стояли на высоте своих талантов.

Замечательной чертой писательского «я» Некрасова было и то, что он решительно ни в чем не выказывал сознания того, что он поэт «мести и печали», что целое поколение преклонялось перед ним, что он и тогда еще стоял впереди всех своих сверстников-поэтов и не утратил обаяния и на молодежь. Если б не знать всего этого предварительно, то вы при знакомстве с ним, и в обществе, и с глазу на глаз, ни в чем бы не видали в нем никаких притязаний на особенный поэтический «ореол». Это также черта большого ума!»

Человек «героической эпохи», «не утративший обаяния на молодежь», в это время искал компромисс между своей всё более ощутимой принадлежностью к «прошлому» и неумирающим желанием быть актуальным. Его творчество приняло отчетливо «ретроспективный» характер, что отчетливо выразилось в задуманной в этом году сатирической поэме «Недавнее время», которой Некрасов откликнулся на праздновавшийся в тот год юбилей Санкт-Петербургского Английского клуба.

То же относится и к поэме «Дедушка» о возвращении декабриста из ссылки, написанной во многом под впечатлением от личности Сергея Григорьевича Волконского, одного из немногих участников событий 14 декабря 1825 года, переживших каторгу и ссылку и вернувшихся к близким. Волконского окружал яркий ореол, он превратился в живую легенду и одновременно вызывал ощущение просветленности и праведности. Некрасов, насколько известно, лично его не знал, но был хорошо знаком с его сыном Михаилом, особо ничем не прославившим себя и не проявившим никаких признаков либерализма, но хранившим среди семейных реликвий некоторые документы, связанные с отцом и его соратниками. Возможно, общение с ним и стало первоначальным импульсом к работе над поэмой. Личность и судьба Сергея Волконского несколько ранее заинтересовали Льва Толстого и тоже вызвали желание писать о возвращении декабриста; после долгих и сложных трансформаций из этого замысла вырос роман «Война и мир». Толстой хотел использовать сюжет о возвращении декабриста для упрека современности, которая на фоне «героической эпохи» должна была выглядеть ничтожной и опошлившейся. У Некрасова возник иной поворот темы. В «Дедушке» герой прошлого наделен теми чертами, которые особенно ценятся современным молодым поколением: особенной любовью и сочувствием к народу. Рассказывая о затерянной в Сибири деревне Тарбагатай, где свободный труд превратил крестьян в довольных зажиточных людей, дедушка увлекается неожиданными для аристократа, пусть и прошедшего каторгу, подробностями:

Дома одни лишь ребята

Да здоровенные псы,

Гуси кричат, поросята

Тычут в корыто носы…

Всё принялось, раздобрело!

Сколько там, Саша, свиней,

Перед селением бело

На полверсты от гусей…

Так почти пародийно отзываются в поэме лермонтовские мотивы сочувствия барина народу, радости от благополучия крестьянской жизни («С отрадой, многим незнакомой, / Я вижу полное гумно…»). Некрасов, однако, хочет не просто показать, что герои прошлого имели те же идеалы, что и современная молодежь. Дедушка воспитывает мальчика, вкладывая в его душу любовь к народу. В поэме, таким образом, нет противопоставления прошлого и настоящего, первое имеет для второго воспитательное значение: дедушке есть что рассказать Саше и чему его научить. И научить он может именно тому, что востребовано сейчас. В поэме, таким образом, можно увидеть вариацию сюжета «Железной дороги», только лирический герой, «обучающий» мальчика любви к народу во всех ее проявлениях, заменяется декабристом, человек настоящего — человеком прошлого. Возможно, «Дедушка» — не самое удачное произведение Некрасова, однако, судя по всему, поэт был им доволен или, во всяком случае, считал правильным обозначенное им новое направление своей поэзии. Он и дальше будет развивать тему героического прошлого, полезного настоящему и участвующему в создании будущего.

«Дедушка» был целиком написан в Карабихе, где Некрасов пробыл с середины июня до конца августа 1870 года, отказавшись от планов новой поездки за границу. Причины он объяснил в письме Краевскому: «Я здесь хорошо устроился — хожу на охоту, работаю и купаюсь. Купанье мне настолько приятно, что путешествие в Диепп (то есть Дьеп. — М. М.) для одной этой цели меня начинает устрашать». Отправляясь в Карабиху, Некрасов просил Федора Алексеевича к его приезду взять напрокат в Ярославле «порядочный» рояль. Музыкальный инструмент, видимо, был нужен для новой женщины, с которой Некрасов приехал в имение и которой посвятил поэму «Дедушка», написанную в ее присутствии. Это последняя в его жизни женщина, и в отношениях с ней он сам как будто занял позицию героя поэмы — пожилого человека, отжившего, но способного на то, чтобы делиться теплом с молодым существом, начинающим жизнь.

Звали ее Фекла Анисимовна Викторова. Некрасов называл ее и представлял друзьям Зинаидой Николаевной, Зиночкой. Первое упоминание о ней в письмах поэта и, видимо, само их знакомство относится к началу мая 1870 года. И ее происхождение, и обстоятельства встречи остаются загадкой. Судя по имени, она, подобно Мейшен, была «из простых». Она была очень молода — младше его почти на 30 лет. Довольно авторитетные источники утверждали, что Некрасов взял ее из «заведения». В частности, такую версию записал в своем дневнике Лазаревский, видимо, со слов самого поэта. И всё-таки она вызывает сомнения: Зиночка была простая девушка, однако никто не замечал никаких следов постыдной профессии (если она действительно ею занималась) ни в ее внешности, ни в ее поведении. В ней не было вульгарности или развязности, чрезмерной смелости — скорее наоборот. Некрасов стремился оберегать ее нравственное чувство. А. Ф. Кони вспоминал: «От нее веяло душевной добротою и глубокой привязанностью к Некрасову. За обедом, где из женщин присутствовала она одна, Некрасов, передававший какое-нибудь охотничье приключение или эпизод из деревенской жизни, прерывал свой рассказ и говорил ей ласково: «Зина, выйди, пожалуйста, я должен скверное слово сказать», — и она, мягко улыбнувшись, уходила на несколько минут».

Конечно, она не была крестьянкой. Можно предположить, что Зина происходила из городского мещанства, скорее всего была сиротой (поскольку никаких упоминаний о ее родителях мы не встречаем), жила в услужении у входившего в круг знакомств Некрасова состоятельного человека, возможно, использовавшего ее в развратных целях, который «отдал» или «продал» ее поэту. Очевидно, ей не хватало не столько образования, сколько развития. Некрасов «воспитывал» ее, в частности, хотел, чтобы она обучалась французскому языку (ей это было очень трудно). У Некрасова не было сильной страсти к Зиночке; не исключено, что поначалу она представлялась ему такой же «сезонной» подругой, как когда-то Селина Лефрен или Прасковья Мейшен. Скорее всего, уже в Карабихе чувства Некрасова к ней вышли за границы отношений с «другом» или «ангелом». Об этом свидетельствует само посвящение «Дедушки», сделанное, конечно, уже не случайному человеку, но «закрепившемуся» в жизни автора.

Естественно, Некрасов относился к Зине несколько свысока, шутливо-иронически, но это было вызвано, видимо, разницей в возрасте, а не в происхождении. Зина подкупила и привлекла Некрасова пластичностью, способностью к развитию и желанием развиваться (чего не было в Мейшен), готовностью избавляться оттого, что было сформировано в ней прежней средой. Она смогла стать преданной спутницей великого поэта, готовой повсюду следовать за ним духовно и физически. Дополнял эти черты веселый и добрый нрав Зины, а также развившаяся в ней любовь к тем занятиям, которые любил Некрасов, — охоте и игре на бильярде. Она — вторая и последняя женщина (из тех, про которых мы знаем), вошедшая в стихи Некрасова — ласковые, дружеские, написанные перед смертью.

Возможно, уже тогда Некрасов столкнулся с неприятием Зиночки другими членами его семьи, которое его братья и сестра не выказывали ранее ни одной из его женщин. Возможно, однако, антипатия эта возникла позднее, когда сменились персонажи: в ноябре неожиданно скончалась жена Федора Алексеевича, и очень быстро ее место заняла другая женщина, которая была к Зине особенно непримиримой. Негативно отнеслась к Зиночке и Анна Алексеевна Буткевич. Впрочем, в первое совместное лето это, должно быть, никак не проявилось; скорее всего, враждебность к новой подруге брата у родственников возникла тогда, когда стало понятно, что она — не очередной «зимний друг», что она прочно заняла место в его сердце.

После возвращения Некрасова и Зиночки из Карабихи они поселились вместе в некрасовской квартире. Однако, как вспоминал Боборыкин, общение с новой подругой поэта было доступно в первые годы далеко не всем: «В его внутренних «покоях» помещалась его подруга, которую он не сразу показывал менее близким людям, так что я только на вторую зиму познакомился с нею, когда она выходила к обеду, оставалась и после обеда, играла на бильярде». О женитьбе речи не шло — Зина, судя по всему, не претендовала на статус супруги. Некрасов, по-видимому, давно не считал церковный брак обязательным условием совместной жизни. Ситуация при этом была несколько иной, чем в предыдущих случаях: Панаева формально была замужней женщиной, Селина — профессиональной содержанкой (не исключено, что с ней был даже заключен какой-то договор), Мейшен — вдова инженера со своим, пусть и небольшим, капиталом. Судя по всему, Зина не имела ни состояния, ни социального статуса и полностью зависела от Некрасова. И то, что она никак не стремилась оформить отношения с ним, говорит, видимо, о ее огромном доверии, вере в неспособность Некрасова поступить несправедливо. Может быть, и это — ее полная зависимость и доверчивость — привязывало к ней Некрасова.

Первая половина 1871 года снова приносила мрачные новости из-за границы. В феврале сокрушительным поражением наполеоновской Франции завершилась Франко-прусская война. За капитуляцией последовали кровавые события Парижской коммуны, длившиеся с середины марта до конца мая, несомненно, вызывавшие пристальный интерес редакции «Отечественных записок» и взволновавшие Некрасова. Позднее, в 1872 или 1874 году, он напишет стихотворение «Страшный год», посвященное трагедии, случившейся во Франции, всегда остававшейся для прогрессивных русских людей родиной лучезарных идей, а в 1850—1860-е годы бывшей предметом сочувствия, несмотря на общее презрение и ненависть к Наполеону III. Для Некрасова события 1870–1871 годов — прежде всего торжество варварства и жестокости:

Страшный год! Газетное витийство

И резня, проклятая резня!

Впечатленья крови и убийства,

Вы вконец измучили меня.

В России в первую половину года было «тихо». Но печальные новости приносила частная жизнь. 21 марта в возрасте двадцати девяти лет умер от отека легких еще один представитель потерянного поколения, Решетников, так и не вышедший за пределы добротной беллетристики, не написавший больше ничего, равного «Подлиповцам». Эта смерть имела для Некрасова особое значение — начали уходить те, кто был значительно моложе его и кому он совсем недавно открыл дорогу в литературу.

В марте же произошел первый конфликт с Лазаревским. В этом году в «Отечественных записках» анонимно печатался П. Л. Лавров, бежавший из ссылки и превратившийся в политического эмигранта. После того как авторство Лаврова обнаружилось, Лазаревский, дотоле о нем не знавший, был сильно раздражен тем, что при его покровительстве были напечатаны тексты фактически государственного преступника. Эта история не имела серьезных последствий для «Отечественных записок», и отношения с Лазаревским вскоре вошли в обычное русло, но теплых писем от чиновного приятеля Некрасов больше не получал. Лазаревский был разочарован — оказалось, что его «использовали». Он как будто повторял судьбу Никитенко, также разочаровавшегося в возможности по-настоящему гармоничных отношений между литератором и цензором.

Прошлое продолжало преследовать Некрасова: в мае без его согласия была переиздана его книжка «Баба-Яга, Костяная нога» — уже с именем автора на обложке и титульном листе. Конечно, поэту могло льстить, что Печаткин переиздал эту халтуру, написанную исключительно ради денег, только из-за имени автора, а не из-за занимательного сюжета, импонировавшего вкусу невзыскательного читателя. Однако Некрасов был недоволен и даже (редкий для него случай) напечатал в «Санкт-Петербургских новостях» открытое письмо: «Лет тридцать тому назад я действительно предоставил бывшему тогда книгопродавцу В. П. Полякову право напечатать сказку с таким заглавием; но и тогда я был настолько неуверен в достоинствах этой сказки, что имени моего на ней выставить права не давал. Она явилась под каким-то псевдонимом и, оправдав мои опасения, т. е. не имев никакого успеха, с тех пор лежала под спудом тридцать лет. Ныне, увидав ее во втором издании с моим именем, я считаю нужным заявить, что перепечатка сделана без моего ведома, а мое имя на ней выставлено без всякого права, по личным соображениям г. Василья Печаткина, который ныне наименовал себя издателем этой брошюры и намерен взимать за нее (80 жиденьких страниц в 16-ю д[олю] 30 коп.». Раздражение поэта вызвало не только предание гласности того, что сам он хотел и имел право забыть. Парадокс заключался в том, что Некрасов здесь как будто выступал конкурентом самому себе: молодой Некрасов, писавший низкопробные народные книжки, вступал в конкуренцию с Некрасовым зрелым, автором и издателем качественной литературы для народа: после перерыва, последовавшего за выпуском второй «красной книжки», в этом году отдельным изданием для народного читателя была выпущена поэма «Мороз, Красный нос».

Следующий удар последовал с еще более неожиданной стороны. В июле 1871 года вышла брошюра Лескова «Загадочный человек», посвященная казненному во время Польского восстания революционеру Артуру Бенни, в которой замечательный писатель в пылу бескомпромиссной (хотя отчасти односторонней) битвы с «нигилистами» и революционерами заставил своего безупречного героя размышлять о давно, казалось бы, забытом сборнике «Мечты и звуки», видя в нем не столько эпигонскую поэзию, сколько проявление некрасовского «двуличия», парадоксальную связь с «муравьевской одой»:

«Но что уже совсем срезало Бенни, так это некоторые стихотворения столь известного поэта Николая Алексеевича Некрасова. Я говорю о тщательно изъятой Некрасовым из продажи книжечке, носящей заглавие «Мечты и звуки». Я уберег у себя эту редкость нынешнего времени, и Бенни переварить не мог этой книги и негодовал за стихи, впрочем, еще не особенно несогласные с позднейшими мечтами и звуками г-на Некрасова. Таково, например, там стихотворение, в котором г-н Некрасов внушал, что:

От жажды знанья плод не сладок?

О, не кичись, средь гордых дум,

Толпой бессмысленных догадок,

Мудрец: без Бога прах твой ум!

<…> Поэтической просьбы же г-на Некрасова к графу Михаилу Николаевичу Муравьеву, когда поэт боялся, чтобы граф не был слаб, и умолял его «не щадить виновных», Артур Бенни не дождался, да и, по правде сказать, с него уже довольно было того, что Бог судил ему слышать и видеть. Бенни во всей этой нечистой игре с передержкой мыслей не мог понять ничего…»

Скорее всего, Некрасов ознакомился с этой брошюрой, задевавшей его больно и, в общем, метко — за творчеством Лескова в «Отечественных записках» следили довольно пристально и пристрастно. Лесков относился к врагам, чей голос после романа «Некуда» воспринимался как заведомо клеветнический, поэтому он не мог скомпрометировать Некрасова (к тому же кто только не задевался в «Загадочном человеке»), но мог напомнить поэту, что его «негероическое» прошлое никогда не будет забыто. Независимо от того, был ли лесковский текст известен Некрасову, для него пришло время обратиться к своей жизни, к своему сложному прошлому уже не для того, чтобы заимствовать оттуда черты лирического героя, но для создания собственного образа, без поэтического переосмысления. Скоро Некрасов этим займется.

Напоминание о собственном негероическом прошлом как будто стимулирует Некрасова на воссоздание в своей поэзии прошлого героического. В 1871 году он вместе с Зиной уже в мае уезжает в Карабиху, предварительно справившись у брата Федора, будет ли ему приятно их посещение. Уделив, как обычно, много внимания охоте, он пишет поэму «Недавнее время», посвящая ее Еракову, а затем «Княгиню Трубецкую» — первую поэму из будущего небольшого цикла «Русские женщины».

Во многих отношениях поэма вторична, отчасти основывается на найденных еще в «Несчастных» и «Морозе, Красном носе» приемах (описание северной природы, сон в морозную ночь, в котором к героине приходит счастливое жаркое лето). И всё-таки она выглядит достаточно свежо, демонстрирует желание Некрасова снова расширить диапазон своего творчества. Прежде всего, сама тема дает возможность создать произведение «исторического» характера, включающее в себя исторические реалии.

Некрасов едва ли не впервые пробовал себя в работе с фактами, в том числе с документами, благо в его распоряжении был большой набор материалов — запрет с декабристской темы был довольно давно снят. Поэт мог пользоваться как официальными источниками (например, упоминавшейся книгой Модеста Корфа), так и материалами, печатавшимися в герценовских изданиях в Лондоне, был знаком с мемуарами некоторых декабристов, прежде всего Ивана Якушкина, двоюродного брата постоянного автора «Современника» и «Отечественных записок». Много сведений о самой княгине Трубецкой Некрасов получил от Михаила Сергеевича Волконского, хорошо знавшего семью Трубецких и взявшегося внести в поэму свои поправки (при условии, что Некрасов непременно их примет, которое тот не выполнил).

Еще одна сложность заключалась в том, что изображаемый характер не имел аналогов в его творчестве. Некрасова, конечно, прежде всего интересовал сам поступок княгини, отправившейся в Сибирь за своим мужем; собственно, сюжет поэмы и представляет собой описание ее поездки, перемежаемое снами и наплывами сцен прошлого, создающими предысторию центрального события. Для поэта княгиня Трубецкая — прежде всего героический персонаж, но одновременно реальная фигура. До сих пор у него светские женщины представляли собой карикатурно или сатирически обрисованные типажи (как в стихотворении «Княгиня» или в сатире «Балет). Здесь же автор пытается показать эту светскость через отвращение к свету, через то, что отбрасывается ради любви к мужу. В свою очередь, эта любовь не слепа. Очевидно, что по образованию и кругозору Трубецкая стоит ниже своего мужа, но душевно и духовно не менее развита, чем он, и готова разделить не только его страдания, но и его убеждения. Одновременно с героизмом Некрасов хочет показать ее тонкую натуру, наделенную художественным воображением:

Княгиня видит то друзей,

То мрачную тюрьму,

И тут же думается ей —

Бог знает почему,

Что небо звездное — песком

Посыпанный листок,

А месяц — красным сургучом

Оттиснутый кружок…

Поэт изображает утонченную светскую даму, столкнувшуюся с миром насилия и страдания, но не дрогнувшую, принявшую их сознательно как свою судьбу. Княгиня Трубецкая в поэме всего лишь едет в «возке», она не испытала страданий, перенесенных ее мужем, но готова принять их.

Пока Некрасов был в Карабихе, произошло событие, косвенно, но вполне серьезно угрожавшее «Отечественным запискам». 1 июля начался судебный процесс над членами «Народной расправы», продолжавшийся почти три месяца; все его материалы регулярно печатались в «Правительственном вестнике». Не касаясь самого характера организации и ее руководителя Сергея Нечаева, нельзя не признать, что благодаря преданию огласке сочиненного им «Катехизиса революционера» и обнародованию деталей убийства студента Иванова правительству удалось нанести удар по репутации революционных групп. Убийство Иванова представляло собой не ликвидацию врага, но казнь «своего» только за то, что его взгляды изменились и он решил покинуть подпольное общество. Для обывателя революционная организация предстала в зловещем свете — не как союз свободных людей, объединенных убеждениями, но как замкнутое (говоря современным языком, мафиозное) сообщество, из которого нельзя выйти, как нельзя выбраться из засасывающей трясины.

Удар по репутации революционного движения был чувствительный. Салтыков писал Некрасову в Карабиху, прося совета: не следует ли перепечатывать из «Правительственного вестника» материалы нечаевского дела? Некрасов был не впечатлен и, видимо, как и другие члены редакции, не считал «Народную расправу» настоящей революционной организацией, а потому решил, что следует только дать аналитический обзор силами лучших публицистов журнала. В целом революционное движение в это время оправилось от нечаевского дела, хотя его враги и объявили членов «Народной расправы» типичными революционерами (особенно талантливо это сделал Достоевский в «Бесах»).

Завершился 1871 год еще одним неприятным событием. Ушел в отставку начальник Главного управления по делам печати Михаил Романович Шидловский, знакомец Салтыкова по службе в провинции, послуживший прототипом его знаменитого «органчика» — градоначальника Брудастого, оказавшийся, впрочем, человеком незлопамятным. На его место был назначен старый приятель Некрасова по Английскому клубу и по «веселой компании» периода «мрачного семилетия» Михаил Николаевич Лонгинов. Библиограф, не лишенный таланта автор скабрезных стихов, «арбитр изящного» превратился в одного из самых беспощадных руководителей российской цензуры, прославившегося в том числе гонениями на переводы труда Дарвина «Происхождение видов». Некрасова он «встретил на ты», однако дал понять, что никаких неформальных отношений между ними быть не может и «Отечественные записки» он рассматривает как явление вредное и требующее строгого надзора.

Новый, 1872 год опять начался со смертей — пусть не очень близких поэту, но знаковых людей. 8 января скончался еще один непутевый литератор и почти ровесник Некрасова Павел Иванович Якушкин — фольклорист, беллетрист, знаток народной жизни, ставший прототипом Павлуши Веретенникова в уже напечатанных к тому времени фрагментах поэмы «Кому на Руси жить хорошо». А 26-го числа после тяжелой болезни умер блестящий государственный деятель, один из авторов Крестьянской реформы Николай Алексеевич Милютин. Смерть его была воспринята всей либеральной частью общества как огромная утрата. На похоронах Милютина Тургенев произнес весьма прочувствованную речь. Некрасов, наверняка хорошо знавший его и ценивший как государственного деятеля, написал на его смерть очень сильное стихотворение «Кузнец»:

Чуть колыхнулось болото стоячее,

Ты ни минуты не спал.

Лишь не остыло б железо горячее,

Ты без оглядки ковал.

В чем погрешу и чего не доделаю,

Думал, — исправят потом.

Грубо ковал ты, но руку умелую

Видно доныне во всём.

С кем ты делился душевною повестью,

Тот тебя знает один.

Спи безмятежно, с покойною совестью,

Честный кузнец-гражданин!..

Стихотворение не просто дает высочайшую оценку прекрасному человеку, гражданину, посвятившему себя стране, но и как будто оправдывает те компромиссы, на которые ему приходилось идти, чтобы достичь цели, сделать улучшение жизни в России возможным. В творчестве Некрасова «Кузнец» примыкает к циклу портретов умерших героев, но одновременно существенно отличается от них. Николай Милютин — не человек подвига, яркой звездой озаряющий горизонт, но работник, всю жизнь титаническими усилиями «ковавший» и выковавший-таки новую Россию. Правительственные либералы были симпатичны Некрасову как люди дела, а не «мечтатели». Так иногда ему был ближе Краевский, чем его собственная непрактичная «консистория». Милютин был среди тех, кто, как и сам Некрасов, «дождался» возможности делать настоящее дело и сразу начал работать для будущего.

Наряду с утратами были в этом году и счастливые знакомства. На квартире Еракова Некрасов встретил Анатолия Федоровича Кони, будущую знаменитость, а тогда еще молодого (ему было 28 лет) юриста, сына его давнего «покровителя» — водевилиста и редактора «Пантеона» Федора Алексеевича Кони. Анатолий Федорович, горячий поклонник творчества Некрасова, сразу заметил в нем не всем бросавшиеся в глаза черты: «Некрасов приезжал к Ераковым в карете или коляске в дорогой шубе, и подчас широко, как бы не считая, тратил деньги, но в его глазах, на его нездорового цвета лице, во всей его повадке виднелось не временное, преходящее утомление, а застарелая жизненная усталость». Образованный молодой человек, благодаря своей службе приобретший большой опыт общения с народом, хранивший в памяти запас историй из своей практики, заинтересовал Некрасова и вызвал его симпатию.

В следующем году Кони рассказал ему курьезный случай: кучер, доведенный до крайности барином, отдавшим его сына в солдаты, завез разбитого параличом хозяина в овраг и повесился на его глазах. История, поразившая поэта, впоследствии вошла в поэму «Кому на Руси жить хорошо» как песня «Про холопа примерного — Якова верного». Кони присоединился к ближайшему окружению Некрасова, периодически (хотя реже других приятелей) участвовал в совместных обедах. Поскольку он был близок к семье Еракова, то очень симпатизировал Анне Алексеевне, но старался быть объективным и справедливым к Зиночке. После смерти Некрасова его сестра передала Кони все имевшиеся у нее рукописи поэта.

Весной 1872 года пресса обсуждала якобы планирующееся празднование юбилея творческой деятельности Некрасова. В этом году отмечал четвертьвековой творческий юбилей Островский, и в отчете об этом событии корреспондент еженедельника «Сияние» сообщил о желании некоторых литераторов почтить такой же творческий стаж Тургенева и 35-летний — Некрасова. Эти слухи подхватили другие издания, при этом все утверждали, что такое чествование вполне заслужено Некрасовым. Разговоры прекратились в апреле после сообщения, что празднование переносится на следующий год. Откуда взялись эти слухи, установить не удается; возможно, их причиной послужила чья-то реплика во время празднования юбилея Островского, на котором присутствовал Некрасов. Сам поэт не высказывался на эту тему и не проявлял никакого желания отмечать свой юбилей (видимо, за точку отсчета была взята публикация его первого стихотворения). Тургенев, в свою очередь, писал, что лучше даст отрезать себе нос, чем согласится отпраздновать юбилей. Сами упорные слухи и пожелания были тревожным сигналом о превращении Некрасова в сознании публики в литератора «заслуженного», «маститого» или, того хуже, «почтенного». Сам он не считал себя таковым и отчаянно сопротивлялся этой отчетливо надвигающейся угрозе — работал над новым произведением с энтузиазмом, подобным тому, с которым когда-то писал «Несчастных».

Напечатанная в апрельской книжке «Отечественных записок» за 1872 год поэма «Княгиня Трубецкая» вызвала на удивление благожелательные отклики критиков, называвших ее достойной встать в один ряд с лучшими произведениями Некрасова. И сам автор, видимо, был ею доволен. В конце апреля или начале мая ему пришла мысль написать поэму о другой жене декабриста, Марии Николаевне Волконской, также отправившейся за мужем в Сибирь. Особенно привлекательной тему делало наличие собственноручных записок княгини у Михаила Сергеевича Волконского. Правда, тот, хранивший мемуары матери как величайшую реликвию, отказался дать их поэту в руки и устроил читку у себя дома. Этот знаменитый эпизод сохранился в воспоминаниях князя: «Некрасов по-французски не знал, по крайней мере настолько, чтобы понимать текст при чтении, и я должен был читать, переводя по-русски, причем он делал заметки карандашом в принесенной им тетради. В три вечера чтение было закончено. Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и с словами «Довольно, не могу» бежал к камину и, схватясь руками за голову, плакал, как ребенок». Некрасовские заметки сохранились, они представляют собой своеобразный конспект мемуаров княгини.

Некрасов, однако, не был удовлетворен своими записями и, отправляясь в июне в Карабиху, где собирался работать над поэмой, обратился к Волконскому с просьбой: «Вы сами подали мне мысль, что я хотя местами мог бы воспользоваться тоном и манерою записок М. Н. В[олконской], которые должны послужить основой для моей поэмы. Да, это было бы хорошо; в записках есть столько безыскусственной прелести, что ничего подобного не придумаешь. Но именно этою стороною их я не могу воспользоваться, потому что я записывал для себя только факты, и теперь, перечитывая мои наброски, вижу, что колорит пропал; кое-что затем припоминаю, а многое забыл. Чтоб удержать тон и манеру, мне нужно бы просто изучить записки, и вот моя просьба. Есть русская пословица: кормили до усов, кормите до бороды; дайте мне, князь, эти записки на 2 месяца моего отъезда, и Вы не можете себе представить, какое великое одолжение Вы мне окажете. Я теперь весь поглощен мыслью о моей поэме, еду с намерением написать ее и чувствую, что мне недостает кое-чего; недостаток этот будет парализировать работу; поправить можете беду только Вы, Михаил Сергеевич. Я искренне Вас прошу, и не будет меры благодарности в моей душе. — Со мною едет в деревню моя сестра, она хорошо переводит (переводила много для «Современ[ника]» и «Отечественных] зап[исок]»). Она переведет мне записки; осенью, по приезде в Петербург, я вручу Вам и перевод, и оригинал, и даю честное слово, что не оставлю у себя списка и не дам никому. Словом, даю Вам право огласить меня бесчестным человеком, если у кого-нибудь появится от меня хоть страница этих записок; да и у себя не оставлю списка. Если умру ранее осени, записки возвратит Вам моя сестра. Словом, записки мне очень хочется иметь, и мне кажется, что они необходимы для успешного выполнения моей работы».

Князь отказал: «Уважаемый Николай Алексеевич, к крайнему моему сожалению, не могу исполнить Вашего желания. Записки моей матери набросаны для меня одного и никогда не покидали меня: это самое дорогое мое наследство ее… Не сетуйте на меня: Вы первый и единственный человек, которому я решился прочесть их, между тем как они у меня уже более 12 лет. Что же касается влияния их на задуманную Вами поэму, то не полагаю, чтобы тон мог придать ей выгодный колорит, так как он целиком перейти в нее не может. Они так интимны, так семейны, что это не представляется возможным».

Очевидно, Михаил Сергеевич не понимал главного: для Некрасова были ценны именно личные записки, сохранявшие неповторимые интонации, которые он хотел воспроизвести. Сестра поэта вспоминала о процессе работы Некрасова над совершенно на первый взгляд непохожим произведением: «Орина, мать солдатская» сама ему рассказывала свою ужасную жизнь. Он говорил, что несколько раз делал крюк, чтобы поговорить с ней, а то боялся сфальшивить». Это-то желание «не сфальшивить», непонятное князю Волконскому, и заставляло Некрасова просить рукопись.

Но в этот раз пришлось обойтись без вслушивания в интонацию, воскрешать ее в памяти. 10 июня, в тот же день, когда Некрасов писал Волконскому, видимо, предпринимая последнюю отчаянную попытку убедить его, он вместе с Зиной и сестрой отправился в Карабиху и оставался там до начала августа. До 21 июля Некрасов напряженно работал над поэмой. О ее завершении вспоминает Наталья Павловна Некрасова: «Однажды после нескольких дней интенсивной работы Николай Алексеевич пришел к брату и сказал: «Пойдем в парк под кедр, я буду вам читать «Русские женщины»; я написал конец». Мы пошли, и поэт своим немного глухим голосом прочел нам всю поэму. Мы слушали с затаенным дыханием и не могли удержаться от слез. Когда он кончил и взглянул на своих слушателей, то по их взволнованным лицам и влажным глазам понял, какое сильное впечатление произвело на всех произведение, и был счастлив. Он велел подать шампанское. Мы чокались, поздравляя его с блестящим окончанием его многолетнего труда. Да, помню, это был день великого подъема, торжества и удовлетворения».

После завершения «Княгини Волконской», в октябре, Некрасов показал поэму сыну главной героини и внес практически все исправления, о которых тот просил, в частности, убрал сцену родов, которую Михаил Сергеевич счел слишком интимной.

Поэма «Княгиня Волконская» представляет собой попытку воссоздания того прошлого, которое актуально для настоящего, имеет признаки настоящего и как бы благословляет его: здесь есть любовь к народу, благородные цели, самоотверженный подвиг, но одновременно есть и исторические реалии, есть, как и в «Княгине Трубецкой», широкий исторический и культурный фон — благо сама фигура Марии Николаевны Волконской, дочери прославленного генерала, героя Отечественной войны 1812 года Николая Николаевича Раевского, хорошей знакомой Пушкина, невестки знаменитой хозяйки литературного салона Зинаиды Александровны Волконской, давала большой материал для того, чтобы сделать этот фон очень насыщенным. Несомненно стремление Некрасова показать развитую светскую женщину, тонкую художественную натуру, при этом не страшащуюся никаких испытаний. Поэма задумана как «пара» к «Княгине Трубецкой», во многом повторяет ее композицию. В обеих поэмах изображен момент решимости героинь ехать за своими мужьями; предыстория создает картину того роскошного и утонченного образа жизни, с которым им приходится расстаться; показано преодоление ими сопротивления — родных, императора, губернатора. И в той и в другой поэме отсутствует описание жизни героинь в местах каторги — с Трубецкой читатель расстается на заключительном этапе ее пути в Сибирь, с Волконской — когда она получает первое свидание с мужем. Жены декабристов стремятся в самое страшное и мрачное место в стране, которое, тем не менее, есть место света, поскольку в нем содержатся праведники. В этом опасный смысл обеих поэм — они говорят о том, что в России лучшие люди — те, что сидят в тюрьме.

Уже в Карабихе узнал Некрасов о первом предостережении, объявленном «Отечественным запискам» за статью Демерта в ведшейся им рубрике «Наша общественная жизнь» — начала сказываться смена цензурного начальства. Впрочем, редакция была склонна ругать скорее самого автора, чьи статьи давно не удовлетворяли редакторов, но найти ему замену пока не могли. Предостережение не поставило издание на грань остановки (в запасе оставалось еще два), но показало его потенциальную уязвимость, а потому требовалось проявлять еще больше бдительности.

Одной из последних новостей, которые принес 1872 год, была скоропалительная женитьба Федора Алексеевича на гувернантке своих детей Наталье Павловне Александровой. Некрасов высказался о ней в целом одобрительно, не представляя, что этот брак внесет серьезный разлад в семейные отношения.

Загрузка...