Между 24 августа и 1 сентября 1832 года в ярославскую гимназию была подана бумага: «1832 г. августа… дня, я, нижеподписавшийся, сим свидетельствую, что представляемые мною для обучения в ярославскую гимназию Андрей и Николай действительно мои дети; от роду имеет 1-й 12-ть, а 2-й 11-ти лет. В чем и подписуюсь — уволенный от службы майор Алексей Сергеев, сын Некрасов».
Этот документ обозначил резкое изменение в жизни старших сыновей Некрасовых. Как в семье решался вопрос о их учебе, неизвестно. Алексей Сергеевич, исходя из собственного опыта и семейной традиции, наверняка предпочитал военную карьеру статской; позднее сын Константин по достижении требуемого возраста будет определен в Московский кадетский корпус, Федора отец безуспешно пытался пристроить в Главное инженерное училище в Петербурге. В данном случае возобладало, видимо, представление матери о правильном образовании детей, предположительно, подкрепленное отсутствием у Николая какой бы то ни было склонности к военной службе (относительно его старшего брата в этом смысле ничего не известно). Естественно, выбор пал на ближайшую гимназию — в Ярославле. Поскольку Грешнево находилось в 20 верстах от него, новоиспеченным гимназистам пришлось переселяться в губернский город.
«Город Ярославль, — писал в своей знаменитой книге «Россия в 1839 году» путешествовавший по России французский маркиз Астольф де Кюстин, — столица одной из самых примечательных губерний во всей империи, заметен уже издалека, как и предместья Москвы. Подобно всем провинциальным городам в России, он обширен и кажется безлюдным. Обширность его — не столько от многочисленности обитателей и домов, сколько от огромной ширины улиц и площадей и оттого, что здания здесь обычно расположены далеко друг от друга, так что жителей почти и не видать. <…> Цветные и золоченые главы ярославских церквей, которых здесь немногим меньше, чем домов, видны путнику издалека, как и в Москве, но сам город менее живописен, нежели старая столица империи. Рядом с ним протекает Волга, и со стороны реки город заканчивается высоким, обсаженным деревьями набережным бульваром. Ниже этого широкого бульвара пролегает подъездной путь, спускаясь от города к реке и пересекая под прямым углом бечевую тропу. Этот необходимый для хозяйственных и торговых нужд путь не прерывает собой набережной, переходящей в красивый мост. Скрытый под прогулочной аллеей, мост этот заметен лишь снизу; в целом получается недурная картина, которая имела бы внушительный вид, будь в ней еще и движение и свет; однако город, несмотря на свое торговое значение, настолько плосок, настолько правильно расчерчен, что кажется вымершим; в нем пусто, печально и тихо; впрочем, другой, сельский берег реки, который виден с набережной, еще более пуст, тих и печален».
Литератор и путешественник Павел Иванович Сумароков сообщал в фундаментальном труде с несколько легкомысленным названием «Прогулка по 12-ти губерниям с историческими и статистическими замечаниями в 1838 году»: «Волга здесь почти при начале своего течения, понижает свои берега, река Которосль, впадающая в нее у собора, мало видна, и местоположение редкой красоты сзади, над Волгою, внутри города есть обыкновенное. Со всем тем в нем дышит какая-то веселость. Ярославль лучше Нижнего, уступает преимущество над собою только Казани, Одессе, Риге и превосходит все прочие наши города. <…> Церквей 57, вдвое более Петербургского, и древнейшая из всех, против губернаторского дома, называется Св. Николая Найденского, как думать надобно, от имени строителя. <…> Середина города заключает в себе 577 каменных домов, какого количества нет даже в славной Казани, деревянные числом 2609 находятся в боковых улицах, отчего кажется, что весь Ярославль слит из камня. Жителей обоего пола 33 197. Город велик, имеет в длину до 5, в ширину до 4 верст. <…> В городе еще 5 богаделен и странноприимная, палата для бедных. <…> Улицы правильные, не все вымощены, и осенью бывает большая грязь».
Ярославль был в это время одним из наиболее богатых промышленных и торговых городов в России. Тот же Сумароков отмечал: «Купцы богаты, торгуют чужим хлебом, скотом… Фабрик в городе шелковых 3, делают атласы, сатен-тюрк, тафты, прочие ткани. Полотняных 2, бронзовых 1, купоросных 3, белил 3, колокольных 1, меди 1, кожевенных 1, свечносальных 3, табачных 3, уксусных 1, чугуннолитейных 2, красной мумии 1, суриковой 1 и канатных 1, лавок 813». На всю Россию славилась огромная ткацкая фабрика Яковлевых, к которой было приписано почти три тысячи крепостных душ. Реки не только создавали красивые виды, но и представляли образ кипучей торговой жизни: «Волга и Которосль весною сливаются вместе и потопляют места на дальнее расстояние. Они облегчают торговлю и доставляют большие выгоды. — Машины, расшивы, коломенки, барки, полубарки[9] разгружаются, нагружаются и проходят мимо до Рыбинска, далее по Шексне, Мологе до Саратова, Астрахани».
Хвалил Сумароков и общекультурный уровень жителей Ярославля — во всяком случае, сливок его общества: «Посмотрите на здешние собрания, барышни хорошо воспитаны, одеты по тем же журналам, девицы скромны, любезны, мужчины образованны, вежливы. Хотите языков, и услышите разговоры по-французски не хуже ваших. В Ярославле можно забыть о Петербурге и Москве. — В вещах, даже прихотных, нет недостатка, расстояние 240 верст от Москвы и Волга способствуют этому. Стерлядей, других рыб, дичи в изобилии… Забав довольно, бульваров, считая с поперечными, 6, есть театр, играют охотники, приезжие актеры, есть дворянское собрание, клуб, сады. Летом дают в парке у заставы воксалы[10]; там дорожки усыпаны песком, в галерее музыка, танцы; густая зелень освещается плошками, разноцветными фонарями и прогуливаются толпами. Тут качели, разные игры… Осенью, зимою бывают у многих балы…» Имелась в Ярославле и своя газета: официальные «Ярославские губернские ведомости» издавались по инициативе министра финансов Егора Францевича Канкрина с марта 1831 года и до 1838 года оставались единственными провинциальными «ведомостями» в России (публиковались там в основном цены на разнообразные товары, сведения о предприятиях, торговых оборотах ярмарок, объявления о продажах и тому подобная информация). В первый же год издания газета имела более трехсот подписчиков (среди которых был, кстати, Сергей Сергеевич Некрасов). При этом, однако, еще в 1835 году ярославский житель жаловался, что в городе «нет общественной библиотеки, нет литературной газеты, нет постоянного спектакля».
Таким был Ярославль, провинциальный, но культурный и тянувшийся за столицей, богомольный и прагматический, временами наводящий уныние, временами веселый, чрезмерно просторный на взгляд иностранца, но скорее уютный для русского человека, — город, в котором Некрасову предстояло провести почти четыре года. Ходить по широким мощеным и немощеным улицам, смотреть на кипящую на воде и на пристани торговую жизнь, заходить в лавки, глазеть на гуляющих по набережной и на бульварах, посещать праздники, любоваться видом стрелки Волги и Которосли. Но всё-таки основное время должно было принадлежать гимназии. Мальчиков Некрасовых — Андрея и Николая — привезли в Ярославль в июле, до начала учебного года, поскольку им потребовалась подготовка к вступительным экзаменам в гимназию — видимо, те знания, которые были получены дома, не давали уверенности, что они легко поступят. В результате экзамены были сданы успешно, и оба брата поступили в первый класс. Поселились под присмотром крепостного дядьки на Вознесенской улице недалеко от самой гимназии.
Первым делом необходимо было пошить форму. Замечательный исследователь жизни и творчества Некрасова Владислав Евгеньевич Евгеньев-Максимов так описывает ее: «С 1826 по 1834 год, то есть и в течение первых двух лет пребывания Некрасова в гимназии, форменная одежда состояла из сюртука и мундира синих, однобортных, с белыми гладкими пуговицами и малиновым воротником, а также из фуражки синей с малиновым же околышем. В 1834 году форма подверглась изменениям, состоявшим в том, что однобортные сюртуки были заменены двубортными, малиновые воротники красными, а белые гладкие пуговицы желтыми гербовыми». Одноклассник поэта Михаил Николаевич Горошков вспоминал: «Наружность Некрасова помню до сих пор хорошо, как живой стоит он передо мной: коренастый, небольшого роста, красивый по наружности, остриженный, в своем форменном однобортном со светлыми пуговицами и с красным воротником сюртуке».
Учебное заведение, в котором будущий поэт получал знания, не представляло собой ничего выдающегося. Порфирий Иванович Мизинов, преподававший в ярославской гимназии в 1880—1890-е годы, реконструировал ее облик того времени, когда в ней учился Некрасов:
«Ярославская гимназия помещалась в собственном двухэтажном каменном доме, стоявшем на месте нынешних Спасских казарм. На вывеске золотыми литерами были изображены слова: «Губернская гимназия».
Двор гимназический не предназначался для ученических прогулок в перемены, потому что, по воспоминаниям Горошкова, перемены были небольшие, такие, что учителя едва могли сменить один другого. В некоторые, например в царские[11], дни гимназический дом принимал торжественный, блестящий вид: канцелярская комната, директорские «камеры», «камеры классические» в эти дни освещались по окнам сальными свечками, по тротуарам горели десятками плошки.
В каждом классе, кроме длинных ученических парт, на которых сидело по нескольку учеников, помещался запиравшийся замком учительский стол и около березовый стул для учителя; в классах были с приделанными к ним ящиками классные доски, мел с которых стирался постоянно «фризом», или сукном; кроме этих больших досок, в классах для некоторых уроков (напр., латинского) были сделаны еще добавочные малые доски.
Классы иногда окуривались курительным порошком из медной курильницы; в одной из комнат висели стенные часы металлического устройства. Парадные сени освещались лампами, в которых горело постное масло; в гимназии, наконец, кроме квартир и классных комнат, существовали еще отдельно физический и минералогический кабинеты и особая комната для рисования с крашеными стульями и особыми приборами для рисования больших картин».
В гимназии преподавались Закон Божий, низшая и высшая части математики, словесность, география, история, статистика, латынь, немецкий и французский языки, черчение и рисование. Затем к этим предметам прибавились логика, минералогия, зоология, физика, греческий язык. Поскольку на время учебы Некрасова в гимназии пришлась гимназическая реформа, по которой обучение из четырехклассного стало семиклассным (это никак не сказалось на программе), то после окончания первого класса братья были переведены сразу в четвертый.
Атмосфера в гимназии, видимо, была неплохая, о чем говорит наличие совместных мероприятий во внеурочное время, чаще всего представлявших собой прогулки за город и по Волге. М. Н. Горошков вспоминал: «Большей частью гуляли мы в Полушкиной роще. Соберутся, бывало, своекоштные (то есть содержавшиеся за свой счет. — М. М.) ученики, воспитанники Сиротского Дома (Дом призрения ближнего) со своим надзирателем, и все отправятся в рощу. Бегаем там, играем в лапту и в городки. Когда подходишь из Ярославля к роще, то поправее ее есть площадка, где и происходили игры. Тут, около площадки, помню, была сосна, которая долго существовала и после. Соберемся мы около этой сосны и стреляем в нее пулями из захваченных нарочно для этого из дому пистолетов. И теперь, если только цела она, то в ней сидит, вероятно, немало наших пуль. Гуляли мы и в осиновой рощице около берега Волги. Теперь у Полушкиной рощи уже нет этой осиновой заросли, вся она вырублена, и место расчищено, но в наше время она была еще цела. В рощу ездили мы иногда на лодках, которые брали у перевоза в Ярославле, иногда ходили туда пешком. Во время поездки в лодке распевали мы песни, самая любимая, помню, была:
Век юный, прелестный,
Друзья, пролетит,
И всё в поднебесной
Изменой грозит. <…>
Пели все, кто хотел и кто мог петь. На обратной дороге из рощи затягивали обыкновенно «Вниз по матушке, по Волге»…»
Случались во внеклассное время и коллективные побоища между гимназистами и семинаристами, но только в первый год обучения Некрасова в ярославской гимназии. По свидетельству его соученика, тот с удовольствием участвовал в прогулках и других развлечениях. Он был неплохим товарищем, дружба с которым ценилась другими гимназистами: «Мы, товарищи, очень любили Николая за его характер и особенно за его занимательные рассказы: всё, бывало, рассказывает он нам эпизоды из своей деревенской жизни». Проблем во взаимоотношениях Некрасова с товарищами Горошков не запомнил.
Отношение Некрасова к учебе было иным. Поначалу, в первом классе, он превосходил старшего брата, учился достаточно усердно, мало пропускал занятия, и его оценки вполне порядочные. Тот же Горошков вспоминал: «В обоих братьях сразу бросалась в глаза большая разница: Андрей был вялого характера, часто казался он почти больным, учился по всем предметам плохо. Бывало, учитель российской словесности Туношенский спросит его заданный урок, а он флегматично отвечает: «Учил, да не выучил». Что же касается до другого брата, Николая, то он учился хорошо и часто сидел на первых партах. Ученики в то время ежемесячно рассаживались на места по успехам: кто был успешнее, того сажали в первые ряды. И Некрасов Николай, я помню, сидел около меня то на первой, то на второй парте». Однако в последующие годы он стал учиться намного хуже, сравнявшись в этом отношении с братом Андреем: оба были оставлены на второй год (а в пятом классе Николай оставался даже три года). Причиной, конечно, было отсутствие у ученика склонности к овладению знаниями и серьезных внутренних и внешних стимулов к достижению успехов в учебе. Видимо, отец не проявлял большой заинтересованности в результатах и не требовал от сыновей отличных оценок, относясь к образованию вполне формально. Видимо, и сама система гимназического обучения не стимулировала серьезное отношение Некрасова к образованию.
Это не значит, что ярославская гимназия была плохая — скорее средняя, обычная. Среди учителей встречались и персонажи вроде учителя греческого языка Миляева, который летом 1836 года был схвачен дозором полиции «за некоторые грубости, которые, вероятно, произошли оттого, что он находился не совсем в трезвом виде», и фигуры, подобные выпускнику Московского университета учителю географии и истории Павлу Марковичу Нечаю, о котором выпускники вспоминали с уважением и благодарностью.
Для Некрасова (как, впрочем, для любого ученика в это время) гимназическая жизнь явилась первым опытом инициации, посвящения в верноподданные. Здесь он сталкивается не просто с дисциплиной, но с обязательными атрибутами и ритуалами: портретом государя на стене, необходимостью его прославления, официальными запретами на определенные высказывания и поступки. Ярославская гимназия была в этом отношении не хуже и не лучше любой другой гимназии Николаевской эпохи, в той же степени принуждала учеников к лицемерию, обычному для законопослушного подданного. Судя по характеру Некрасова, мальчик негативно относился к принуждению. Имело место и асоциальное поведение, хотя о каких-то его политических выходках в воспоминаниях ничего не сказано, и вряд ли они могли быть. Появилась, скорее, типичная ненависть к школьной премудрости и принципам поведения в учебном заведении и только косвенно — к той системе, порождением и воплощением которой была гимназия.
Асоциальное поведение проявлялось, конечно, в том, что называется шалостями, и в тяге к запретным удовольствиям. Об этом сохранился колоритный рассказ в воспоминаниях Авдотьи Яковлевны Панаевой (сама она относит происшествие ко времени перед началом учебы в гимназии, однако, скорее всего, он характеризует весь ярославский период жизни Некрасова): «Его мальчиком с братом привезли в Ярославль готовиться к поступлению в гимназию и поселили на квартире с крепостным ментором, который обязан был присматривать за ними, чтобы они аккуратно ходили в класс к учителю, и готовить им обед. Но крепостному ментору, после деревни, представлялось столько соблазнов в Ярославле, что он, не желая возиться с стряпней, выдавал мальчикам на руки тридцать копеек, оставляя на их произвол продовольствовать себя. Мальчики очень были довольны своим ментором и в свою очередь нашли лучшим, вместо ученья, с утра отправляться на загородные прогулки, запасаясь хлебом и колбасой, и до вечера не являлись домой. Но привольная жизнь крепостного ментора и его питомцев продолжалась недолго. Раз, вернувшись вечером с прогулки, мальчики пришли в ужас: их встретил отец, до которого дошли слухи о их привольной жизни. У крепостного ментора обе скулы были сильно припухши, и он был отправлен в деревню, а к мальчикам был приставлен другой ментор, тоже крепостной, но более старый и строгий. Они очень скоро подметили, что этот строгий ментор, уложив их спать, дозволял себе, после дневных трудов, выпить. Некрасов с братом вылезали из окна и отправлялись в трактир, где маркером был также крепостной их отца, отпущенный по оброку, и практиковались в игре на биллиарде, быстро приобретали большие познания в ней, но зато в науках успехи их были очень плохие». Сам Некрасов уже в зрелом возрасте на письмо бывшего однокашника ответил: «Весьма вероятно, что обучались мы в Ярославской гимназии вместе. Впрочем, я, собственно, более предпочитал проводить время в попутном Царьградском трактире в игре на бильярде, поэтому и не помню моих товарищей тогдашних».
Другим видом «асоциального» поведения становятся литературные опыты Некрасова. В ярославской гимназии разного рода упражнения в сочинительстве приветствовались, однако неизбежно направлялись в ритуальное русло. Апофеозом этого творчества являлось составление и произнесение торжественных речей на гимназических торжествах. Соответственно поощрялись жанры, востребованные на подобных мероприятиях. Так, например, выглядит «Порядок торжественного акта 1834 года сентября 2-го дня»:
«Отделение первое
1. Музыка.
2. Г[осподин] старший учитель Милославов прочитает собственного сочинения речь о связи успехов в латинской словесности с успехами в прочих необходимых для образования науках.
Отделение второе
1. Музыка.
2. Ученик 5-го класса Бычков прочтет отрывок из речи профессора императорского] Московского] университета] Погодина об ученом сословии.
3. Ученик 6-го класса Щербатов прочитает своего сочинения русские стихи на тему: Освобождение Греции.
4. Ученик 5-го класса Розов произнесет краткую латинскую речь собственного сочинения.
5. Ученик 7-го класса Всесвятский произнесет на немецком языке своего сочинения рассуждение на тему: Von dem Nutzen der Erziehung[12].
6. Ученик 6-го класса Сретенский прочтет на французском языке собственного сочинения краткое рассуждение.
Отделение третье
1. Музыка.
2. Г[осподин] старший учитель Лебедев прочтет краткую историческую записку о состоянии ярославской гимназии и училищ за истекший академический год. Вместе с сим прочтено будет объявление об удостоенных перевода в высший класс и наград за отличие, а из окончивших курс об удостоенных выдачи аттестатов.
3. Благодарственная речь на русском языке сочинения ученика 7-го класса гимназии Шипина.
4. Музыка».
Речь ученика Шипина выглядела следующим образом:
«А вы, почтеннейшие наставники, с мудрою деятельностью и заботливою попечительностью отечески старавшиеся о благе нашем, вы, в сердце вашем твердо решившиеся сделать нас просвещенными и добрыми на пользу отечества, примите чистейшую жертву сыновней нашей признательности к великим неоцененным благодеяниям вашим. Вечная молитва о вас будет воссылаема к Богу из глубины благодарных сердец наших.
Любезные товарищи! Кто из нас не знает, сколь полезны и сколь необходимы для будущей нашей жизни те мудрые наставления, кои мы получили в сем месте нашего воспитания. Оканчивая ныне учение наше, в присутствии сего почтенного собрания дадим же торжественный обет проводить жизнь по спасительным советам наставников, к радости и утешению любезных родителей наших; дадим и другой, важнейший первого, обет посвятить себя самих — все наши силы и знания пользе и славе великого государя и любезного отечества нашего».
Как видно из этого примера, гимназическое «творчество» представляло собой в конечном счете упражнения в пустой и лицемерной риторике.
Таким был и предмет, преподававшийся в российских гимназиях под названием «словесность». Он включал в себя изучение грамматики, логики и риторики, переводы с иностранных языков на русский, чтение литературных произведений, признанных образцовыми, а также краткую историю русской литературы. В ярославской гимназии словесность вел Петр Павлович Туношенский. Он преподавал по знаменитой «Общей риторике» Николая Федоровича Кошанского — систематическому руководству по составлению правильных фраз, оборотов, к которому, судя по всему, относился с большим пиететом. Это сочинение, основывающееся на понятии норм и правил, которым должны соответствовать и речи, и литературные произведения, учившее гладко и правильно оформлять любую мысль, избегать всякой шероховатости и в конечном счете искусно лгать и лицемерить, оказалось неожиданно точно выражающим дух николаевского времени. Такое пособие скорее могло оттолкнуть человека искреннего от словесности как чего-то заведомо пустого, безжизненного и бесполезного, годящегося только для торжественных гимназических актов. Уроки, заполненные заучиванием правил, упражнениями в механическом придумывании сравнений, метафор, гипербол и прочих классических риторических приемов, наводили тоску на гимназистов. Горошков вспоминает: «Раз в пятом классе был написан пасквиль на того же Туношенского. Он тогда преподавал риторику и логику (второе не соответствует действительности. — М. М.). По первой было печатное руководство — «Риторика» Кошанского, по второй были у нас письменные заметки на основании объяснений учителя. На эти-то заметки, довольно трудные, неудобопонятные, и были написаны приблизительно такие стихи: «Туношенского наука — учить ее скука! Лучше в… сидеть и на сибирское золото глядеть, лучше вниз туда свалиться, чем Туношенского логике учиться!».
Однако Туношенский отчасти компенсировал архаичную манеру преподавания одним ценным качеством — он искренне любил литературу и поощрял учеников к литературному творчеству. Сохранилось несколько гимназических рукописных сборников, «отредактированных» им. В 1832 году, когда в гимназию поступили братья Некрасовы, Туношенский задумал издавать печатный литературно-художественный журнал для юношества «Муза Ярославля» с девизом «В честном и полезном ищи приятного». В составленной им программе журнала декларировалось:
«Побуждаемый одобрением некоторых любителей отечественного слова, советами многих друзей, а особенно — желанием почтенного начальника моего, лучшие сочинения моих учеников издаю ныне в свет под названием «Муза Ярославля»». <…>1. Журнал свой я посвящаю чистой нравственности, языку отечественному и достопамятностям Ярославля с его страною. <…> III. Начало моему изданию полагаю сочинениями ученическими — я сам еще учусь в новом деле и не хочу ни себя, ни читателей моих обманывать. Притом спешу тех моих воспитанников, кои дарованиями и успехами своими делали некогда удовольствие и честь не мне только, не одним наставникам, но и самому месту их образования, — порадовать лестным вниманием общества и вместе поощрить преемников их ревностью подражать похвальному их примеру и стараться простерть далее свое любочестие».
Замысел не был осуществлен — Туношенский сумел подготовить только один выпуск журнала.
Видимо, учитель стремился заинтересовать учеников поэзией и смог этого достичь, скорее всего, не своими объяснениями, примерами и упражнениями, а энтузиазмом, любовью к искусству слова. Вероятно, он и подтолкнул Некрасова сначала к чтению, а затем и к сочинению стихов. Однако учитель, пробудивший или укрепивший интерес мальчика к поэзии (если он возник у Некрасова еще в до гимназические годы, о чем сведений нет, кроме упоминания о поздравительном стихотворении матери), не мог научить его разбираться в современной литературе. Критерии художественности, которые были заимствованы словесником у Кошанского, основывались на следовании норме и универсальным правилам как высшем достоинстве любого сочинения. Между тем в литературе уже наступала эпоха, когда бесконечно выше стали цениться оригинальность, «неправильность», индивидуальность. Подтолкнув Некрасова к чтению современной поэзии, Туношенский оставил его «беззащитным» — неспособным в ней разбираться.
Поскольку книжных лавок в Ярославле не было (печатная продукция, видимо, в очень скудном ассортименте продавалась вместе с другими товарами в лавке местного богатого купца Эраста Оловянишникова), а у гимназиста Некрасова вряд ли имелась возможность выписывать книги по каталогам в комиссионерских конторах (как это делали в провинции состоятельные люди, стремившиеся следить за литературными новинками и достижениями науки), источником умственной пищи для него была библиотека. В это время в ярославской гимназии было целых две библиотеки — «подвижная» и фундаментальная, в которой имелось 392 книги по «философии, российской и иностранной словесности», а также книги по истории, географии и статистике, естественной истории, физике, математике. Кроме этого, выписывались литературные журналы, в том числе популярные столичные «Библиотека для чтения», «Телескоп» и «Московский наблюдатель». У латиниста Ивана Семеновича Топорского, вспоминал сам поэт, он брал «Московский телеграф». Эти журналы и стали его излюбленным чтением. Некрасов читал их и в библиотеке, и прямо во время уроков, благо такая возможность в гимназии была. Как вспоминал учившийся в петербургской гимназии министр народного просвещения Александр Васильевич Головнин, «если ученик выучил по книге или тетради заданный урок и особенно если уже отвечал его, то всё время в классе мог заниматься другим предметом, как бы в отсутствии учителя». Так, по воспоминаниям Горошкова, поступал и его товарищ: «В классах Некрасов, бывало, всё сидит и читает…» Сам Некрасов вспоминал об учебе именно как о времени знакомства с поэзией: «В гимназии я… начал почитывать журналы».
Видимо, наиболее важным для него был ежемесячный журнал «Библиотека для чтения», начавший выходить в 1834 году, как раз в то время, когда у Некрасова появился первый интерес к поэзии. Редактором журнала был Осип Иванович Сенковский — заметная и весьма неоднозначная фигура в литературном мире, образчик человека ученого, неглупого и небездарного, но при этом беспринципного, быстро присоединившегося к складывавшемуся в 1830-е годы «торговому» направлению в русской словесности. Характеризуя свой журнальный круг чтения, Некрасов наверняка имел в виду прежде всего «Библиотеку для чтения»: «Пушкин в журналах почти не попадался, за Бенедиктовым там шли печенеговцы (после огромного успеха первого сборника Владимир Бенедиктов с 1836 года постоянно публиковался в этом журнале, его стихи отсутствовали в других журналах, упомянутых Некрасовым. — М, М.)». При этом нарисованная поэтом ретроспективная картина не совсем верна: Пушкин немало печатался в «Библиотеке для чтения» в первые два года ее издания. Поначалу там появлялись и произведения Василия Жуковского, Дениса Давыдова, других первоклассных поэтов, а стихи Алексея Тимофеева или Ивана Гогниева служили лишь фоном. Постепенно, однако, Пушкин и Жуковский исчезают со страниц «Библиотеки», а их место занимают многочисленные эпигоны: В. Г. Бенедиктов, А. И. Подолинский, А. В. Тимофеев, И. Е. Гогниев, Е. Бернет и др. Это были сложные процессы, происходившие в столичной литературе. В провинции были известны только результаты этих процессов, а не их суть, и Туношенский, конечно, никак не мог сориентировать в ней юношу, увлеченного литературой и в особенности поэзией. Его уроки не могли дать противоядие от низкосортной литературы, научить отличать Пушкина от Бенедиктова и Жуковского от Подолинского. Видимо, именно так нужно интерпретировать некрасовские слова, что для него Пушкин и Бенедиктов были практически неотличимы. Понять, чем Пушкин лучше Бенедиктова, было, конечно, непосильно для начинающего поэта, а потому неудивительно, что более «яркий», громкий Бенедиктов и подобные ему стихотворцы привлекли Некрасова больше, чем Пушкин, у которого могло нравиться только то, что было внешне похоже на поэзию Бенедиктова. Можно, однако, сказать в защиту юного провинциального любителя поэзии, что в разгар популярности Бенедиктова и такие опытные столичные литераторы, как Петр Андреевич Вяземский, Андрей Александрович Краевский, Федор Иванович Тютчев, оценивали его творчество чрезвычайно высоко.
После уроков Туношенского учеников «от противного» тянуло именно к такой поэзии. «Риторика» Кошанского учила следовать разуму, принципам умеренности, сдержанности, простоты, ясности, избегать расплывчатых сравнений и поэтому ассоциировалась с гимназической дисциплиной, рутиной, казалась руководством к составлению верноподданнических речей для торжественных церемоний, тогда как эпигонская вульгарно-романтическая поэзия изобиловала дерзкими образами. Например, начало стихотворения Бенедиктова «Горные выси» («Одеты ризою туманов / И льдом заоблачной зимы, / В рядах, как войско великанов, / Стоят державные холмы. / Привет мой вам, столпы созданья, / Нерукотворная краса, / Земли могучие восстанья, / Побеги праха в небеса!») наверняка показалось бы «галиматьей» Кошанскому и его ярославскому адепту, но для гимназиста выглядело как дерзкое нарушение набивших оскомину правил, проявление свободы. К тому же в таких стихах выстраивался образ лирического героя, «раздираемого страстями», дерзкого, бунтующего против чего-то, недовольного окружающим миром, титанической личности, спорящей с роком, мирозданием («О, дайте мне крылья! О, дайте мне волю! / Мне тошно, мне душно в тяжелых стенах!» — писал в «Библиотеке для чтения» Петр Павлович Ершов — поэт-эпигон, более известный современному читателю как автор сказки «Конек-Горбунок»). Всё это привлекало и выглядело свежим и освобождающим. Именно таким, а не почерпнутым из учебников Кошанского примерам хотелось следовать юному Некрасову, вступавшему на сочинительскую стезю.
С копирования вульгарно-романтической поэзии начинается собственное стихотворство Некрасова («что ни прочту, тому и подражаю»); образы ярославской природы, крестьянских детей, дороги, Волги с бурлаками, все впечатления детства пока не востребованы им, не кажутся достойными высокой литературы. Подражая Бенедиктову, Кукольнику, Подолинскому, Бернету, Некрасов в Ярославле включается в актуальный процесс, в своеобразную литературную революцию, приведшую в журналы, альманахи, издательства большие массы эпигонов, людей посредственных дарований, овладевших высоким «романтическим» лексиконом (сам Некрасов впоследствии назовет это явление «фразерством») и фактически заменявших литературу, поэзию, мысль их подобиями, имитацией, неизбежно лишенной самого важного. Циничный Сенковский охотно публично провозглашал гениями таких ничтожеств, как Тимофеев или Кукольник, и холодно говорил о Пушкине и Лермонтове. И в этом были своя логика и своя выгода. Такая поэзия легко подменяла конкретный протест абстрактным. Бороться с бурей или роком, бросать вызов грозе или волне существенно проще и безопаснее, чем бороться с положением вещей в стране. Если присмотреться, то фактически вся подобная поэзия в конечном счете вполне благонамеренна: бурные страсти легко сводятся к смирению, к провозглашению покорности Богу, проповеди вполне убогой морали. Если за лермонтовскими стихами, его демонизмом и аморализмом угадывалась трагическая судьба «гонимого странника», ведущая его к подножию горы Машук, к гибели в 26 лет, то за стихами Бенедиктова была вполне успешная карьера чиновника. Коммерческая литературная промышленность легко делала выбор в пользу безопасной имитации, дискредитируя подлинную литературу. Это был не бунт, не протест, а нечто вроде гимназической «шалости» — волнующей, внешне дерзкой, но в конечном счете безопасной.
Трудно сказать, видел ли юный Некрасов изнаночную сторону той журнальной поэзии, которая завоевала его внимание и стала для него примером для подражания. Возможно, начинающий стихотворец интуитивно чувствовал ее «несерьезность». Его опыт усадебной и гимназической жизни совсем не включал в себя ничего похожего на борьбу с роком. Косвенно Некрасов признавал это в позднем и в большой степени автобиографическом романе «Жизнь и похождения Тихона Тростникова», в котором заглавный герой так характеризует свое раннее творчество: «…Ко всем дурным наклонностям, которые волновали мою бурную, необузданную юность, с некоторых пор присоединилась еще одна — именно страсть сочинять стихи. Чтение романов не имело на меня такого влияния, какое имеет оно над большею частию молодых, неопытных голов: я не сделался ни безотчетным мечтателем, который живет на земле только для того, что бренное тело его приковано к этой «юдоли плача». Я не сделался пламенным идеалистом, которые за множеством выспренних идей и высших взглядов забывают даже обедать; нет, романтическое настроение, к которому несколько настроило меня чтение романов, не заглушало во мне голоса жизни положительной; я всегда был более человек положительный, нежели мечтатель; фантазия моя, как бы широко и свободно ни разгулялась она, никогда не загащивалась в «туманной дали» долее того срока, который нужен человеку для сварения пищи: желудок напоминал ей очень исправно свои потребности, — и фантазировать натощак мне казалось делом до крайности неблагоразумным. Однако ж чтение романов развило во мне идеализм настолько, что одних ежедневных житейских мелочей мне казалось недостаточно для наполнения пустоты жизни, и я скоро почувствовал стремление к невещественным интересам: с детской доверчивостью к собственным силам принялся я писать стихи…»
С поправкой на то, что это признание сделано уже опытным человеком, относившимся к собственным юношеским опытам с беспощадной иронией, можно констатировать, что Некрасов никогда не забывал, что это «всего лишь» поэзия, поверхность, никак не связанная с глубиной его жизни, его опытом, его личностью. Соответственно и собственное «вдохновение» нужно черпать не из жизни и подлинных переживаний, но опять же из литературы: «На что я ни жаловался в своих стихах: и на любовь, которой я не чувствовал и не мог по молодости лет чувствовать; и на измену друзей, которых не имел и настоящего значения их не понимал; и на холодность и жестокость «братий», которые обращали внимания на меня столько же, сколько на собаку, бессознательно лающую; и на «милую», которую подвергал проклятиям; мало того: я пел даже «деву неги», «восторги сладострастья», которых не чувствовал…» Некрасов занимается именно тем, чем всегда занимается эпигон: копирует в данном случае уже не «оригиналы», а их имитаторов, не только не пытаясь выразить собственное мироощущение в новых, оригинальных художественных формах, но и в формы уже готовые, созданные другими, влить свои подлинные чувства (такое бывает в литературе, когда сильный поэт выражает себя в сложившихся поэтических формах; пример — Лермонтов).
Результатом бурного процесса сочинительства стал ворох стихов: «Так к 15-ти годам составилась целая тетрадь». Впоследствии, уже после отъезда из Ярославля, она была издана под названием «Мечты и звуки». Не все стихотворения, вошедшие в сборник, были написаны в гимназическое время; исследователи продолжают спорить, какие созданы уже после приезда в Петербург. Вопрос этот трудноразрешим из-за отсутствия данных: практически не сохранилось автографов, в том числе и той самой легендарной тетради («Тетрадки с детскими упражнениями я уничтожил», — говорил поэт перед смертью); нет свидетельств и указаний на время и место создания конкретных стихотворений. В любом случае, если даже значительная часть текстов была написана уже в Петербурге, то в целом эта книга ярославская, своим духом и формой обязанная гимназическому чтению журналов.
Книжка состоит из сорока четырех стихотворений с названиями типа «Ангел смерти», «Горы», «Безнадежность», «Пир ведьмы» и т. п. Это образцовое эпигонское вульгарно-романтическое сочинение. Стихи не только наполнены штампами, которыми автор явно не всегда твердо владеет, допуская комические диссонансы («Невольно сурово глядишь на руину / И думою сходствуешь с нею вполне»; «Нет ни горести, ни страха / На блистательном челе. / То душа, со смертью праха / Отчужденная земле»). Книжка не только наполнена экзотическими картинами, которые сам автор никогда не видел, а вычитывал из стихов других эпигонов («Они манят к той дивной стороне, / Где жизнь сладка, от звуков тает камень, / Где всё восторг, поэзия и пламень» или «Передо мной Кавказ суровый, / Его дремучие леса / И цепи гор белоголовой / Угрюмо-дикая краса»), но и по содержанию вполне эпигонская. Картины удивительных красот завершаются «философическими» раздумьями, представляющими собой преимущественно назидательно высказанные банальности («Жизнь без надежд — тропа без цели, / Страсть без огня, без искр кремень, / Пир буйный Вакха без веселий, / Без слез тоска, без света день»). Титаническая борьба со стихией («Вчера я бесстрашно сидел под грозою /И с мужеством буйным смотрел в небеса, / Не робостью кроткой — надменной мечтою, / Суровой отвагой горели глаза») выливается в благонамеренные сентенции (лирический герой просит смерть прийти за ним не тогда, «Когда душа огнем мучений / Сгорает в пламени страстей», а в тот момент, «Когда я мыслью улетаю / В обитель к горнему царю, / Когда пою, когда мечтаю, / Когда молитву говорю»).
Может быть, единственным проявлением оригинальности во всей «тетрадке» был принцип отбора тем для подражания. Так, у Некрасова совершенно отсутствует специфическая бенедиктовская «эротика» («Люблю я Матильду, когда амазонкой / Она воцарится над дамским седлом, / И дергает повод упрямой рученкой, /И действует буйно визгливым хлыстом. / Гордяся усестом красивым и плотным, /Из резвых очей рассыпая огонь…»). Практически нет у него и исторических сюжетов, которые любили эпигоны (возможно, юный поэт чувствовал себя здесь крайне неуверенно, имея в гимназии «тройку» по этому предмету). Пожалуй, можно увидеть некоторое проявление индивидуальности в предпочтении мрачного колорита, тем смерти и страдания, доминирующих в сборнике, в целом окрашенном довольно пессимистически. Мрачность эта тоже заимствована из журнальных стихов — и, конечно, не потому, что была созвучна струнам души молодого эпигона. Очевидно, она больше всего ассоциировалась у него с поэзией как таковой; задача стихотворца с самого начала представлялась ему не в том, чтобы радовать и выражать радость, но в том, чтобы изливать горечь и злобу, боль и отчаяние, гнев и обиду. Только в этом отношении «Мечты и звуки» можно считать далеким предвестием «настоящего» Некрасова.