Девятнадцатого февраля 1861 года Александр II подписал манифест «О Всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей», обессмертивший его имя в истории России. И восторг значительной части образованной публики (выраженный в том числе Герценом в «Колоколе») был неподдельным. А. В. Никитенко, чей отец был крепостным, записал в дневнике 6 марта, на следующий день после обнародования манифеста:
«Великий день: манифест о свободе крестьян. Мне принесли его около полудня. С невыразимо отрадным чувством прочел я этот драгоценный акт, важнее которого вряд ли что есть в тысячелетней истории русского народа. Я прочел его вслух жене моей, детям и одной нашей приятельнице в кабинете перед портретом Александра II, на который мы все взглянули с глубоким благоговением и благодарностью. Моему десятилетнему сыну я старался объяснить, как можно понятнее, сущность манифеста и велел затвердить ему навеки в своем сердце 5 марта и имя Александра II Освободителя.
Я не мог усидеть дома. Мне захотелось выйти побродить по улицам и, так сказать, слиться с обновленным народом. На перекрестках наклеены были объявления от генерал-губернатора, и возле каждого толпились кучки народа: один читал, другие слушали. Везде встречались лица довольные, но спокойные. В разных местах читали манифест. До слуха беспрестанно долетали слова: «указ о вольности», «свобода». Один, читая объявление и дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны еще оставаться в повиновении у господ, с негодованием воскликнул: «Черт дери эту бумагу! Два года — как бы не так, стану я повиноваться!» Другие молчали».
Как показывает запись Никитенко, манифест произвел на общество неоднозначное впечатление. Наибольшее недовольство вызвало не введение двухлетнего переходного периода, но решение земельного вопроса: крестьяне должны были выкупать свой надел у своих бывших хозяев после подписания «уставных грамот». Таким образом, обсуждавшиеся всю вторую половину 1850-х годов в правительстве и обществе спорные вопросы — надо ли освобождать крестьян с землей или без земли, должна ли быть предоставлена помещикам компенсация за отбираемую у них землю — были решены, хотя и не без компромисса, в пользу помещиков. Теряя крепостных, они получали компенсацию в виде платы за землю, переходившую к крестьянам.
Такое решение вызвало негодование и разочарование в наиболее радикально настроенной части общества, к которой, несомненно, принадлежал практически весь новый круг «Современника». И Чернышевский, и Добролюбов, и молодые люди, приведенные ими в журнал (к которым в этом году присоединился Максим Алексеевич Антонович, выпускник Санкт-Петербургской духовной академии, протеже Добролюбова, учеником которого он себя считал), восприняли царский манифест, можно сказать, с презрением. Несправедливое, по их мнению, решение земельного вопроса окончательно убедило молодых радикалов в неспособности или нежелании правительства поступать с народом справедливо, с подлинной заботой об интересах крестьян и брать решение этих вопросов в свои руки.
Подобные взгляды разделяли члены редакции нового единомышленника и одновременно конкурента «Современника» — журнала «Русское слово», основанного в 1859 году графом Григорием Александровичем Кушелёвым-Безбородко, но в середине 1860-го перешедшего под редакцию бывшего семинариста, литературного предпринимателя с социалистическими взглядами Григория Евлампиевича Благосветлова и под его управлением превратившегося в орган будущих «нигилистов». Это было наиболее радикальное печатное издание в России, предоставлявшее свои страницы для дерзких высказываний таких революционно настроенных критиков и публицистов, как Николай Васильевич Шелгунов, Варфоломей Александрович Зайцев, Николай Васильевич Соколов. Сотрудником «Русского слова» стал Дмитрий Иванович Писарев, один из самых ярких и популярных критиков и публицистов за всю историю русской литературы XIX века.
Негодование и надежда на возможность решения земельного вопроса вопреки правительству подогревались тем, что само крестьянство казалось обиженным манифестом. Весной 1861 года по стране прокатилась волна крестьянских бунтов, самым известным из которых стало восстание с центром в селе Бездна Спасского уезда Казанской губернии, где крестьянин Антон Петров открыл в Манифесте «подлинную волю» и убеждал односельчан и жителей соседних деревень не подчиняться дворянам и властям, скрывающим правду о царской милости. Безоружные крестьяне, отказавшиеся расходиться и выдать зачинщиков, были разогнаны шестью ружейными залпами карательного отряда свитского генерал-майора графа Антона Степановича Апраксина, при этом было убито около полусотни и ранено 77 человек, а Антон Петров, вышедший, держа царский манифест над головой, схвачен и после короткого суда расстрелян. Были и другие крестьянские бунты, сообщения о которых вызывали негодование против правительства и сочувствие к жертвам, чьи требования представлялись справедливыми, а кровь — невинной. Крестьянские волнения вели за собой студенческие — осенью они прошли в Санкт-Петербургском, Московском и Казанском университетах, приведя к временному закрытию первого из них.
Веря в силу этого общественного подъема, сотрудники «Современника», его постоянные авторы приступили к подпольной работе, имевшей целью побуждение народа к массовым вступлениям и в конечном счете не только справедливое решение земельного вопроса, но и установление социального строя, соответствующего идеалам равенства и справедливости. Основным средством осуществления этих задач стали прокламации, изготовление которых началось сразу после (а возможно, и до) объявления царского манифеста, которые сочинили и напечатали сотрудники журнала — Чернышевский, Михайлов, Владимир Александрович Обручев. Вскоре была создана и подпольная революционная организация «Земля и воля», идейным вдохновителем которой был Чернышевский. Ближайший сотрудник Некрасова, один из руководителей его журнала стал духовным вождем довольно значительного количества молодых людей, идейно подготовленных им и его единомышленниками к вступлению в беспощадную борьбу с правительством (среди них, судя по всему, было немало офицеров, в том числе гвардейских, что придавало этому невидимому и разрозненному «фронту» вполне реальную силу). Так правительство, как ему казалось, предоставившее российскому обществу обширное поле для проведения в жизнь реформ через институт мировых посредников (и такая работа действительно началась и привлекла большое количество образованных людей, считавших своим гражданским долгом вступить в ряды мировых посредников), посеяло бурю, создало возможности для нелегальной деятельности.
Как отнесся к правительственному манифесту Некрасов? Имеется свидетельство Чернышевского, посетившего поэта «в тот день, когда было обнародовано решение дела»: «…я вхожу утром в спальную Некрасова. Он, по обыкновению, пил чай в постели. Он был, разумеется, еще один; кроме меня редко кто приходил так (по его распределению времени) рано. Для того я и приходил в это время, чтобы не было мешающих говорить о журнальных делах. — Итак, я вхожу. Он лежит на подушке головой, забыв о чае, который стоит на столике подле него. Руки лежат вдоль тела. В правой руке тот печатный лист, на котором обнародовано решение крестьянского дела. На лице выражение печали. Глаза потуплены в грудь. При моем входе он встрепенулся, поднялся на постели, стискивая лист, бывший у него в руке, и с волнением проговорил: «Так вот что такое эта «воля». Вот что такое она!» — Он продолжал говорить в таком тоне минуты две. Когда он остановился перевести дух, я сказал: «А вы чего же ждали? Давно было ясно, что будет именно это». — «Нет, этого я не ожидал», — отвечал он и стал говорить, что, разумеется, ничего особенного он не ждал, но такое решение дела далеко превзошло его предположения».
Видимо, в целом этот рассказ достоверен и Некрасов был на стороне народа. Каких-либо оснований сочувствовать помещикам и радоваться сохранению хотя бы части их имущества у него не было. Однако разделял ли Некрасов взгляды своих молодых сотрудников во всей полноте, в том числе их предельный радикализм и бескомпромиссное отрицание правительственной и вообще всякой легальной деятельности?
Некрасов доверял Чернышевскому-теоретику и мыслителю, фактически отдав ему на откуп все публикации научного и философского характера, о чем свидетельствует, в частности, Антонович, познакомившийся с Некрасовым весной 1861 года: «Перейдя к деловому разговору, он стал говорить о том, что о моих серьезных статьях он судить не может, но что Чернышевский их одобряет и он с ним согласен…» Однако считать, что у Некрасова с его сотрудниками было полное совпадение взглядов, не приходится.
Чернышевский очень точно определил степень своего воздействия на Некрасова: «Мнение, несколько раз встречавшееся мне в печати, будто бы я имел влияние на образ мыслей Некрасова, совершенно ошибочно. Правда, у меня было по некоторым отделам знания больше сведений, нежели у него; и по многим вопросам у меня были мысли более определенные, нежели у него. Но если он раньше знакомства со мною не приобрел сведений и не дошел до решений, какие мог бы получить от меня, то лишь потому, что для него как для поэта они были не нужны; это были сведения и решения более специальные, нежели какие нужны для поэта и удобны для передачи в поэтических произведениях. <…> Те сведения, которые мог бы получать от меня Некрасов, были непригодны для поэзии. А он был поэт, и мила ему была только поэтическая часть его литературной деятельности. То, что нужно было знать ему как поэту, он знал до знакомства со мною, отчасти не хуже, отчасти лучше меня. Но в числе тех мыслей, которые мог он слышать от меня и которых не имел до знакомства со мною, находились и широкие, способные или быть предметами поэтической разработки, или по крайней мере давать окраску поэтическим произведениям? — Были». Таким образом, Чернышевский в своей обычной уклончивой манере утверждает, что Некрасов был его единомышленником в целом, в базовых фундаментальных принципах, но не в деталях специального характера, и это единомыслие было вызвано не «влиянием» Чернышевского, а согласием с ним Некрасова, имевшего собственные твердые взгляды. Полное единомыслие между редактором и его сотрудниками и не было обязательно для успеха журнала, Некрасов пропускал мимо ушей многое и не соглашался (но не обязательно спорил) со многими конкретными идеями Чернышевского и Добролюбова, однако не считал расхождения принципиальными.
Можно предположить, что, соглашаясь с Чернышевским в том, что манифест чудовищно несправедлив, Некрасов не сходился с ним в отношении перспектив, открывающихся благодаря крестьянской реформе. Так, в мае 1861 года в самом последнем письме Тургеневу, от которого он никак не мог «отлепиться душой», Некрасов замечал: «У нас теперь время любопытное — но самое дело и вся судьба его впереди». Стихотворение «Свобода», написанное в том же году, звучит очень оптимистично:
Родина-мать! по равнинам твоим
Я не езжал еще с чувством таким!
Вижу дитя на руках у родимой,
Сердце волнуется думой любимой:
В добрую пору дитя родилось,
Милостив Бог! не узнаешь ты слёз!
С детства никем не запуган, свободен,
Выберешь дело, к которому годен;
Хочешь — останешься век мужиком,
Сможешь — под небо взовьешься орлом!
В этих фантазиях много ошибок:
Ум человеческий тонок и гибок,
Знаю, на место сетей крепостных
Люди придумали много иных,
Так!., но распутать их легче народу.
Муза! с надеждой приветствуй свободу!
Поэт понимал, что сам манифест решил далеко не все проблемы и впереди долгий путь, на котором народ обретет свое счастье, но первый шаг на этом пути всё-таки сделан. Некрасов не мог легко отказаться и от сложившихся у него в предыдущие годы представлений, что правительство ведет работу в том же направлении, что и лучшие люди, либеральная общественность. Поэтому он не разделял уверенности Чернышевского и Добролюбова в том, что революция или восстание являются единственно возможным способом преобразования России, установления справедливого строя, близкого к идеалам Белинского. (Сама по себе мысль о революции и даже о революционном терроре как средстве достижения всеобщего счастья не должна была ужасать ученика позднего Белинского, любившего человечество «по-маратовски» и считавшего, что гильотина — очень хорошая вещь. «Я всё думал, что понимаю революцию, — вздор — только начинаю понимать. Лучшего люди ничего не сделают», — писал «неистовый Виссарион» Боткину.)
Тем не менее Некрасов не испытал в это время такой же ярости и гнева, как его все остальные члены его редакции. Он считал, что возможна и другая деятельность. В этом году Некрасов создал в Абакульцеве школу для крестьянских детей, после отсрочки начал издавать народные «красные книжки», стал членом комитета Литературного фонда, принял участие в создании знаменитого Шахматного клуба, в апреле 1861 года выступил на вечере в пользу бедных студентов в зале Санкт-Петербургского университета. Некрасов готов был действовать совсем в другом роде, чем его молодые товарищи.
Ощущение участия в общественной жизни страны усилилось после долгожданного разрешения на публикацию второго издания «Стихотворений», которое вскоре вышло в двух томах (в его основе было издание 1856 года, дополненное произведениями, написанными позднее, в том числе поэмами). По позднейшему утверждению Некрасова, важную роль тут сыграл его партнер по картам, член Комитета по делам книгопечатания граф Александр Владимирович Адлерберг. Второе издание, хотя и не имело сенсационного успеха первого, продавалось, по свидетельству современников, очень хорошо, подтверждая статус Некрасова как первого современного поэта, у которого теперь даже на горизонте не было конкурентов — ни одна поэтическая книга в это время не имела сравнимого успеха.
Этим воодушевленным отношением Некрасова к происходящему обусловлен творческий подъем. В начале июня поэт отправился охотиться в Грешнево. По дороге он побывал в Москве, где встретился с Островским и сделал знаменитые фотографии в ателье Тулинова. В родовое имение он прибыл около 20 июня. Сохранилось колоритное описание таких визитов поэта в родные места, сделанное его сестрой. Оно имеет обобщающий характер, но по некоторым деталям можно предположить, что Анна Алексеевна вспоминает именно это лето:
«Если брат извещал о дне приезда, отец высылал в Ярославль тарантас, чаще же брат нанимал вольных лошадей или просто телегу в одну лошадь.
Задолго до приезда брата в доме поднималась суматоха.
Домоправительница Аграфена Федоровна с утра звенела ключами, вытаскивала из сундуков разные ненужные вещи — «может, понадобится», чистила мелом серебро, перестанавливала мебель, вообще выказывала большое усердие. Охотничьи собаки получали свободный доступ в комнаты, забирались под шумок на запрещенный диван и только вскидывали глазами, когда домоправительница торопливо проходила мимо них. Отец принимал самое деятельное участие в снаряжении разных охотничьих принадлежностей; несколько дворовых мальчишек сносили в столовую ружья, пороховницы, патронташи и проч. Всё это раскидывалось на большом обеденном столе; выдвигался ящик с отвертками всех величин, и начиналась разборка ружей по частям. Отец был весел, шутил с мальчиками и только изредка направлял их действия легким трясением за волосы. При таких охотничьих приготовлениях к приезду брата присутствовал обыкновенно немолодой уже мужик, известный в окрестности охотник Ефим Орловский (из деревни Орлово), за которым посылался нарочный с наказом явиться немедленно: «Н[иколай] Алексеевич] ждет». Как теперь вижу всю эту картину: отец в красной фланелевой куртке (обыкновенный его костюм в деревне, даже летом) сидит за столом, вокруг него мальчики усердно чистят и смазывают прованским маслом разные части ружей. На конце стола графинчик водки и кусок черного хлеба. В дверях из прихожей в столовую стоит охотник Ефим Орловский с сыном Кузяхой, подростком, тоже охотником, который уже успел отстрелить себе палец. Время от времени отец, обращаясь к одному из мальчиков, говорит коротко: «Поднеси». Мальчик наливает рюмку водки и подносит Ефиму. Разговор, между прочим, идет в таком роде:
— Ну, так как же, — говорит отец, — в какие места полагаешь двинуться с Ник[олаем] Алексеевичем?
— А поначалу, Алексей Сергеевич, Ярмольцыно обкружим, а потом, известно, к нам на озеро: уток теперь у нас, так даже пестрит на воде!
— А сам много бил?
— Зачем бить, как можно: мы для Ник[олая] Алексеевича бережем. Да у меня и ружьишко-то не стреляет, совсем расстроилось. Вот хочу попросить у Ник[олая] Алексеевича].
Отец улыбается.
— Попросить можно. Ну, а Тихменева водил на озеро? (Тихменев помещик-сосед, тоже охотник.)
Ефим, переминаясь:
— Раз как-то приезжал, да ведь какой он охотник — садит зря, да в пустое место, ему бы только стрелять: не лучше моего Кузяхи».
По приезде Некрасов некоторое время не мог оторваться от привезенных с собой дел: прочел несколько присланных в редакцию рукописей, ответил на письма оставшегося в Петербурге Чернышевского.
«Поработав несколько дней, — продолжает рассказ А. А. Буткевич, — брат начинал собираться. Это значило: подавали к крыльцу простую телегу, которую брали для еды, людей, ружей и собак. Затем вечером или рано утром, на другой день брат отправлялся сам в легком экипаже с любимой собакой, редко с товарищем — товарища в охоте брать не любил. Он пропадал по несколько дней, иногда неделю и более. По рассказам происходило вот что: в разных пунктах охоты у него были уже знакомцы — мужики-охотники; он до каждого доезжал и охотился в его местности. Поезд, сперва из двух троек, доходил до пяти, брались почтовые лошади, ибо брат набирал своих провожатых [и] уже не отпускал их до известного пункта. По окончании утренней охоты выбиралось удобное место, брат со всей компанией завтракал, говорил сам мало или дремал. Затем компания, которая получала немало водки и сколько угодно мяса, была разговорчива — брат слушал или нет. Это его дело».
В середине июля, то есть примерно через месяц после приезда, Некрасов начал записывать «грешневские» произведения. Первым стало стихотворение, получившее впоследствии название «Крестьянские дети» (первоначально называлось «Детская комедия»), датированное 14 июля. Тем же числом помечено стихотворение «Ты, как поденщик, выходил…». Текст «Похорон» датирован 22–23 июля, а «Сторона наша убогая…» (в печати названное «Дума») написано уже 14 августа. Увенчала это лето поэма «Коробейники», работа над которой, судя по датам, началась 14 августа и завершилась 25-го числа.
«Крестьянские дети», безусловно, по смыслу продолжают «Деревенские новости» и «Знахарку» — это «деревенский фельетон», основанный на «случае», позволяющем сделать глубокие обобщения, напоминающие «О погоде» или «Размышления у парадного подъезда», но отличающийся от них в целом счастливой, безоблачной картиной. Однако Некрасов не может остаться беззаботным и веселым. Современный читатель, еще в детстве твердивший наизусть фрагмент о «мужичке с ноготок», редко обращает внимание на то, что в стихотворении этот кажущийся «юмористическим» эпизод, собственно, призван проиллюстрировать тяготы трудовой жизни, выпадающие крестьянину с раннего детства. Зрелище ребенка, ведущего под уздцы лошадку, везущую «хвороста воз», неожиданно внушает лирическому герою тяжелые мысли:
Но мальчик был мальчик живой, настоящий,
И дровни, и хворост, и легонький конь,
И снег, до окошек деревни лежащий,
И зимнего солнца холодный огонь —
Всё, всё настоящее русское было,
С клеймом нелюдимой, мертвящей зимы,
Что русской душе так мучительно мило,
Что русские мысли вселяет в умы,
Те честные мысли, которым нет воли,
Которым нет смерти — дави не дави,
В которых так много и злобы и боли,
В которых так много любви!
Что это за мысли, что в них специфически «русского», автором намеренно оставлено неясным. Некрасов не хочет создавать чрезмерно безоблачную и благостную картину; умиляясь деткам, он не забывает о тяготах жизни народа («мерещится мне всюду драма»).
Стихотворение «Похороны», одно из наиболее загадочных у Некрасова, примыкает к линии «Огородника» и «Тишины», отчасти доводя наметившиеся в них тенденции до кульминации, до высшего воплощения. Впервые рассказ ведется не от лица конкретного (пусть и «типичного») представителя народа (как, например, в «Деревенских новостях», «В дороге» или «Огороднике»), но как бы от имени мира — общины, населения целой деревни. Этот народный мир обладает духовной силой, превосходящей силу любого конкретного индивида. Стихотворение рассказывает о парадоксальном посмертном приобщении интеллигентного человека, охотника, симпатизировавшего народу, к народному миру. В поэме «Тишина» лирический герой приобщался к народному миру через вернувшуюся к нему благодаря детским воспоминаниям способность припадать к бедным алтарям и просить прощения и заступничества у Бога там же, где к нему обращается со своей скорбью народ. И в «Похоронах» подлинная, простая православная вера объединяет крестьян «небогатого села» с несчастным самоубийцей. Это вера, в которой любовь и жалость выше церковных правил и ритуалов. Только в этом случае народ сам принимает в свое лоно образованного человека, прощает ему самоубийство и все другие его грехи, превращает его погребение, которое лекарь, представитель власти, обозначает словом «закопать», в настоящий похоронный обряд.
Особое место среди произведений, написанных в грешневское лето, заняла поэма «Коробейники», которую Некрасов сочинял, может быть, впервые ориентируясь не только на образованного, но и на народного читателя. Поэма была опубликована сначала в «Современнике», а затем в первой «красной книжке». Она действительно будто бы сделана по образцу популярных книжек для народа — с незамысловатым, но увлекательным сюжетом, простым юмором, простыми чувствами персонажей, фольклором; в ней упомянуто много реалий народного быта. При публикации «Коробейников» в «Современнике» Некрасов даже сделал примечания, разъясняющие некоторые слова и выражения, непонятные городскому читателю, тогда как в «красной книжке» таких примечаний нет.
Поэма, интересная и забавная для «простолюдина», ставила перед образованным читателем серьезные злободневные вопросы. Это произведение тоже примыкает к «деревенским фельетонам», и «новостей» здесь немало. Однако в центре ее — не созревающий для участия в исторической жизни, а уже вступивший в нее народ. В «Коробейниках» впервые в некрасовской поэзии человек из народа говорит не только о своей тяжелой доле или (счастливой либо несчастной) любви, о своих отношениях с барином, но и о политике и жизни государства: Тихоныч высказывается о Крымской войне, переводя разговор в апокалиптический план, он осуждает помещиков не за произвол и жестокость, а за то, что они ведут себя «непатриотично», бросая свои имения и проживая за границей, тратя там деньги и подкармливая не своих «торгашей», а чужих. В этом смысле в «Коробейниках» Некрасовым сделана первая попытка увидеть народ как историческую силу, стремящуюся выступить полноправным судьей в военных и политических вопросах. Народ, по Некрасову, умен и по-настоящему заинтересован в государственных делах. Необходимо сделать его видение основательным и серьезным, основанным не на предрассудках, но на знаниях. И поэма, доступная крестьянам по очень дешевой цене (три копейки), специально указанной на обложке, чтобы офени и другие продавцы не имели возможности повышать ее, должна была стать личным вкладом поэта в дело народного просвещения.
В «грешневское лето» начинается завершающий этап формирования того образа «народного поэта», каким Некрасов видится современному читателю. Именно в 1861 году народ становится центральной темой некрасовского творчества — не только объектом жалости и заботы, но и источником вечной духовной силы и одновременно участником истории, возможным вершителем судьбы страны. Реформа, при всей ее несправедливости, понятной Некрасову, всё-таки была, с его точки зрения, благотворной, поскольку давала народу шанс проявить те огромные нравственные и интеллектуальные силы, которые в нем заложены, а кропотливая работа по просвещению народа — продуктивной, имеющей значение для будущего. Сотрудники «Современника» думали иначе, предпочитая просвещению прямую агитацию, призывы к немедленному бунту.
Вернулся в Петербург Некрасов после 7 сентября и сразу столкнулся с совсем другой деятельностью. Творческое грешневское лето сменилось мрачной и драматичной осенью, опять стало не до стихов. 14 сентября Михаил Михайлов был арестован и посажен в Петропавловскую крепость за составление прокламации «К молодому поколению» (на следствии он взял всю вину на себя, выгородив своего соучастника Н. В. Шелгунова). Этот арест был первым, и литературная общественность, только-только создавшая Литературный фонд и пока не осознавшая серьезности происходящего, обратилась к министру народного просвещения Евфимию Васильевичу Путятину с петицией в защиту Михайлова. Подписал ее и Некрасов. События, однако, продолжали развиваться, и 4 октября был взят под стражу и заключен в Петропавловскую крепость еще один постоянный автор журнала, друг Добролюбова и Чернышевского В. А. Обручев (прототип Рахметова в романе Чернышевского «Что делать?») — также за составление прокламаций, своего рода подпольной газеты «Великорусе», в участии в издании которой современные исследователи подозревают Чернышевского. Некрасов в это время был на охоте со своими великосветскими приятелями и карточными партнерами. Только возвратившись, он узнал о новом ударе. 23 ноября Михайлов был приговорен к шести годам каторги. 14 декабря над ним была публично совершена гражданская казнь, после чего с ним повидались близкие, в том числе Некрасов. Обручев 27 февраля 1862 года был приговорен к пяти годам каторги и бессрочному поселению в Сибири.
Знал ли об этой, подпольной, стороне деятельности своих сотрудников Некрасов? Никаких документов и свидетельств об этом не сохранилось, Чернышевский не обмолвился ни единым словом. Можно уверенно говорить, что арест Михайлова был для поэта совершенной неожиданностью и казался ему (как и другим литераторам, подписавшим петицию об освобождении «государственного преступника») недоразумением, ошибкой. Дальнейший ход событий эти иллюзии развеял — в редакции «Современника» трудился настоящий «заговорщик». В случае с Обручевым сомнений в справедливости обвинений у Некрасова уже не было, но и предвидеть его арест Некрасов скорее всего не мог. Практически нет сомнений, что ни Чернышевский, ни другие сотрудники, авторы и друзья не ставили поэта в известность о своих заговорщицких планах и деятельности (хотя наверняка были намеки, скажем, на то, что их сотрудничество с «Современником» может внезапно прекратиться). Конечно, подозрения у Некрасова были, и касались они не только Чернышевского и Добролюбова, но и сотрудников, приведенных ими в журнал; все они действительно были вовлечены в широко понимаемый «заговор» или, во всяком случае, готовы принять в нем участие; некоторые из них вскоре отправились на каторгу, а Сигизмунд Сераковский, ставший через два года одним из вождей Польского восстания 1863 года, повешен.
Подозрение, что члены редакции его журнала, в том числе ближайшие, — подпольщики и опасные «государственные преступники», укрепившееся после ареста Обручева, несомненно, заставило Некрасова задуматься о своей позиции по отношению к ним и вообще о своих планах. Прежде всего, сама деятельность подпольщиков не вызывала у Некрасова никакого морального отторжения (во всяком случае, оно никак не проявлялось). Нет доказательств и того, что он считал ее бесполезной или неэффективной. Скорее наоборот, Некрасов видел в ней смысл; другое дело — считал ли ее единственно возможной. В этом, скорее всего, у него не было убежденности, и он долго оставался уверен, что и легальная общественная деятельность в союзе с либеральной частью правительства может быть полезна стране и народу. При этом практически не подлежит сомнению, что сам он никогда не издавал ничего подпольного, вообще не принимал участия ни в чем по-настоящему запретном, кроме, конечно, давно ставшей привычной и бывшей, за редкими исключениями, относительно безопасной борьбы с цензурой. Отчасти поэтому храбрость радикальной революционной молодежи вызывала уважение и даже восхищение Некрасова — сам он был не готов жертвовать собой. Эта неготовность постепенно начинала осмысляться Некрасовым как «слабость».
Очевидно, однако, что само присутствие в редакции заговорщиков и потенциальных «государственных преступников» представляло угрозу для журнала. Примерно с 1859 года в верхах начали циркулировать разнообразные записки, «информирующие» правительство об опасности направления «Современника», о дурном влиянии, оказываемом журналом на молодежь, периодически приходили слухи о его закрытии, заставлявшие Некрасова и Панаева выяснять по своим светским и правительственным каналам, не будет ли сделано запрещение прямо во время подписной кампании. Во второй половине 1861-го было еще непонятно, во что выльется начинавшееся противостояние правительства и молодых радикалов. Опыт, однако, подсказывал Некрасову, что дело может зайти далеко и последствия для всех участников могут быть ужасные, напоминал о декабристах, петрашевцах, кружке Герцена и Огарева. Некрасов тем не менее решился сохранить то же направление журнала с теми же сотрудниками. Очевидно, он обеспечивал себе относительную безопасность, сознательно не интересуясь, что делали его сотрудники в свободное от журналистики время. Однако факты говорят сами за себя: Некрасов преодолел испуг (вспомним, что совсем недавно перепечатка его стихотворений в «Современнике» вызвала у него панику) и подтвердил свой выбор. Это был выбор не просто направления журнала и состава его редакции, но давно сделанный выбор своей поэзии и своей публики. Своего читателя Некрасову нельзя было оставить. Теперь читатель двинулся в направлении революционного радикализма, и Некрасов пошел вместе с ним. При этом, возможно, Некрасов не видел еще одну опасность, кроющуюся в том, что его молодые сотрудники пришли из совсем другого мира и что со следующим поколением ему невозможно будет дойти до той степени взаимопонимания, какая была у него с Чернышевским и Добролюбовым, которых ему суждено очень скоро потерять.
В начале августа 1861 года вернулся из-за границы Добролюбов. Тамошнее лечение ему совершенно не помогло, и он умирал. В двадцатых числах октября болезнь перешла в летальную стадию. Добролюбова перенесли на квартиру Некрасова, где его регулярно посещали доктор Шипулинский и Чернышевский. 17 ноября у себя на квартире в возрасте двадцати пяти лет Добролюбов скончался. Из средств «Современника» на его похороны было выдано 175 рублей.
На похоронах, состоявшихся 20 ноября, Некрасов выступил с небольшой речью, известной по репортерской записи. Он сказал, что «с самой первой статьи его, проникнутой, как и все остальные, глубоким знанием и пониманием русской жизни и самым искренним сочувствием к настоящим и истинным потребностям общества, все, кто принадлежит к читающей и мыслящей части русской публики, увидели в Добролюбове мощного двигателя нашего умственного развития». Симптоматичны заключительные слова некрасовской речи (в передаче репортера «Русского слова»): «Меньше слов и больше дела» — было постоянным девизом его и предсмертным его завещанием своим близким собратам по труду. В Добролюбове во многом повторился Белинский, насколько это возможно было в четыре года: то же влияние на читающее общество, та же проницательность и сила в оценке явлений жизни, та же деятельность и та же чахотка».
Потеря Добролюбова была для Некрасова сильным ударом и вызвала второе за год (первое было написано на смерть Тараса Григорьевича Шевченко) некрологическое стихотворение «20 ноября 1861 года», в котором впервые появляется уже воплотившийся портрет «героя», чей предварительный эскиз был начертан в стихотворении «Поэт и гражданин». К Добролюбову Некрасов был сердечно привязан и его раннюю, хотя и предсказуемую смерть тяжело переживал. Авдотья Яковлевна взялась опекать младших братьев критика.
Смерть Добролюбова ослабила критический отдел «Современника», и статей, равных добролюбовским «Что такое обломовщина?» или «Темное царство», там больше не появлялось, поскольку людей, так же любивших литературу и способных внимательно отнестись к художественной форме, среди его единомышленников и последователей не было. Чернышевский, Елисеев, Пыпин, Жуковский и Антонович, составившие ядро журнала, существенно больше интересовались жизнью, а не подражанием ей в искусстве и использовали литературу исключительно в целях постановки общественно значимых вопросов или борьбы с политическими оппонентами.
Редакция сплачивалась, вступая во всё более резкую полемику с конкурентами и идеологическими и политическими противниками — «Русским вестником», «Отечественными записками», «Библиотекой для чтения». Публицистика и современная хроника имели всё больший вес от номера к номеру журнала. В знаменитом редакционном объявлении об издании «Современника» в 1862 году было заявлено о готовности обойтись без замечательных беллетристических талантов. И если еще в начале 1861 года Некрасов просил Добролюбова не слишком задевать Тургенева, то в 1862-м в «Современнике» была напечатана крайне резкая и несправедливая рецензия Антоновича на роман «Отцы и дети», в котором, казалось редакции, в образе Базарова был карикатурно изображен только что скончавшийся Добролюбов. Некрасов ее одобрил или как минимум не возражал против ее публикации. Очевидно, что и он не чувствовал больше потребности в сохранении иллюзии связи с Тургеневым и не нуждался в его блестящем имени и талантливых произведениях.
Признавая правильность пути, по которому шел журнал, Некрасов всё-таки вряд ли мог победить в себе писателя, литератора, человека, любящего литературу. Поэтому для него наверняка было особенно приятно, что к критикам и публицистам, определявшим лицо «Современника», наконец стали прибавляться и беллетристы, разделявшие, судя по всему, их взгляды. Появилась надежда на новую плеяду писателей, шедшую на смену устаревшим Тургеневу и Григоровичу. К уже давно и регулярно печатавшему в «Современнике» «Очерки народного быта» Николаю Успенскому в 1860 году присоединился Григорий Николаевич Потанин, сибирский писатель, автор незавершенного романа «Крепостное право», на которого Некрасов возлагал определенные надежды. В 1861 году в журнале появляются повести «Мещанское счастье» и «Молотов» Николая Герасимовича Помяловского, а в следующем году печатаются его «Очерки бурсы». В начале 1862-го на страницах «Современника» выступает Василий Алексеевич Слепцов с «Письмами об Осташкове». С 1859 года периодически печатается в «Современнике» М. Е. Салтыков-Щедрин, которого Некрасов в свое время «просмотрел» сначала под влиянием Тургенева, а затем не очень благоволивших к «разоблачительной» литературе Добролюбова и Чернышевского (у Чернышевского позднее были особые причины не любить Салтыкова — из-за допущенной тем ошибки был вычислен и схвачен В. А. Обручев). Теперь намечается сближение Некрасова и Салтыкова, продолжавшего служить вице-губернатором в Твери.
Новые писатели, конечно, еще меньше годились в друзья Некрасова, чем новые сотрудники. Они имели совершенно плебейские привычки, страдали запоями и могли прогулять казенные деньги: только-только начавший печататься в «Современнике» Помяловский в письме от 19 марта 1862 года просил Некрасова спасти его от «позору», поскольку он «под пьяную руку пропил» 78 рублей кредитными билетами и шесть рублей серебром, принадлежавших воскресной школе, где Помяловский работал в благотворительных целях. Это были люди, так и не выбившиеся из нужды, страдавшие от бедности и находившиеся в полной зависимости от литературных заработков, настоящие литературные «пролетарии» в тогдашнем смысле этого слова (то есть неимущие отщепенцы, не имеющие ничего и вынужденные за гроши продавать свою рабочую силу). Во всех них была изначальная обреченность, которую Некрасов сразу почувствовал. «Пришел ко мне некий бедный выгнанный из штатных смотрителей человек по фамилии Потанин и принес роман — он его писал десять лет и еще не кончил, думаю, что и никогда не кончит, так он любит свое детище и так сжился с ним…» — писал он Добролюбову 23 июня 1860 года. Эти молодые разночинцы, казалось бы, отлично начинали, приобретая имя, известность; но их пороки, врожденные или приобретенные благодаря «подлой», как выражался когда-то Дружинин, среде, в которой они выросли, поедали их изнутри, вели к саморазрушению. Первым пал жертвой своего собственного характера Николай Успенский.
Собственно, со скандала с ним и начался 1862 год, один из самых драматических и опасных в жизни Некрасова. На Николая Успенского в «Современнике» возлагались большие надежды. Некрасов высоко ценил его талант, Чернышевский увидел в его «очерках народного быта» «начало перемены» в изображении народа, а в самом авторе — потенциального главу новой литературной школы. Его старательно «выращивали» в «Современнике», Некрасов немало инвестировал в развитие подающего надежды таланта — издал за свой счет собрание его рассказов и очерков, отправил на свои средства за границу для расширения кругозора. Всё оказалось бесполезно. В Париже Успенский интересовался преимущественно кокотками и вином и вернулся в Россию, не сделав никаких успехов в интеллектуальном и нравственном развитии. В январе 1862 года он предъявил Некрасову необоснованные материальные претензии и, получив отказ, порвал с «Современником», превратившись в одного из самых недоброжелательных противников и журнала, и его издателя.
Некрасов, конечно, уже давно привык к регулярным спорам и неудовольствиям авторов, на что-то обиженных или считавших себя жертвами неправильных расчетов (среди них были и Тургенев, и Толстой, не говоря уже о Белинском), но впервые эти споры приняли столь площадной характер. Успенский так описывал Я. П. Полонскому объяснение с Некрасовым: «Наконец сегодня я его застал… Говорю ему: так и так, подавайте деньги. — «Я, говорит, ничего вам не должен, не приставайте». Я стал горячиться — и что вы думаете! Некрасов взял заряженное ружье и поставил его около себя в уголок». Даже если Успенский и приврал ради литературного эффекта, сцена всё равно имела неслыханно «откровенный» характер. Этот эпизод, однако, не только обусловлен особенностями характера Николая Успенского, но и в чем-то типичен. Начиналась фактически новая эпоха в отношениях издателей и их «наемных рабочих», литературных «пролетариев». Сам Успенский впоследствии постоянно распространял совершенно беспочвенные слухи о недобросовестности Некрасова, опубликовал клеветнические воспоминания. Закат его жизни был ужасен: не способный справиться с обуревавшими его страстями и пороками, Николай Успенский постепенно спивался, опускался, утратил свое неординарное дарование и в конце концов покончил с собой, перерезав горло тупым перочинным ножом.
В 1862 году продолжилась череда потерь сотрудников «Современника» и близких людей. В ночь на 19 февраля скоропостижно скончался Иван Иванович Панаев. Смерть его не многое поменяла ни в личной жизни Некрасова, ни в журнале. Квазисупругам Некрасову и Авдотье Яковлевне он не мешал, живя обособленной личной жизнью, занимая в квартире на Литейном отдельную половину. Унаследованная им слабость к мотовству, легкомысленным тратам не сильно отягощала кассу журнала, хотя Некрасову и приходилось давать подробные инструкции Ипполиту Панаеву, как ограничивать его кузена в тратах. Если он и имел когда-то влияние на «Современник», то давно потерял его — и финансовое (все финансы перешли под полный контроль Некрасова и Ипполита Панаева), и литературное (отказавшись от фельетонов «Нового поэта», Панаев в последние годы вел только несколько легкомысленную «Хронику петербургской жизни», находившуюся в некотором диссонансе с общим серьезным направлением журнала — вероятно, по признаваемой им самим неспособности быть «идейным» журналистом). Тем не менее его место в журнале свято сохранялось, и на него не покушался ни один новый сотрудник. Незадолго до смерти Панаев начал печатать в «Современнике» очень ценные «Литературные воспоминания», фактически пробудившие у российской публики интерес к этому жанру.
Панаев был верным соратником, не отказался от журнала и от отношений с Некрасовым в трудные времена, и смерть его вызвала и у Некрасова, и у Панаевой искренние грусть и сожаление. Уход из жизни «официального супруга» Авдотьи Яковлевны не мог разрешить противоречий между фактически уже бывшими любовниками — о браке речи идти, конечно, не могло.
На похороны Панаева было выделено 744 рубля из кассы журнала. Теплый некролог написал Чернышевский. Единственное затруднение, которое возникло у Некрасова, было связано с тем, что юридически Панаев до смерти оставался ответственным редактором и соиздателем «Современника». Но это удалось быстро исправить: официальная вдова Панаева передала Некрасову унаследованные ею права на издание. Правительство в этот момент не видело препятствий для утверждения Некрасова в должности нового ответственного редактора, и 21 марта 1862 года он стал единоличным редактором и издателем «Современника».
В политическом отношении 1862 год был еще более тревожным, чем предыдущий. Ближайшие сотрудники продолжали подпольную работу, приводившую к всё более явным результатам. Чернышевский в глазах правительства и части общества превратился в несомненного вождя всех заговорщиков, внушая обывателям почти мистический страх. Продолжали одна за другой появляться прокламации разных авторов, но всегда поджигательского содержания, возбуждая слухи и панику. 2 марта в зале собраний доходного дома титулярного советника Руадзе состоялся музыкально-литературный вечер в пользу Литературного фонда, закончившийся скандалом из-за крайне дерзкой речи профессора Платона Васильевича Павлова «Тысячелетие России» (на следующий день Павлов был арестован и сослан в Ветлугу). На этом вечере второй и последний раз в жизни перед публикой выступил Чернышевский — он говорил о Добролюбове. Решился на «выходку» и Некрасов, который прочел не только свое дидактическое стихотворение «Школьник», но и перевод стихотворения австрийца Морица Гартмана «Белое покрывало», сделанный государственным преступником Михайловым. Рискованным было и само содержание стихотворения, начинавшегося словами, легко ассоциировавшимися с участью его переводчика:
Позорной казни обреченный,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он: гордый нрав
В нем возмущался; меж рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами…
Кульминацией событий стали пожары на Апраксином рынке, начавшиеся 24 мая и длившиеся до 2 июня. Совпавшие по времени с появлением одной из самых решительных и дерзких прокламаций под названием «Молодая Россия», они породили у петербургских обывателей уверенность, что являются делом рук поджигателей-революционеров и студентов, приведшую к панике и выплескам агрессии, нападениям толпы на молодых людей в студенческой форме. В воздухе витало ощущение хаоса и крушения всех устоев, хорошо переданное в романе Достоевского «Бесы». Страху и паранойе поддалось и правительство, предпринявшее наступление на тех, кого считало подрывными элементами, то есть прежде всего на общественные организации: был закрыт Шахматный клуб, запрещены воскресные школы. Твердую репутацию подрывного органа имел к тому времени «Современник», за ведущим сотрудником которого Чернышевским давно велось постоянное наблюдение, а в последние месяцы — фактически «охота». Выпуск «Современника», уже до этого получавшего предостережения, был приостановлен на восемь месяцев (что соответствовало недавно принятым нормам, позволявшим правительству принимать такие меры собственным решением). Пятый номер журнала успел выйти, поскольку на него решение, вступившее в силу 15 июня, не распространялось, а шестая книжка «Современника» за 1862 год уже не увидела свет.
В то время, когда на журнал Некрасова обрушились кары, его самого не было в Петербурге. В начале июня он приехал в недавно купленное им у князей Голицыных небольшое имение Карабиха, неподалеку от Ярославля и от Грешнева, где собирался провести всё лето. (В поезде из Петербурга в Москву он встретил Тургенева, с которым произошел вежливый и спокойный разговор — всё давно было кончено.) Замысел купить Карабиху, при том, что он вполне мог проводить любое время в Грешневе и других родовых имениях, возник у Некрасова еще в 1861 году. 16 апреля он исчерпывающе объяснил свое желание в письме отцу, видимо, узнавшему о его планах и предложившему быть у него постоянным гостем:
«Брат Федор говорил мне, что Вы готовы предоставить имение в наше распоряжение. В том-то и дело, что я избегаю всяких распоряжений. Вы знаете, что здесь жизнь моя идет не без тревоги; в деревне я ищу полной свободы и совершенной беспечности, при удобствах, устроенных по моему личному вкусу, хотя бы и с большими тратами. При этих условиях я располагаю из 12-ти месяцев от 6 до 7-ми жить в деревне — и частию заниматься. — Вот почему я ищу непременно усадьбу без крестьян, без процессов и, если можно, без всяких хлопот, т[о] есть, если можно, готовую. На это я могу истратить от 15 до 20 тысяч сер[ебром] (можно и больше — если будет за что платить), и прошу Вас разузнавать в наших местах, а к 1-му мая мы будем в Ярославле, если не купим чего-нибудь подобного между Москвою и Петербургом.
Вы будете нашим первым и всегда желанным гостем, в этом Вы не можете сомневаться. Желание же мое иметь непременно собственную усадьбу выходит из естественной потребности устроить всё сообразно своим привычкам».
Процесс покупки, однако, затянулся, и только к лету 1862 года Некрасов смог наконец поселиться уже в своем, хотя и небольшом, но шикарном имении — с оранжереей, прудами, верхним и нижним парками, большим домом с двумя флигелями и ротондой. В этой усадьбе и застала его весть о приостановке «Современника». Хлопоты, последовавшие за этим событием, взял на себя Чернышевский, писавший Некрасову 19 июня о результатах своего визита к министру народного просвещения А. В. Головнину: министр не советовал рассчитывать на возможность издания журнала после завершения восьмимесячного срока приостановки. Чернышевский, в свою очередь, не рекомендовал Некрасову возвращаться в Петербург (возможно, не желая вмешивать его в дальнейшие события, которые, скорее всего, уже предвидел). Однако Некрасов приехал заниматься удовлетворением подписчиков — с ними нужно было рассчитаться за неполученные экземпляры; хлопотать в правительстве; решать вопрос с выплачивавшимися пенсионами, в том числе госпоже Ефимовой, младшим братьям Добролюбова и др. Словом, дел было много, и наверное, они отчасти заслоняли ужас произошедшего. Среди этих хлопот последовал новый удар — 7 июля был арестован Чернышевский и отправлен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В тот же день был взят под стражу изредка печатавшийся в «Современнике» Николай Александрович Серно-Соловьевич. Казалось, история некрасовского журнала подошла к концу.