Мордка

У портного и скрипача Мордки радость. Петлюровцы ушли из местечка, а из его семьи никто, вот совсем никто, не пострадал. Ни жинка Дорочка, ни сыновья Гиршик, Евно, Фишель, Соломончик, ни дочки Геся и Сарочка.

Когда прошли слухи что в Киеве, Александрии, Харькове, Екатеринославле, Тетиеве и ещё сотнях безвестных местечек, петлюровцы проредили еврейское мужское население вполовину, а еврейских женщин чуть не поголовно перенасиловали, не делая исключений ни для матерей, ни для девушек, ни для детей, Мордка смертельно испугался. До темноты в глазах и помутнения в голове. Втайне от соседей он выкопал в закуте подпол, совершенно неприметный снаружи. Продал единственную корову, худую, будто плохой забор, и принялся ждать. Когда выстрелы наступающих петлюровцев стали раздаваться на окраинах местечка, он загнал семью в подпол, где были загодя припасены еда и питьё на несколько дней, спешно забил досками дверь и два окна своей халупы и сам скрылся под землёй.

Петлюровцы оставались в местечке трое суток. Вели себя обычным образом: насиловали женщин, убивали мужчин, таскали за седые бороды стариков, поджигали хаты, куда загоняли корову или пяток овец, чтобы потом разгрести пожарище и, обрезав с туш обугленную плоть, до утра жрать мясо, пить горилку, петь и плясать.

Чёрно-красные, наполовину опустошённые от мяса, с белыми, похожими на кораллы, костями, туши долго потом валялись под южно-русским солнцем, распространяя зловоние и притягивая шевелящиеся полчища мух.

Местечко выло и стонало под вольный запорожский напев.

Ночами семья Мордки вылезала из подполья, чтобы подышать пахнущим смертью и гарью воздухом, вылить из поганого ведра мочу и кал, принести из колодца свежей воды.

Всеми же днями семья скрипача и портного сидела в подполе, прислушиваясь к раздающимся, то ближе, то дальше, крикам и речи самостийщиков и дрожа от страха.

Самое ужасное, что больше всех боялся именно Мордка, зубы его стучали, глаза были плотно зажмурены, он поминутно, еле слышно, по-мышиному стонал, шептал молитвы, и этот его невидимый в темноте, а только слышимый страх нагонял на остальных такое смятение и панику, что Дора едва могла успокоить детей. Мордка стонал, скрёб ногтями по земляным стенам убежища, клялся, ел землю, потом, задыхаясь, плевался ею, и снова плакал и клялся. Эта нескончаемая песня ужаса, исполняемая отцом, так действовала на детей, что тех били судороги. Мать, собрав их в охапку, гладила им спины и плечи, целовала в макушки, но при этом и сама боялась до разрыва сердца.

Иногда Мордка, вспомнив о жене и детях, сам вдруг устремлялся к ним, втискивался в середину и пытался всех успокоить, но делал это таким надрывным и истерическим голосом, что дети возбуждались ещё больше и Дора просила их не шуметь, чтобы не услышали «поганые чоловики».

А иногда на Мордку вдруг находил приступ веселья и легкомыслия. Он, забыв обо всём, начинал восторженно и самозабвенно рассказывать срывающимся шёпотом, что он ел на шестидесятилетии одного одесского раввина.

– Ку-у-у-урочка, – тянул он, вспоминая и заходясь мелкими смешками, – мягкая, как мёд. Посмотришь на неё повнимательней и взгляд проваливается до самой тарелки. А гефилте-фиш! Божечки мой, какая это была рыба! Патока! А картофельные латкес! А яблочная хала…

Он мог говорить часами, пока на него снова не нападал ужас. Тогда по тощему телу его пробегала дрожь, он обнимал детей своих с новой силой шепча:

– Храни нас, Боже мой. Не дай на поругание врагам нашим…

И слёзы снова лились из его глаз, и дети чувствовали их жгучее прикосновение.

Так продолжалось все три дня, пока на улицах однажды не затихла украинская речь, и местечко не замерло, словно живой человек, притворяющийся мёртвым.

Через пару часов после наступления тишины Мордка раскинул доски пола закуты и вылез на свет дня.

Прокрался по двору, выглянул за плетень, пробежался по улице. Пусто, как в первый день творения.

– Ушли! – закричал он. – Ушёл Петлюра!

Он вбежал в закуту и завопил в темноту погреба:

– Ушли! Вылезайте!

Сначала жена, а потом и дети осторожно полезли на свет.

Мордка достал скрипочку, которая всё это время была с ним в подполе. Бережно, осторожно скрипя колками, подстроил инструмент.

– А она почти и не расстроилась, – обрадовался он. – Вот что значит скрипка от Натана Струйского из Могилёва!

Он, чувствуя, как в ногах пульсирует нарастающая радость, вышел на середину двора и заиграл «Идёт месяц-боярчик». Ноги его сами, не согласуясь с его волей, начали плясать. Он бил стёртыми штиблетами в пыль и та летела облаком.

Подошли дети, сыновья Гиршик, Евно, Фишель, Соломончик, дочери Геся и Сарочка, улыбаясь и хватая друг друга за руки, встали рядом.

– Топ-топ-топ, – выделывал коленца Мордка, пиликая и поднимая голову к солнцу, которого не видел несколько дней.

Он закрывал глаза и солнце кошачьими лапками шествовало по его лицу, согревая и лаская его.

– Мои дети живы! Господь мой, какое счастье! – выпиликивал Мордка.

У соседки справа петлюровцы поймали сына, здорового и рыхлого, будто квашня, парня, убили посреди двора и наказали, что если она тронет труп, они спалят все хаты местечка. Бедная баба испугалась и уже два дня смотрела на раздувающееся тело, не в силах ни отойти от окна, ни подойти к сыну.

Соседи справа пропали сразу как в местечко вошли петлюровцы. Осталась только привязанная у плетня собака, которую никто не решался отвязать помня о её злобности. Она, чуя мертвых, выла два дня, а сейчас лежала на животе и тускнеющие глаза её закатывались вверх.

Соседка через дорогу, смутно понимая себя, бродила по двору и походка её была такой, словно меж ног у неё был привязан мешок, набитый терновыми ветками. Она тяжело переваливалась с боку на бок, то и дело останавливалась, прижимая руки к глазам, словно боялась, что они выпадут, и снова возобновляла своё бесцельное блуждание.

Понемногу, обрадованные уходом петлюровцев, появились люди, занялись делом. Принялись оплакивать убитых, готовить их к погребению, убирать обглоданный воняющие трупы коров и овец, собирать раскиданные петлюровцами вещи…

И только Мордка, задрав голову к небу, хохотал и метался от радости, выпиливал на скрипочке самые немыслимые ноты радости и счастья.

Моему творцу

Розу принесу.

Моему творцу

Род мой принесу.

Ребе, слушая его выкрики, так жутко и нелепо раздающиеся над этой помесью пожарища и бойни, гневно тряс головой, а скрипач Мордка всё играл и играл и голос его звенел, и глупые слова его метались над местечком, опустошённом петлюровцами.

– Замолчи, скот! – закричал ребе, схватив в кулак седую бороду. – Замолчи! Сколько детей Израиля за эти дни было убито или подверглось надруганию, а ты скачешь, будто козёл на случке!

Но Мордка не слышал его, да если б и услышал, не смог бы остановиться. Так беспощадно весело сделалось ему, вытерпевшему отчаяние трёхдневного сидения под землёй.

И Мордка играл, играл, играл…

Плевались соседи, обмывая своих мертвецов, плакали мордкины дети, умоляя его замолчать, когда спустилось солнце и пошёл пятый час его пляскам, но он не хотел и не мог остановиться.

– Я жив! – кричал он. – Мои дети живы! Радуйся, Израиль! Я спас тебя!

– Какая тварь! Вы смотрите, какая тварь! – крича, тыкала пальцем в Мордку соседка через дорогу. – Мразь!

– Добро бы ты был сумасшедшим! – кричал ребе. – Но ты же не сумасшедший, я вижу. Тебе и вправду весело и ты не можешь остановиться!

– Тебе нет места на земле! – кричали ему со всех сторон. – Ты хуже Петлюры!

– Это не человек! – говорили собравшиеся на звуки скрипки люди. – Мы потеряли своих детей, родителей, а он смеётся и пляшет над нашей бедой.

А Мордка веселился и веселье перехлёстывало жидкое его тельце. Оно трепетало в нём, как птенцы трепещут в гнезде, ожидая мать. Как ярится молодое вино, выдавливая пробку. Как пузырится лава в жерле вулкана, чувствуя подходящую и самых недр земли необоримую силу.

Проходящие мимо евреи сморкались на его двор, но скрипка была неутомима и играла ещё долго, до самой полночи, когда долька месяца разгорелась над хатой, когда небо загустело сливовым цветом, а плетень стал сплошной стеной.

Тогда Мордка уронил ставшие бессильными, словно верёвки, руки, добрёл на негнущихся ногах до лавки под окном и упал на неё.

Загрузка...