Два дня спустя, у Лингенской церкви открылась большая осенняя ярмарка. Со всех зундов, фиордов и островов стекались квены, колонисты и рыбаки для зимних закупок у купцов и, в особенности, у лапландцев, которые спустились со своих гор с целыми стадами жирных оленей, с мехами, кожами, комаграми, сумками и поясами. Осенняя ярмарка имела серьезное значение для всех этих людей. Все их помышления и расчеты клонились к тому, чтобы собирать и копить, иметь возможность покупать и продавать на лингенской ярмарке.
Эта ярмарка была посвящена не одной только торговле; это был в то же время и день всеобщего суда и платежа податей; тут разбирались старые споры, составлялись приговоры, возвышалась поголовная подать. Судья из Тромзое воздвиг свой трон посреди площади и явился с судейскими слугами и помощниками; коронный писец, племянник его, произносил приговоры от имени короля; подле него лежала большая книга вместе с актами, бумагами и всякими другими орудиями закона, внушавшими уважение и страх.
На этот раз ярмарка представляла странный вид. Лапландцев пришло довольно много, но женщин и детей мало: они привели с собою оленей и привезли товаров далеко не в таком количестве, как обыкновенно. Они ходили взад и вперед со своими длинными посохами или с короткими ружьями, дерзко заброшенными на плечо, собирались в кучки и осматривались с любопытством, как будто ожидали чего-то особенного. Купцы разбили палатки перед своими лавочками и заманчиво выставили на показ все свои товары, но торговля шла вяло. Море было покрыто яхтами и большими лодками, и недовольство росло с каждым часом. Никто хорошенько не знал настоящей причины такого дурного сбыта.
Многие объясняли это погодой, так как ночью свирепствовала страшная буря, опрокинувшая палатку Гельгештада. Тяжелые тучи еще и теперь носились по небу и время от времени орошали частым дождем.
В домике Гельгештада многочисленное общество собралось вокруг Ильды и, несмотря на неудачи, там был довольно весело.
— Просто стыд! — воскликнул один из купцов, входя, — такого дня еще не бывало!.. Не слышно ни крика, ни смеха, ни веселья, а уж скоро полдень. В прошлом году многие покупали у бедных островитян жирного оленя за ефимок, шубу за пол-ефимка и пару прекрасных комагров за глоток вина; сегодня эти парни стоят и глазеют на наши товары, но свои собственные изделия продают только за чистые деньги и по высокой цене.
Гельгештад тоже только что вышел; но на лице его отражалась скорее насмешка, чем досада.
— Надо иметь с ними терпение, — злобно засмеялся он, — они опомнятся до вечера. Идите-ка теперь, девушки, — продолжал он, обращаясь ко всему обществу, — оживите рынок, проводите Ильду, ее ожидает Петерсен. Он хочет купить ей свадебный подарок, лучшее, что только найдется. Помогите поискать, где самая лучшая пуховая накидка.
Девушки охотно послушались и побежали искать великолепнейшее пуховое украшение.
Гельгештад несколько раз прошелся перед дверью взад и вперед, стараясь подавить свое нетерпение. К нему с веселым смехом подошел Павел Петерсен и спросил, где Ильда.
— Она только что пошла тебя искать, — сказал Гельгештад. — Подожди немного, Павел, меня очень беспокоит то, что должно случиться. Я бы хотел, чтоб Густав был здесь, мне бы хотелось, чтобы и колдун был в ваших руках.
— Не заботьтесь, — возразил писец. — Чего колеблются лапландцы и чего ждут они? Они ждут своего господина и повелителя и рассчитывают, что тогда-то и начнется представление.
— Так вы отправили Гулу в Маурзунд?
— Она там в полной безопасности.
— Бурная была ночь, — пробормотал старик, — не случилось ли несчастия?
— Откуда взяться несчастию? Мы приняли все меры предосторожности. Предоставьте мне все.
Сказав эти слова в утешение, писец пошел на ярмарку, которая немного оживилась. Лапландцы, по-видимому, не знали, чем объяснить отсутствие Мортуно и Афрайи. Мало-помалу, они перестали верить, что те придут. Поэтому в некоторых местах уже началась торговля, сопровождаемая смехом и криками; появились бутылки, наполнились стаканы, и только небольшая толпа молодежи выжидала, держась вместе. У всех почти были ружья и острые ножи за поясом.
Девушки пришли на площадь, где торговля была в полном ходу. Они начали выбирать предлагаемые прекрасные украшения. Когда Петерсен в своем служебном мундире подошел к Ильде, девушки торговали красивую пуховую накидку; молодой лапландец требовал высокую цену. Павел осмотрел покупку, накинул ее на плечи Ильды и сказал:
— Вещь эта мне не нравится; разве в ваших гаммах нет более искусных рук, которые сделали бы лучше?
Продавец не успел ответить, как накидка выпала из рук писца, и он устремил взор по направлению к церкви. Оттуда послышался крик и двигалась странная процессия: толпа лапландцев несла своего рода носилки. Но Павел не смотрел на носилки; его внимание было обращено на людей, шедших во главе процессии. Дикая радость блеснула в его глазах, когда он между ними узнал Афрайю и Генриха Стуре. Он растолкал стоявших на дороге и поспешил к судейскому месту. Скоро по всей площади разнеслась весть о прибытии опасного лапландца, и народ двинулся к судейскому возвышению; взоры всех устремились на дряхлого старца, поддерживаемого датчанином. Когда Афрайя остановился на ступенях, он снял свою шляпу и обратил голову к тому месту, где сидел судья. Но помутневший взор его вдруг загорелся, когда он увидел писца. Он протянул к нему руку и резким голосом воскликнул:
— Где мое дитя, моя Гула, отдай ее, куда ты ее дел?
— Что это значит? — спросил судья и сердито нахмурил свое жестокое лицо. — Ты пришел с жалобой? Хорошо! У нас тоже есть на что жаловаться. Ты пришел к суду, суд ожидает тебя.
— Я жалуюсь, господин, да, я жалуюсь, — сказал старик, не смущаясь. — У меня похитили мое дитя; разбойники вторглись в мою гамму и этого не довольно. Мортуно…
Павел Петерсен соскочил со своего места и крикнул, что было силы:
— Стой! Такой плут и изменник, как ты, недостоин, чтобы ему верили и его слушали. Прежде чем обвинять других, послушай, в чем тебя самого обвиняют. Ты давно возмущаешь лапландцев, подговариваешь их нарушить мир в нашей стране. Своими угрозами ты заставляешь их продолжать служение идолам и мешать распространению христианской веры. Этого мало. Ты находишься в связи с дьяволом, ты колдун и волшебник. Я обвиняю тебя во всех этих гнусных преступлениях и докажу их. Я, судья из Тромзое, налагаю на тебя руку и арестую во имя закона. Схватите и уведите его!
Толпа судейских слуг не успела еще исполнить этого приказания, как раздался сильный повелительный голос датчанина.
— Я протестую против такого насилия, — воскликнул он. — Если этот старик не заслуживает доверия, то я буду свидетельствовать вместо него. Взгляните сюда, продолжал он, здесь лежит жертва, а там сидит ее убийца.
Он быстро подошел к носилкам, сдернул покрывало, и у всех опустились руки. Труп Мортуно с зиявшей на лбу раной лежал перед ними.
— Судья, — сказал Генрих, при всеобщем безмолвии, — во имя высшей власти, во имя короля я требую от вас справедливости. Вы первый представитель закона в этой стране; вы должны преследовать каждого преступника, даже если это ваш собственный племянник!
Судья остолбенел на своем месте и не мог сказать ни слова от ярости и злости. Павел вскочил.
— Это ложное, гнусное обвинение, — сказал он, вполне овладев собою. — Мне не следовало бы и отвечать на него; но я это делаю, чтобы мои сограждане и друзья не подумали обо мне чего-либо дурного. Вы меня обвиняете, Генрих Стуре, приведите ваши доказательства, я их слушаю.
— Два дня тому назад, — начал обвинитель, — вблизи Кильпис-яуры появились трое мужчин. Они приблизились к палаткам Афрайи и зашли к нему. Это были писец Павел Петерсен, Олаф Вейганд из Бодое и Густав Гельгештад. Они уверяли, что зашли с охоты, были радушно приняты, закусили и через час покинули гаммы. Ночью они вернулись назад, без всякого сомнения, в сопровождении четвертого, о чем свидетельствуют следы ног и рукоять сломанного ножа; на ней стоит имя Эгеде. Эти четверо мужчин, сопровождаемые собакой, проникли в маленькую скрытую долину, лежащую у подошвы Кильписа. Там в избушке спала дочь Афрайи Гула, которую здесь многие знают. Они напали на девушку, связали ее, о чем свидетельствуют порванные ремни, разорили избушку, уничтожили имущество и увлекли за собою похищенную. Мортуно, племянник этого старца, по-видимому, первый узнал о случившемся. Он хотел освободить девушку; но пуля положила его на месте, и если это было не дело Павла Петерсена, то, наверное, одного из его товарищей. На месте найдена полусожженная бумага, пыж того ружья, из которого был сделан выстрел, кусок письма, написанного Петерсеном. Пусть он откажется от своего почерка!
— Я и не отказываюсь, — презрительно сказал Петерсен, когда ему подали бумагу, — но клянусь честью и совестью, что этот лапландец пал не от моей руки. Прежде чем защищаться, я сделаю несколько вопросов обвинителю. Вы умели так точно рассказать ход всех событий. Разве вы были вблизи или, может быть, присутствовали, когда нашли убитого?
Стуре молчал.
— Невозможно, чтобы Афрайя послал в Бальсфиорд за вами; слишком мало было для этого времени; да и притом известно, что несколько уже дней вы оставили свой гаард, сказав, что едете в Малангерфиорд. Но там вы тоже не были. Вы были, следовательно, на Кильписе, у лапландцев, с которыми вы уже давно завязали сношения, чего не делает ни один норвежец.
— Я не обязан вам давать отчета о моих сношениях, — сказал Стуре.
Между окружающими послышался неодобрительный ропот.
— В настоящую минуту нет, но впоследствии — наверное! — воскликнул Павел. — Теперь же достаточно знать, что вы скрывались в гаммах этого старого преступника. Я открыто признаю, вы говорите правду; да, я был на Кильписе со своими друзьями Густавом и Олафом и могу объявить во всеуслышание, что нас к тому побудило. Этот мертвец был самый отъявленный злодей. Он близкий родственник Аф-райи и поверенный его во всех планах против безопасности страны. Я, как слуга короля, должен был изобрести средство схватить этих изменников и соединился для этого с обоими моими друзьями. Мы пришли на Кильпис, нашли там Афрайю, которого я хотел испытать лестью, причем он продал нам изображения идолов для попутного ветра на море. Мы удалились и спрятались в овраге. Вечером вернулись, нашли девушку и взяли ее с собой. Ей не причинили ничего дурного; мы намеревались только выманить старого хитрого злодея из его гор и предать его в руки правосудия. Что же касается этого мертвеца, то я не знаю, как он убит. Я расстался с моими друзьями, которые должны были доставить девушку в Квенарнерфиорд, чтобы потом, когда отец ее будет в нашей власти, возвратить ее законному ее господину Нильсу Гельгештаду.
— Ты лжешь, — сказал Афрайя, — и ты это знаешь. У моей дочери нет господина, и я ее никогда не продавал.
— Ну-у, — отвечал Гельгештад, выступая вперед. — Я ведь тоже здесь, Афрайя, и могу сказать, что лжец-то ты! Я купил у тебя твою дочь и заплатил табаком и водкою больше, чем она стоит. Все верно, что сказал Павел Петерсен, все вы меня знаете, верьте моему слову.
В эту мйнуту сквозь толпу пробился человек, и видя его дикое искаженное лицо, все расступились.
— Вот Эгеде — новый свидетель! — воскликнул писец. — Где Густав, где лапландка?
Дикий квен схватился за волосы и сжал их в руках. Язык отказывался ему служить, из горла вырывались только стоны. Судья соскочил со своего места и протянул к нему руки:
— Ты с ума сошел, — воскликнул он, — говори же! Боже мой! Что случилось? Стойте, Нильс Гельгештад, стойте! Оставьте его!
Гельгештад приблизился к своему слуге, с такой силой схватил его за плечо, где Эгеде упал на колени. Нильс нагнулся к нему, и пристальный взор его точно хотел проникнуть в сердце Эгеде. То, что он увидел, привело его в ужас. Этот железный, несокрушимый человек задрожал. Подле него стояла Ильда, бледная, стараясь совладать со своим испугом. Кругом царствовала глубокая тишина. Затаив дыхание, все обратили взоры на вестника несчастья. Какие вести он принес, никто еще не знал. Но что же это могло быть, когда такой человек, как Эгеде Вингеборг, рвал на себе волосы и бил себя в грудь. Наконец, Гельгештад выпрямился, стараясь победить свой страх.
— У меня хватит мужества, — сказал он беззвучно, — вынести то, что следует. Говори, Эгеде, что случилось? Я уже почти знаю, что ты скажешь. Где мой сын?
Эгеде опустил голову на грудь, судорожно сжал руки и тихо сказал:
— Умер, господин!
Все молчали. Гельгештад стоял со сжатыми кулаками; на губах его играла гневная улыбка; глаза были широко открыты.
— Сильный был малый, — пробормотал он про себя. — А Олаф? Где же Олаф?
— Всех нет, господин, все умерли, — простонал Эгеде.
Гельгештад медленно повернул голову, взглянул кверху на безмолвные облака, и длинное болезненное «о-о!» вылетело у него из груди. Его взор блуждал по лицам присутствующих, многие плакали, и самые черствые души были тронуты.
— У вас есть еще дочь, Нильс, — сказал судья.
Гельгештад положил руку на плечо Ильды; она взглянула на него, и в ее преданном твердом взгляде он нашел поддержку. Потом он обратился к Эгеде.
— Рассказывай, — сказал он с принужденным спокойствием. — Как могла смерть побороть мужей, которые умели ей противостоять?
— Ты ведь знаешь, господин, — отвечал квен, — что мы добыли колдунью с Кильписа и хотели ее перевезти в Лоппен.
— Знаю, — перебил Нильс. — Кто же освободил ее и кто убил Густава? Этот старый дьявол, что ли, подослал своих убийц?
Он указал на Афрайю. Эгеде оглянулся, увидел лапландца и лицо его исказилось яростью и удовольствием.
— Он в ваших руках! — вскрикнул он. — Пошлите же его туда, где они лежат бледные и холодные на морском дне.
— Так значит не рука человеческая, а бурное море лишило их жизни?
— Нет, не человеческая рука, — отвечал Эгеде. — Никто не мог оказать нам помощи. В Квенарнере мы взяли лодку. Я увидел туман, окружавший Гекульнфиельды и длинные полосы пены, тянувшиеся от Ареноена. Я предостерегал, но все было напрасно. В Каагзунде нас застигла непогода. Вихрь схватил лодку, поднял ее над волнами, покружил как соломинку, и бросил нас в море. Олаф ударился головой об утес. Смерть последовала мгновенно, он не выплыл более. Я лежал на полуразбитой лодке и обхватил ее в предсмертном страхе, я видел, господин, твоего сына, как он выплыл посреди самой пучины, как девушка уцепилась за его руки; я хотел спасти его за длинные волосы. «Оставьте ее, оставьте эту колдунью!» — кричал я ему, но он не хотел отпустить ее. Три раза крикнул я ему… Вдруг налетел яростный порыв ветра и громадный вал — я не мог долее держать его. вставьте ее!» — крикнул я еще раз. «Боже, прости мне грешному!» — сказал он, и это были его последние слова… Плут, разбойник! — продолжал Эгеде, потрясая кулаком и обращаясь к старому пастуху, — ты продал Олафу талисман, который должен был принести хорошую погоду, а, между тем, вызвал свои адские силы и напустил их на нас.
Гельгештад взглянул на Афрайю, который ведь тоже потерял ребенка. Но лапландец стоял прямо, без страха, без горя; на его лице, полном ненависти, выражалось только дикое восхищение, в его блестевших глазах было только злобное торжество.
— Проклятый колдун, ты заманил его в море! — вскричал Гельгештад и, подняв могучую руку, он ринулся к своему вра1у. Но тут он пошатнулся, качнулся в сторону и упал на руки спешивших поддержать его.
Дикие крики, смешанный гул голосов поднялись теперь. Вокруг Афрайи и Стуре собралась толпа, жаждавшая мести, и только строгий голос судьи удержал их от немедленной кровавой расправы.
— А теперь, — сказал Павел, когда прошло первое замешательство, — теперь, господин Стуре, я обращаюсь к вам. Я арестую вас, как изменника, потому что вы продали этому лапландцу значительное количество пороха и свинца и были с ним в сообществе.
— Надеюсь, — сказал Стуре, спокойно озираясь, — что никто не поверит этому вздору.
Но взоры его встретились только с суровыми лицами; до слуха его долетели угрозы. «Дело, писец! — шумели многие голоса. — Прочь датчанина! Убейте его, предателя!»
— Намерены вы повиноваться? — спросил Павел.
— Берите меня, я один и бессилен, — сказал Генрих, — но знайте, вы за это ответите.
Целая толпа вооруженной молодежи бросилась на обвиненных; часть их повалила Афрайю, связала его и вместе с каммер-юнкером отвела на берег; остальные бросились на лапландцев и схватили тех, кто был вооружен. Бедный народ рассыпался в диком бегстве, а квены и рыбаки бросились на оставленные припасы и со смехом принялись за дележ. Труп Мортуно подняли с проклятиями и с крутого утеса бросили в море.
— Это, право, самое лучшее, что только можно было сделать, — сказал про себя Павел, но вслух он осуждал поспешный поступок толпы и велел всем успокоиться.
Судья велел открыть дверь в церковь и вступил со своей свитой в притвор. Там было до тридцати пойманных лапландцев; увидав сумрачные лица вошедших, большая часть из них повалилась на колени и просила пощады. Афрайя сидел у стены. Ноги его были связаны, руки скручены за спиной. Судья взглянул на него и погрозил ему рукой.
— Ты, старый злодей, на этот раз не уйдешь от правосудия, — сказал он. — Много лет ты занимался колдовством, наконец-то ты в наших руках. Все зло падет на твою голову! Больше ты никому не причинишь вреда, не станешь насмехаться и богохульствовать, и думать о смутах и преступлениях. Что же касается остальных, — продолжал он, — то я вас пощажу, если вы сознаетесь в истине. Я выбью из ваших мошеннических голов истину, в этом уж будьте уверены. Подумайте об этом, пока вас доставят в Тромзое. Там вы дадите показания. А теперь, вперед! И кто только заикнется или сделает попытку к бегству, тот горько раскается. Возьмите старого злодея и стащите его в лодку.
О бегстве нечего было и думать. У всех были связаны руки, но теперь нескольких развязали и велели им отнести Афрайю на куттер судьи, стоявший уже под парусами. Старик не проронил ни слова, ни одна складка в лице его не выражала беспокойства или боли, хотя с ним и обращались не по-человечески и жестоко стянули его веревками.
Судья Паульсен прошел теперь в главный притвор, где сидел Стуре. Его отделили от лапландцев, у дверей стоял вооруженный часовой, для того, чтобы помешать его переговорам с Афрайей. Он погрузился в тяжелые размышления и имел довольно времени подумать о своей судьбе, но то, что случилось с ним самим, он считал далеко не таким важным, как то, что делалось вокруг него.
Внезапная смерть Густава, Олафа и бедной Гулы сильно потрясла его. Он думал об Ильде, о горе Гельгештада и о несчастном старике, который попал в руки жестоких врагов. Что с ним будет? Что они с ним сделают? Более чем на сто миль вокруг не было такой власти, которая могла бы сдержать их свирепость. Он боялся если и не худшего, то, все-таки, довольно дурного и ужасного, а что мог он сделать? Единственный его друг, единственный защитник несчастного Афрайи был Клаус Горнеманн. Где он был теперь? Зачем не было его здесь? Не болен ли он? Не умер ли? Кто это знал! Но Стуре был уверен, что он придет, если только жив, и эта мысль оставалась единственной надеждой, единственным лучом утешения в его путанных, невеселых мыслях.
Когда вошел судья со свитой, Стуре с неудовольствием отвернулся от его красного порочного лица.
— Встаньте, сударь, — сказал Паульсен строгим деловым тоном.
— По какому праву меня арестовали и дурно со мною обходятся? — возразил Стуре.
— Это вы узнаете в Тромзое, — отвечал судья, — где займутся вашим процессом.
— Я требую, чтобы мне объявили мое преступление.
— Вы уже слышали, вас обвиняют в государственной измене.
— Если так, — воскликнул заключенный, — если действительно, вы настолько безумны, что взводите на меня такое тяжкое обвинение, то никто не может здесь быть моим судьей. Я дворянин королевства и подлежу королевскому суду. Я офицер и уже как таковой подлежу приговору норвежского губернатора.
— Вы во всем заблуждаетесь, — отвечал судья. — Вы поселились и живете в Финмаркене, а эта область имеет свои собственный высший суд с правом жизни и смерти. Этому суду подлежат все, не исключая и дворян. Суд в Тромзое пополняется в особенных случаях шестью добавочными присяжными заседателями из самых уважаемых людей в стране, и против приговора этого суда нет апелляции.
На лице Стуре отразилось смущение, вызвавшее торжествующую улыбку со стороны судьи.
— Я отдал приказание перевезти вас в Тромзое, — продолжал он. — Вы были дворянином и офицером, я сам носил когда-то шпагу. Я буду обращаться с вами сообразно с вашим бывшим положением, если вы дадите мне слово терпеливо покориться и не делать попытки к бегству.
— А если я этого слова не дам?
— Тогда я должен буду употребить в дело все средства, чтобы помешать вашему бегству. Все ваши соучастники лежат связанные в каюте.
— Клянусь Богом, — воскликнул каммер-юнкер, сжав кулаки, но тотчас же опустил руку и сказал хладнокровно, — я терпеливо подчинюсь всему, что вы от меня потребуете; но не думайте, что ваши действия останутся без суда и расправы.
— Молчите, — сказал судья, — это бесполезные слова. Вы заслужили вполне то, что вас ожидает. У нас есть суд и законы. Вы должны вынести то, к чему вы будете присуждены по совести и по букве закона. Никто не может с нами не считаться по этому поводу, даже сам король.
В этом объяснении была ужасная правда, и Стуре понимал его значение. Его хотели уничтожить не самовольно, а на законном основании; и если только удалось собрать против него какие-либо доказательства, то он погиб.
— Следуйте за мной, — сказал судья.
Он пошел впереди, по обе стороны заключенного находилась вооруженная стража. Когда кортеж проходил мимо Павла Петерсена, он посмотрел на арестованного, стараясь сделать серьезное опечаленное лицо, но Стуре ответил ему презрительным взглядом.
— Как чувствует себя Гельгештад? — спросил он судью.
— Он лежит без сознания, — отвечал Паульсен. — Вы причинили ему великое зло.
— Не я! О, не я! Другие это сделали, и они ответят за это.
Судья ничего не сказал, так как на площади их встретили криками и проклятиями. Вооруженная стража теснилась около заключенного с серьезными озабоченными лицами, стараясь защитить его от толпы, которая хотела вырвать из их рук вероломного датчанина и отомстить ему. Дикая масса полупьяных, грубых людей, упустивших из рук Афрайю и его товарищей, теперь дошла до такой ярости, что Стуре ждал момента, когда нож или камень попадут в него и покончат с ним. Он не дрожал перед такой смертью и спокойно глядел на бушующую толпу; но все-таки до некоторой степени потерял мужество. В толпе были многие, кому он делал добро, а теперь его осыпали бранью, и ни один голос не раздался в его пользу, ни одна рука не поднялась на его защиту. Ему даже показалось, что некоторые владетели гаардов и купцы с радостью готовы были выдать его буйным квенам и островитянам. Вдруг перед ним появился Павел Петерсен, так как судья охрип и ничего не мог сделать: его, очевидно, никто не уважал. Петерсен положил левую руку на плечо арестованного, а правую протянул над толпою и закричал изо всей силы:
— Повинуйтесь и расступитесь, или вы будете раскаиваться. Этот человек во власти закона, по закону и должно его судить. Он не уйдет от своего наказания. На гласном суде в Тромзое над ним будет произнесен приговор его судьями. Вы же убирайтесь теперь прочь, если не хотите чтобы вас схватили и строго наказали.
Слова эти подействовали сразу. Все боялись писца, потому что хорошо знали его. Руки с зажатыми в них ножами опустились, образовался свободный проход, и Павел сказал с участием:
— На этот раз я вам спас жизнь! Да поможет мне Бог, господин Стуре, чтобы я мог вас оправдать и в качестве судьи!
Он сделал знак слугам, и они поспешно свели каммер-юнкера в лодку казенного куттера, который сейчас же поднял паруса и быстро помчался по волнам.
Час спустя Гельгештада той же дорогой снесли в его большую лодку, положили на мягкие подушки и отправили в Эренес. Он был уже в памяти, но не мог говорить.
— Печальная ярмарка! — со вздохом сказал Павел, пожимая руки Ильде. — Заботься о своем отце. Как только я здесь справлюсь, я приеду к вам.
— Да будет воля Божья! — отвечала девушка твердо.
Прошла неделя и в Тромзое все уже было подготовлено к суду. Всю процедуру торопились ускорить, больших приготовлений не требовалось. Преступники находились в строгом заключении, свидетелей было достаточно, шестерых присяжных заседателей назначили, а настроение массы так благоприятствовало, как только можно было желать. День суда, по старинному обычаю пятницу, ожидали с нетерпением. Озлобление и жажда мести увеличились, так как слухи о происшедшем на Лингенской ярмарке распространились по всей стране с добавлениями, раздражая в высшей степени все норвежское население. Говорили, что лапландцы явились большими вооруженными толпами и хотели убить всех купцов. То, что Афрайя носил в своих мыслях, к чему он тайно и долго готовился, здесь выдавалось почти за правду. Допросы заключенных выяснили и подтвердили все, что было нужно. Дрожа от страха и ужаса, они сознавались в том, чего желал от них писец. Афрайя устраивал сходки, распространял ненависть и презрение ко вторгнувшимся чужестранцам, склонял лапландцев к сопротивлению властям и, наконец, устроил большой заговор, который должно было привести в исполнение на Лингенской ярмарке. Мортуно был деятельным помощником в исполнении всех планов, и только его внезапная смерть помешала успеху. Павел Петерсен открыл с опасностью жизни заговор и поймал страшного лапландца. Его выставляли везде смелым и решительным человеком, оказавшим согражданам большие услуги. Только благодаря его уму, все были спасены от грозившей им тяжелой опасности; только благодаря его бесстрашной любви к отечеству, был арестован датский каммер-юнкер, находившийся в сообществе с изменниками. Относительно этого последнего пункта были однако же некоторые неверующие. Многим казалось невозможным, чтобы дворянин и гвардейский офицер возмутился против короля и правительства, чтобы он мог участвовать с лапландцами в заговоре, который всякий благоразумный человек долж: ен был считать нелепостью и безумием.
Но датчанин этот, пока жил в стране, заступался за лапландцев, он был во всяком случае их защитником и другом. Притом на допросах выяснилось, что он действительно был у Афрайи в Кильпис-яуре, когда туда явился отважный коронный писец. Об отношениях Стуре к Гельгештаду, о его деятельности в Бальсфиорде рассказывали самые ужасные вещи. Его упрекали в величайшем безумии и постыднейшей неблагодарности. Он заплатил за дружбу предательством. Несчастие Гельгештада давало новые поводы к обвинениям, падавшим на Стуре. Как ни много было завистников и тайных врагов у хитрого купца, гордо стоявшего на своих ногах, тем не менее теперь все соболезновали горю и скорби отца, удрученного болезнью.
К концу следующей недели в Тромзое были изготовлены все акты, приглашены заседатели, и на следующий день назначено заседание. Вечером Павел Петерсен сидел в своем судейском кабинете и приводил в порядок тетради и бумаги. Время от времени он останавливался, прислушивался к ветру и с легким стоном откидывался в кресле; но тотчас же оправлялся и продолжал работу. За дверью послышались знакомые голоса и шаги, направлявшиеся к его двери. Он прислушался с мрачной улыбкой. Наконец дверь открылась. Оглянувшись, Павел увидел своего дядю в дорожной шапке.
— Здравствуй, Павел! — сказал он, — все здесь, я прямо из Лингенфиорда с Гельгештадом и Ильдой. Но что с тобой, — продолжал он озабоченно, — ты болен?
— Нет, — отвечал Петерсен со смехом, — я много работал и очень измучился, возясь с подсудимыми. Как здоровье Гельгештада?
— Так себе, — сказал судья, — он спокойно говорит о смерти Густава и имеет твердую опору в твоей невесте.
— Ну, — засмеялся Павел, — этой опорой он будет пользоваться еще только одну неделю, оставшуюся до моей свадьбы. Как все хорошо идет, дядя!
Дядя и племянник переглянулись с легкой улыбкой.
— Смотри, только будь молодцом, — прошептал судья. — Думаю, Гельгештад тоже недолго протянет. Ему трудно говорить, от этого удара он вряд ли оправится. Скоро он все тебе оставит.
Павел слушал равнодушно.
— Как себя держит Афрайя? — спросил дядя.
— Из него не выжать ни одного слова, — сказал Павел.
— А что нашли вы на Бальсфиорде?
— Ничего, ни одной записки, ничего такого, что могло бы нам сослужить службу; только вводный лист и несколько мешков с деньгами.
— Они все-таки могут нам служить уликою, — пробормотал писец. — Гордый каммер-юнкер отказался нам отвечать, но мы ему покажем, что ответы его нам и не нужны. Дайте-ка сюда акт, дядя. Вот так!
Он положил руку на бумагу, посмотрел на нее и в глазах его заблестела злобная насмешка и радость.
— Клянусь Богом, этот дурак никогда больше не получит ее назад.
— Я думаю, что не получит, — сказал тихо судья, — но что ты сделаешь с ним самим?
Павел посмотрел в пространство и через некоторое время отвечал:
— Всего лучше было бы мне не вмешиваться у Лингенской церкви, когда квены и рыбаки обнажали свои ножи. Впрочем, кто знает, что еще можно с ним сделать.
— А колдун? — прошептал судья.
— Тише, — сказал писец, — я слышу кто-то говорит. Идите к гостям, дядя, я скоро приду к вам.
Когда судья ушел, он встал, взял свечку и посмотрел в зеркало. Лицо его осунулось и хотя было краснее обыкновенного, но имело страдающий вид. Он снял сюртук и обнажил рану на боку. Она не зажила, распухла, потемнела, воспалилась и имела отвратительный вид.
— Проклятие! — прошептал он. — Надо что-нибудь сделать! Я страдаю от боли и все-таки не хотел бы кому-нибудь довериться.
Он намазал рану какой-то мазью, забинтовал ее и тщательно оделся.
Когда он вошел в гостиную, Гельгештад сидел в большом кресле у огня; Ильда и судья стояли около него. Гельгештад держал в руке стакан, но всегдашняя веселость его исчезла. Нагнувшись над дымящимся напитком, он неподвижно смотрел на него. Услышав голос писца, он медленно поднял голову и протянул ему похудевшую руку.
— Сердечный вам привет! — сказал Павел, — а тебе, Ильда, мой особый поклон!
Ильда тоже изменилась. Прежде, несмотря на свой серьезный характер, она все-таки иногда смеялась, и тогда лицо ее становилось ясным и привлекательным. Теперь губы ее крепко сжались, а неподвижного взгляда ее Павел не мог выносить. Он старался казаться веселым, но это ему не удавалось. Он очень хорошо видел, что все к нему присматриваются, а Гельгештад покачал головою и сказал едва двигающимся языком:
— Ты был другим, Павел, когда жил Густав, будь им снова, это и тебе поможет.
— Если бы я мог это сделать с помощью Божиею… — отвечал писец, — но я могу только наказать виновников этого несчастия.
— Ну, хорошо, — едва пробормотал Гельгештад, — а все было бы лучше, если бы Густав был здесь!
— Всегда он так говорит? — прошептал писец Ильде.
— Иногда его память, по-видимому, оставляет, а потом он опять все твердо и ясно помнит.
— Он скоро поправится, — сказал судья. — Выпей свой стакан, Гельгештад, я дам тебе другого хорошего сына. А как пройдет день суда, мы втихомолку отпразднуем свадьбу наших детей.
— Верно, — сказал Гельгештад, — сперва должен пройти день суда. Вы ведь крепко держите Афрайю, он не уйдет от вас?
— Не заботься, он сидит внизу, в подвале за крепкими запорами.
— А где Генрих Стуре? — спросила Ильда.
— Как раз под крышею, как и следует благородной особе, — отвечал судья.
— Что же сделают с обоими подсудимыми? — спросила Ильда.
— Лапландец будет стоить порядочной доли углей и смолы, а если и каммер-юнкеру посчастливится, то он может тоже войти с ним вместе в костер.
При этих ужасных словах Ильда, как окаменелая, поднялась со своего стула. Она еще больше побледнела, но Павел отворил дверь в боковую комнату и сказал ей ласково:
— Пойдем, душа моя Ильда, сядь в первый раз за твой собственный стол, в твоем собственном доме, и будем веселы, насколько это возможно.
Но какое могло быть веселье за этим обедом? Один только Гельгештад оживился; крепкий напиток привел его кровь в движение и вывел его из обычной молчаливости. Естественно разговор вращался около предстоящего дня, при чем выяснились некоторые особенные обстоятельства. Из Лингенфиорда получено известие, что Клаус Горнеманн больной лежит в Альтенфиорде. Судья заметил с насмешкой, что это к лучшему, так как иначе пастор не замедлил бы вмешаться в дело.
— А я так все-таки сожалею и желал бы его присутствия; он бы мог сам убедиться, что все совершается согласно с законом и правом. Он написал мне письмо, в котором предлагает отложить дело и доложить о нем губернатору; но я не могу на это согласиться, как бы я не желал этого.
— А почему же ты не можешь? — спросила Ильда.
— Спроси об этом моего дядю, — сказал он. — Вся страна требует справедливости, всякий знает в чем дело. Область Финмаркен имеет свой собственный суд, апелляция к губернатору всеми была бы отвергнута и осуждена. Возбуждение так велико, что на нас смотрели бы, как на предателей прав и привилегий страны.
— Но как можно произвести справедливый приговор там, — воскликнула Ильда, — где, как ты говоришь, так велико и повсеместно возбуждение и озлобление.
Павел пожал плечами.
— Я бы искренно пожалел, если бы приговор был несправедливым. Но преступления Афрайи так ясно доказаны, что ни один суд в мире не может в них сомневаться.
— Измена, восстание, убийство, и при этом колдовство и языческое варварство! — воскликнул судья.
Гельгештад открыл глаза и ухмыльнулся, как в прежние времена.
— Ну-у, — сказал он, — а особенно необходимо, чтобы этот дьявольский старик признался, где лежат его сокровища. Необходимо выжать из него все, что нам нужно знать. Думаю, что ты помнишь, Павел, о чем мы с тобой уговорились. Рассчитываю, что хоть это будет мне служить утешением во всем горе, какое мне причинили эти плуты.
Писцу очень была не по вкусу эта откровенность, он сделал знак Гельгештаду, чтобы тот замолчал, и сказал:
— Если у него, действительно, есть сокровища, то он должен будет в этом сознаться, и имущество его покроет судебные издержки. От сообщников его все равно ничего не получишь.
Гельгештад долго и насмешливо смотрел на него.
— Ты умный малый! — сказал он, — крепко будешь держать то, что получишь. Хотел взять Лоппен, а теперь прихватишь и Бальсфиорд. Только держись верного расчета, Павел, верного расчета!
Посреди речи он вдруг потерял нить своих мыслей, опрокинулся на спинку кресла и пробормотал про себя:
— А все-таки я хотел бы, чтоб Густав был здесь, хотел бы послушать, что он сказал бы на это.
Павел поторопился положить конец этой сцене. Он говорил кротко, стараясь успокоить Гельгештада, уверяя, что крепкий сон укрепит его. Затем он поручил его заботам своего дяди и Ильды.
Вернувшись в свою комнату, Павел с беспокойством стал ходить взад и вперед, бросился в кресло, снова вскочил, взял свечу и пошел в канцелярию. Там он открыл огромный, мрачный шкаф, почерневший от времени, и осветил его. На полках лежали всевозможные страшные орудия пытки: жомы и клинья, ржавые цепи и пыльные шнуры. Наконец, он выбрал одно из них — широгдгю полосу, которую, при помощи винта, можно было плотно свинчивать.
— Как изобретателен человеческий ум, — пробормотал Павел, — когда приходится ему служить истине.
Он услыхал шорох и, обернувшись, испугался: Ильда стояла перед ним.
— Что это у тебя? — спросила она, прежде чем он успел оправиться.
— Испытанное средство против лжи и измены.
— Так вот что тебе нужно! — воскликнула она.
— Завтра может быть и понадобится, — отвечал он.
В величайшем испуге она сложила руки и неподвижно смотрела на него.
— Я хочу говорить с тобой, — начала она, — это необходимо.
— Ведь я с тобой всегда охотно болтаю, Ильда! — отвечал Павел любезно, — или ты мне хочешь сказать что-нибудь особенное?
— Да, у меня до тебя просьба!..
— И я ее, наверно, охотно исполню, если только это в моей власти.
Ильда тяжело перевела дух, некоторое время голова ее, как будто, склонялась под тяжестью давивших ее чувств; но потом она вдруг высоко подняла ее.
— Спаси его, — прошептала она, — спаси Генриха Стуре от позора, который ему угрожает, и я буду благословлять тебя!
— Как мне спасти его, дорогая Ильда?
— Ты знаешь, что он невинен, — продолжала она. — О, ради милосердного Бога! Не улыбайся такой коварной улыбкой и не лицемерь!..
— Ты слишком дурного обо мне мнения, — насмешливо сказал Павел.
— Нет, — отвечала она, взяв его за руку. — Я буду твоей, что бы ни случилось. Буду служить тебе, как раба, и ты не услышишь ни одной жалобы, только спаси этого невинного человека, на коленях молю тебя!
Когда она опустилась перед ним на колени, злобная насмешка отразилась на его лице. Но он нежно поднял девушку и сказал ей с сердечностью:
— Благородная душа, твоя первая просьба для меня священна, и я сделаю все, что от меня зависит, чтобы спасти того, которому ты покровительствуешь. Если только он сам, — прибавил он коварно, — не уничтожит возможности спасти его своими признаниями при допросе. А теперь ступай, дорогое дитя мое, ты, может быть, нужна твоему отцу; ему необходим отдых.
С ободряющим рукопожатием проводил он свою неуспокоенную невесту до двери, а сам вернулся в кабинет.
— Только недоставало, чтобы я дал себя смягчить просьбами этой дуры! — пробормотал он про себя.
Он взял свечу, захватил из шкафа ключи и вышел в сени. В одной из боковых комнат сидел слуга, облокотившись на стол и положив голову на руки. Когда вошел строгий писец, он вскочил.
— Отвори дверь, — сказал Петерсен.
Слуга отодвинул тяжелый засов и впустил своего начальника в коридор, куда спускались с полдюжины ступеней. Дом судьи был построен из бревен, как и все другие дома, но он покоился на могучих обломках скалы, которые образовали крепкие своды. Писец спустился вниз в коридор. Направо и налево были толстые железные запоры. На одном из них висел большой замок. Он отворил его и вошел.
В тесном низком пространстве, в котором Павел не мог даже выпрямиться во весь рост, сидело существо, похожее на тень. Павел поднял свечу и осветил бесформенную массу. Она не пошевелилась. В углу к стене была прикреплена цепь с железным кольцом, охватывавшим шею несчастного заключенного. Голова и лицо его были закрыты длинными исхудалыми руками и спутанными жесткими волосами.
Писец сел на камень у двери, поставил свечу перед собою на пол и сказал кротким голосом:
— Плохое местопребывание, Афрайя, для человека, который состарился на свежем воздухе в гамме. Завтра день суда, и Бог да сжалится над тобою! До сих пор ты не давал никакого ответа и упрямо презирал все увещания. Я пришел к тебе в последний раз спросить, смирился ли ты, раскаиваешься ли? Подумай, — продолжал он, не получив ответа, — может быть, я и найду средство помочь тебе. Быть сожженным заживо — ужасная смерть! А теперь осень, олени твои хотят в горы, где холодный ветер гуляет по равнине, и семь звезд блестят над Кильписом.
Продолжительный глухой стон послышался в темном углу. Петерсен улыбнулся.
— Лучше жить, — сказал он, — чем обратиться в пепел; лучше просить снисхождения, чем как животное бессмысленно ожидать своей судьбы. Ты мыслящий человек! Ты не можешь безумно надеяться, что твоя нога свободно будет попирать фиельды, что глаза твои снова увидят стада.
Он приостановился и затем прибавил тихим шепотом:
— Я могу тебя отпустить туда, я один только в состоянии возвратить тебе свободу, и я это сделаю, если только ты будешь благоразумен.
— Ты сделаешь это? — спросил Афрайя.
При этих словах он поднял голову и отбросил волосы с желтого осунувшегося лица.
— Бедный старик! — сказал Петерсен. — Как ты побледнел; но сырой воздух помог твоим глазам, они стали больше и смотрят так, как никогда. Да, я это сделаю, повторяю тебе. Ты вернешься в свою гамму, к своим оленям; голова твоя будет покоиться вместо пламени на свежем снегу. Только будь благоразумен и открой уши. То, что я сделаю, конечно, я сделаю не даром, — отвечал он на неподвижный взор Афрайи. — Это само собою разумеется. Даю слово, что ты не сгоришь, если завтра ты будешь лежать на коленях и раскаешься; если признаешь свое колдовство за суеверие и обман; если откажешься от Юбинала и от всех остальных богов, попросишь святого крещения и будешь молить о помиловании за все содеянные тобой злодеяния: Тебя запрут, дадут тебе значительное число ударов, но спина твоя останется цела, и я сам отворю тебе эту дверь.
— А ты? — спросил старик.
— Я? Обо мне речь в конце; я потребую только одного. Ты стар, у тебя нет детей: храбрый Мортуно умер, Гула лежит на дне моря, я хочу быть твоим наследником; из благодарности ты должен меня им сделать. Вот все, чего я от тебя требую; это, конечно, немного. У тебя есть деньги, кому они останутся? Открой свое сердце, Афрайя, и доверься мне. Клянусь Богом! Ты в этом не раскаешься; будь откровенен, старый плут. Я знаю, что у тебя есть тайна, что тебе известны сокрытые шахты, серебряные жилы в пещерах, где блестит самый чистый металл. Не лги, у меня есть улики. Не так ли?
— Да, господин, — сказал Афрайя, — кто тебе это сказал, тот говорил правду. Там так много серебра, что на всех оленях Финмаркена его не увезти. С потолков там свисают длинные блестящие кисти, издающие звон; из всех стен выступает оно; блестящие слитки глядят из всех расселин, выходят из глубины и свешиваются сверху. В доме Юбинала не лучше, и в морской глубине, где, как вы говорите, водяные нимфы лежат в гротах из блестящего камня и золотых сетей, нет того, чем я обладаю.
Писец внимательно слушал; глаза его жадно открылись, он вытянул вперед голову, руки его дрожали, им овладело жгучее желание.
— И ты знаешь не одну такую пещеру? — спросил он, робко озираясь, не подслушивает ли кто.
— Много, много, — сказал Афрайя, — такие просторные и большие, что ни одна нога их не измерит.
Они наполнены серебряными цветами и деревьями — это такой сад, которого не видел ничей взор.
— Хорошо, — пробормотал Петерсен, — ты сведешь меня туда, ты ничего не скроешь от меня. Поклянись твоим Юбиналом, что сведешь меня, и я тебе помогу.
— Правда, ты поможешь? — прошептал заключенный.
— Можешь на меня положиться, у тебя не будет лучшего друга.
— Ты мой друг?
— Говорю тебе, что буду тебя охранять до самой смерти. Посмотри сюда, вот тебе целая бутылка нектару. Завтра же я выведу тебя из твоей ямы, и тебе будет хорошо. Каждый день ты будешь получать пищу и питье, какие захочешь. Не пройдет и двух недель, и ты будешь в своих горах.
Афрайя поднялся, зазвенела цепь о железное кольцо; его старческое худое тело колебалось, но он гордо поднял голову, и в глазах его заблестело дикое восхищение.
— Возьми и веселись, — сказал Петерсен. — Но сперва поклянись Юбиналом, такую клятву ты сдержишь.
— Писец, — сказал старик, простирая свою руку, — я знаю горы серебра, горы; никто их не знает. Но если бы я мог жить до тех пор, когда настанет царство Юбинала, если б я должен был гореть до тех пор, пока Пекель уничтожит свет, ты ничего о них не узнаешь!
— Одумайся, глупец! — отвечал Павел с мрачным смехом. — Одумайся! Ведь в огне больно гореть.
— Мне будет хорошо в огне, мне будет хорошо! — закричат Афрайя, — потому что я вижу, как ты корчишься. Волк, твоя кровавая пасть мне не страшна. Огонь в твоих глазах, жгучий огонь в твоих жилах. Выть будешь ты, как дикое животное, а я смеюсь, смеюсь!..
И он захохотал как безумный.
Писец постоял с минуту, с трудом стараясь подавить свой гнев. Потом он сказал:
— Подожди до завтра, тогда мы посмотрим, будешь ли ты смеяться, жалкое существо! Образумишься ли ты?
— Будь проклят! — закричал Афрайя.
И в тюрьме отдалось страшное длинное проклятие. Павел в ярости толкнул ногой лапландца и тот упал.
— До завтра! — вскрикнул писец подавленным голосом, грозя ему кулаком. — До завтра! Или тебе будет конец!
Он захлопнул дверь, запер ее и ушел. Резкий, насмешливый хохот Афрайи проводил его.
Взойдя наверх, Павел Петерсен остановился. Голова его лихорадочно горела, мозг тоже раздавался и давил на стенки черепа. Все вокруг него закружилось, а сердце было исполнено страха, жадности, злобной ярости. Ему хотелось знать и иметь то, чего он не имел и не знал, и это чувство было гораздо сильнее ощущения, что он болен. Он поднялся на одну лестницу, потом на другую и прислушался у потаенной каморки. Тихо отодвинул засов, отпер замок и вошел.
Это была тоже тюрьма, но лучше той, которую он только что оставил. Маленькое окошко с решеткой пропускало свет и воздух, а на кровати в углу лежал Стуре, спокойно дыша.
— Он спит, — пробормотал Павел, — он может спать, крепко спать!
Он подошел к кровати; луч света упал на лицо Стуре. Спящий улыбался и, наконец, сказал:
— Это ты, Ильда, ты пришла ко мне?
— Вставайте, вставайте! — вскричал Петерсен, тряся спящего за руку. — Мне надо с вами поговорить.
Стуре очнулся.
— Зачем вы меня тревожите среди ночи? — спросил он с неудовольствием.
— Если хотят кого-нибудь спасти, когда рушится дом и падают балки, тогда не спрашивают ни о времени, ни о часе, — отвечал писец.
— Ну, ваша-то рука, господин Петерсен, была бы в этом деле последней, — сказал Стуре.
— Я думаю, — вскричал Павел, — обоим нам некогда об этом спорить. Ответьте мне на один вопрос, от которого многое для вас зависит. Желая завлечь вас в свои жалкие планы, Афрайя открыл вам, где находятся серебряные сокровища, о которых он знает?
Стуре ничего не отвечал.
— Господин Стуре, — снова начал Петерсен, — я могу многое изменить, если только вы захотите. Я сожалею о вашей судьбе и желал бы что-нибудь для вас сделать. Есть некто, — продолжал он тише, — кому я дал обещание вас защищать.
— Мне не нужно вашей защиты! — воскликнул заключенный, быстро вставая.
Петерсен не обратил на это внимания.
— Мы могли бы прийти к соглашению, даже и Бальсфиорд мог бы принадлежать вам.
— Бальсфиорд мой и моим останется!
— Если только вы не предпочтете себе избрать лучшего для себя местопребывания. Бог знает, до чего может дойти мое сострадание! Неприятно предстать пред гласным судом и быть окруженным фанатическим народом. Может быть, лучше удалиться и переждать где-нибудь в тиши, чтобы буря поуспокоилась.
— Я бы не пошел, если бы все двери были открыты, — сказал Стуре.
— Хорошо, так оставайтесь. Я надеюсь, что при искусной защите ваша честь будет вполне восстановлена.
— Я надеюсь, что ложь и зло будут посрамлены.
— Примите мой совет и мою помощь, и что только я могу, я сделаю. Если бы мы прежде лучше узнали друг друга, то все бы было иначе.
— Прочь лицемерие, — сказал каммер-юнкер, — я думаю, мы довольно знаем друг друга. Говорите прямо, господин Петерсен, чего вы хотите?
— Я повторяю свой вопрос, — отвечал Павел, — где серебряные пещеры, куда водил вас Афрайя?
— Я не знаю ни о каких серебряных пещерах.
— Вы ничего не знаете? — спросил Павел и опустил руку в карман. — Смотрите сюда, этот слиток нашли у вас в кармане. Он оторван от камней и совсем похож на серебряные цветы, растущие в богатых шахтах. Теперь ваша память окрепла?
Заключенный подумал с минуту, потом сказал:
— Нет, я ничего не знаю! То, что я знаю, не принесло бы вам пользы, и если бы я даже знал то, чего вы желаете, я бы никогда не согласился на ваши предложения.
— Нет?
— Нет, никогда!
— Обдумайте, что вы делаете.
— Обман и только обман, — сказал с презрением Стуре. — Козни и бессовестные деяния без конца… Вы ничего от меня не узнаете.
— Вы не хотите принять мою руку? Так Ильда напрасно умоляла меня на коленях о вашем спасении?
— Презренный! — закричал Стуре. — На коленях перед тобой? Ты лжешь!
Он оттолкнул его от себя, и писец поспешно удалился.
— Теперь кончено! — пробормотал он, сходя с лестницы. — Он должен умереть, даже если бы сам король был его братом!