Глава четырнадцатая
ЗАКЛЮЧЕНИЕ. СМЕРТЬ АФРАЙИ И СПАСЕНИЕ ГЕНРИХА СТУРЕ

Настал день суда, ясный, веселый. Толпы народа из ближних и дальних селений пришли в город Тромзое. Они стекались с островов и фиордов, помощники судей и коронные писцы, торговцы и купцы и много еще всякого народа.

Они расположились на площадях и в избушках на берегу, варили и пировали, бегали смотреть на кучу дров для костра. Мало-помалу, однако, масса столпилась у дома судьи и образовала большой круг около площади, где посреди стояло возвышение. На нем был стол, покрытый черным сукном; вокруг стояли стулья; на краю стоял другой стол с кроваво-красной покрышкой.

Зазвонил колокол, и суд вышел из залы. Судья впереди, в расшитом мундире, сопровождаемый ви-це-судьями, приказными и экзекуторами, за ним его помощник писец; наконец, в парах шестеро заседателей. Судья занял место посреди, писец по правую руку, заседатели по левую.

Всюду царствовало глубокое молчание, и все взоры были обращены на судью. Он встал, ударил белым жезлом по столу и сказал громким голосом:

— Заседание открыто! Да поможет нам Всемогущий совершить правый суд. Приведите подсудимых.

Через несколько минут их вывели. Глухой ропот рос, как морская волна, и провожал шествие. Старый согбенный Афрайя, одетый в чистый коричневый лапландский балахон, с трудом держался на ногах, хотя с него и сняли цепи. Седая голова его была обнажена, длинные волосы закинуты за плечи, лицо выражало серьезное достоинство. Когда он взошел на низкие подмостки, он так ослаб и опустился, что его знатный сотоварищ по несчастию должен был его поддерживать. На Стуре был надет синий гладкий мундир; стройная осанка возвышала его над окружающими; прекрасные каштановые волосы были перевязаны лентой. Взошедши на эстраду, он казалось собрался говорить, но сел и ожидал прихода бедных арестованных лапландцев; их привели дрожащих, испуганных и поставили в стороне.

Писец встал и начал обвинительную речь. Во вступлении он заметил, что в Финмаркене уже с давних времен не было обвинения, влекшего за собою смертную казнь; описал ряд злодеяний, совершенных лапландцами; потом говорил об Афрайе, о его кознях и коварных хитросплетениях, указал на многочисленные попытки обратить этого лапландца в христианство, и, наконец, обвинил его в идолопоклонстве, колдовстве и изменнических замыслах произвести в Финмаркене убийства и грабеж.

— Что же касается, — продолжал он, — второго подсудимого, Генриха Стуре, датского барона, бывшего офицера и каммер-юнкера Его Величества короля Христиана VI, то существует сильное подозрение, что он знал обо всех злодеяниях Афрайи и участвовал в заговоре.

Когда писец назвал имя Стуре, этот последний встал. Только что писец успел окончить, как он произнес твердым, громким голосом:

— Каждое слово, сказанное обо мне, постыдная ложь!

— Молчите! — сказал Павел Петерсен, — теперь еще не время вам говорить.

— Время это настало, — отвечал каммер-юнкер. — Объявляю перед судом, что я невинно оклеветан, что по злобе желают завладеть моим имуществом и посягают на мою жизнь. Я возвращаю обвинение тому, от кого оно исходит. Вы, писец, один только вы сплели всю эту сеть лжи, я обвиняю вас, как худшего и главного злодея в стране!

Всеобщее удивление выразилось в молчании. Громадный круг неподвижно смотрел на писца, который несколько минут, казалось, находился в нерешимости и смущении. Скоро, однако же, он вполне овладел собой. В его злобно блестевших глазах исчезло выражение бешенства; он протянул руку и сказал:

— Вы не можете оскорблять меня, господин Стуре, потому что вы подсудимый. Успокойтесь, народное собрание! А вы, сударь, не ухудшайте своего дела. Вам и так довольно придется вынести на своих плечах.

В ответ ему послышался всеобщий одобрительный шепот. Стуре повсюду видел мрачные, яростные лица, не предвещавшие ничего доброго.

— Я говорю в последний раз, — воскликнул он, — и торжественно протестую против всего, что здесь происходит! Я не только был, но и теперь остаюсь датским дворянином, офицером и каммер-юнкером. В чем бы меня не обвиняли, ни по каким законам, никакой суд не может произнести надо мною приговора, кроме того, во главе которого стоит сам король. Делайте со мною, что хотите, но будьте уверены, что это не останется без наказания. Я предаю себя Его Королевской милости, высшему государственному совету и норвежскому губернатору.

Эти восклицания произвели впечатление. Народная масса хотя и отвечала ропотом, но кое-кто и задумался и опустил глаза при имени короля и при намеке на угрожающее с его стороны возмездие. Писец не смутился этим.

— Все эти возражения нельзя принять во внимание, — сказал он, — здесь наш закон и наши права. Вы не хотите отвечать?

— Нет.

— А ты, Афрайя? — обратился он к лапландцу. — Отрицаешь ли ты, что поклоняешься своим языческим богам?

— Нет, — отвечал старик ясно и громко, — отцы наши молились Юбиналу, и я тоже.

— Так значит ты презираешь христианское учение? Сознаешься ли также, что ты колдун и волшебник?

— Да, я служитель Юбинала, я знаю заклинания, боги слушают меня, — медленно сказал Афрайя.

Удивление овладело всеми присутствующими.

— Знаешь ли ты это изображение? — спросил писец, взяв со стола небольшой металлический амулет, полученный злополучным Олафом и переданный им потом Эгеде Вингеборгу.

— Я знаю его.

— Ты обещал дать попутный ветер, но ты солгал. Разразилась буря, Олаф утонул, с ним единственный сын Гельгештада и твое собственное дитя.

Голова Афрайи задрожала, но когда он ее поднял, глаза его блестели и он твердо ответил:

— Я знал, что будет; я видел знамения на небе, которых никто не видел, я слышал громовой голос Пекеля.

— Значит ты продал этот амулет, чтобы погубить людей?

— Тебя я хотел погубить, тебя, так как ты хуже волка и медведя! — воскликнул Афрайя.

— Значит ты совершил сознательное убийство? — невозмутимо продолжал Петерсен. — Ненавидь меня, сколько ты хочешь, но скажи мне, зачем ты хотел погубить невинных людей?

— Кто невинен между вами! Разве все вы не разбойники, разве не взяли вы у нас то, что нам принадлежало, разве вы нас не ненавидите, разве вы нас не презираете, как змей и ядовитых гадов?

— И потому ты намеревался прогнать всех нас из этой страны, чему ты хотел положить начало на Лингенской ярмарке, если бы твой племянник, Мортуно, не оставил тебя?

Афрайя опустил голову на грудь и сложил руки.

— Юбинал принял детей моих в объятия свои, и скоро я буду с ними, я не боюсь тебя, а ты окончишь жизнь в мучениях и стыде.

— Ты был так смел, — воскликнул писец, — что подтвердил все твои преступления. Теперь сознайся еще, в каких сношениях ты был с Генрихом Стуре из Бальсфиорда?

Афрайя обратился к Стуре, поднял руки и сказал:

— Мир и благословение над тобой! Я был твоим другом, потому что ты добр и справедлив!

— Не давал ли ты ему денег для уплаты долгов?

— Я это сделал, потому что ты и Гельгештад хотели его погубить.

— А чем он тебе заплатил за это?

— Я ничего не требовал, я был ему благодарен.

— Не лги, изменник! — воскликнул писец с дико блуждавшими глазами. — Он был с тобой в заговоре и продал тебе порох, который я нашел у тебя в избушке. Сознавайся! Или я тебя доведу до сознания!

По его знаку один из экзекуторов снял красное покрывало с бокового стола. Как ни была груба и жестка окружавшая толпа, она невольно содрогнулась. Там лежали жомы, железные проволоки, острые колы и кляпки, хранившиеся в шкафу в канцелярии.

— По закону дозволено, и теперь необходимо приступить к допросу пыткой, так как закоренелый злодей не хочет сознаться в истине. Экзекуторы, схватите лапландца и примитесь за жомы!

— Стойте! — закричал голос вне круга. — Остановитесь во имя Господа Бога!

Павел Петерсен сжал кулаки, глаза его горели, на лице отразилась дикая ярость; он узнал Клауса Горнеманна, которого всего менее ожидал здесь, и при виде пастора им овладело неописанное бешенство и сильный страх.

— Суд Тромзое, — сказал благородный миссионер, — я требую от вас отложить судебное разбирательство. Я был болен, а то пришел бы раньше; но, слава Всемогущему Богу, еще не поздно!

— Зачем я буду откладывать народное собрание? — спросил судья раздражительно и грубо.

— Потому что в этом несчастном деле еще много остается расследовать.

— Здесь надо расследовать только одно, — возразил писец, — знал ли Генрих Стуре о преступлениях этого лапландца. Афрайя же сам сознался, что он язычник и колдун.

— Господи Боже! — воскликнул старый пастор. — Не осуди его. Да, он язычник, но разве мечом открывают глаза слепому? Безумный, как можешь ты сам себя называть колдуном? Если бы ты был им, ты бы не сидел здесь покинутый. А вы, господин судья, — продолжал он, обращаясь к высшему представителю власти, — вы, действительно, хотите применить эти жестокие средства, уцелевшие от варварских времен? Вы не можете и не смеете сделать это.

— Тут стоит довольно достойных и честных граждан, — воскликнул судья, — и я спрашиваю их, имеем ли мы право судить этого изменника лапландца по существующим законам?

— Так, судья Паульсен, так! — закричали голоса.

Некоторые повскакали с мест и подняли руки; другие пришли в ярость и хотели стащить старого пастора с эстрады.

— Именем Бога, именем Спасителя! — воскликнул старец. — Не препятствуйте мне!

— Нарушение мира, нарушение суда! — кричали заседатели.

— Выведите его, экзекуторы! — приказал судья.

Старик стоял униженный и плакал. В скорби поднял он кверху руки; наступила тишина, и он еще раз мог сказать:

— Если я не могу спасти этого несчастного, то, по крайней мере, свидетельствую в пользу Генриха Стуре. Не увеличивайте вашего преступления: его может судить только губернатор.

— Прочь его! — кричал Павел Петерсен, — его свидетельство злонамеренное.

Экзекуторы окружили его.

— Я сам, я сам! — кричал он. — Меня вытолкали из народного собрания… Я буду жаловаться перед троном короля на это насилие.

Посреди крика и беспорядка происходило совещание судей. Писец некоторое время лежал в изнеможении в своем кресле. Потом он вскочил и стал с жаром говорить, но заседатели, по-видимому, не разделяли его мнения. Когда собрали голоса, восстановилась тишина. Павел Петерсен обратился к Афрайе и громко произнес приговор:

— Так как ты сознался, что ты идолопоклонник и колдун и совершил убийство и государственную измену, то сегодня же еще твое грешное тело будет сожжено и пепел развеян по ветру. Что же касается вас, Генрих Стуре, вы будете присутствовать при исполнении этого приговора, затем вы навсегда изгоняетесь из нашей страны, и для дальнейшего наказания вы будете в цепях препровождены в Трондгейм. Так решает высший суд Тромзое, во имя короля, на основании закона и прав страны.

Вечерело. Солнце освещало красным отблеском высокие главы скал, возвышающихся по ту сторону Тромзоезуйда. Овраги окутывались синим тумайом, и в городе царствовала тяжелая тишина.

Вдруг с холма послышался дикий крик многих сотен людей; он пронесся над страной и морем и замер. Поднялся столб дыма, тяжело и мрачно закрутился он кверху, и за ним взвилось пылающее пламя. Широкий круг людей задернуло черным облаком, как будто оно хотело скрыть их деяния; наверху светило еще солнце, там был еще день. Большие белые птицы полетели в голубые небеса; они взяли душу Афрайи и понесли ее в сады Юбинала.

В доме судьи двое людей, услыхав крик, упали на колени и стали молиться, — это были старый пастор Клаус Горнеманн и Ильда Гельгештад.

— Отче Всемилосердный! — молился старик. — Прими милостиво в руки Твои все, что в нем вечно и бессмертно. О, Господи и Боже мой! Помоги этому созданию в его страданиях, охлади пламя, призови страждущего к Себе, облегчи его муки так, как Ты облегчил муки Распятого на кресте!

В эту минуту молитва их была неожиданно прервана выстрелом из пушки. Он заглушил крик толпы, возвращавшейся с холма. Два судна приближались на всех парусах с южной стороны порта; оба под королевским флагом. Крест Данеброга развевался, освещаемый лучами вечернего солнца, а на палубе толпились вооруженные люди, солдаты и матросы. Народ удивленно смотрел на корабли; подошел и судья со своей свитой. В некотором расстоянии от него следовал коронный писец Петерсен, его вел Гельгештад, он едва двигался. Но он пересиливал и боль, и страдания, и видя его с красным пылающим лицом и слыша его смех, нельзя было подумать, что он болен. Мимо них только что провели Стуре. Его окружали экзекуторы; цепь сковывала его руки; но он шел бодро, лицо его бесстрашно и спокойно. Поравнявшись со своими врагами, он с таким презрением взглянул на них, что Гельгештад отвернулся, а писец стиснул зубы.

Как раз в этот момент раздался второй пушечный выстрел. Петерсен воскликнул:

— Какой дурак сторож расходует так порох!

Они достигли домов, когда судья вернулся к ним с очень расстроенным лицом.

— Иди скорее! — сказал он. — У нас странные гости. Два военных судна бросили в гавани якорь и спустили лодки. Красные мундиры так и толпятся.

— Они пожаловали ко мне на свадьбу, — засмеялся Павел. — Как это, дядя? Вы сами были офицером и боитесь солдат.

— Добра они не принесут, — проворчал важный чиновник.

— Ну, так пусть это будет зло! Разве у нас недостаточно рук для защиты. Идемте, идемте! Поднимите повыше голову, дядя. Я тотчас научу эти красные мундиры вежливости.

Навстречу им несся барабанный бой. Когда они пришли в гавань, там стоял отряд солдат, только что высадившихся на берег. Несколько офицеров строили их. Кругом стояли любопытные. Даже экзекуторы остановились со своим арестантом и прислушивались. Судья с племянником приблизился к начальствующим. Судья снял треуголку, поклонился и вежливо заговорил:

— Господа офицеры! — сказал он, — приветствую вас в Тромзое, но так как я не получил никакого уведомления, то позвольте спросить, отхода вы пожаловали и каковы ваши намерения?

Старый сердитый капитан, по-видимому, не особенно был расположен разговаривать. Он посмотрел через плечо на судью и небрежно сказал:

— Командир обо всем вас уведомит.

— А где же этот господин командир?

— Вот он едет, — отвечал другой офицер.

От большого корабля отчалила лодка с вымпелом. Посреди нее стоял молодой стройный воин. Когда лодка пристала, раздался барабанный бой, и солдаты взяли на караул. Офицер быстро взошел на берег, он проницательно и мрачно посмотрел на кланявшегося ему человека, который вместе с племянником подошел к самой лестнице.

— Вы судья Тромзое? — спросил он.

— Да, сударь!

— А вы коронный писец, его племянник?

— Я самый, а вы кто?

Офицер гордо улыбнулся.

— Адъютант губернатора Норвегии и королевский комиссар. Прислан расследовать ваши деяния в этой стране.

— Гейберг! — вскрикнул голос из толпы.

Произошла давка, зазвенела цепь. Стуре оттолкнул экзекуторов и освободился.

— Что это? — воскликнул комиссар, — офицер, каммер-юнкер короля, дворянин и в цепях. Кто осмелился покрыть тебя таким позором?

— Я! — отвечал Павел. — Этот человек осужден как государственный изменник, и я приказываю вам чтить закон и приговор суда.

— Государственный изменник! — сказал Гейберг, — так вот что они на тебя взвели, бедный мой друг! Снять цепи, — приказал он. — К сожалению, я опоздал и не спас старика, которого вы убили. Но трепещите перед следствием и перед гневом короля. Судья Тромзое и вы, коронный писец, я арестую вас именем его величества.

— Вы меня, вы арестуете меня? — воскликнул Павел Петерсен.

Глаза его горели, все тело тряслось.

— Сограждане, друзья! — воскликнул он. — Неужели вы дадите солдатам надругаться над вашими правами?

По знаку Гейберга несколько гренадеров окружили судью и писца. Остальной отряд наклонил вправо и влево штыки. Толпа отхлынула. Угроза королевского возмездия громом раздалась в их ушах, и ни один голос не решился противоречить. Тогда открылась дверь судейского дома, и старый Клаус вышел рука об руку с Ильдой.

— Проклятие! — стонал Павел Петерсен. — Освободите меня, пустите меня; я этого хочу!

Он старался вырваться из рук своей стражи. Ильда стояла подле пастора, Стуре опустился перед ней на колени. Девушка взяла его голову обеими руками, и слезы ее падали ему на лоб.

— Ильда, — воскликнул он в восторге, — я свободен, я с тобою!

— Бог да благословит тебя! — сказала она, — я никогда тебя не покину.

Павел Петерсен испустил ужасный крик и упал без памяти.

Через месяц следствие в Тромзое окончилось. Судью Паульсена препроводили на королевское судно и отправили в Трондгейм; там его заключили в Мункгольмскую тюрьму, где в одно утро нашли его в камере мертвым. Племянник его умер на второй день по освобождении Стуре в состоянии бешенства. Рана его воспалилась; последние часы его были ужасны. Ум Нильса Гельгештада совершенно помрачился; его отвезли в Лингенфиорд и окружили нежными заботами.

Прибытие королевских кораблей было делом Клауса Горнеманна. В письме к своему другу губернатору он описал положение Стуре и выразил опасения, что благородный каммер-юнкер сделается жертвой тайных козней судьи, писца и корыстного Гельгештада. В приписке сообщалась и история Афрайи. Старый генерал, прочитав все это, позвал своего адъютанта и сказал ему:

— Вперед, молодой друг мой! Вырвите вашего товарища из рук этих мошенников и, вообще, установите там порядок! Экспедицию надо снарядить в два дня.

Так Гейберг поспел вовремя, чтобы спасти, по крайней мере, хотя бы своего друга. Благодаря этой экспедиции, уже на следующий год последовал указ из Копенгагена об отмене пытки. А несколько лет спустя, королевским повелением лапландцам была дарована равноправность с остальными подданными его величества.

Но задолго до того, в прекрасный осенний день, когда солнце освещало черную вершину Кильписа, через Лингенфиорд плыла лодка к старой церкви. Там Клаус Горнеманн благословил Генриха Стуре и Ильду и соединил их руки. Нильс Гельгештад сидел при этом в своем кресле, как дитя улыбался и кивал головой. Целые годы после того сиживал он на скамье перед гаардом, смотрел на фиорд и время от времени бормотал про себя:

— Я бы хотел, чтобы Густав был здесь. Хорошо бы было, если бы он пришел.

У Стуре было многочисленное потомство. Он выстроил на Стреммене большой дом. Имя его было известно повсюду и пользовалось большим уважением. Он обладал в избытке почестями, влиянием и счастием. Когда старый благочестивый пастор возвращался из своих скитаний по гаммам, он отдыхал в Бальсфиорде и читал письма Германа Гейберга из Трондгейма к Стуре.

Сокровищ Афрайи никто не нашел; но сохранилось много преданий о чудесах серебряных пещер, и часто, хотя напрасно, отправлялись смельчаки на их поиски.


Загрузка...