Жизнью пахнет!

Он родился в Сугюте, в юрте, в зимнем становище, в долине. Вода в реке Сакарья холодной была по-зимнему. Теперь здесь, в Анадоле сделалась родина кайы. А Осман здесь родился.

Здесь кормилица его наклоняла молочные груди низко к люльке-бешику. Он никогда не был из тех, что живут памятью, воспоминаниями живут. Но в старости — а как ещё далеко! — уже в приступах немощи старческой, когда поутру долго не мог подняться, и лежал навзничь, впадал в дремоту; и чудилось раскачивание и тёплые сильные женские руки — то ли его везли на коне, то ли качали в люльке… Раскачивание уносило в дремоту всё глубже… Раскачиваться было хорошо, было — самое первое, самое раннее детство, куда невольно устремляется старческое сознание…

А песни пела кормилица, держа его на коленях своих толстых, обняв сильными руками защитными. Доверчиво прижимался головой к её большой груди под рубахой плотной; вертел головой, тёрся нежным детским затылком… Вот память на песни была у него всегда хороша. За это его особенно все любили, взрослым уже, выросшим, возрастным мужем; воины за него готовы были душу отдать! Потому что в песнях — голосом лёгким сильным — раскрывал широко жизни суть…

Фоган куш тенридин коди

табушган типер капмиш

тоган куш тирнаки

сучулунмуш яна титинмиш

боз булут ёриди

будун юзе ягди

кара будут ёриди

ками юзе ягди…

Сокол с неба — вниз,

крикнул: «Заяц!» и схватил его.

Когти сокола

выпускались и снова прятались.

Шла серая туча:

на народ лил дождь.

Шла чёрная туча:

на все кругом лил дождь…[101]

Он совсем маленьким был и не мог помнить, как румийцы-греки и монгольские отряды нападали на пастухов его отца. Помнил себя в тёплой юрте. В юрте было так защитно, страха мальчик маленький не знал. От женщин, таких сильных, крепких, шло всё хорошее — еда, питье, телесное укрепляющее тепло, такое нужное неокрепшему детскому телу. Но он, едва сделав первые неровные шаги, знал уже, что он принадлежит другому миру, не женскому, а мужскому, миру людей, казавшихся ему совсем высокими. К этим людям его тянуло, к их общности; когда они пели, хотелось тоже запеть…

Кече туруп ёрур эрдим

кара кизил бёри кёрдим

катиг яни кура кёрдюм

кайя кёрюб баки айди

киркиб ати кемшелим

калкан зюнюн чёмшелим

кайнаб яна юмшалим

кати яи ювилсин…

Встав ночью, я бродил кругом,

я видел чёрных и красных волков,

я смотрел, натягивая тугой лук.

Оглядываясь, волки поднялись на гряду холмов.

Крикнув, двинем-ка мы коней,

сшибёмся щитами и конями,

забурлим и снова стихнем,

пусть смягчится жестокий враг…[102]

Византийские отряды из Караджа Хисара[103] налетали на стада людей Эртугрула, угоняли овец. Владетели больших домов и полей, засеянных хлебными злаками, имели под своим началом отряды воинов в хороших кирасах, вооружённых длинными копьями и мечами хорошими. В этих отрядах разные люди были — черноглазые красивые армяне, светлоглазые и светловолосые выходцы из холодных, совсем дальних земель. Все имели — каждая общность — свою правду и справедливость свою. Подданные императора византийцев полагали все эти земли своими, а себя — потомками правителей Древнего Рума[104]. Наёмники честно исполняли свой долг. Сельджукский султан защищал пределы своих владений. Эртугрул, Тундар и люди их тоже знали свои права на свои земли, где паслись их стада. Привычно вскакивали на коней, преследовали похитителей, схватывались в стычках; чаще побеждали, а когда и проигрывали… Привозили в становище своих убитых, женщины выли, оплакивая; мужчины клялись отомстить. Но другой раз привозили пленённых и всё в становище сбирались в любопытстве. Мальчишки показывали пальцами и кидали камешки и комки земли в пленных чужих воинов. Привозили выкуп, звучала греческая речь. В юрте гостевой угощали привёзших выкуп. Начинали понимать речи друг друга. Неприметно для всех греческие слова входили в поток речей тюрок; и тюркскими присловьями уже щеголяли воины румов… А после вновь жили нападениями, стычками, пленениями, смертями…

Эртугрул говорил Тундару и старейшинам, что следует решительно переменить этот порядок дурной.

— Покончить надо с их вольностями! — говорил вождь кайы.

Но многим старикам рода казались румы сильными очень; такими сильными, что куда уж покончить с ними всадникам Эртугрула!

— Надо ждать, надо ждать. Когда султан решит ударить на этих неверных, тогда и мы пойдём с ним…

— Нет, покамест дожидаться будем султанского похода на неверных, они рассеют нас, как беспастушных овец! — возражал Тундар.

Эртугрул оставил старшими в становище Тундара и одного из братьев своей младшей жены, которая недавно родила ему сына, Гюндюза, третьего из его сыновей… Мать Османа, старшая, первая жена, не была довольна. Она ещё сохраняла в себе черты недавней решительной и смелой девушки, перегонявшей в скачках на добром коне иных йигитов. Ещё не так давно лишь она владела сердцем Эртугрула. Теперь она упрекнула его, сказав, что он пренебрегает будущностью их сына:

— Осман одиноким останется, а Гюндюза и Сару Яты окружают дядья и двоюродные братья!..

— Кто виноват, женщина, в том, что у тебя не осталось братьев? Не пойдёшь против судьбы! Откуда мне сейчас угадать, кто из моих сыновей окажется самым храбрым и толковым? В конце концов, судьба изберёт для лучшего своего претворения самого лучшего из них и поведёт за руку!..

Женщина хотела было возразить, что всё это всего лишь красивые слова, но она была умна и понимала, что, быть может, за ней останется последнее слово в их споре; но не стоит быть настойчивой, упрямой и потому глупой! Благоволение мужа стоит дороже! И она приблизилась к Эртугрулу и молча и внимательно поцеловала тыльную сторону ладони его правой руки. Он ответно положил тяжёлую ладонь на плечо жены, крепкие грубые пальцы воителя проницали сквозь шёлковую ткань. Затем он вышел, оставив её одну в юрте…

Эртугрул решил ехать в Конью, к султану. С собою взял пятьдесят йигитов. Вперёд не отправил гонца, ехал незваным. Но он знал, для чего ехал…

Прежде Эртугрул не бывал в резиденции султана. В сущности, когда вступил вождь кайы в длительное время мужской зрелости, любознательность и даже и простое любопытство не оказались в числе свойств его характера. Его не занимала жизнь султана и приближенных султана, равно как и жизнь владетелей земель Рума-Византии. Ему и на ум не входило пожелать выстроить для себя и своих близких жилище, подобное их обширным жилищам, выстроенным из прочного кирпича и камня. Он даже и не понимал, как возможно жить, спать ночью под этими каменными сводами. Ему хорошо дышалось в юрте. И всё новое, воспринятое им и его людьми, покамест не переменило коренным образом уклада их жизни. Нарядные ткани, красивая посуда, новое оружие и украшения лишь разнообразили эту жизнь, но не изменяли. И теперь Эртугрул направлялся в Конью без любопытства ко всей той новизне, каковую ему предстояло увидеть. Его занимало лишь одно: как воспримет султан его слова. А если сочтёт их дерзким и никчёмным вмешательством в дела Конийского султаната, своих владений? Султан был милостив к Эртугрулу, обещал быть ему вместо отца в добрых советах, но Эртугрул ещё ведь не обращался к султану, советов не просил, да и никаких приказаний как султанский полководец не получал… Однако он уже решился, уже двигался, продвигался вперёд, и потому гнал от себя докучные мысли… То, что мы называем рефлексией, было ему так же чуждо, как и осознанное любование окружающими пейзажами. Он смотрел вперёд и вокруг прагматически и по-кочевничьи зорко. Но случалось ночами, на привале, вид тёмно-синей ночи Анадола смутно волновал его существо; он бодрствовал, широко раскрыв глаза, и расширял невольно ноздри на тёмном смуглом лице своём, будто хотел невольно вобрать в себя эту странную волнующую прекрасность…

Отряд Эртугрула проехал мимо развалин древней крепости. Он никогда не узнал о хеттах, самых давних и загадочных насельниках этой земли, хотя в дальнейшем кровь их потомков смешивалась с кровью потомков его и его людей, порождая всё новые и новые виды человеческой красоты. Крепость не заняла его; он только подумал с небрежение…, что она очень стара и ни к чему уже не годна. Зато обрадовал его и его всадников ровный плеск озёрной воды. Они увидели множество гусей и уток, и обрадовались возможности поохотиться с луками и стрелами. Очень скоро набили много дичи и, разведя три костра, принялись готовить свою простую грубую пищу из птичьего мяса. Набирали глины, обмазывали гуся целиком, как был, с перьями; глина затвердевала, перья птичьи застревали в ней, мясо мягчало на огне, запечённое в глиняной оболочке. Но вода в озере была солёная, для питья не годилась.

Эртугрул понял, что город уже близко, когда дорога пошла мимо садов и деревень. Дома были глинобитные, минареты[105] мечетей поднимались. Эртугрул подумал, что род его по-прежнему не имеет имама, и решил попросить об этом султана…

Эртугрул прищурился и глядел на башни Коньи. Каменные плиты были самые разные, попали в стены, защищающие город сельджукских султанов, из мест самых разных. Зоркие глаза Эртугрула хорошо видели большие кресты, изображения человеческих фигур, орлов, простёрших крылья, львов… Однако всё это было ему совсем чуждо и даже и не вызывало удивления; всё это ведь нельзя было притащить на становище, приволочить в юрту для украшения… Нет, это были приметы чужой Эртугрулу жизни, оставляющие его равнодушным…

Подле больших городских ворот толпились, ожидая пропуска в город, люди, тоже разные. Боле всего собралось торговцев. Кучились верблюды и ослы. Помётом несло. Но вот это как раз был привычный дух, знакомый, успокоительный. Глава отряда стражников спросил громким голосом, кто предводитель всадников Эртугрула. Эртугрул по одежде мало отличался сейчас от своих воинов. Он взял с собою хорошую одежду, но думал надеть её для встречи с Алаэддином-султаном…

— Я — Эртугрул-кайы, полководец султана! — объявил, выехав вперёд.

Никого вокруг не занимали ни сам Эртугрул, ни его всадники! Какие-то тюрки, из бедных кочевников; стоило ли обращать на них много внимания! Много этакого добра у султана. Глава стражников спросил, есть ли у Эртугрула пригласительная грамота от султана. Эртугрул не понимал, о чём спрашивают его, и повторил своё имя, и…

— …я полководец султана, да пребудет мир над ним!..

Глава стражников поглядел на Эртугрула; понимал, что от этого кочевника, коего считал диким совсем, возможно ожидать и деяний дикости. Потому поопасился. Принялся растолковывать, однако голосом беззлобным и без презрения:

— Никто не может въехать в город без особого позволения.

— А эти? — Эртугрул чуть насупился. — Вон въезжают. — Он приподнял руку и указал на верблюжью вереницу с людьми вкруг, конными и верхом на ослах. Сам Эртугрул не слез с коня, и потому говорил с главою стражников естественно свысока; а тот не мог понять: то ли кочевник по дикости своей не спешивается, то ли из гордости…

Однако старший стражник продолжал быть терпеливым:

— Эти люди — торговцы, они товары привезли для продажи. У них есть дозволение въехать в город…

— Что же мне, назад возвращаться? — спросил вдруг Эртугрул; и его тёмное лицо приняло выражение доверчивости…

Стражник решил, что этот человек наверняка не лжёт.

— Я сейчас пошлю гонца и ты получишь дозволение, так я думаю. Ты, должно быть, и вправду один из султанских наёмных полководцев…

— Пошли гонца, — коротко бросил Эртугрул. Он был несколько обижен тем, что его назвали «одним из наёмных полководцев». Он хотел было сказать, что вовсе он не какой-то там «наёмный полководец», а султану он как сын; султан сам говорил, что Эртугрул ему будет как сын… Но Эртугрул решил не унижаться до споров с каким-то стражником…

Тут подошли и стеснились верблюды гружёные и группа всадников. Эртугрул окликал своих… Люди из охраны подъехавшего торговца бранились…

Стражник окликнул Эртугрула:

— Эй! Ты отъезжай со своими конниками подальше. Затолкают тебя. А как привезёт гонец дозволение, я тебя кликну…

Эртугрул помедлил, не желая тотчас проявлять послушливость и готовность к исполнению приказов какого-то стража. Но какой-то в полосатом халате и большом тюрбане на голове, сидевший на осле, кричал уже на Эртугрула:

— Посторонись! Дорогу каравану поставщика султана!..

«Слуга султана!» — подумал Эртугрул. Не следовало начинать свой приезд с того, чтобы ссориться с приближенными и слугами султана. Эртугрул гикнул своим конникам, хлестнул бок своего коня. Быстро отскакали подальше…

Эртугрул, в сущности, не был нетерпелив. Но на этот раз ему показалось, что время тянется слишком долго, да и обидно! Вереницы верблюдов вьючных вдруг показались ему бесконечными, а верховые, сопровождавшие караваны, спесивыми и даже и наглыми. Никто здесь не желал показать Эртугрулу хотя бы самое простое почтение!..

Но наконец подъехал от городских ворот один из стражников, позвал сердитого Эртугрула и подал ему свёрток небольшой шёлковый.

— Вот тебе дозволительная грамота султана! Сейчас поезжай в хан[106] Айдина, там остановишься со своими и будешь ждать приглашения из дворца.

Эртугрул не всё понял из этих слов, но почёл ниже своего достоинства спрашивать ещё объяснений. Горделиво въехал в ворота. Но никто не обращал в толчее, в сутолоке никакого внимания на него, и не заметили его горделивости.

Город, сразу показавшийся Эртугрулу очень большим, закружился улицами и базарами. Хороших коней продавали… Из тёмной манящей глубины лавок поблескивало оружие, ковры смеялись узорами. Деньги, пожалованные султаном, Эртугрул сохранил. Он плохо представлял себе, что такое деньги и на что они годны. Торговля и торговцы скорее отвращали его и даже и пугали. Какая-то часть султанских монет пошла на гердан — ожерелье для первой жены. Такие же герданы, только монет в них было нанизано поменьше, он подарил двум своим младшим жёнам. Монеты помельче были пришиты на шапочки трёх сыновей и двух дочерей. Конечно, он знал, что на деньги можно купить разное; но не знал, сколько монет за что дают… Но пожалел, что не взял с собой деньги; у него ведь ещё много их…

Домов было столько в городе — сосчитать их не было возможности! Попадались и дворцы, окружённые стенами. Эртугрул всё же решился спросить дорогу.

— Эй, почтенный человек! — позвал он какого-то длинноволосого в шапке и длиннополом одеянии. Тот охотно подошёл, посмотрел на всадников и улыбнулся доброжелательно и участливо. — Укажи мне дворец хана Айдина, прошу тебя. Султан, да будет мир над ним, передал мне вот этот шёлковый свёрток и указание остановиться в жилище хана Айдина.

Прохожий протянул руку:

— Покажи свой шёлк.

Эртугрул доверчиво подал ему свёрток. Прохожий спокойно развернул свёрток.

— Стой, не тронь! — успел крикнуть кочевник. Но прохожий снова улыбнулся и сказал приветливо:

— Не тревожься! Видишь, внутри твоего жалованного шелка — грамота на пергаменте. Здесь написано, что тебе дозволяется въезд в наш город как султанскому полководцу. «Эртугрул» — ведь так тебя зовут?

— Да, почтенный человек, я Эртугрул, а это мои люди из моего рода.

— Я вижу, тебе ничего не растолковали эти стражники у ворот! Никакого хана Айдина в Конье нет. «Ханом» мы зовём особый гостевой дом, где остаются на ночлег приезжие. Айдин, сын Баттута, содержит большой хан. Я провожу тебя туда.

Всадники поехали медленно, приноравливаясь к мерным спокойным шагам пешехода. Но далеко ехать не пришлось. Скоро увидели большой дом с дворами и галереями. Прохожий любезно взял на себя устройство Эртугрула и людей Эртугрула; показывал грамоту султана; то разворачивал, то снова сворачивал шёлк… Но всё было устроено. И вот уже сидели на подушках ковровых друг против друга в хорошей комнате Эртугрул и его внезапный покровитель.

— Почтенный человек, ты помог мне, а я не знаю твоего имени, — начал говорить кочевник.

— Моё имя — Мухаммад Джелаледдин[107], я — улем, толкователь Корана, нашей священной книги. Ведь и ты правоверный, я догадался.

— А ты не имам, почтенный Джелаледдин?

Собеседник улыбнулся едва-едва, чуть шевельнулись губы. Он явно было моложе Эртугрула, но, конечно же, не мог быть таким наивным, как вождь кочевников.

— Нет, я не имам.

— Это жаль! У нас нет имама, мы сами молимся, как можем.

— У вас, видно, души чистые; ваша молитва дойдёт до Аллаха и без посредничества имамов…

— Ты так думаешь?

— Да.

— Я увидел в Конье много мечетей, все высокие и красивые. Пусть мои люди отдыхают. Поведи меня на молитву в мечеть.

— С охотой и удовольствием исполню твою просьбу!

Эртугрул вдруг быстро приложил ко лбу ладонь, растопырив пальцы; быстро опустил руку и спросил, совсем доверяясь своему новому покровителю:

— А если придёт приглашение из дворца, от султана, да будет мир над ним?

— Хорошо, если оно придёт завтра или через два дня, — серьёзно отвечал Джелаледдин. — Султан занят многими делами, а твой приезд, как я понял, внезапен…

— Султан назвал меня своим сыном, пожаловал мне стяг, барабан боевой и бунчук! Я помог ему в битве…

— Он примет тебя, верь; но и в своей вере надо проявить терпение. Терпение — вот самая важная добродетель…

Эртугрул сосредоточенно наслаждался речью собеседника. Когда-то отец говорил много непонятного, толкуя о законах правой веры; с той поры Эртугрул искренне полагал, что учёные, красные речи и должны быть во многом неясны…

— Я поведу тебя в хорошую старую мечеть…

Они пошли. Вскоре Джелаледдин сказал своему спутнику:

— Ты простая душа, чистая. Ты не любопытствуешь, идёшь к цели пути и думаешь лишь о цели пути.

— А разве иначе возможно?

— Есть на свете люди, которым любопытно, что происходит вокруг них.

— Я мало грешу подобным свойством…

У входа в мечеть Синджари они разулись. Эртугрул оробел. Правоверные слушали проповедника, говорившего с мимбара[108]. Персидских и арабских слов было так много в его проповеди, что Эртугрул не понимал почти ничего. Джелаледдин искоса глянул на него и раздумал пытаться растолковать проповедь. Кочевник явно наслаждался этими звуками непонятных речей…

«Простая чистая душа, угодная Аллаху!» — подумал Джелаледдин.

Эртугрул молился истово, припадая лбом к циновке. На улице Джелаледдин пригласил его в гости:

— Мой дом здесь поблизости…

Всю дорогу до дома Джелаледдина молчали; один только раз Эртугрул произнёс с горячностью, всё ещё впечатлённый молитвой в мечети:

— Сладкие слова Аллаха, сладкие слова!.. Нет, я буду просить султана, буду просить!..

— О чём же? — осторожно полюбопытствовал Джелаледдин.

— Буду просить, чтобы он прислал на наше становище имамов!..

Тут подошли к воротам дома. Был хороший дом. В комнате для гостей подано было хорошее угощение. Эртугрул просил гостеприимного хозяина говорить о божественном и слушал с восторгом красные глаголания. Знаменитый в дальнейших столетиях Руми (а это — вы догадались, разумеется! — был не кто иной, как он!) говорил ему о своём учении, но увидел, что этот простодушный человек едва ли поймёт его. Тогда стал говорить ему свои стихи. Эртугрул имел хорошую память, запомнил поэтические слова и даже годы спустя повторял их своим сыновьям и говорил при этом повторении:

— Вот, знайте, сыновья, что не одна лишь земная жизнь с её благами, желаниями и жаждой исполнения всех этих желаний существует на свете!..

Анда сезлер еринде гёрмекдюр

Анда ким гёз гёре не сормактур

Анда елсюз агузсуз ичмекдюр

Ол чюменде канатсуз учмакдур

Йемек ичмек бехиште нурдандур

Хошлугун учмак ичре хурдандур

Тохуми учмакун намаз олди

Йерлери эвлери нияз олди

Йемиш у япрак анда сёйлерлер

Ирлаюбан будакда ойнарлар

Зикрден догди андаги кишлар

Дюкели анда яйлаюр кишлар

Зикр учмакда куш олуп учар

Бахтли ол киши ки зикр эдер

Ол ким экди делим делим гётюре

Учмак ичре севинюбен отура.

И вот каковы обители Рая:

Там вместо слов — зрение,

Там, где видят глаза, к чему спрашивать?

Там пьют без рук и без посредства губ и самого рта,

На том лугу летают без крыльев.

Еда, питье в Раю — от Аллаха,

Твоё блаженство в Раю — от гурии[109].

Молитва стала сутью Рая,

Моление стало его землями, его домами.

Плоды и листья там разговаривают,

Распевая, на ветках резвятся.

Из поклонения Аллаху родились тамошние птицы,

Там все зимуют, проводя время на яйлах —

летних становищах…[110]

Спустя ровно три дня прибыло из султанского дворца приглашение с посыльным. Посыльный громко прочитал слова приглашения; так полагалось; и было хорошо, что так полагалось, ведь сам Эртугрул не мог читать…

Ближе к вечеру он надел нарядную одежду, набросил на плечи тот самый красный плащ, подаренный султаном, и поехал во дворец, в сопровождении своих всадников.

Слуги приняли коней, а другие слуги провели Эртугрулу II его спутников в большой зал. Зал весь был сплошь в копрах цветных, разноцветных — и на полу и на стенах — копры! Будто огромная юрта! «Быть может, в обителях Рая — такие юрты!» — подумал кочевник. В подсвечниках, золотых и серебряных, многое множество свечей горело; и было поздним вечером и ночью — совсем светло! Длинные низкие столы были сплошь уставлены лаганами-блюдами и соханами-мисками, и чашами; и тоже была посуда серебряная и золотая. А благоухание яств и напитков такое было, как в тот день, когда Эртугрул угощался в султанской палатке; только много сильнее и гуще, потому что еды и питий было поставлено куда больше! А на особом помосте поставлен был особый стол. И Эртугрул догадался, что за этим столом будут насыщаться султан и ближние люди султана. Вдруг ему захотелось, чтобы и его проводили слуги к этому столу. Но и его самого, и его спешившихся у дворцовых ворот конников, посадили на нижнем конце одного из тех длинных столов.

Вступил в залу султан, а за ним шли его ближние люди и стражники с молотами, саблями и щитами круглыми золочёными. После общей молитвы расселись гости. Слуги расстелили на их коленях длинные-длинные платы из тонкой мягкой ткани[111]. Эртугрул решился посмотреть на султана; тот сверкал в своём одеянии так светло, что даже и лицо трудно было различить в свете этого дробящегося на множество ломких лучей сверкания. Султан и не заметил Эртугрула; сидел за столом на помосте и бросал изредка слова своим ближним, которые поместились вместе с ним…

На столе Эртугрул приметил тонкие белые чаши, разрисованные цветами… Из такой посудины и пить страшно — до того хрупка!..[112] Сторожко озираясь, приметил, что его и его людей посадили всё же за хороший стол. Места за другим столом заняты были совсем уж бедно одетыми…

Эртугрул приободрился, протянул руку, завернув рукав, и взял кусок жареной баранины, исходивший соком и душистым запахом трав вываренных… Тотчас же он ухитрился капнуть жирными каплями на шёлковый рукав дорогой одежды своего соседа. По одну сторону от Эртугрула посадили его спутников, а по другую сидели неведомые люди — то ли придворные, то ли кто… И человек, рукав которого Эртугрул испачкал, проговорил с довольной громкостью и досадливо:

— Ох, эти этраки биидрак! — Тюрки-грубияны! Ох, эти неотёсанные варвары-кочевники! От них придёт погибель Конье!..

Эртугрул опустил руки на плат-полотенце перед собой и от неожиданности молчал недвижно. И вдруг раздался голос от султанского помоста:

— Не следует говорить такие слова; не следует оскорблять одного из гостей милостивого султана! Пусть мы сами и сделались руми — оседлыми горожанами, пусть жёнами нашими сделались утончённые гречанки и персидки, но забывать нам о наших праматерях-тюрчанках — дурно!..

Эртугрул поднял голову и узнал вдруг своего гостеприимного провожатого; тот в своей скромной одежде помещался за столом на султанском помосте. И тут заговорил и сам султан:

— Джелаледдин прав. Эртугрул — мой нынешний гость и давний спаситель. Он — сильный человек хорошего рода. Он мог бы ударами или даже и убийством ответить на оскорбление, явственно нанесённое ему и его приближенным; но он предпочёл проявить сдержанность, чтобы не нарушать благочиние нашего пиршества!..

Все гости одобрительным гомоном встретили речь султана. Несдержанный сосед Эртугрула вдруг попросил прощения, и Эртугрул тотчас проявил великодушие и отвечал:

— Я прощаю вам ваши слова; думаю, они произнесены были необдуманно! Да и я совершил неловкость в отношении вашей праздничной одежды!..

И тут султан, словно бы нарочно дождавшись окончания речи Эртугрула, подал взмахом руки знак музыкантам, сидевшим у входа в пиршественный зал… Музыканты заиграли и никогда ещё прежде Эртугрул не видел и не слыхал таких чудных для него струнных инструментов — таких тамбуров[113] не видал и не слыхал! Вступили в зал певцы и плясуны. Пение и пляски начались для удовольствия гостей… Эртугрул отёр ладони и пальцы о штаны, как делал всегда после еды, и тихо сидел на своём месте, наслаждался музыкой, пением, плясками. Всё казалось ему прекрасным, красивым, звучным… Спутники его разделяли его наслаждение…

В это время султан и его ближние люди покинули пир. Заметив, что они уходят, Эртугрул забеспокоился — что же делать ему, как поступить?.. Но тот человек, с которым он чуть было не повздорил, вдруг наклонился предупредительно к его уху и проговорил:

— Я примечаю твою тревогу и догадываюсь, отчего ты тревожишься. Но султан благосклонен к тебе, это всем видно! Жди! Он сам позовёт тебя, да будет мир над ним!..

Эртугрул и вправду был простодушен. Он не стал подозревать своего недавнего оскорбителя в желании сотворить дурное, навлечь беду… «Терпение — вот что нужно в этой городской жизни!» — подумал Эртугрул и спокойно продолжил слушать пение под музыку…

Но вот ушли танцоры, за ними вышли со своими инструментами музыканты. Гости начали покидать зал. Эртугрул и его спутники не вставали со своих мест. Вот уже зал опустел. Ушли гости, но вошли ещё слуги и начали особыми железными колпачками тушить огни свечей… Никто не обращался к Эртугрулу, не просил уйти… «Буду ждать! — решил он. — Или мне велят уйти, или позовут к султану!»

И поступил он правильно! Уже совсем стемнело в зале, и лишь за столом, где он оставался со своими людьми, было светло от пламени свечей… Подошёл в нарядной одежде ещё один служитель, поклонился Эртугрулу и, сказав, что послан всемилостивым султаном, попросил Эртугрула подняться и идти.

— Но люди твои, господин, должны будут ждать тебя у ворот дворца! — добавил с почтением.

— Ладно, — откликнулся кочевник кротко. — Пусть проводят моих людей к воротам, пусть отдадут им наших коней…

И после этих своих слов Эртугрул поднялся и двинулся вслед за посланным.

Пришли в один покой, переходя коридорами, галереями, лестницами… Покой скромно был убран. Султан сидел на простой кожаной подушке. Поклонился Эртугрул, и султан велел ему сесть.

— Я обрадован твоим приездом, Эртугрул, я не забыл тебя. И я знаю, ты не из досадников. Должно быть, дело важное привело тебя ко мне. Почтенный Джелаледдин, мудрец, очень хвалил тебя…

И в ответ на эту речь Эртугрул так заговорил:

— Всемилостивейший султан! Мудрый Джелаледдин удостоил меня, бедного невежественного тюрка, своей мудрой беседой. Сладкими словами напитал он мой бедный разум!.. Вместе с мудрецами Коньи я молился в городской мечети. И вспомнилась мне особенно ясно незабываемая наша с тобой беседа о законах правой веры. И душа моя затосковала и возревновала о нашей правой вере! И до сей поры молимся мы без имамов, как можем, сами. Пришли к нам имамов, всемилостивейший!..

Султан усмехнулся:

— Это и есть дело, ради коего ты проделал свой путь в мою столицу? — Смотрел испытующе.

— Нет!.. — Эртугрул покраснел. Тёмная смуглота не скрыла румянца.

— Я буду с тобою откровенен, — сказал султан. — Пожалуй, не знаю я таких имамов, каковые решились бы отправиться на становища твоего рода и поселиться вместе с тобой и родичами твоими. Молитесь уж в своих месджидах, как можете! Тот же мудрый Джелаледдин полагает, что душа твоя чиста и молитвы твои угодны Аллаху. И не огорчайся, мой друг! Придёт время, и многие учёные улемы и имамы сочтут за честь славить Аллаха и толковать священные слова Корана при дворах твоих потомков.

— Это сказал почтенный Джелаледдин? — тихо спросил кочевник.

— Да, это он сказал. А он зря не скажет, речей на ветер не бросает. Он храбр в своих речах, искренен и откровенен. Однако всё же, говори мне, какое дело привело тебя в Конью! Есть у меня догадка, но прежде чем её высказать, хочу услышать твои слова!..

Эртугрул глубоко вздохнул и заговорил:

— Ты, всемилостивейший султан, пожаловал мне и моему народу земли хорошие для становищ летних и зимних. А неверные из Караджа Хисара и не думают почитать твои приказы. Отряды неверных тревожат мои стада набегами, угоняют овец, нападают на пастухов, убивают моих людей! Мы отбиваемся, мстим, но ведь нас не так много, да и оружие у нас не такое хорошее, как у этих неверных…

— Чего же ты хочешь? — Взгляд султана вновь сделался испытующим.

— Объяви войну неверным! — сказал горячо Эртугрул. — Пусть мои всадники идут как верная часть твоего войска…

И султан в ответ на горячность своего полководца проговорил слова согласия:

— Я уже думал о таком походе, равно как и о том, чтобы твои конники-воины помогали мне, как уже случилось однажды. Сейчас возвращайся в хан и завтра поутру отправляйся в своё становище. И готовься к войне! Жди вестей от меня, из Коньи, будут к тебе от меня гонцы!..

И Эртугрул возвратился в гостевой дом, где стоял со своими спутниками. Быстро они собрались, чтобы наутро пуститься в обратный путь. А утром, едва рассвело, прибыли в хан Айдина богатые подарки из дворца, привели и коней, дорогих, красивых и резвых, также в подарок… И Эртугрул, довольный, пустился в обратный путь…

А вскоре прибыли в Эрмени, где в то время были раскинуты юрты Эртугрулова становища, посланцы султана. А воины-всадники Эртугрула уже пребывали в готовности. И выступили в поход. И соединившись с войсками султана, ударили на Караджа Хисар. Надо было вызволить из рук неверных Кютахию.

Крепость Караджа Хисар, которую неверные звали Дорилайон, расположенная на реке Порсук, сдалась. Греки запросили мира, но султан ответил отказом на их условия. Крепость не возвратил им. Тогда неверные, которые являлись подданными императора румов Теодора Ласкариса[114], сговорились с монгольским воеводой Баянджаром и пошли на город Эрегли, они этот город Гераклеей[115] звали, в память о своём древнем богатыре по имени Геракл. Тогда султан вызвал к себе в ставку Эртугрула и сказал ему так:

— Эрегли теперь в руках неверных. Ты должен взять эту крепость!..

А сам султан двинулся на Бога Оюк и скрутил монголов поистину в бараний рог.

А люди Эртугрула стали у стен Эрегли. И гарнизон Гераклеи отбил первые два приступа. И тогда Эртугрул сказал так:

— Мы — люди привычные к лишениям, кочевники; тюрками-грубиянами кличут нас изнеженные горожане, когда оскорбить хотят. А вот теперь наши простота, грубость и привычность к лишениям сослужат нам добрую службу! Я знаю, эти румы изнежены и трусливы ещё более, нежели конийцы, ведь всё-таки в жилах конийцев течёт-бурлит славная тюркская кровь! Станем лагерем перед этим городом Эрегли. Терпение — вот самая важная добродетель того мира, где нам суждено жить. Нам не нужно много еды и питья. А вот неверные в городе привычны к излишествам. Скоро они начнут страдать от голода и жажды. Я верю: они сами сдадут нам крепость!..

Так оно и сталось.

— Этот город — ваш! — сказал Эртугрул своим воинам. — Отдохните от воинских трудов. Берите добычу, кто сколько возьмёт, но не враждуйте друг с другом при этом!..

И воины Эртугрула, не вступая друг с другом во вражду, набрали в крепости много добычи. А пленных жителей и одну пятую часть добычи Эртугрул отправил в ставку Алаэддина Кейкубада…

И два года, три месяца и четыре дня провёл Эртугрул в битвах. Он бы ещё расширил владения султана, однако тяжкие времена настали. Скончался всемилостивый султан Алаэддин Кейкубад, сын Кейхюсрева. И многие годы после его смерти Эртугрул рассказывал своим сыновьям и внукам о милостях, великом уме и великой доблести величайшего из султанов, Алаэддина Кейкубада, сына Кейхюсрева; под рукою щедрой и милостивой его правления процветала некогда Конья… И после его смерти сделалась беда. И сына его, султана Гияседдина[116], победили монголы. И монголы сделались господами земель Малой Азии. Так и пропала династия сельджукских султанов. И снова неверные захватили Караджа Хисар. И минуло двадцать лет. И Эртугрул отошёл давно от воинских дел. Жил вместе со своим народом на становищах, некогда пожалованных. И неверные, и монголы не смели тревожить его. Он не был жаден к богатству; жилища его людей были хорошо украшены, но отступать совсем от обычаев жизни своих предков он не хотел. Он жил вместе со своим народом и доволен был своей жизнью; любил охотиться, любил награждать своих ближних, когда они добывали много дичи. Все три жены Эртугрула жили счастливо, каждая — в своей юрте, нарочно для неё одной устроенной, и имели много одежды дорогой хорошей и украшений… И ни в чём не нуждались люди Эртугрула…

Но византийские хронисты ничего не написали об участии Эртугрула и его людей в войне султана с императором византийским. А летописец деяний потомков Эртугрула, Идрис Битлиси, полагает, что захватил Караджа Хисар не Эртугрул, а один из сыновей его, Осман. Впрочем, когда Идрис Битлиси писал это, Осман уже сделался… Да, Осман…

Тянется вдаль равнина Малой Азии. Инжирные деревья стоят, низкорослые, крепкие. Мохнатая листва оливковых деревьев сплетается в серебристый свод… Эртугрул так и не полюбил есть оливки. А Осман приучился к их вкусу много позднее своего детства, уже когда подружился с Михалисом, о котором наша речь ещё пойдёт…

А по зимам заносит горы и равнины Анадола снегом. И всё голубое и серое кругом…

Эх, если бы Осман был человеком воспоминаний! Эх, если бы он был человеком писаний! Но он человеком таким не был. И лишь в дни старческой немощи, когда поневоле приходилось долгие часы проводить на постели, всплыли в памяти, в сознании, прежде занятом лишь заботами ежедневными, то смутные, а то вдруг яркие живые картины детства, юности ранней…

Должно быть, люди Эртугрула всё ещё не сделались хорошими правоверными, и много сохраняли в укладе своей жизни от обычаев многобожников.

Вспоминается темнота, в юрте она, должно быть. Она, темнота, живая, колеблется, человеческим людским духом пахнет… В темноте клики людские, голоса мужчин и женщин:

— Старайся! Старайся!

— Эх, хорошо!

— Ай! Трудись, трудись!..

В полутьме старый жрец-шаман кладёт на циновку большой бубен. Смутная тень девочки-подростка, тонкой, как веточка древесная, девочки, в рубашке длинной, становится обеими ногами на бубен. Девочка переступает маленькими ступнями на бубне. Шаман-жрец надевает ей на шею связку прутьев наподобие ожерелья… Шаман поёт и выкрикивает… В полутьме видна его фигура в длиннополом халате, отороченном волчьим мехом; и на голове — шапка волчья…

Бубен гремит-звенит… Запахло горячим, бубен нагрели на огне очага… Мужчины пляшут… Слова шамана зазвучали:

— Ой! не великий я, не большой! Где мои духи? Куда ушли? Ой, боюсь, боюсь! Отец, мать, помогите мне с неба. Духи из тумана, прилетайте ко мне! Тучи, туман… Болезни, уходите, уходите!..

Вдруг откидывается полог, дневной свет врывается в юрту, в её внутренность, будто атака сабельных клинков… Это отец!.. Он кричит грозным голосом и гонит всех… Упрекает грозно… Осман уже на руках у отца. Руки жёсткие, грудь отца твёрдая, одежда жёсткая… Вдруг женщина выхватывает мальчика из рук отца… Но мальчик пугается этой женщины, это его мать, но он плохо знает её… Он кричит и толкает её своими слабыми ещё руками… Вдруг вспыхивает огненно перед глазами мальчика лицо суровое отцово… Вскидывается широкая ладонь отца, сжимается кулак… Отец бьёт мать. Она падает, упускает из рук своего сына, мальчик ушибается больно и вскрикивает… Знакомые толстые руки кормилицы, знакомое её толстое тело… Мальчик всхлипывает, ему больно… Неосознанно ища успокоения, он прячется лицом заплаканным в грудь кормилицы, тычется…

Отец запретил жречество-шаманство. В тот день шаман заклинал духов, чтобы вылечить старшую сестру Османа. Девочка болела, худела и кашляла. Мать тогда осмелилась возразить на приказания мужа. И более никогда он не входил в юрту, отведённую ей. Девочка скоро умерла. Осман вовсе не помнил свою сестру. Их было у матери только трое детей. Она жила одинокая, всё ещё красивая, сильная; прежде, давно уже, так любимая Эртугрулом… Когда Осман вырос, он относился к ней почтительно, но никогда меж ними не было близости… И она не ждала от сына ласковых слов, не просила. Одна из последних женщин среди народа Эртугрула, сохранявших давнюю горделивость, свойственную кочевницам…

Осман напрягает память. Видит свою мать, на голове её — светлый плат; лицо смутное сквозь нити — она ковёр ткёт… Его тянет к матери; но он отчего-то знает, что не нужно тянуться ему к ней, не нужно… Он вдруг подбегает к ней… но это уже в другой раз… она сидит на траве, рядом с ней — старуха, беззубая почти… Мать горделивая, сумрачная и замкнутая. Обе женщины прядут. Быстрые, грубоватые смуглые пальцы сучат нить. Нить грубая белая наматывается на веретено простое, острое… Мальчик подбегает к матери, но вдруг замирает, не добежав; стоит, замерев, несколько мгновений, заложив руки за спину, и поворачивается круто и быстро бежит назад… А мать сидит, опустив глаза, горделивая, и не смотрит на сына, не посмотрела. Но она душою всей своей чует, как он подбежал, как хотел сказать ей, своей матери… Хорошие слова сказать хотел… Она это чует, знает…

Отец в голубом кафтане коротком, тесьма тёмная. На голове повязан убор полосатый — чёрный, красный; кисточки красные подрагивают… Отец красивый; глаза чёрные глубокие, но покрасневшие напряжённо; густые брови поседелые нависли над глазами чёрными глубокими; взгляд горький, сумрачный, пристальный; седые усы и бородка круглая окружают выпуклые губы, чуть запёкшиеся, бледные немного… Эртугрул видится сыну совсем старым, хотя не стар ещё; видится тоскующим, хотя любил веселье… Но более всего занимает мальчика отцов пояс широкий, кожаный. За поясом — ножи в ножнах и подвески какие-то деревянные красные, всё тукается, перестукивается, подрагивает-побрякивает…

Отец никогда не носит дорогое платье, один лишь только плащ красный, султаном Алаэддином Кейкубадом, сыном Кейхюсрева, подаренный. Великим султаном, под рукою его процветал Конийский султанат… Дорогое у отца лишь оружие. Порою мальчик не может глаз оторвать от шлема, тонко золочёного, сверкающего-бликующего… Колчан со стрелами оперёнными, тёмно-красный, разузоренный мелкими цветками голубыми…

Тёмные большие пальцы отца прикрывают выпуклый смуглый лобик мальчика… Щекотно… войлочная шапочка наползает на глаза детские смеющиеся…

Круглое личико ребёнка — милое, волосики ещё светлые, почти русые, после потемнеют. Он сходен с отцом, но весёлый почти все дни, часто заливается смехом, закидывает головку. С маковки свешивается, поматываясь, тоненькая коска; так ходил когда-то, давно, брат его отца, младший, дядя мальчика, Тундар, ныне храбрый воин с длинными чёрными косами…

На шее тонкой мальчика — низка голубых ониксовых бусин — от сглаза, от порчи… Мальчик испытывает странно нежное чувство к этим камешкам на простой толстой нитке; это мать надела ему; он не помнит, когда… Вдруг он примечает взгляд отцов, быстро, исподлобья брошенный на эти голубые камешки… Эта низка простых бусин словно бы единит отца и сына в чувстве затаённом к той, кого они видят редко; к той, с которой не хотят говорить… Но на деле-то любят!..

И если говорят что-то доброе о женщинах, мальчик совсем невольно соотносит слова с обликом матери… Звучит густой, с провизгом, голос кормилицы:

— …вот неверные напали на становище. Все как один кинулись защищать свои юрты, очаги, детей своих. Женщины выхватывали ножи из ножен и бежали на битву вместе с мужьями, отцами и братьями. Только одна старая, дряхлая старуха не могла бежать вместе со всеми. Она стояла у юрты своей и смотрела с тревогой на битву, вглядывалась. Там её любимый сын бился. Наши одолели неверных, сбросили с коней и гнали. И вот один из преследуемых, раненный, кинулся к юрте, подле которой замерла старуха. Наши побежали по пятам за ним. И что видят? Старуха вскинула руки и не допускает своих родичей в юрту.

— Ты что, мать? — закричали на неё. — Ты что? Он сына твоего убил!.. Ты пусти нас, мы убить должны его!..

А она горделиво голову подняла и сказала:

— Этот человек — гость мой!..[117]

И сердце мальчика ударялось о ребра детские, обмирало обмиранием сладостным, билось радостно… Он чуял без слов: «И моя мать, и моя мать, она бы тоже так!.. Она смелая, она самая смелая и благородная!..»

Мальчишки растут, балуются, узнают свойства тела своего… На берегу одного ручья — кенаре аб — нужник. Здесь разглядывают концы друг у дружки, маленькие ещё кончики; теребят, мнут — абе алу герефтан; малую нужду справляют друг у дружки на глазах — кто дальше… Говорят друг дружке скверные плохие слова; друг за дружкой гоняются, колотят, вскрикивают сердито и смеются тотчас… Меряются концами — у кого длиннее… Осман маленький знает чужое слово «кир» — конец… Чужое слово, не тюркское; стало быть, плохое!..

— Кир! Кир! Кир!.. — выкрикивает Осман…

За ним бегут; ударяют, хлопают с размаха по спине… Вдруг жёсткие железные руки отца, будто кузнечными горячими клещами, хватают Османа… Он замирает, как птица маленькая, схваченная пальцами человечьими…

— Прочь! — гонит отец мальчишек. — Пошли прочь!..

Они разбегаются молча и поспешно. Вдруг они вспоминают, что ведь отец Османа — вождь Эртугрул, а Осман ведь — сын Эртугрула!..

— Ты совсем забыл, кто твой отец! — произносит отец горько, но голосом спокойным.

— …не забыл. — Осман почти шепчет.

Глаза отцовы глубокие и чёрные приближаются к самому лицу мальчика…

— Забыл мой сын о том, что все мы — люди правой веры! А что повелевает наша святая книга Коран о скверных дурных словах?

— Нельзя их произносить, — шепчет мальчик.

— Плохо я слышу твой голос! Или на тебя болезнь хрипоты напала?

Мальчику худо, но ведь сам виноват, знает…

— Я здоров, — говорит громче. — Я знаю, по законам правой веры нашей нельзя говорить плохие слова…

— А вы здесь только и делаете, что говорите! Это всё персидские слова…

— Чужие слова всегда плохие! — вдруг быстро выговорил, почуяв, что отец смягчается.

— Кто сказал тебе?

— Старухи говорят!

— Старухи и прочие женщины всю свою жизнь — на становищах. А мужчина — воин, полководец; мужчина правит посольства к правителям иных многих стран…

— И к неверным?

— И к неверным! А персы — люди правой веры…

— Чужие, даже если и правой веры, всё равно чужие… — проговорил колебливо.

— Ты и персов-то никогда не видел!..

— Их никто не видел! — Мальчик супился.

— Стало быть, когда-то кто-то видел, слова-то знаете!

— Большие тоже говорят эти слова! Большие видели многих чужих, даже неверных… И все слова чужих — плохие!.. От своих отцов все мальчишки слышали…

— И ты от меня слышал?

— Нет… — смутился, опустил голову, шершаво обритую, косичка мотнулась.

— Видишь, как!.. Тебе отец, стало быть, — не указ?

— Ты — вождь, набольший…

— Разве не следует тебе вести себя, как подобает сыну вождя? Вырастешь — и сам сделаешься вождём, тебя изберёт наш род…

— Не!

— Не хочешь?..

Мальчик не говорит в ответ ни слова. Отец берет его за руку и ведёт в свою юрту. Теперь оба молчат. Прежде мальчик бывал в отцовой юрте два, быть может, три раза… Отец велит ему сесть на простую кожаную подушку… Мальчик не решается вертеть головой, но глаза его смотрят внимательно…

— Садись! — И отец и сам садится лицом к сыну. — Хорошо у меня?

— Да…

— А что тебе по душе более всего в этом жилище? Видишь, хорошие ковры постланы… — Отец явно испытывает его, голос отца нарочитый. Но мальчик понимает. Радуется маленький Осман, стараясь не показать своей радости; а радует его то, что возможно ему отвечать с искренностью на многие вопросы отца…

— Ковры и у женщин постланы!

— Верно! — Чёрные глаза отца, глубокие, продолговатые, вспыхивают улыбкой краткой.

— У тебя оружие хорошее, самое хорошее на становище; вот что мне по душе!

— Верно отвечаешь! А вождём, стало быть, не хочешь сделаться?..

Мальчик ничего не успевает сказать в ответ. Полог приподымается и входит его дядя Тундар, младший брат его отца; мальчик играет с сыновьями дяди Тундара и многое узнал от них… Тундар лёгкими шагами — ведь успел разуться, а маленький Осман и не заметил! — и лёгкими шагами подходит к брату старшему, к вождю Эртугрулу Тундар и слегка пригнувшись, будто для прыжка, целует ему руку…

— Ты повелел прийти после полудня… — произносит спокойно и с почтением.

Дядя Тундар похож на отца, но волосы и глаза — светлее; и в глазах нет этой глубины, глаза поуже — щелями…

— Я для беседы звал тебя, Тундар; да вот, с сыном заговорился!..

— Отец и сын — великое дело! Сыну должно почитать отца…

Осман насторожился.

— Почитает он меня худо! — Глаза отца смеются черно. — Плохие, дурные слова говорит и хочет говорить!..

— Я не хочу!.. — быстро выговаривает мальчик.

Тундар стоит, старший брат не приглашает его сесть.

Мальчик внезапно чувствует себя важнее Тундара; и от этого внезапного чувствования настораживается ещё более и даже немного пугается…

Тундар хмурится.

— Конец ему надобно отрезать за такие дурные слова! Вот я ему отрежу конец!..

Голос дяди серьёзен. Мальчик тщетно ищет глазами на лице большого Тундара малые хотя бы приметы улыбки, смеха. Мальчик ещё совсем мал, ему пять лет; он ещё не видел, как празднуют обрезание[118], и сам ещё не подвергался обрезанию. Он знал, что сделают это сразу и ему и ещё его сверстникам. Но мальчишки постарше нарочно пугали маленьких, будто могут и весь конец отрезать; нарочно!.. В сознании детском проносятся коротким сумбурным вихрем ребяческие предположения и умозаключения… И в этом вихре, охватившем его сознание, мальчику представляется, будто спасения нет!.. Сила воли мгновенно слабеет.

Если всё равно спасения нет, стоит ли быть сдержанным по-мужски?!.. Черты детского круглого лица искажаются, кривятся в плаче, лицо и глаза краснеют… Мальчик прижимает кулачки к глазам и заливается тем отчаянным, безысходным ребяческим плачем, рёвом, который большим так трудно остановить, который даже угрозами и побоями не прекратишь…

Мальчик уже ничего не видит, не различает кругом себя. Всё кругом искривлено, искажено щипучим туманом горьких, отчаянных и безысходных слез… Но вот ладонь отца на маковку ложится тяжёлым теплом… И мальчик замирает в бурном всхлипе, зажмуривает глаза… Плач прерывается…

— Ступай, Тундар, — произносит отец сумрачно, однако сдержанно. — Я после пришлю за тобой. После будем говорить. Напрасно ты так, зря… — Отец не договаривает.

— Шутка ведь это, — нехотя оправдывается Тундар. — Разве наш отец не шутил так с нами?

— Не помню такого, таких шуток не помню, — отвечает Эртугрул.

Тундар кланяется и выходит из юрты.

Эртугрул склоняется к сыну.

— Твой дядя и вправду пошутил. Я не хвалю подобные шутки, но это и вправду всего лишь шутки. В жизни своей ты услышишь и испытаешь над собой ещё много жестоких шуток… — Отец вдруг протягивает сильные руки, подхватывает мальчика и сажает к себе на колени… Как теперь хорошо, как тепло и защитно. И в тысячу раз лучше, чем на коленях у толстой кормилицы! Она — всего лишь женщина, она часто сажает маленького Османа на свои толстые колени; а отец — так редко… потому что отец — мужчина, храбрый воин, вождь, набольший!..

Мальчик борется с собой. Хочется всё-всё высказать, рассказать отцу; тяжело ведь носить в себе, в своей душе все страхи и подозрения, правды и неправды, запретное и полузапретное… Но, может быть, всё равно не нужно говорить, не нужно рассказывать, открывать… даже отцу!.. Но уже не осталось сил сдерживаться!.. Лицо, глаза ещё горят после плача…

— Это не шутка! — выпаливает мальчик. — Не шутка! — повторяет…

Глаза отцовы полнятся внимательной, сдержанной добротой, ласковостью…

— Отчего не шутка? Отчего ты так решил? — спрашивает отец серьёзно; как будто сыну и не пять лет, а много больше…

Мальчик собирается с силами, вздыхает глубоко, — переводит дыхание, всхлипывает невольно… И вдруг обращается к отцу смело, необычайно смело:

— Ты спросил, хочу ли я сделаться вождём…

— Да. Но ты ответил отчего-то, что не хочешь… — Голос отца серьёзный и тёплый…

— Я, может быть, и хочу, только не будут выбирать!..

— Отчего ты думаешь такое? Почему ты решил, что не придёшься по душе людям нашего рода?

— Потому что никого и не будут выбирать! Сыновья Тундара такое говорили… Никого не будут выбирать. А когда мы вырастем, а ты будешь старый, ты всем велишь, прикажешь такое… чтобы все сделали вождём Гюндюза! Потому что ты любишь его мать! А мою уже давно не любишь!.. Только Гюндюз всё равно не будет вождём, потому что сыновья Тундара убьют его и будут сами…

Глаза отца строги, взгляд твёрдый, прямой…

Но мальчик уже не может остановиться, прервать свою откровенную речь:

— Никто не будет вождём! И Гюндюз не будет, и Тундар, и сыновья Тундара! Никто не будет! Я их всех убью! Вождём буду я! И все мои сыновья будут вождями! А мою мать я всё равно люблю, и я всегда буду любить её!..

— Ты всё мне высказал? — строго спрашивает отец.

Мальчик осекается и смолкает мгновенно. На душе тревожно и уже тоскливо. Это страшное чувство, чувствование, когда отвечаешь сам за себя, за все свои слова… Только ты один, сам за себя отвечаешь! И не переложишь этот ответ на другого, даже на отца!..

— Ты много дурного наговорил, — звучат строгие слова отца. — Много дурного, такого, что хуже, чем самые дурные персидские непристойности… — По отцову тёмному лицу, в глазах чёрных глубоких скользит тень улыбки, усмешки… — Настоящий, истинный вождь — тот, кто умеет предотвратить смуту среди своих людей; тот, кто держит их в своих руках крепко, но для их же блага. А если уж нет иного выхода, кроме как убить близкого, надобно тогда обдумать сотню раз, тысячу раз повернуть мысль об этом убийстве в голове своей…

— Гюндюз, и дядя Тундар, и Сару Яты, и все сыновья дяди, все будут переворачивать свои мысли в своих головах, а только потом убьют меня, да?!

— А ты, я вижу, упрямый и сердитый! Что тебе за дело до их голов! Или у тебя своей головы нет на плечах? Держи своих людей крепко, будь силён, умён, милостив, дальновиден, будь храбр, будь полезен для жизни людей нашего рода. Тогда никому и в мысль не вступит убивать тебя и самому вступать на место вождя. Быть вождём — тяжкий труд. Ты ещё узнаешь этот тяжкий труд!.. И не полагай себя наветником, который пересказывает слова других старшему над собой. Я и без тебя знаю мысли Тундара. Будь умным, сильным и храбрым. И Гюндюз, и Сару Яты, и сыновья Тундара подчинятся тебе безоговорочно и сделаются твоими верными…

— И Тундар?

— И Тундар! Только если они окажутся умнее, сильнее и храбрее, подчинишься им ты! А я умру ещё не скоро!..

— Не умирай, я люблю тебя! — Мальчик схватил руку отца, большую, и прижал тыльную сторону большой ладони к своим губам.

— Я умру не скоро, я долго проживу. А ты помни о своём желании сделаться вождём, но никому об этом желании не говори! Не будь спесивым, но и ни с кем не будь на равных. Настоящий вождь заботится и мыслит обо всех своих людях, о благе для них, а вовсе не об удовольствии приказывать! Люди должны подчиниться тебе для их же блага, а вовсе не потому, что тебе приятно видеть их подчинёнными тебе!..

Память старого Османа будто летит во мраке и выхватывает, словно большая когтистая птица — добычу, — картины — одну за одной — живые — то яркие, то смутные… Вот впервые снаряжают мальчика Османа, уже как большого, взрослого воина. Первая сабля, первый палаш, золочёный шлем со знаком трилистника, окованный серебром рог для питья на пиршествах воинских; украшения на поясе воинском кожаном и на поясной сумке — цветно украшенном по тёмной коже кошеле. Гюндюз, младший брат, заплетает отросшие волосы Османа в две чёрные косы… Тогда уже и Гюндюз, и Сару Яты, и сыновья Тундара слушались охотно, почитали Османа как своего старшего… Отец Эртугрул сказал, что у иных тюрок правители носят распущенные волосы и чёлки на лбу.

— Но у нас не так. У нас, у кайы, вожди ходят с косами, как все взрослые воины!..

Гюндюз тоже ведь не носил уже «кукель» — детскую коску на бритой голове, тоже ходил с косами воинскими; но по обычаю старому, должен был служить брату, и делал это с охотой…

Ни бороды, ни усов ещё не было ни у Гюндюза, ни у Османа, ни у Сару Яты, когда их снарядили как взрослых воинов. Надели на парнишек распашные, с запахом, кафтаны, рукава узкие длинные, книзу сужаются рукава, подол чуть выше колен, — верховые люди, конники. А на отвороты ворота нашиты канты, оторочки из меха и дорогих узорных тканей. Штаны с гашником, сапоги без каблуков. Удальством было — ходить в битву с непокрытой головой, без шапки, без шлема; об этом удальстве мальчишки с самого первого, раннего детства знали…

Когда избирали, подбирали украсу для кожаного пояса, сверстники — юная дружина — в один голос сделали Османа своим старшим; и тогда и пояс его украшен был соответно. На поясе — кошель-сумка, нож в ножнах, кресало… Бляхи поясные усажены перлами-жемчугом…

Но что одежда! Самое важное для воина — оружие и доспех. Без доспеха, оно, удальство — драться битвенно; а всё же совсем без доспеха нет возможности… Ещё ведь и добыть надобно доспех!.. Кольчуги хорошие и панцири делают далеко на Востоке, а то в странах холодных. Кузнецы кочевничьи только чинить мастера повреждённые в битвах доспехи и оружие. Наручи и поножи цельнокованые тоже не всякий воин добудет. А щиты большие и в племени изготовят — круглые, деревянные, кожей обтянутые, расписные или простые чёрные…

Щитами защищаться, борониться от нападения… А стрельбой из лука — нападать… Всё в украсах. Красив, красен воин. Бляшками-накладками сплошь выложены налучи и кожаные языки, прикрывающие наконечники стрел в устье колчана. Меч и короткий нож — клинки — на пояс накреплены. Застёжка — иглой…

Отец Эртугрул подарил Осману саблю с наведёнными на клинке золотом изображениями драконов. А на перекрестье палаша — выделан орёл…

Так хорошо, красно был Осман снаряжен, когда вошёл в возраст. Было ему двенадцать лет, когда снарядили его.

— Мы хорошо снаряжены воински, — говорил отец. — Но ведь и многобожнижи, и неверные снаряжены хорошо! Самая важная наша сила — в нашей правой вере! Помни, сын, ты назван по одному из четырёх праведных халифов, память коих чтится людьми правой веры! А власть халифа в мире людей правой веры заменила власть величайшего пророка Мухаммада после его смерти!..

И было четыре халифа праведных первых, почитаемых особо. И первым из них был Абу Бакр, и правил он правоверными с года 632-го по год 634-й. А принял власть над правоверными Омар, и правил десять лет. А за ним — Осман, и правил двенадцать лет. А после Османа — Али, и правил пять лет…

Но кыссахан, старый воин-сказитель, ослепший после тяжкого ранения, более предпочитает говорить о древних правителях тюрок, а более всего — о прародителе тюрок, деде Коркуте. Сказитель поселён в особой малой юрте, при нём — мальчик для услужения. Отец Эртугрул призывает кыссахана на воинские пиры, а также и в свою юрту; и слушает один, или вместе с сыновьями, с Гюндюзом, Османом и Сару Яты…

Кыссахан складно говорит:

— …Как-то раз охотился Коркут во главе своих всадников на коз; это было в горах. Они преследовали одну прекрасную быстроногую козу и вдруг, неприметно для себя, очутились в глубокой пещере. Изнурил голод их. И они, не глядя кругом, накинулись на мясо, которое варилось в котле. Но вот минуло столько времени, что хватило бы на вскипячение полного котла молока, и охотники утолили свой голод и начали осматриваться по сторонам. И они увидели, что пещера эта была домом огромному человеческому существу. И существо это находилось в пещере, и было оно ростом и дородством — с маленькую гору. И здесь же, в этой пещере, содержал он своих баранов. А съедал зараз по сорок баранов, и всего один глаз он имел, а этот глаз его был во лбу. И этот гигант вдруг пробудился — а он прежде спал — и увидел, что мясо варное съедено. И широко раскрытым глазом увидел охотников, они в сравнении с ним казались малыми. Он спросил страшным голосом, кто они и зачем они здесь. А Коркут отвечал, что они гнались за одной козой горной, имевшей золотые рога.

— Кто за ней гнался? — спросил странным грозным голосом гигант.

И Коркут, привыкший быть опорой своим воинам, хотел уже отвечать, что гнался он. Однако воин, который всех обогнал в преследовании этой прекрасной козы, выступил вперёд и сказал:

— Это я гнался за ней!

И тотчас гигант схватил его за пояс, ударил о камень, убил и сожрал. Тут раздался стук копыт и вбежала прыжками коза эта златорогая. И гигант увидел, что она окривела, стрелою охотничьей вышибло ей один глаз. И разгневался гигант:

— Вы искалечили мою златорогую козу! Теперь зарежьте сорок баранов из моего стада и сварите их мясо в котле. А я буду каждый день убивать и съедать одного из вас. Это наказание вам!

Он проговорил такие свои слова и улёгся у входа в пещеру, чтобы никто из охотников не мог бы выбраться наружу. Охотники же испугались его угроз и не знали, как быть. Они зарезали сорок овец и положили мясо в котёл. Тогда огромный человек решил, что они не будут пытаться бежать. Он заснул, и вскоре раздался его громкий и страшный храп в пещере. Тогда Коркут принялся совещаться со своими людьми, а их было сорок. Никто из них ничего толкового не придумал для того, чтобы спастись от гнева этого гиганта. И Коркут обратился к ним со своими словами:

— Что же это вы? Я знаю вас давно. Каждый из вас достоин того, чтобы сделаться правителем большого царства! А теперь вы, все вместе, не можете придумать, как избавиться от этого чудовища! Слушайте меня, друзья мои! Так или иначе, а нас всех обрекли на гибель. Терять нам нечего, потому и решимся поскорее на действия отчаянные. Я думаю, каждый из вас мог бы отсюда выбраться, прикрывшись бараньей шкурой, чтобы уподобиться барану. Но чтобы такая затея оказалась успешной, следует выколоть этому чудовищу его единственный глаз!..

И все одобрили мысль Коркута и решили попытать счастья на пути, который он им указал. Меж тем чудовище спало. Тогда Коркут положил в огонь вертел железный, и когда вертел накалился, Коркут воткнул его остриём в единственный глаз гигантского чудовища, а глаз, как я вам говорил, был во лбу. И гигант завопил от неизбывной боли и принялся шарить кругом своими огромными руками, пытаясь отыскать охотников. Но он никого не смог найти, потому что все они, как велел им Коркут, прятались среди бараньего стада.

— Вам не уйти от меня! — закричало чудовище. — Я покамест не отыскал никого из вас, но я ещё всех вас найду!..

И он снова заснул у входа в пещеру. А сорок охотников убили каждый по одному барану и содрали с каждого барана шкуру целиком. И на другое утро каждый прикрылся бараньей шкурой. И они встали в стадо вместе с баранами. Огромный человек раскрыл вход в пещеру, пробудившись от своего сна. Он хотел выпустить своё стадо на пастбища, как он это делал ежеутренне. Но на этот раз он ощупывал руками каждого барана, потому что боялся, что охотники уйдут в его стаде. Но вот вышли все бараны. И сорок первым из охотников вышел, прикрывшись бараньей шкурой, и сам Коркут. И чудовищный человек закричал:

— Охотники, где вы? Идите ко мне!

А они отвечали ему снаружи громкими голосами:

— Эй, глупый, проклятый, мы здесь!

И, не в силах перенести такую обиду, гигант принялся вопить что было мочи. И, в конце концов, он умер от досады, ударившись головой о стену пещеры. А когда он умер, охотники во главе с Коркутом завладели стадами большими и всем, что было в этой пещере. И они возвратились домой с богатством, и все желания их исполнились.

И пусть и ваши желания исполнятся!..[119]

Осман позабыл, как звучал голос старого сказителя, но рассказы его и песни его запомнил хорошо. Память добрая, хорошая от отца досталась Осману…

Однако же прихотлива память. Она скачет, будто непокорный конёк-жеребёнок, взбрыкивает лёгкими ногами… И вновь Осман видит себя малым совсем, лет пяти, а то семи…

Мальчишки и девчонки малы ещё и потому играют вместе, не отделяются… Но всё же девчонки садятся на лугу против мальчишек и вытягивают змейкой верёвку. Это как будто река. У девчонок своя старшая, у мальчишек — свой предводитель, но это не Осман. А кто? Он не помнит кто. Предводитель встаёт и подходит к девчоночьей стайке:

— Я к вам за ягнёнком пришёл!

Старшая выбранная из девчонок тоже встаёт с травы, отвечает, сдерживая смех, надувая круглые щёки, чтобы не засмеяться:

— Ты бери любого ягнёнка. Мы тебе отдаём. Только сначала переберись через нашу реку!..

И не успеет мальчишка прыгнуть через верёвку, а вот одна из девчонок дёрнула, и мальчишка падает…

Однажды удалось Осману прыгнуть, прежде чем ловкая девчоночья рука отдёрнула змейку-верёвку.

— Перебрался! Через реку вашу перебрался! — победно закричали девчонкам мальчишки.

Те зашептались, склоняя друг к дружке длинноволосые головки в пёстрых маленьких шапочках на маковках…

— Иди к нам, выбирай себе ягнёнка! — сказала выбранная старшая.

Но один лишь небольшой шажок сделал Осман, а девчонки уже припустились бежать, хохоча…

Бойкие девчонки у кайы. И нельзя иначе! На женщине-кочевнице — весь груз тяжёлых забот домашних. Она — помощница матери своей. Отец и братья должны гордиться дочерью и сестрой. А после она перейдёт в юрту мужа, и тогда будет ещё больше забот на её плечах. И пусть говорят мужчины, что не должны женщины давать им советы; однако добрый, мудрый совет не грех принять и от женщины; мудрую женщину почитают…

А чем старше становятся мальчишки, тем чаще играют уже одни, без девчонок, которых всё более матери нагружают трудами многими многих домашних забот. А мальчишки играют, укрепляя в играх свои тела. Ведь скоро и для них придёт пора настоящих воинских упражнений. А покамест играют. Кидают палку — кто дальше. Гоняются друг за другом. В пастуха, овец и волка играют. Крики нестройные звонкие ребячьи, топот босых ног — стоп крепких — на вытоптанной траве…

Скоро, скоро сменяются детские игры вступлением в жизнь взрослых. И самое первое приобщение к делам воина — охота. На всю жизнь полюбит Осман охоту с птицами ловчими.

Эти птицы — ястребы, соколы, беркуты, орлы — давние спутники тюрок; ещё в самой давней кочевой их жизни, в краях, откуда возможно добраться к подножию престола горного, туда, где обретается языческое великое божество — Небо!.. А ведь птицы и небо — это одно! Сильные, когтистые птицы… Может, от них и произошли тюркские племена. Птицы — прародители людских колен… Ведь и имя «Коркут» означает «беркут»!.. В юрте Эртугрула поёт слепой сказитель сказание о древнем богатыре:

Он садился во сне

на белую лошадь с седлом золотым.

Он взобрался на лошадь, за гриву её ухватившись.

В белого кречета он обратился

И на небо взлетел.

Гурии в небе встретили его,

с ними он говорил.

Выше гурий взлетел он в небе.

Серого гуся он в небе схватил.

Опустился на гору и клевал грудь гуся…

Что значит сон такой, никто разгадать не мог!

Только один самый старый старик знал разгадку этого сна.

«Ты счастливый, — сказал старик, — ты достигнешь

своих желаний!

Кто увидит во сне ястреба, — сказал старик, —

тот великим человеком сделается!

Кто увидит во сне сову, — сказал старик, — тот получит

милость от правителей.

Кто увидит во сне, будто ведёт беседу с птицами,

тот вершины своих желаний достигнет!..»[120]

Отец Эртугрул также рассказывал сыновьям старинные истории о птицах, выводя из них мудрые поучения…

— Жил на свете в давние времена удалой охотник Домрул. Вот однажды ангел смерти Азраил унёс душу Домрулова друга. Закричал тогда удалой Домрул:

— Эй, Азраил! Я хочу сразиться с тобой и отнять у тебя душу моего друга-йигита!

Явился Азраил в обличье искусного воина. Обрадовался удалой Домрул, потому что привычен был к победам воинским и думал, будто и в этом поединке легко одолеет… Только взмахнул Домрул мечом, а вот уже и на него направлен чёрный меч Азраила… Но — чудо! Уже одолевает Азраила, ангела смерти, удалой Домрул!.. И тут Азраил превратился в голубя дикого и полетел вверх. Удалой Домрул хлопнул в ладоши, захохотал победно и закричал:

— Смотрите все, Азраил испугался меня, превратился в голубя и летит! Но я не успокоюсь, покамест не поймаю его!..

И удалой Домрул вскочил на своего быстрого коня, взял на руку сокола своего и в поле пустил сокола на голубей диких. Двух голубей сокол схватил и после не захотел лететь. Домрул поехал к своему дому. И вдруг Азраил показался перед его конём в подлинном своём обличье ангела смерти. Домрул не мог видеть Азраила, но конь увидел, испугался и понёс… И сбросил удалого Домрула на землю, и сел ангел Азраил на грудь удалого Домрула и признал Домрул своё поражение. Умер удалой Домрул! Потому что смерти не избегнет никто, ни самый мудрый, ни самый храбрый. Всё своё достояние мы оставим на земле и умрём. Но кто думает о смерти в самом цвету своей жизни, тот — живой мертвец!.. А вот теперь я расскажу вам историю о том, как следует обращаться со своими жёнами! Любите их и живите с ними в мире и согласии, но никогда не исполняйте их капризов, даже когда красота их и прелесть будут свыше всех возможных похвал!.. Далеко-далеко на Востоке жил мудрый царь Сулейман[121]. Как-то раз он увидел на берегу большого озера, где он охотился на диких гусей, красавицу юную, которая была дочерью рыбака. Полюбилась она царю и он сделал её своей любимой женой. А он был самым мудрым человеком на земле и понимал наречия всех птиц и зверей. Но поддавшись чарам красоты телесной, он исполнил многие желания своей любимой жены, не видя, как мелка и глупа её душа. И вот однажды, в один плохой день, эта женщина сказала мужу своё новое желание. Она захотела, чтобы он построил для неё огромный дворец из костей птиц. И Сулейман пообещал исполнить и это её желание! И повелел всем на свете птицам собраться, слететься к нему. А когда все птицы собрались, царь объявил им свою волю; сказал, для чего он их всех собрал. Зарыдали птицы и принялись умолять пощадить их! Но ослеплённый любовью к этой женщине, Сулейман оставался неумолим. Тогда все птицы изъявили покорность своей грядущей участи; и только лишь попросили Сулеймана, чтобы он пересчитал их — все ли они явились на его волшебный призыв. Сулейман пересчитал их, и вдруг оказалось, что нет одной маленькой птички бай-гуш. Послали за нею сокола-кобчика. Но сокол-кобчик вернулся к Сулейману ни с чем и сказал такие слова:

— Бай-гуш отвечает, что занят важнейшим делом и потому не может покамест явиться к мудрому царю!

— Что ж! — решил Сулейман. — Если этот бай-гуш не послушался кобчика, быть может, явится ко мне по призыву ястреба!

И царь послал ястреба за бай-гушем.

Но и ястребу маленький бай-гуш сказал, что занят слишком важным делом и не может бросить это дело. Даже ради царя Сулеймана!

Когда царю передал ястреб такие дерзкие слова бай-гуша, разгневался царь; и приказал самому большому соколу полететь и принести бай-гуша в клюве!

И большой сокол исполнил приказание.

— Почему ты, бай-гуш, не явился по моему первому приказанию и по моему второму приказанию?! — грозно спросил царь.

— Я бедная маленькая птичка, — отвечал бай-гуш, — я важным счётом занят был. Я считал, кого более на свете, живых или мёртвых…

— И которых более ты насчитал? — полюбопытствовал мудрый Сулейман.

— Мёртвых больше!

— Ложь ты говоришь!

— Нет, правду!

— Но как же ты считал?

— Я причислил к мёртвым и тех, что просыпают утреннюю молитву.

— Что ж, твоя правда!

А царь ведь и сам частенько просыпал утреннюю молитву.

И вот он спросил бай-гуша:

— А когда я послал за тобой ястреба, почему ты не прилетел? Ведь уже завершил ты тогда счёт живым и мёртвым!

— Я не явился на твой второй зов, потому что считал, кого больше на свете, мужчин или женщин!

— Что же по твоему счету вышло?

— Вышло, что на свете женщин на одну больше, нежели мужчин!

— Это почему же ты так вывел?

— А потому, государь, что я всех мужчин, которые слушаются женщин, причисляю к женщинам![122]

Тогда Сулейман понял, наконец, что не следует ему исполнять прихоти жены. И он отпустил всех птиц. А жене сказал так:

— Вследствие твоей прихоти, самая ничтожная маленькая птица причислила меня к женщинам!..

И с той поры жена не осмеливалась требовать от него исполнения её прихотей и капризов!..

А я рассказал вам, сыновья, для того эту историю, чтобы вы знали, что как бы я ни любил своих жён, матерей ваших, а важные мужские решения принимаю я один, не слушая женских слов!..

Так сыновья узнали, что отец не прислушивается к речам злокозненным, а ценит лишь всё истинное — истинную смелость, истинный ум…

На фоне неба облачного запомнил Осман своего отца, как тот сидит на коне, вскинув голову в шапке войлочной, зорко глядя, бородку чуть выпятив; и большой беркут — на его руке, на большой рукавице…

С шести лет Осман уже ездил на охоту с ловчими птицами вместе с отцом и ближними воинами отца. Восьми лет Осман убил из лука дикого гуся. Это была первая дичина, убитая им. Остановились на месте охоты на три дня и праздновали по приказу Эртугрула возмужание его сына; скакали на конях наперегонки, состязались: кто дальше пустит стрелу из лука… Жиром убитого гуся натёрли руки маленького охотника, так по обычаю положено было…

А в одиннадцать лет Осман уже сам поймал в сеть, нарочно поставленную, своего первого беркута. Отец стоял рядом, но мальчик уже заранее знал, что надобно делать. На лапы птицы навязал путлища и посадил птицу на руку. А после запеленал беркута в подстилку стёганую насёдельную и связал платком поперёк крыльев, и привязал к седлу вверх головой. Только клюв и когти оставались свободными; так надо было, чтобы хватким удачливым вышел беркут для охотника. Зарезали трёх баранов на становище и отпраздновали первую поимку Османом беркута. Этот беркут служил Осману долго и любимцем его был…

Отец Эртугрул всегда перед охотой надевал чистую хорошую одежду. Та из его жён, в юрте которой он ночевал накануне, сама стирала для него белую нижнюю рубаху. Так и сыновей он приучил — чистое хорошее надевать платье, сбираясь на охоту…

Ловчие птицы прекрасной были утехой! Однажды Осман и его младший брат Гюндюз, возрастные уже юноши, выследили черно-бурую лисицу. Осман приметил, что на этот раз беркут Гюндюза выдался ловчее. Впрочем, лисицу в тот раз не поймали. «Но отчего же так?» — подумал Осман. А беркут его был всегда хорош. На другой день снова решили охотиться за этой лисицей с таким редкостным мехом. Вечером до того дня Осман сидел в гостях в юрте супруга своей кормилицы и говорил:

— Не пойму я, что с моим беркутом!..

— Ты бы ему нутро промыл. И сделай, как я научу тебя…

И Осман так и сделал, по научению старого охотника.

Дал беркуту на ночь большой кус курдючного сала, и на ночь посадил над холодной ледяной водой в большом сосуде. От воды поднимался холодный пар. А под утро Осман дал беркуту ещё маленький кусочек парного мяса. Затем Осман дал птице катышек шерсти, нарочно скатанный, чтобы у птицы вся пища вышла из нутра; чтобы птица в голоде остром устремлялась бы на охоту. Затем он промыл птице кишки и желудок подсоленной водой. И когда повторили напуски, беркут Османа взял лисицу!..

Но не всякая ловчая птица — к добру охотника. Случаются зловещие птицы. Если будешь охотиться с такой птицей, рука отсохнет. Тундар подарил племяннику хорошего, выученного беркута. Но один из сыновей Тундара сказал, что это птица зловещая и надо потому отпустить её на волю. Тундар посердился на сына и сказал Осману:

— Завистливые его слова! Он завидует тебе. Я ведь ему обещал этого беркута, но решил почтить тебя, сына моего старшего брата!..

Осман вечером смазал жиром густо кожаную рукавицу. Но поутру остались на ней следы жира. Стало быть, птица не была зловещей. Однако Осман не хотел доверять Тундару и применил ещё и другой способ для опознания зловещей птицы. Стал внимательно разглядывать беркута. Но рука в рукавице, на которой Осман носил беркута, не сохла, не болела. А всё же собаки боялись одного вида этой птицы, поджимали хвосты короткие и без того и выли. И когти у этого беркута были незатупленные и белые — верный признак! И на хвосте у беркута жёлтого были серые пятна — ещё верный признак! И на хвосте вместо обычных двенадцати перьев — четырнадцать. А глаза были у этого беркута разные — один светло-серый, а другой — тёмно-серый. Нет, зловещая птица это была! Старший сын Тундара тоже так говорил. Но младший сказал:

— Я не могу допустить и терпеть, чтобы Осман думал, будто наш отец Тундар хочет погубить его! Я сам буду охотиться с этим беркутом! И не говорите моему отцу!..

Осман и старший сын Тундара тогда подумали, что и младший его сын не доверяет отцу; пробовали отговорить юношу, но он заупрямился. И стал охотиться с этой птицей. Какое-то время всё шло хорошо. Рука не сохла, не усыхала, и никаких бед не случалось. Но минуло тридцать дней, а после — ещё пятнадцать, и все трое отправились на охоту. Охотились на волка. Пустили птиц ловчих. Младший сын Тундара поскакал в нетерпении следом за полётом своей птицы. Конь вдруг споткнулся на скаку и юноша упал на землю и ударился головой о камень. Вышло — насмерть! И Осман, и старший сын Тундара тогда совсем поверили: беркут был подаренный Тундаром птицей зловещей доподлинно!.. А Тундару так и не сказали, что его сын охотился с беркутом, которого Тундар подарил Осману!.. Но вот как-то раз вечером на охотничьем привале старший сын Тундара вдруг вспомнил смерть младшего брата и заговорил такими словами:

— А не могло бы это быть всё же случайностью горькой?..

Осман тогда подумал, что трудно человеку поверить в коварство своего отца! И не стал возражать, а отвечал коротко:

— Да, и я так думаю: это могло быть случайностью горькой!..

Но с той поры старался не доверять полностью ни Тундару, ни сыну Тундара; но делал это так, чтобы они не могли заметить его недоверия к ним!..

А на охоту надевали самую чистую нарядную одежду, помнили завет Эртугрула. И многие девицы на становище заглядывались на Османа, когда он, юный, в чистой нарядной одежде, проезжал на хорошем коне, с птицей ловчей на рукавице согнутой в локте руки… Разных ловчих птиц знал Осман, различал хорошо, зорко их приметы; у кого какой клюв, лапы, когти, глаза. Умел и нарядить птицу, как надобно, чтобы хороша была и ловка… Пёструю петельку с диском-подвеской округлой надевал птице на шею, на грудь. На хвост, на лапы навешивал бубенцы. Маленький колпачок, чтобы головку птицы прикрывать, пёстрым тонким мелким-мелким узором расшит был… А рукавица, чтобы птицу ловчую носить, крепкая сделана была, из кожи сыромятной… Любил сидеть перед юртой и кормить сокола; наклонял голову в простой войлочной шапке, будто говорил тихо с птицей… Бывали у него и ловчие орлы. Орел ловчий — глядит горделиво, гордостно — гроза лисиц, и волков… Вечером, перед охотой утренней, никогда не забывал помолиться Аллаху молитвой особой. И никогда не молился перед охотой огню, как молятся многобожники-язычники… А когда линяли его птицы, устраивал для них своими руками особую клетку большую с четырьмя решетчатыми стенками и крышей. И там две чаши ставил. В одну наливал чистую ключевую воду, чтобы птица могла пить и купаться; а в другую чашу засевал ячмень. Птица грудью ложилась на молодую зелень, расправляла, сушила крылья и клевала молодые побеги… Но старцу Буркуту-Коркуту поклонялся…

— Этот старец святой — от Аллаха! — так говорил.

Старец Буркут-Коркут — человек-беркут — повелевает облаками и тучами. Собирает облака и велит им:

— Идите и проливайтесь дождями для пользы людям!

И облака и тучи идут по небу и проливаются дождями для пользы человеку!..

А по небу ночному длинная небесная дорога тянется. Это летят стаей длинной многие множества небесных птиц, птиц Аллаха…

Много рассказов за свою жизнь выслушал Осман. Однако приметил вдруг, уже возрастным будучи, что более всего помнится слышанное в детстве самом первом, раннем…

Старики говорили, что Небо — Тенри — Тангра — оно и есть Аллах. Но нельзя было верить в такое. Вера многобожников полна соблазнов, но не следует соблазняться! Нельзя верить, будто существуют иные боги, кроме Аллаха! И женщин, когда они поклоняются языческой богине Умай для лучшего деторождения, надобно порицать сурово и налагать на поклонение подобное запреты строгие! И нельзя верить, будто вся земля на свете покоится на рогах жёлтого быка, а под быком-земледержцем — рыба, а под рыбой — море безбрежное. Нельзя верить в это! А в одного лишь Аллаха, в его волю надо верить! Пусть эта воля не может быть понята людьми, но она — для их блага!.. И быть может, и можно носить на себе, и на детях и жёнах своих амулеты из волчьего меха; но непотребно это — верить в божественность волка!.. Но ведь поётся в песнях, что «лицо волка — благословенно», в особенности же — гёк-бури — голубого волка. Да и сам ведь Осман навешивал на своих коней клочки волчьей шкуры. От иных обычаев трудно, а порою и нет возможности отказаться!..

Но Осман не верит в Небо и в сыновей Неба, которых звали — Ак Хан — Белый Хан, Кызыл Хан — Красный Хан, Йешиль Хан — Зелёный Хан; и ещё одного сына звали когда Жёлтым Ханом — Сари Ханом, а когда и Чёрным Ханом — Кара Ханом…

Но закинешь голову, поглядишь в небо, а там будто бы и различишь прекрасное лицо небесной красавицы — Солнечной Девушки; сияет-сверкает её прекрасное лицо округлое… а вот её пальцы огневые тянутся к людям — свет несут на землю… Облака закрывают лицо Солнечной Девушки, потому и лицо невесты на свадьбе тюркской закрывают покрывалом красным — дуваком…

Но можно верить в святого Хызра, который волею Аллаха омылся в источнике бессмертия и с той поры по земле бродит и творит добро людям…

В кочевые жилища тюрок часто заглядывает Хызр, потому что тюрки неприхотливы, никогда не просят о многом…

Самое хорошее на свете жилище — юрта, деревянный её остов четырёхчастный — решётки образуют стены, сверху прикреплены жерди и составляют жерди верх юрты, а круг деревянный скрепляет жерди крыши, и из отверстия выходит дым очага, а свет — входит. И войлоком вся юрта крыта. Собрал — разобрал! Собрал — разобрал! На двух верблюдов, а то на трёх лошадей погрузил — повёз на другую стоянку!.. В проем — вход-выход — входишь-выходишь. Ковровой занавесью завешивается вход-выход… Юрта лучше, чем каменные жилища неверных; лучше, чем дворцы султанов! В летнюю жару в доме сыро и жарко, а в юрте прохладно… Юрта лёгкая, четыре сильные женщины и сложат её, и поставят без труда… А внутри — каких только нет ковров, подушек, кошм!.. Тонкие узоры красные закруживаются кругами яркими… А свернуть всё при укладке — легче лёгкого!..

В самой серёдке внутри юрты — место очага. Здесь разводят огонь, чтобы зимой холодной не замёрзнуть, здесь и пищу горячую можно готовить. А за очагом против входа-выхода — место для почётных гостей. О нём, об этом месте, говорят старики:

— На почётное место не устремляйся!..

И то, не устремляйся; жди, когда хозяин пригласит!..

Рядом с почётным местом гостевым — сундуки резные деревянные, серебряными бляшками изукрашенные. Днём на сундуке постель свёрнутая положена. На гостевое почётное место детям забегать нельзя, оно — только для почётных почтенных гостей и в чистоте содержаться должно. А справа от почётного места — ковры настланы для отдыха хозяев, здесь и супруги спят вдвоём… А налево от почётного места — дети спят и играют… А у входа-выхода конскую упряжь хранят. И в юрту нельзя обутым входить… Порфирородными зовут византийских императоров, потому что они по обычаю рождаются в комнате, красной тканью затянутой, в таком прекрасном покое… Там рождают их матери их, императрицы… Осман же явился на свет в юрте кочевой, в Сугюте, и мать его, когда рожала его, ухватилась за уздечку, привязанную к особому шесту; как все женщины-кочевницы в родах, когда рожают своих детей… И когда маленький Осман, младенец ещё, плакал громко, обносили его троекратно вкруг очага… А когда он, едва на ножках стоящий, кинул в очаг щепку и горсть пыли, тогда муж его кормилицы ударил его по щеке — нельзя бросать грязь в очаг!..

В юрте, где отец жил один, мальчик подросший много времени проводил, разглядывая отцово оружие… Спрашивал:

— Отчего этот лук не похож на другие луки здесь?

Отец отвечал:

— Это очень старый лук. Моя мать ещё в девичестве своём пускала стрелы из этого лука. Если бы осталась в живых одна хотя бы из твоих старших сестёр, я бы ей подарил этот лук прародительницы их…

— И моя сестра стреляла бы из этого лука? В битву ходила бы?

— Нет, ныне, в наше время, девицы в битвах не бьются. А так, на охоту, быть может, ездила бы…

Осман видал, как девицы охотятся с малыми ловчими птицами…

— Ты любил бы мою сестру?

— Да.

— Она ведь была бы девица, женщина! А любить надо сыновей!

— И дочерей, запомни! Женщина родила на свет каждого из нас в больших муках! Дочь возможно выдать замуж хорошо, и тогда зять добрый сделается твоим союзником и другом, а то и сына заменит…

— А раньше, давно, женщины бились в битвах? Твоя мать, моя бабушка, билась?

— Да. Только в рукопашный бой нельзя допускать женщин, потому что пойдёт такая резня, упаси Аллах! Женщины стреляют издали из луков, обстреливают издали врагов…

— А это длинный меч старинный, правда?

— Не тронь его, клинок острый, ты пальцы обрежешь!..

— Трудно сделать хороший меч?

— Даже и плохой меч трудно изготовить! Прежде богатыри отправлялись за мечами в далёкие земли, где живут мастера!..

— А теперь? Я тоже поеду далеко, чтобы добыть меч!

— Теперь в этом нет нужды! Поедешь недалеко в большой город, золотые монеты с собой возьмёшь в кошеле — побольше! — и покупай меч, какой только захочешь!..

— А почему этот нож — каменный?

— Кремнёвый. Потому что очень старый.

— Твоего отца, моего деда?

— Нет, куда старше. От самых старых предков наших.

— И его никто не бросил, не выбросил?

— Грех — бросить, как сор, оружие предков!

— Я тоже не брошу!

— Ты хороший мой удалец!

Похвала отцова как веселит сердце, душу мальчика! И как хочется, чтобы отец не отсылал его из своей юрты подольше; хочется задавать много-много вопросов и слушать спокойные, серьёзные ответные слова отца…

— А рукоять — из камня? Почему такой лёгкий камень, и жёлтый такой?

— Это не камень, это слоновьи рога — бивни…

— Какие рога?

— Далеко-далеко живут огромные звери — слоны. Слон имеет длинный мягкий нос и два рога. Очень дорого стоят такие рога, потому что их привозят издалека…

— Слон — страшный? Страшнее волков?..

— Слон большой, высокий, траву ест. Я слыхал, что на слоне ездить возможно, как на верблюде. Нет, слон сам по себе не свиреп, но если разозлить его, может и затоптать большими толстыми ногами…

— А это железный нож?

— Это железный.

— А это?

— Этот металл — бронза…

— А что крепче?

— Железо закалённое…

— А бронза красивее, да?

— Нож ценится за прочность.

— Мне красивые ножи нравятся, пусть будут прочные и красивые!

— Пусть тебя Аллах сохранит, умная голова!

— Ты зачем смеёшься? Не смейся!

— Да я не смеюсь, нет!

— Нет, ты смеёшься, ты надо мной смеёшься…

— Право, не смеюсь я над тобой…

— Я мало знаю, потому что я ещё маленький. Но ты не смейся надо мной, ты мне всё говори, всё рассказывай мне…

— Я и рассказываю…

— И не смотри на меня так сейчас!

— А как я смотрю?

— Как будто хочешь отослать меня!

— И отошлю. У меня дела есть…

— Нет, сейчас не отсылай! После! Отошлёшь меня после?

— Ладно, соглашусь на этот раз, отошлю тебя после!..

— А это тоже ножи?

— Ножи. Это кинжалы… Эй, не обрежься!..

— Рукоятки золотом обложены… Я хочу такой острый клинок; и чтобы рукоятка золотая!..

— Всё будет! Потерпи, подрасти…

— Долго расту…

— А ещё дольше будешь жалеть о быстротечности детства, когда вырастешь!

— Как? Отчего буду жалеть?

— Не скажу сейчас. Поймёшь, когда вырастешь; а покамест не вырастешь, не поймёшь… Смотри, вот ещё кинжал, рукоять изогнута, видишь, как… Это из далёких земель Хиндостана кинжал… Видишь, камень красный прозрачный, вделан в рукоятку, это рубин, дорогой камень, драгоценный…

— А вот тоже золотая рукоятка…

— Это насечка золотая…

— А здесь цветы на рукоятке…

— Не забывай! Клинки острые…

— Но я ведь буду ходить с кинжалом?

— Будешь. И даже скоро. А покамест берегись, не обрежься!..

— Сколько у тебя кинжалов!..

— Много…

— Тебе от твоего отца достались?

— Какие — от отца, от деда, от прадеда, от самых дальних предков; а какие — сам добыл в битве, в поединках с монголами…

— Вот люди вырезаны на рукоятке! Один другому руку отрезает… Кто они?

— Не знаю. Это древний кинжал, и воины древние изображены…

— Монголы?

— Монголы не древние!

— А какие?

— Монголы — плохие люди! Убивают без толку. Женщин-старух, детей-младенцев не жалеют. Монголов гнать надо, чтобы и следа от них не осталось!

— А ты много бился с монголами?

— Много! Монголы изгнали нас из наших давних земель!

— А когда мы совсем победим монголов, мы вернёмся в наши давние земли?

— Нет, не вернёмся. Теперь наши земли — здесь. У нас будет много земель. Все земли здесь будут наши!

— Ты завоюешь их?

— Из меня плохой завоеватель! Завоюешь ты, но и тебе не хватит жизни твоей. Земель много. И внукам, и правнукам твоим ещё останется для воинского труда!..

— А почему ты плохой завоеватель? Ты храбрый, сильный!..

— Я охоту люблю, пиршества, людей своих жалею слишком…

— А я что, не буду жалеть людей?

— У тебя жизнь будет другая. Ты в другое время будешь жить!

— А ты уже умрёшь, когда я буду жить в другое время?

— Наверно, умру. А даже если ещё и не умру, то сделаюсь старый, немощный, дела свои оставлю…

— Я не хочу, чтобы ты был старый и больной!

— До этого ещё много времени. Теперь не хочешь, а кто знает, чего захочешь, когда вырастешь!

— Твоей смерти никогда не захочу!

— Аллах ведает!

— Аллахом сейчас клянусь: я никогда не захочу твоей смерти!

— Верю!..

— Только ты ещё не отсылай меня сейчас!

— Так вот зачем все твои клятвы! Ладно уж, не отошлю покамест. Но отошлю скоро.

— А после опять позовёшь?

— Позову.

— Покажи ещё мечи. И я уйду. Только после ещё приду!

— Придёшь, когда я позову тебя. Не хочу, чтобы мой сын рос балованным и капризным…

— Только вот этот меч покажи, и я сразу уйду!

— Запомни свои слова! Сын вождя не должен бросать свои слова на ветер!

— Я уйду, клянусь. Только вот этот меч покажи, вот этот.

Отец держит обеими руками плашмя красивый меч, богато украшенный, с клинком широким.

— Это франкский меч. Из далёкой земли франков. Франки сюда пришли захватывать города румов; самый большой их город захватили — Истанбул. Там, в землях франков течёт река Рейн. Там, на берегах реки этой, много мастеров живёт, хорошие мечи куют…

— Ты был там? Давно? Когда меня ещё не было на свете?

— Мог бы я солгать тебе, но мой тебе добрый совет: всегда, когда можешь не лгать, не лги! Нет, я никогда не бывал в землях франков на реке Рейн…

— Ты бился с франками здесь?

— Сегодня для тебя день разочарований! Нет, мне не довелось биться с франками. Этот меч я взял, когда одолел одного монгола. У монголов чего только не увидишь! — оружие со всех концов мира…

Эртугрул много раз повторял сыновьям, что настоящий воин должен носить простую одежду, когда выходит с хорошим оружием.

Сколько раз мальчик Осман лакомился в отцовой юрте лепёшками, испечёнными из муки ячменной.

— Такую муку, смолотую из жареного ячменя, хорошо брать с собой в поход…

В небольшом сундуке Эртугрул сохранял бережно самую простую утварь, доставшуюся ему от отца и матери, — ступу, деревянные потемнелые чашки, нож самый простой, уже совсем затупившийся, деревянное блюдо, украшенное процарапанными простыми узорами, огниво, деревянное стремя, казавшееся таким неуклюжим…

В сундуках было много монет, золотых и серебряных.

— Это деньги, — говорил отец. Брал монеты на ладонь, подбрасывал, золото и серебро падало, сыпалась звонко…

— Когда-нибудь поедем в город…

— В Истанбул?

— Зачем в Истанбул? До Истанбула далеко! Истанбул ещё надо сделать нашим городом! А есть ведь и другие города, большие и маленькие. Поедем… Там увидишь чаршию — торговые ряды — выставлено много разного — одежда, оружие, сладости. Подходишь, отдаёшь вот такие золотые и серебряные диски и забираешь всё, что хочешь…

— Почему?

— Так положено.

— А если не давать ничего взамен, никаких золотых и серебряных денег, тогда можно всё взять?

— Экая голова твоя! Можно всё взять и без денег, только оружием и воинской храбростью. Беда в том, что ведь нет возможности всегда брать всё оружием войны! Даже монголы не могут так жить. Когда-нибудь надо остановиться, утвердить свою власть, дать людям хорошие законы. Это ведь хорошо, когда в твоих городах у людей много денег; хорошо, когда в торговых рядах продаётся всё, что только бывает на свете… Да что я тебе говорю, ты мал ещё!..

— Я всё понимаю! А ты всё знаешь, а ничего не делаешь. Где твои города с твоими законами? Почему наши воины не берут франкские и румские города? Почему ты не становишься самым великим правителем на всех землях?!

— Да я, может, не хочу! Большая власть — большое рабство! У султана власть большая, а сколькими цепями прикован он к этой власти своей! А я — свободный воин! Я не захватил много земель, но ты посмотри, ты скажи, кто посмеет напасть на меня, на моих людей? Никто не посмеет!..

Отец, казалось, говорил сам с собой, не для маленького сына, не для Османа говорил; казалось, сам себя хотел убедить… В чём же убедить?..

— А если ты такой свободный, почему ты хочешь, чтобы я сделался большим вождём и чтобы у меня было много земель и разных городов? Ты же так говорил!

— Говорил. Я так говорил, и говорю, и буду говорить о тебе, потому что время расцвета жизни твоей будет другое. А это ещё что! Как подумаю о временах твоих сыновей, и внуков, и правнуков!..

— Они будут жить в юртах, а по стенкам — вот такие монеты будут сплошь!..

— В юртах! А не хочешь во дворцах?! Все франки и румы будут у них в ногах валяться!

— И монголы?

— Кто будет помнить о монголах! Здесь всё будет твоё, твоё и твоих потомков. Я видел дворец султана Алаэддина Кейкубада, сына Кейхюсрева, я пировал в зале для пиров. Но дворцы твоих внуков прославятся на весь мир! Высокие, белокаменные, а вокруг сады… Эй! да ты не знаешь, что такое сады… Вот, видишь знаки на этой монете! Это письменные знаки, знаки халифов, наместников великого пророка Мухаммада. Это имя Бога, призыв к Аллаху показан этими знаками… Это древняя монета, в государстве древнем персов чеканили её… — Отец вдруг улыбнулся…

Осман положил маленькие пальцы свои детские на большую ладонь отцову. Монета звонко тукнулась в сундук, ударилась о другие монеты…

— Потерялась среди подружек, — тихо сказал Осман. Посмотрел на отца… — Я знаю тебя. Ты не любишь покупать. Ты любишь дырочки пробивать во всех деньгах и делать герданы…

— И дарить… — договорил отец, улыбаясь…

— И пришивать на шапки… — подхватил Осман… Теперь они как будто играли в такую игру…

Но вот лицо Эртугрула приняло суровое и отчуждённое выражение. Мальчик тотчас понял, что играм и беседам задушевным покамест конец. Он вскочил с кошмы, поклонился отцу, руку ему поцеловал и пошёл из его юрты…

* * *

Было кладбище. На кладбище — памятные камни. Мёртвые люди положены в земле под камнями памятными. Он видал мёртвых людей, убитых видал. Они делались, мёртвые когда, такие тихие и будто узнали какую-то тайну… Глаза не хотели закрывать до конца, веки оставались полуприкрытые… Лица желтели, темнели, пятнались пятнами… Но однажды, когда уже лет пятнадцать было Осману, он вдруг заблудился на охоте, отстал от своей дружины. Он знал, что в конце концов сыщет дорогу и был спокоен, медленно ехал на коне своём хорошем. И выехал к ручью. И там, у ручья, но подальше от плескучей воды, лежал мертвец… Это странно было, но в первый раз тогда увидел Осман мёртвое тело человека, умершего уже давно. Это ведь даже и не тело уже было, а так, останки, остатки. Были эти останки убитого давно человека страшными, конечно же. Но и хотелось глядеть на них, глядеть, не отводя пристального взгляда внимательного… Мертвецы ведь по-своему хороши, красивы; а этот, давно убитый, особенно был хорош, притягивал глаза… Члены его, тело его уже сливалось с землёй сыпучей. И останки одежды оземлились, почти что частью земли вокруг сделались. Когда смотришь, всё дробится в глазах тёмными рассыпчатыми дробными пятнами неровными, рассыпчатыми, сыпучими… По останкам одежды Осман различает: не наш, не кайы, не муж рода Эртугрула… И не монгол, нет. У этого мертвеца длинное тело было… Франк?.. Сердце забилось в чувстве радостной тайны… Было странно радостно, было хорошо сознавать, что ведь никогда этот, давно убитый, не откроет никому своей тайны… Видно было, что когда-то давно было это тело, тогда ещё живое, перерублено надвое… Одежда его — не одеяние воина… Остатки пояса… Должно быть, нож в ножнах висел на поясе… Было ли другое оружие?.. Унёс тот, кто убил!.. Осман смотрел, отъехав подале… Так, издали, совсем ясно было видно, что человек изогнулся, выгнулся тогда, давно уже, предсмертно… Голова скособочилась набок… Уже оземлились рассыпчато всё лицо и глаза. Не различить уже глаз. А вот отчаяние, смертное отчаяние умирающего всё ещё различается, видится… Рот приоткрыт в отчаянии смертном… Там темно, черно во рту… А зубы целы, и белые, красивые… Странно хорош, красив в этой тайне своей давний мертвец… Осман ещё отъехал; затем передумал, подскакал близко. Соскочил с коня и быстро разгрёб рыхлую землю рукоятью меча… Быстро-быстро… Разгребал землю вокруг мертвеца… Провалились таинственные останки в яму неглубокую… Осман нагрёб на них землю сыпучую… Полагается, что мертвецу лучше быть под землёй… Что ж, пусть так… Ещё сколько мертвецов — несметное число! — увидит Осман… Но ведь боле никогда не удастся ему побыть наедине с мёртвым, прислушаться в пристальности и внимательности к этой исходящей от мертвеца токами невидимыми, неслышными, странными бессловесной невидимой речи… Страшная сласть чуется в духе, идущем от мёртвого тела!.. Ещё много сластного страшного духа этого вопьют ноздри Османа… Привычно будет… А этот давний мертвец, он будто весь принадлежит Осману, будто непонятное благоволение своё, дружбу свою отдал Осману…

Осман отъехал от могилы на коне своём добром.

— Аллаха исмарладик! — До свидания! — крикнул прощальные слова.

И будто ощутились в воздухе прозрачные ответные прощальные слова погребённого:

— Гюле гюле!..

Ведь не навеки прощаются! Не простишься навеки с мёртвым! Уйдёшь рано или поздно из жизни земной. Великий добродей, милостивый Хызр живёт вечно, а человек обычный, даже и султан, даже и великий полководец, завоеватель многих земель, остаётся в конце концов лишь в памяти людской да в большом величии храмов, городов и дворцов, по его приказаниям воздвигнутых…

* * *

Память резвыми ногами убегает вдруг и вмиг далеко, в детство самое раннее…

Как велось у тюркских вождей, Эртугрул отдавал своих сыновей на воспитание своим ближним ортакам — содружникам. В юрте такого ортака провёл первые годы жизни своей и Осман. Жена этого содружника была кормилицей Османа-младенца; она приняла его из рук повитухи и прижала к большим своим грудям, тёплым и млечным. Её родной сын должен был сделаться сыну вождя молочным братом и другом, так велось по обычаю; но тот младенец умер, не прожив и седмицы после своего рождения. Осман сделался и радостью и заботой ортака и жены ортака. Они уже были люди немолодые, других детей у них не было. А старшие их сыновья погибли в битвах и стычках с монголами, не успев жениться; безбородыми погибли… Осман всегда был почтителен со своими воспитателями, когда сделался уже взрослым, возрастным воином… Они ещё прожили, и жили в довольстве; по его приказу было у них всё, что нужно для жизни довольной, достаточной… Но лежа в старческой немощи, Осман не мог вспомнить их имена… Да зачем? Он и безымянными любил их!.. А братьев своих он, тогда, в детстве, узнал позднее, потому что они воспитывались в других юртах, у других ортаков отца…

Кормилица прикрывала рот, подбородок тонким платком — яшмаком. Голос у неё был певучий…

Ты, кого я, открыв глаза, увидела.

Ты, кого я, открыв сердце, полюбила… — пела она…

Она обнимала маленького Османа и приговаривала певуче:

— Дожить бы мне, увидеть бы мне прекрасную невестку твоего государя-отца, любимицу твоей государыни-матушки!..[123]

Он тогда не понимал, о чём она говорит. Но она и вправду дожила до его первой свадьбы и до рождения его сына-первенца…

Кормилица приводила его в юрту его матери, мать наклонялась и протягивала к нему руки. Мать виделась ему такой красивой, горделивой и строгой. И лежа в старческой немощи, он вдруг сознавал, что никогда в своей жизни он не встречал такой доброй к нему женщины, как его кормилица; и не встречал такой красивой, прекрасной его глазам женщины, как его мать!.. Но тогда, маленьким, он дичился матери, отбегал, прятался за кормилицу, за её широкую синюю шерстяную рубаху цеплялся…

Мать распрямлялась, опускала руки размашисто, высокая, стройная, в платье длинном, расшитом узорами — золотыми нитями — по красному шёлку…

— Назлым — балованный… — роняла коротко.

Кормилица снова брала его за руку, подталкивала к матери. Он упрямился…

— Прости меня, — говорила кормилица; и с неловкостью, толстым своим телом в синей шерстяной рубахе, кланялась матери своего воспитанника…

Мать ничего не отвечала… Горделивая…

— Иди… иди!.. — кормилица всё толкала мальчика к его матери…

Он почуял, что мать его сердится на его кормилицу-воспитательницу. Но он не хотел, чтобы на эту, самую любимую, толстую женщину кто-нибудь сердился!.. И он шёл к матери, только один раз оглянувшись на кормилицу…

В юрте матери было так нарядно, так пестро и ярко от пёстрых чистых ковров, кошм, занавесей… Но почему она смотрела на него своими красивыми чёрными молодыми глазами так сдержанно, так испытующе? Почему не выражали её глаза простую безоглядную тёплую любовь, как небольшие раскосые глаза кормилицы?..

— Вот твои сёстры. — Браслеты на вытянутой руке матери блестели и звенели подвесками…

Две тоненькие девочки-погодки, казавшиеся Осману совсем одинаковыми, тоже блестели и звенели красивой одеждой и украшениями; смотрели на маленького брата робко и ласково. И глаза их были красивые, сходные с глазами матери…

— Чем же мне тебя веселить, дорогой мой гость? — спрашивала мать. И вдруг её глаза вспыхивали чёрным сиянием ласковым до того прекрасно!.. И если бы подольше сияли ему эти глаза тёплой лаской… Но как быстро они вновь делались строги…

Осман и его сестрички сидели на чистом ковре и протягивали тонкие ручонки к большой миске — сохан, наполненной сладкими тестяными шариками… Сласти и строгость чёрных глаз и пестрота чистого яркого ковра связались в его сознании с обликом матери…

Она сажала его подле сундука большого резного деревянного[124]. Мальчик разглядывал резные изображения на стенках сундука… Большой зверь — лев — стоял на задних лапах, приближал своё лицо к лицу усатого человека, будто поцеловать друг друга желали они! Другой лев прыгал, подняв кверху хвост. Львы имели красивые и будто расчёсанные гребнем хорошим гривы. А вокруг сплетались листья резные… А вот и всадники на конях. И львы на конях, и держат в лапах поднятых боевые копья!.. А над ними резные орлы двуглавые раскинули крылья…

Мать говорила:

— Этот сундук поднесли мне послы болгарского царя, болгарская царица послала мне этот сундук в дар! Болгары — тюрки, как мы. Они верят в Небо — в неизбывного Тенгри!..[125]

Мальчик вдруг чуял, что его мать — иная, не такая, как отец и кормилица. Но он хотел быть таким, как отец, а не таким, как мать!..

— Мы верим в Аллаха милостивого, милосердного! — говорил он громко.

— В Аллаха, да, в Аллаха, — повторяла мать задумчиво и замолкала совсем…

Мать устраивала для него, ради него веселье с песнями и плясками. Лица сестричек озарялись улыбками белозубыми. Перед юртой на земле утоптанной девушки плясали вереницей скорой змеистой; будто красивая змея большая вилась-завивалась. Звенели герданы — ожерелья из монет, взблескивало золотое вышиванье-шитье — кругами, цветками — на платьях ярких цветов насыщенных — красных, синих, зелёных… Красные, зелёные, жёлтые яркие платки летели в воздухе, к небу светлому синему, в пальцах девичьих…

И снова он сидел в юрте, на ковре, подле резного болгарского сундука…

— Хочешь остаться здесь, со мной, с твоими сестричками? — вдруг спрашивала мать. Лицо её приближалось к его лицу, глазам, необыкновенно красивое, но чужое. В глазах, в лице её странная тревога была…

И он вдруг пугался. Он и сам не знал, отчего не хочет оставаться с матерью!..

— Нет, — шептал он, опустив глаза. — Я потом приду к тебе опять! А теперь отпусти меня…

Он вдруг начинал бояться матери! Вдруг она не отпустит его?.. И она будто чуяла его страх. И с озорством непонятным странным произносила:

— А если не отпущу?!..

Он вовсе не был трусливым мальчиком. Но её боялся! Боялся этого странного озорства в её голосе. Он хотел одолеть это опасное — а сам не знал, почему опасное! — озорство искренностью своей…

— Я ещё приду к тебе! — говорил он искренне. — Только сейчас отпусти меня. Отпусти! Не олур! — Что тебе стоит!..

Потом являлась кормилица — синяя рубаха, белая косынка, медно-смуглое круглое лицо чуть лоснится на солнце, глаза узкие раскосые… Мальчик бросался к ней… Так хорошо было идти с ней за руку. Эта простая умом, толстая женщина была — сама основа жизни, бытия простого самого…

— Больше не приводи меня к ней! — просил он.

— Аннедир! — Она — тебе мать! — отвечала кормилица. И подавляла вздох…

Он знал имя матери, но отчего-то не хотел произносить его, даже про себя, в уме… Имена сестёр он забыл. Они умерли совсем детьми, не дожив до отрочества, одна за другой, от какой-то болезни. Он никогда не спрашивал, от какой. Мать хотела, чтобы жрец-шаман лечил девочек заклинаниями. Отец не хотел такого. Он сердился на жену за её приверженность язычеству. Она полагала его виновным в смерти дочерей. Она думала, что шаман вылечил бы их. Осман знал, что его отец Эртугрул любил своих дочерей искренне и жалел о них…

* * *

Память замирает. Осман видит себя очами души. Он уже почти отрок, тянется вверх, как деревце молодое, тонкое ещё… Вот его братья… Мальчики теснятся друг к дружке, смотрят на отца во все глаза… Немножко гримасничают… Короткие рубашки… тонкие длинные смуглые босые ноги…

Сюннет-дюгюн — праздник обрезания… Осман и его братья, Сару Яты и Гюндюз… Праздник забылся, потому что было тогда очень тревожно. Осман гордился тогда, ведь его приобщали к правой вере! Он уже не маленький; он знает, что ему не отрежут конец; но отчего-то всё равно тревожился… А вдруг дядя Тундар прикажет, чтобы племяннику отрезали конец?! Тогда Осман уже никогда не сделается вождём, набольшим!..

Очень больно! Однако после быстро зажило. И конец, конечно же, не отрезали…

Он не плачет. И так гордится, так радуется; потому что отец Эртугрул одобряет его сдержанность, его терпеливость к боли коротким сдержанным:

— Машаллах!.. Машаллах!..[126]

В сущности, Эртугрул всегда любил Османа больше других своих сыновей; сам не знал отчего. Быть может, от бойкости этого мальчугана, такого занятного, забавного… Ещё когда Осман сделал первые шаги, шажки, маленькими ножками, Эртугрул обрадовался необыкновенно, отчего-то обрадовался очень сильно… Большой праздник устроил… Ножки мальчика перевязали пёстрой, черно-белой шерстяной нитью, поставили его на открытом месте, перед юртой ортака — его воспитателя. Больших ребятишек собрали стайкой. Эртугрул махнул рукой, и ребята пустились бегом к малышу. Первым тогда прибежал старший сын Тундара; этот мальчик и перерезал ножиком детским путы на ногах малыша. И получил в подарок большую сладкую лепёшку… Эртугрулу хорошо было смотреть на малыша, который не испугался, стоял смирно, глядел серьёзно, сжав губки… Сжимал губки, как большой, как возрастный, взрослый; а щёчки детские, тугие… Тогда же обрили ему голову, а на маковке заплели косичку… Первый раз посадили на коня, старого, смирного… Воспитатель-ортак взял коня за повод… Мальчик сидел крепко, серьёзный, даже совсем не по-детски суровый…

— Пеки-и-и! — О-очень хорошо! — бормотал воспитатель…

И в волнении, совсем не ясном ему, проговорил вполголоса Эртугрул:

— Бакалым!.. Бакалым! — Увидим! Увидим, что из него выйдет!..

А мать была — праздник. Но праздник вовсе не радостный! Праздник даже зловещий, пугающий, непонятный…

Сёстры умерли в месяц сафар, второй месяц в исчислении месяцев года правоверных. Этот месяц почитался страшным месяцем, месяцем несчастий. Это был чёрный месяц, месяц болезней, от которых лица желтеют, делаются «асфар» — жёлтыми, как говорят арабы… Девочки уже были мертвы, уже ведь было всё равно… Однако мать, как безумная, вдруг приказала устроить праздник костров для бережения от зловещего сафара… Разожгли костры за становищем, бросали в огонь старую посуду, прохудившиеся седла; в ладони били, кричали, шумели, стучали в трещотки… Так приказала мать своим ближним женщинам… Отец Эртугрул не препятствовал ей тогда…

Худо было в становище. Кормилица держала маленького Османа на коленях, сказывала сказку крепким голосом успокоительным:

— Было ли, не было ли, а в прежние времена, когда время текло сквозь решето, когда верблюды служили глашатаями, а блохами посыпали лепёшки, когда я качала люльку своей матери, жили двое детей. Сначала умерла их мать, и тогда отец их нашёл себе другую жену. А после и сам он умер от болезни. Покамест он был в живых, мачеха боялась обижать его детей. Но когда отец их умер, она принялась тиранить сирот и била их очень сильно. Однажды не выдержали мальчик и девочка тиранства мачехиного и побежали из дома куда глаза глядят. Бежали долго-долго. И добежали до маленькой бедной юрты. Решились проситься на ночлег. В юрте встретила детей старушка старая.

— Куда вы бежите, дети? — спросила она.

— Мы бежим от злой мачехи!

Старая старушка накормила их и уложила спать на мягких кошмах. А наутро сказала им такие слова:

— За горой есть два озера. Ты, мальчик, выпей воду из правого озера, а ты, девочка, выпей воду из левого озера. Тогда вы станете солнцем и луной.

Дети так и поступили. Дошли до озёр и выпили воды. И тотчас превратились в солнце и луну, взошли на небо и обрели покой!..

— Они и теперь на небе?

— Да, они на небе. Но иногда шайтаны и дэвы — злые духи похищают их. Тогда добрые духи стреляют в духов злых из своих луков. А нам, на земле, видятся их стрелы падучими звёздами — шихап! И если похитят девочку-луну — ай тулунджа — это предвещает голод и смерть. А если мальчик-солнце на короткое время исчезнет — гюнеш тулунджа — это предвестник изобилия… А когда солнце и луна исчезнут совсем, тогда настанет конец света[127]. Все люди, и живые и мёртвые, будут призваны на страшный суд. Аллах будет судить всех по их грехам! Все пойдут по мосту, сходному по тонине своей с волосом тонким, «сират» — «дорога» зовётся этот мост. А внизу, глубоко под ним, — джаханнам — геенна. И все праведники пройдут по мосту благополучно, а грешники падут в огонь геенны. Потому что все грехи каждого записаны в особых книгах…[128]

— Все увидят Аллаха?

— Нет, одни лишь праведники и святые!

— А другие упадут с моста?

— Можно быть не таким великим праведником и всё же не упасть с моста в огонь! А попасть прямо в рай — джанна — фирдаус — возможно, если ты верил в Аллаха. А в раю большой прекрасный сад…

Мать замкнулась в своём одиночестве. А её сын всё рос. Его и его братьев учили воинским искусствам — владеть копьём, мечом и саблей; рукопашному бою учили — драться руками и ногами, ни на мгновение не упуская противника из виду…

В двенадцать лет, ранее, чем всех прочих мальчиков, посвятили Османа, справили положенные обряды, сделали его взрослым, возрастным…

Прежде, во времена многобожия, мальчику вместо детского имени нарекали новое имя. Но по велению Аллаха и пророка Мухаммада, имя теперь нарекали после рождения.

Осману отвели большую юрту, хорошо убранную, наделили его оружием, снарядили как воина…

— Теперь и ты — эр — взрослый муж-воин! — сказал воспитатель-ортак…

* * *

Но не хочется старому Осману вспоминать сейчас жизнь свою, жизнь взрослого мужа-воина — эра. Хочется вновь и вновь обращаться памятью назад, в детство, в детство…

Наступала весна, уходили на пастбища весенние, перегоняли овец. В крепость Биледжик на реке Карасу[129] завозили всё самое ценное, такой был уговор с правителем этой крепости. Были зубчатые стены. Эти стены казались детям очень длинными, длинными-длинными… Женщины несли детей в люльках. Эту живую драгоценность всегда забирали с собой, переносили от зимних становищ на летние — и назад — и снова назад, или вперёд… Потом отцветали маки, выцветали, сжимались в маленькие вместилища зелёные; выцветали, опадали красные лепестки, лиловели… Казалось глазам, будто зубчатые стены крепости тянутся и тянутся по горам… Других крепостей Осман тогда ещё не видывал… Он не помнил, чтобы его водили вовнутрь крепости. Он очень — до сильного сердцебиения! — боялся, когда в крепость уходил отец Эртугрул со своими ближними людьми. Мальчишки рассказывали друг другу страшные истории об этой крепости, о единственной крепости, которую они знали… Полушёпотом пересказывали друг другу страшное — будто в этой крепости, внутри неё, есть страшные темничные камеры — кауши; и будто в этих темницах держат заточенников подолгу, подолгу!.. Заманят в крепость и человек заманенный идёт по галерее длинной-длинной. Идёт, идёт, идёт… И вдруг путь обрывается в темноту. И человек уже не идёт, а летит! В эту темноту летит!.. И падает!.. И лежит на темничном полу с переломанными костями, покамест не умрёт! А может быть, не умрёт ещё долго, в страшных мучениях… Но один человек, которого заманили в крепость, не расшибся, когда упал. Он был очень ловкий, вскарабкался по каменистым стенам темничным и выбрался наружу. Пошёл, пошёл, и добрался до своего дома. Видит — становище. Пришёл к людям и назвал своё имя, спросил об отце и матери, о братьях и сёстрах. А ему отвечают:

— Да, жил такой человек среди нас, его так и звали. Только это было сто лет тому назад! Рассказывают, будто того человека заманили в страшную крепость…

Как услышал человек такое, запечалился. И тотчас начал стареть, стареть у всех на глазах. И сделался за мгновения совсем дряхлым, и умер!..[130]

После таких сказок сердце ещё сильнее бьётся в тревоге. И успокаивается Осман, лишь когда видит, как отец Эртугрул возвращается из крепости. Вот отец показался в распахнутых воротах. За ним люди его свиты несут подарки от правителя крепости Биледжик… Всё хорошо!..

Впрочем, однажды маленький Осман был и в городе. Должно быть, в Конье. Он ехал верхом, а рядом с ним ехал его воспитатель. В городе постройки были очень высокие, каменные. Высокие мечети со сводами. Духовные училища — медресе[131] (отец пытался после объяснять сыну, что это такое — медресе, но Осман был ещё слишком мал, чтобы такое понимать!)… Высокие дома облицованы были голубыми или бирюзовыми плитками… А, может, это был город Аланья[132]; и тогда, значит, Осман видел Красную башню. А, может, они останавливались в караван-сарае в Султанханы…[133] Резные разузоренные башни мечети уходят вверх, совсем вверх. Голову закинешь — даже страшно! Однако отчего-то приятный этот страх, и хочется испытывать его вновь и вновь; вновь и вновь закидывать, запрокидывать голову к высоте разузоренных голубовато-серых башен… Может быть, это в Сивасе?..[134] Или это кюмбет — маленькая купольная мечеть на берегу озера? Маленький кюмбет, похожий издали на вышитую золотыми нитями, перевитыми жемчужинами, девичью шапку… О, какие голубые, бирюзовые купола в Конье!.. А есть ведь ещё самый большой город франков и румов — Истанбул![135] Там постройки ещё выше, и площади раскидываются огромные; и храмы неверных — церкви. А возле церквей продают рабов — совсем чёрных, из далёкого жаркого далека; и совсем беловолосых, привезённых из самых северных краёв… А он был совсем дурачок; думал, будто самый важный городской товар — кетен-халва. И только для покупки этой вкусной кетен-халвы держит его воспитатель круглые деньги-монеты в поясе-кемере…

* * *

Франков он видел, когда ещё мальчишкой бегал в окрестностях становища. Он тогда забрёл к одному овечьему стаду. И вдруг собаки сторожевые яростно залаяли и припустились вперёд… Он тогда помчался следом… Бежать было хорошо, он выкрикивал, вскрикивал:

— Хей!.. Хей!..

Махал радостно руками, когда ему удавалось обогнать собак… Взбежали вместе на холм невысокий, широковатый… И вот тут-то Осман и увидел впервые франков…

На хороших конях ехали незнакомые люди в незнакомой одежде — короткие плащи, сапоги с загнутыми носками, штаны обтягивают ноги, шапки большие, круглые; усы и бороды хорошо подстрижены… Людей было не так много… Собаки исступлённо лаяли с холма… Позади пришельцев ехал один из них в длинной одежде тёмной, верхом на муле. К седлу приторочен был мешок. Этот верховой отстал от своих спутников. И вдруг собаки лающей шерстистой сворой рванулись с холма… Осман закричал что было мочи, отзывая их назад, но они не слушались… Он подумал, что они, пожалуй, разорвут беднягу… Но тот высоко вскинул палку-погоняло, принялся охаживать собак по мордам, тыкать погоняло в пасти ощеренные…

Осман продолжал звать собак. И наконец они побежали назад, по-прежнему сердито взлаивая…

Верховой на муле окликнул своих спутников громким голосом на непонятном языке. Те приостановились. Один из них направил коня прямиком к мальчику, замершему на холме. Осман не боялся; у этих людей вид был важный и не враждебный. Да и чего бояться! Он — дома, на земле людей своего рода…

Всадник на хорошем коне подъехал к холму. Теперь Осман видел его лицо, гладкое и светлое. Мальчик догадался, что перед ним румиец или франк; он слыхал, что румийцы и франки — белолицые…

— Пастух! — обратился к Осману всадник. — Чьи это владения?

Осман поглядел на него с любопытством спокойным.

— Это владения славного Эртугрула, вождя из рода кайы! А я не пастух, я — сын Эртугрула. А вы кто? Почему говорите на наречии тюрок? Куда направляете свой путь?.. Что вы за люди?.. — И тут он не выдержал принятого спокойного тона и спросил погорячее: — Вы франки или румы?..

Он почти понимал речь всадника, только слова этот всадник выговаривал немного странно…

— Я приветствую тебя, сын вождя тюрок! — сказал всадник, хотя видно было, что он сомневается в словах мальчика. — Спутники мои не говорят на языке тюркском, говорю лишь я один; я выучил ваш язык, чтобы служить толмачом. Я перевожу с одного языка на другой. Мы — франки, посланцы императора Балдуина[136], главы Латинской империи. Мы отправляемся в город Тырново, столицу болгарского царя Иоанна Асена[137], чтобы увезти в нашу столицу Константинополис его дочь Элену[138], невесту нашего императора… Мы сбились с дороги и отстали от нашего сеньора, господина Эжена де Три. Наше посольство очень многочисленно. А вон тот человек, наш священнослужитель, которого ты пытался милосердно спасти от жестоких собачьих клыков, имеет при себе охранные грамоты. Мы имеем много охранных грамот, часть их — у его преосвященства, а большая их часть — у господина Эжена де Три… Мы хотим выбраться на большую дорогу, там мы соединимся с нашими многочисленными спутниками, сопровождающими нашего сеньора, господина Эжена де Три…[139]

Осман почувствовал себя важным. И сказал с важностью:

— Я не знаю вас, но я думаю, вы не лжёте! Город ваш Константинополис я знаю, там живут румийцы, там у них много домов и храмов для неверных. А что такое ваши грамоты? Они в мешке у того старика, которого я спасал от собак?

— Ты, принц, умён не по летам. — И произнеся эту похвалу, всадник обратился на своём языке к старику на муле. Тот не медля подъехал поближе, спешился и вынул из своего мешка что-то похожее на куски шёлковой материи, испещрённые узорами…

— Это наши грамоты! — сказал всадник. — Они писаны на пергаменте…

На всякий случай он говорил с мальчиком почтительно, однако всё же забавлялся исподтишка детской наивностью маленького дикаря. Осман и вправду не понял многого из речей франка, но кивнул с важностью головой:

— Поезжайте за мной! Я провожу вас к моему отцу…

Осман вприпрыжку сбежал с холма, забыв в увлечении быстрым бегом о своей важности. Затем всё же вспомнил и пошёл серьёзно вперёд. Франки последовали за ним верхами, гася улыбки на губах…

Все, бывшие на становище, прибежали глядеть на нежданных гостей. Эртугрул вышел к ним, говорил с толмачом и сказал ему такие слова:

— Я прикажу вывести вас на хорошую дорогу. Быть может, я сам буду сопровождать вас. Ваш господин переночует, наверное, в крепости Биледжик. Отдохните в моём становище. Утром вы легко нагоните ваших спутников…

Франки переглянулись, обменялись короткими речами и согласились провести ночь на становище. Эртугрул приказал зарезать двух баранов и готовить угощение. Сделалось весело, запахло палёным, а потом и вкусным запахло… Дети резво перебегали взад и вперёд, то и дело оборачиваясь на гостей, которых посадили на почётный помост, застланный коврами, поставленный перед юртой вождя… За угощением велась на помосте неспешная беседа. Видно было, что гостям не так-то легко сидеть, поджав под себя ноги… Осман бегал неподалёку от почётного помоста, притворяясь, будто ему очень весело и будто ему совершенно безразлично, что происходит на помосте. Но на самом деле ему было обидно! Ведь это же он первым встретил этих людей, и не растерялся, говорил с ними, привёл их на становище… И вот теперь его не замечают, как будто он вовсе несмышлёный…

Но вот старик, тот, которого Осман спасал от собачьих клыков, обернулся, глянул на мальчика и что-то сказал толмачу, а толмач, в свою очередь, заговорил с Эртугрулом…

— Хей, Осман! — окликнул сына Эртугрул. — Забирайся-ка сюда. Ты был сегодня моим послом с этими людьми; теперь послы императора франков к царю болгар хотят говорить с принцем[140] тюрок…

Осман с большой радостью взобрался на помост. Отец указал ему место. Мальчик сел подле отца.

— Господин! — обратился к Осману толмач. — Наш император — твой ровесник, а его невеста, дочь болгарского царя, совсем ещё юна, всего шести лет от роду…

Глаза мальчика засветились, ему было занятно услышать такое… Вот, значит, как делается в других краях, — сочетают браком маленьких детей! И что же они будут, когда останутся в свадебной юрте наедине?.. — Осман едва подавил смешок… — Да нет же, ведь у франков не юрты, а дома из камня!..

— Я надеюсь когда-нибудь явиться послом в это прекрасное становище и заключить союз с прекрасным принцем Османом для пользы моего отечества, Латинской империи, и моего императора, славного Балдуина!..

Осман постарался принять величественный вид… Эртугрул посмотрел на сына и не засмеялся, даже и не улыбнулся…

После трапезы Эртугрул приказал своим людям веселиться, петь и плясать… Гости хлопали в ладоши благодарственно и поощрительно. А всё же Осману показалось, что им не так уж по душе музыка и пляски тюрок. Он тронул отца за рукав, а когда Эртугрул повернулся, мальчик, пренебрегая важностью своей, обхватил тотчас его за шею и пригнул ухом к своему детскому приоткрытому рту:

— Отец, попроси их петь! Я никогда не слышал, как франки поют. И никто ведь не слышал. Попроси!..

Эртугрул мгновение помедлил, но решил на этот раз согласиться с сыном.

— Не хочет ли кто-нибудь из вас, почтенные гости, пропеть песню вашей земли и вашего языка? — спросил вождь кайы с учтивостью.

Толмач поговорил быстро со своими спутниками. Затем один из них велел самому из них младшему пойти в юрту, которая была отведена гостям и где была сложена их поклажа. Юноша пробежал быстрыми ногами в обтягивающих штанах и скоро принёс двойную флейту, каковую подал толмачу. Толмач взял инструмент в губы и заиграл. А юноша запел на непонятном языке. Он пропел несколько песен к удовольствию Османа, но, кажется, одному лишь Осману по душе пришлось звучание этих чужих мелодий и песен на чужом языке. Он только жалел, что не понимает, о чём эти песни. И всё нарастало желание понять и узнать!..

Меж тем празднество завершилось. Гости удалились в отведённое им жилище. Осману всё хотелось узнать, о чём пел юноша-франк. Осман затаился подле этой юрты. Он видел, как его воспитатель ищет его, но, конечно же, не показывался. И улучив мгновение, когда никому бы не мог попасться на глаза, Осман проскользнул в юрту…

Гости зажгли три свечи и сделалось в юрте совсем светло. Осман никогда прежде не видел подобных свечей. Франки заметили мальчика.

— Что угодно — текину — принцу? — проговорил, улыбнувшись, толмач, по-тюркски проговорил.

Другой франк сказал толмачу какие-то слова на франкском языке и толмач ответил… Осман глядел на них, пытаясь угадать, о чём они говорят… А они вот какими речами обменялись:

— Хорош принц! — сказал франк. — Дикари! И живут по-дикарски…

— Напрасно ты так говоришь! — возразил толмач. — У этого мальчика умное лицо. Кто знает, что выйдет из него!

— Неужели ты веришь, что когда-нибудь явишься к этому дикарю послом?

— Может быть, и явлюсь, кто знает! Если не я, то мой сын, или внук…

— Или правнук! — бросил франк насмешливо.

— Однако я должен сейчас говорить с этим мальчиком, — решительно проговорил толмач.

— Мне ничего не угодно, — сказал Осман, смутившись вдруг. — Только скажи мне, о чём песни, которые пел тот молодой франк?..

— Садись, принц! Я с охотой перескажу тебе слова песен моей родины, моих франкских земель, замков и городов, на твоём родном языке… Слушай!..

И Осман сел на кошму и впился глазами в лицо своего собеседника, глядя, как шевелятся его губы… И снова следовали — одни за одними — слова франкских песен. Но теперь это были тюркские слова…

Прекрасная дама! Красавица моя!

Когда вы отпускаете своих птиц

В тёплое время года,

Тогда я пою, чтобы скрыть свою скорбь,

Иных причин для пения у меня нет;

Стройный стан, открытое сердце, ясный взгляд —

Из-за вас мне придётся умереть,

Если вы не будете милосердны…[141]

— А почему он должен умереть? — залюбопытствовал мальчик. — Потому что эта женщина отпустила на волю его птиц? Это ловчие были птицы, ястребы, кречеты?.. А женщина кто? Его жена?..

Толмач сдержал улыбку.

— Нет, женщина — знатная красавица, хорошего рода. У нас такой обычай: знатные красавицы держат в клетках в своих покоях певчих птиц в холодное время года, а весной отпускают их на волю. Эта песня поётся от имени храброго воина, который поклоняется красоте этой женщины…

— Она — его жена или невеста?

— Может быть и такое, но вернее всего будет предположить, что он просто-напросто восхищается её красотой.

— Я тоже знаю песню про человека, который любит свою жену. Хочешь, спою тебе?..

Один из франков что-то сказал толмачу.

— Ложитесь, — отвечал толмач на языке франков. — А я ещё побеседую с этим принцем, меня занимает эта беседа; я, пожалуй, опишу все происшествия сегодняшнего дня в моей хронике нашего путешествия…

Франки оставили лишь одну свечу и легли спать. Один лишь толмач при свете одной франкской свечи беседовал с мальчиком.

— Спой мне песню, — согласился толмач, — только я попрошу тебя петь потише, потому что мои спутники устали и скоро заснут…

— Я спою тихо…

И Осман пропел такую песню:

Моя жена, счастье моей головы, опора моего жилища!

Когда выходишь ты из юрты, как деревце высокое ты!

Чёрные, смоляные волосы твои подобны гриве кобылицы,

До самых лодыжек достигают, достают.

Брови твои подобны натянутому луку.

Губы твои, как миндалинки.

Щёки твои, как плоды на дикой яблоне.

Ты моя красавица, кавун, вирек, дюлек…[142]

— Хорошая песня?

— Очень красивая нежная песня. Я только не понял последние слова.

— Я тоже ни разу в жизни не видел тот плод, который эти слова означают; он — дыня! А ты теперь расскажи мне ещё слова песен, которые пропел тот молодой…

— Ну, слушай…

Горько плачет знатная красавица.

Она говорит своим подругам:

Ваши возлюбленные мужья — в плену,

Никто не знает, когда они выйдут на свободу!

Но моё несчастье тяжелее вашего несчастья!

И не затем, чтобы принизить вас

Или прогневить ваши души,

Я говорю с вами.

Высказать я хочу всё, что гнетёт меня.

Высказать я хочу всё, что терзает мою душу.

Постыдная история моя,

Что слёзы вызывает

Не из-за потери и несчастья,

А чувства горького стыда.

Я слышала, одна из вас сказала:

Мол, её несчастье больше моего, — Оплакивает она того, кто,

Как я полагаю, лучше, чем тот,

Кого я больше всех любила.

О нём вы просто позабыли.

Ведь он бежал, как трус,

И этим спасся,

Но лишился чести.

И говорят: зачем живёт на свете

Он и подобные ему,

Коль такая трусость,

Предательство и бегство

Обрекают на смерть

Тысячи отважных воинов,

Коль при этом гибнут храбрецы,

служившие опорой для франков,

— Их, как быков, проводят под ярмом

В застенок страшный,

Полный смрада с грязью?

Коль это малодушье многим жёнам

Приносит столько горя,

Их обрекая на тоску и скорбь!

А сколько слёз пролило

Немало достойных знатных красавиц,

Что остались совсем одиноки,

Так же, как вы.

Ведь вы тоже сочтёте негодяями

Беглецов за их преступление,

Которое никогда им не простится.

Когда гневаются добрые люди,

Которых задел поступок

Того, кто прогневил моё сердце

— Я могу его упрекнуть за то,

Что я его любила,

И почитала его своим любимым,

Бесчестного наглеца и труса,

Покрывшего себя позором,

В блестящих доспехах, в крепких латах

Бежавшего с поля брани,

Предав товарищей.

Ах! Что за день!

Безумный день, отмеченный позором;

Увы! Зачем я родилась в этот день,

Чтобы после полюбить его?

Из-за этой ошибки

Глаза, виновники моей глупости,

Наполняются горем и слезами…

Увы! В этом мне некого упрекнуть,

Кроме себя самой!..[143]

— Эту грустную песню я понимаю! Страшно это — выказать себя трусом! Лучше умереть! А вы, как мы, я понял! У вас тоже так ведётся, что лучше умереть, чем оставаться в живых и жить трусом!..

Толмач был достойным человеком. Маленький принц дикарей, живущих в палатках, пришёлся ему по душе. И толмач подумал, как бы огорчился мальчик, если бы узнал, что возлюбленный песенной красавицы бежал с поля битвы, где франкские рыцари-христиане бились насмерть с маврами-мусульманами![144] Да, люди равно презирают трусость, поклоняются красоте, сострадают женским слезам; но веры, во имя коих люди сражаются насмерть друг с другом, — разные! И быть может, это даже и глупо! Быть может, это даже и глупо, да простит Господь кощунственные мысли! Быть может, это даже и глупо… Но едва ли возможно переменить подобный порядок!..

— Осталась ещё одна песня, — тихо говорил мальчик. — Скажи мне и её слова…

— Это песня о том, как наш великий франкский правитель прежнего времени, а звали этого правителя Карлом Великим[145], хоронил своих ближних воинов, погибших в битве…

Толмач снова подумал, что это была снова битвы христиан с мусульманами; но об этом ничего не сказал мальчику. А говорил лишь о том, что равно может тронуть сердце любого из почтенных и преданных чести людей:

— Карл рыдает и рвёт свою седую бороду…

«В большой печали Карл!» — сказал Немон, приближенный его, —

— Аой!

«Вы не должны так горю предаваться,

Могучий Карл, — сказал другой приближенный, Джефрейт д’Анжу. —

Прикажите, чтобы тела убитых воинов Собрали бы теперь, чтобы положить в могилу!»

«Труби в свой рог!» — ответил император.

— Аой!

Джефрейт д’Анжу трубит в свой зычный рог:

Сам Карл велит, — с коней сошли воины храбрые

И вот, собрав друзей погибших трупы,

Их всех сложили в общую могилу.

Довольно было в славном войске Карла

Священнослужителей достойных.

Они погибшим отпущенье дали,

Затем они, как должно, трупы их

Священною травою окурили.

И отошли. Что делать больше им?

— Аой!

Велел великий Карл стеречь тела убитых.

Затем велел их вскрыть перед собою.

В парчовый плащ сердца их завернули

И положили в белый саркофаг.

Омыв вином и перечным настоем,

Тела вождей покрыли шкурой лося.

И вот великий Карл зовёт всех воинов храбрых:

«Тедбальт, Милон, Одон и Джебоин,

Везите их тела на трёх повозках!

Покройте трупы шёлковым ковром…»

— Аой!..[146]

Мальчик подумал, что это, конечно же, песня о неверных!

Вот каковы воины неверных!.. Вырезают у своих мертвецов сердца из груди… Может, они и бились, и погибли в битве против правоверных?!. Но внезапный гнев погас тотчас. «Этот человек так хорош со мной! И я не должен оскорблять, обижать его!..»

Осман поблагодарил учтиво толмача и тихо выскользнул из юрты. И угодил прямиком в жёсткие сильные руки своего воспитателя…

— Долго же ты гостевал у неверных! — проворчал старик.

— А ты подкарауливал меня? Выслеживал?

— Я за тебя в ответе перед отцом твоим. Ты не знаешь, чего ждать возможно от этих неверных!

— Они — гости нашего становища! Я их нашёл!

— Какими бы они тебе ни были гостями, а всегда нужно помнить о том, что они — неверные!..

Осман не стал дальше спорить. Воспитатель взял мальчика на руки и понёс…

Ночью мальчик спал плохо. Его мучили мысли о вере.

«Ведь отец рассказывал слова из Корана, из священной книги; слова о том, что восхищающие нас неверные — на самом деле хуже самых последних рабов, исповедующих правую веру! Ведь так говорил отец? Но был учтив и хорош с этими гостями… Он ведь не притворялся!.. И я не притворялся… Но я во весь день сегодняшний не вспоминал о правой вере в Аллаха!.. А если бы всё время ясно помнил, что я — правоверный…»

Он раскрывал широко глаза, вглядывался в темноту… И не мог найти равновесие, не мог отыскать ответ…

«Отец должен знать!» — наконец засверкала мысль спасительная… Да, отец помнил, знал на память многие и многие слова Корана, священной книги… «Но если бы в нашем становище жил такой человек, который умел бы прочитать священную книгу… Отчего у нас нет такого человека?..» И на этой мысли вопросительной мальчик заснул крепким сном…

Наутро, когда глаза его раскрылись, солнце уже высоко поднялось. Осман вскочил. В юрте никого не было. Он побежал к выходу-входу, запутался в пологе, сердито задёргал руками плотную пёструю ткань…

Перед юртой, поодаль от входа-выхода, сидела на коленях, поджав ноги, упрятанные в длинное платье, его кормилица. Она сидела на старой, протёршейся во многих местах проплешинами, бараньей шкуре, и работала споро на простом ткацком станке с узким навоем, старинном обычном станке кочевниц. Голова её была покрыта платком, спускавшимся на лоб… Она ещё не увидела мальчика, не расслышала ещё шагов детских ног, но уже почувствовала, почуяла его приближение и подняла голову… Он подбежал к ней… Медно-смуглое, узкоглазое её лицо круглое сморщилось в улыбке доброй заботливости…

— Когда поедут гости? — спросил Осман, уже отчего-то тревожась.

И, как оказалось, тревожился он не напрасно!

— Ягнёночек мой! — начала жалостливо кормилица. — Неверные гости уехали уже! Рано-рано поутру они уехали. Наши поехали с ними — провожать…

Мальчик закрыл в обиде, в злой досаде глаза; сильно, до боли, сжимал веки, удерживая в глазах щипучие слёзы, не давая им скатиться на щёки…

— Ягнёночек мой!.. — Кормилица сказала, что и вождь Эртугрул и её муж, воспитатель мальчика, отправились провожать гостей, указывать им дорогу… — Умой лицо, ягнёночек, поешь с утра! Лепёшки с творогом я испекла тебе…

Не на ком было выместить свою обиду, ярую досаду! Только на ней, которая была ему ближе матери!..

— Сама жри свои лепёшки! А меня оставь!..

Он побежал прочь, не оглядываясь… Женщина склонила голову к своей работе. Она знала, что её питомец может быть горяч, но и отходчив. Прибежит, вернётся и, улучив мгновение, схватит её руку, набрякшую от многолетней, целодневной работы домашней; и вдруг поцелует тыльную сторону ладони!.. Она не понимала, отчего её питомец так огорчён отъездом из становища этих неверных; но она чувствовала, что ему больно от обиды, досады; и жалела его, сожалела…

Он побежал за становище, далеко, туда, где встретил вчера нежданных гостей. Было совсем пусто. Должно быть, пастух сегодня и не придёт, — пасёт в другом месте… Мальчик взбежал на холм, внезапный лёгкий ветер вздул полотняную голубую рубашку… Он ведь знал, что они уже далеко, что он не увидит их с этого холма! Но ведь нужно было что-то делать, как-то действовать…

Слёзы высохли в глазах, так и не скатившись на щёки… Но досада не минула…

«Ведь это я их нашёл!.. Я!.. — лихорадочно-досадливо, почти злобно билось, колотилось в детском сознании словами отрывистыми, прерывистыми… — Я их нашёл!.. Я их спас… Собаки разорвали бы их… Я привёл их на становище!.. Я — текин — принц!..» — Впервые он подумал о своей знатности так ясно. Ведь это франкский толмач дал ему понять… Да, Осман — текин! Осман — принц! Осман равен по знатности неведомому Балдуину, мальчику-правителю! Осман, может быть, и сам женился бы на этой девочке, на Элене, дочери болгарского царя!.. В сущности, эти неведомые Балдуин и Элена привлекали его именно своим возрастом, то есть тем, что приходились ему почти ровесниками… И не проходила обида…

«…Не попрощались со мной!.. Будто я — сын пастуха или внук самого бедного воина!.. И этот!.. — Подумалось о толмаче с досадой, с обидой. — И этот!.. Рассказывал мне песни, был хорош со мной!.. И не простился!.. Попробовал бы он не проститься со своим Балдуином!.. Хуже собак эти неверные!..»

Но мальчик был настолько умён, что понимал несправедливость своих упрёков… Чужие люди уехали, не простившись с ним!.. А родной отец? А воспитатель? Разве позвали его с собой — провожать гостей?! А как это было бы хорошо — провожать послов большого правителя, указывать им дорогу!.. Это было бы почти как воинский поход…

Медленно уходила болезненная досада, истаивала обида в детских фантазиях… Он лежал на траве холма, подложив скрещённые руки под голову; глядя в небо, как взрослый… В безбрежной живой, непроницаемой голубизне этого неба он вызывал картины живые, движущиеся… Голубизна сегодня выдалась совсем чистая, облака не плыли стадами овечьими… Он ясно сознавал, что есть ведь один выход, одна возможность для него переменять обстоятельства его жизни. Эта возможность была то, что он ведь вырастет и будет воином и правителем, и предводителем воинов!.. И тогда он сделается силён!.. И тогда он будет делать, поступать по-своему! Всегда, навсегда!.. Впрочем, что-то вдруг мешает мальчику насладиться осознанием его будущего, грядущего всесилия. Мешает сначала нечто смутное, затем смутное ощущение помехи проясняется в слова отца, слова о том, что не следует нападать первым… Это даже и не слова, а память о словах, ощущение сказанности слов… Но ведь он, Осман, сейчас всего лишь придумывает, просто-напросто воображает то, чего на самом деле и нет!.. И наверное, и никогда не будет!.. Ему хочется, чтобы было, сталось, случилось… Но то, что он воображает, оно так пышно, так победительно и прекрасно!.. Может ли такое сбыться?..

…В голубизне неба колеблется живая картина неведомой битвы. Великаны-воины взмахивают огромными мечами, заносят сабли, замахиваются боевыми топорами… На них, на воинах, надеты прекрасные доспехи, шлемы сверкают, развеваются какие-то яркие пышные перья и сияющие плащи… Кони под всадниками изукрашены тоже сверкающими тканями и серебряными и золотыми украшениями… Один воин, похожий на его отца, вырывается вперёд, на какие-то мгновения его фигура мощная и прекрасная занимает всё небо!.. Но это не Эртугрул, отец Османа, это сам Осман! Но какой-то иной, каким он не знает себя… Он взрослый и будто знает, ведает многое такое, чего не знает глядящий на него Осман-мальчик… Воины большого Османа побеждают всех!.. Сменяется картина… Огромный, бескрайний зал… Стены его — бескрайней высоты! — выложены сверкающими плитами… Эти плиты колеблются странно, переливаются… В зале на помосте, застланном коврами, стоит одетый в причудливую богатую одежду маленький человечек…[147] Мальчик-Осман думает, что это, наверное, его сверстник, император Балдуин… Но большой Осман наверняка знает, кто это!.. Большой Осман одним прыжком заскакивает на помост!.. Маленький человечек, неуклюжий в своих длинных пышных одеяниях, поворачивается к большому воину… Лицо маленького человечка — совсем не детское, а старческое, сморщенное, только маленькое, как у ребёнка… Это и страшно и смешно — это маленькое сморщенное лицо!.. Маленький человечек вытягивает руку, будто отдаёт кому-то приказ… На помосте вдруг оказывается девочка, в такой одежде, в такой нарядной шапочке, каких Осман-мальчик не видывал никогда прежде… Девочка стоит, опустив кротко свою красивую головку… Маленький человечек с лицом сморщенным вдруг начинает говорить… Мальчик-Осман на холме своём не слышит голос, произносящий слова; но отчего-то знает, какие это слова… Они как будто на непонятном языке, на языке франков, или румийцев, но мальчик-Осман отчего-то понимает их… Человечек говорит свои слова большому воину:

— Я сделался стар и немощен, — говорит человечек. — Потому я тебе, Осман, отдаю свои владения и свою невесту! Возьми города и земли! Возьми красавицу! Она будет любить тебя!..

Голос человечка делается громким, как звучание воинской трубы… Затем слова делаются совсем невнятными, голос совсем смолкает и сам человечек исчезает… будто истаивает в воздухе неба…

Большой Осман стоит на помосте. Девочка вдруг успела вырасти в большую, взрослую красавицу. Осман протягивает руку, и она протягивает ему грациозно свою руку в красивом рукаве узком и длинном… Рука об руку они плывут в небе… Огромный зал растворился в голубизне… Осман плывёт в небе об руку с красавицей прекрасной…

Мальчик-Осман смотрит и узнает этого большого воина. Потому что ведь это — он сам и есть!.. И не может узнать его. Потому что ведь это он — и не он!..

— Хей, Осман! — кричит мальчик в небо. И не встаёт, не поднимается с травы холма… — Хей, Осман! Ты кто? Ты — это ты? Или ты — я?..

«Ты… Я… Ты…» — неслышно плывёт в воздухе… Осман-мальчик не слышит, но отчего-то знает…

Большой воин и его красавица вдруг, внезапно дробятся и преображаются в яркую вереницу — в голубизне небесной — воинов об руку с прекрасными красавицами…

Воийы улыбаются в усы и кивают с неба улыбчиво мальчику. И странно-неслышно и отчего-то слышимо произносит каждый из них, будто отвечая на любопытство ребёнка:

— Осман!..

— Осман!..

— Осман!..

— Осман!..

Красавицы то опускают глаза стыдливо, то вскидывают горделиво головы, убранные в прекрасные уборы…

— Элена!.. — Зовёт мальчик невольно. Он никакого иного имени женского неверных не знает!..

Первая красавица делает мальчику лёгкий знак отрицания, поведя своей головой, убранной прекрасно… Мальчик видит, как шевелятся её нежные губы, слышит её имя, произнесённое нежным звонким голосом; неведомое ему имя, выговоренное странно…

— Феодора!.. Феодора!..[148]

Как странно выговаривает она своё имя! Никогда прежде не слыхал мальчик-Осман такого выговора, неведомого…

И все другие красавицы — одна за одной — произносят ему свои нежные неведомые имена — нежными голосами… Произносят, выговаривая различно, по-разному, и так странно, странно… И голоса их нежные звучат-поют лукаво, нежно-нежно, упоительно…

— Ирини!.. Ирини!..

— Тамара!.. Тамара!..

— Оливера!..

— София!.. София!..

— Чечилия!..

— Роксана!.. Роксана!.. Роксана!..

— Эме!.. Эме!..[149]

И каждый воин, идущий об руку с прекрасной красавицей, произносит как бы неслышимо, но ясно, отчётливо:

— Осман!..

— Осман!..

— Осман!..

— Осман!..

И необычайная яркость, отчётливость этого движущегося видения медленно вводит лежащего мальчика в забытье… Глаза его тихо и сонно закрываются, веки смежаются… Забытье… Или просто-напросто здоровый детский сон…

* * *

Эртугрул и его ближние всадники едут вперёд, окружая группу, отставшую от посольского поезда…

— Я знаю, — говорит Эртугрул толмачу, — дорога идёт из Истанбула в Тырново, стольный город болгарского царя. Скоро догоним ваших!..

Более, нежели намерения императора Латинской империи и планы царя болгар, занимают Эртугрула возможные действия правителей княжеств небольших — тюркских бейликов. Однако всё же он хотел поддерживать беседу и потому вспомнил:

— Тому назад лет семь прошли, я знаю, чьи-то разбитые войска по землям болгарского царя. Иные воины из этих войск, сбившись с дороги прямой, в отряды разбойничьи сбивались и нападали на наши становища. Били мы их тогда! Но это не франкские воины были, нет, не франкские…

Толмач легко понял желание ясное Эртугрула поддерживать беседу без обиды собеседнику; и принял такой же тон.

— Это были войска маджарского короля Андре[150], — начал говорить франк, умолчав о том, что эти войска, наголову разбитые в Сирии, возвращались из крестового похода, правоверные разбили их! Но об этом толмач умолчал.

— Через болгарские земли они прошли, эти маджары, — сказал Эртугрул…

Они ехали рядом. И нельзя было понять, осуждает ли вождь кочевников болгарского царя… Но всё же толмач заметил:

— Болгарский царь Иоанн Асен пропустил войска Андре только после того, как тот обещал ему свою дочь в жены. Приданым принцессы Анны-Марии пошли земли с городами Белград и Браничево…

Эртугрул ничего не знал об этих городах и не думал, чтобы они ему на что-то занадобились, однако слушал…

— Елена — невеста нашего императора Балдуина — первородное дитя Иоанна Асена и Анны-Марии. Теперь мы заключим договор с Иоанном-Асеном. Это сильный царь. Теперь император Никеи и деспот Эпира не страшны Латинской империи. А король Жан де Бриэн[151] должен сделаться опекуном нашего императора Балдуина, покамест Балдуин не достигнет совершенных лет…

Толмач засомневался: не сказал ли чего лишнего… Но глянув искоса на вождя кочевников, увидел, что тот слушает спокойно и равнодушно…

— Этим распрям конца не будет, — равнодушно бросил Эртугрул. И продолжил: — Пальцев на обеих руках не хватит для пересчёта!.. Ментеше-бей, гермиянский бей, бей Сарухана[152], правитель Коньи… Да ещё ваш император, никейский император, эпирский правитель… Этому конца не будет… Только наши становища стоят в стороне! Мы ни на кого не нападаем. А кто на нас нападёт, того побьём! Время такое… Сыновья мои будут жить в другое время… — Эртугрул замолчал.

— Какими же видишь ты, вождь, эти иные времена? — осторожно спросил толмач.

— Большая держава встанет когда-нибудь. Как-то сделается всё это… — уклончиво отвечал Эртугрул…

Оба всадника замолкли.

«Любопытно! — подумал франкский толмач. — Неужели этот дикарь предполагает, что в каком-то отдалённом будущем именно его потомки встанут во главе некоей великой державы? А похоже на то, что его мысли таковы! Чего только не выдумает дикарская голова с косами, от которых воняет прокисшим молоком!.. А парнишка у него славный! Этих маленьких дикарей, сыновей тюркских князьков, следует постепенно приручать, обращать в христианскую веру и приохочивать к утончённой жизни, разумной и благородной жизни христиан, исповедующих подлинную веру в Господа нашего Иисуса Христа, подлинную веру, на страже коей стоят великие понтифики Рима!..[153] Будущее — за Латинской империей, она — самое великое государство в этих краях, она объединит в себе все царства и княжества! Недаром согласие на брак Иоанна Асена с Анной Марией дал папа Гонорий…»

Ехали через возвышенность, большая утоптанная дорога пошла вниз. Эртугрул пустил коня своего быстрее и немного обогнал толмача…

— Вон они, ваши!.. Тянутся… — Он повернул голову к франку и вытянул руку, указывая вниз…

Там, внизу, тянулось по дороге посольство Балдуина, казавшаяся бесконечной, терявшаяся в далёкой дали вереница всадников и повозок…

Эртугрул показал франкам, отставшим от посольского поезда, удобный спуск вниз, на дорогу. Толмач придержал своего коня и обратился к Эртугрулу, франк был искренен:

— Я не простился с твоим сыном; мальчик, должно быть, сердит на меня! Я знаю детей, у меня два сына. Позволь мне передать юному текину — принцу маленький подарок. Я желаю ему долгой и славной жизни!..

Эртугрул принял из руки франка, обтянутой кожаной мягкой перчаткой, кожаный мешочек…

Отставшие франки соединились со своими спутниками. Длинный посольский поезд двигался по дороге. Посольство императора Латинской империи направлялось за болгарской принцессой, дочерью самого сильного за всю историю болгарских царств правителя, Иоанна Асена II. Вождь невеликого рода тюркских кочевников-кайы Эртугрул, окружённый своими всадниками, смотрел и видел дорогу сверху…

* * *

Проголодавшийся Осман сидел в юрте вместе со своим воспитателем и его женой, трапезовали…

— Ешь похлёбку с ягнятиной, — ворчал старик. — Весь день где-то бегал, бегал!.. Голодный бегал…

— Я не хочу похлёбку. Я лепёшки с творогом хочу!..

— Остыли, ягнёночек!.. — сказала серьёзно и жалостливо кормилица.

— Всё равно вкусные! — упрямо произнёс мальчик, не глядя на неё.

Старик посмотрел на них, повёл головой из стороны в сторону:

— Хей, старая! Балуешь его! Ты балуешь его, а эти франкские неверники голову ему закружили! Думает о себе много. Большим текином себя выдумал!..

Кормилица подала блюдо с лепёшками. Мальчик тотчас ухватил одну и прикусил белыми сильными зубами… Он помнил своё дневное видение, но никому бы не рассказал, ни за что! Даже отцу!..

— Почему ты вернулся, а отец — нет? — спросил мальчик, проглотив кусок жестковатой лепёшки.

— Отец твой поехал на охоту.

— Тебя почему не позвал? — Мальчик супился.

— Я старый. Моё дело — за тобой глядеть.

— За мной не надо глядеть! Со мной всё ладно будет…

Мальчик опустил руку с недоеденной лепёшкой, прислушался чутко… Приехали всадники!.. Осман кинул недоеденную лепёшку на блюдо, опрометью кинулся из юрты…

Отец поднял его в седло…

— Возьми меня в свою юрту! — Он потёрся затылком о кафтан отцов.

— Устал я, сын, голоден я.

— Поешь, а потом возьми меня к себе. Я тоже не ел ещё…

Надо было отца спросить. Ждал в нетерпении. Он всегда понимал, каким надо быть с отцом. Сейчас понимал, что не надо бежать в юрту отцову; надо ждать, пусть от отца придут звать…

Пришлось долго ждать. Или это казалось, будто долго… Наконец пришёл человек из отцовой юрты…

Мальчик прибежал к отцу. Хотелось подольше побыть в отцовой юрте.

— Ночевать оставишь меня? — спросил.

— Нет.

Отец ответил резко. Мальчик догадался, что Эртугрул уйдёт на ночь к одной из жён. Подумал о своей матери, к которой Эртугрул не пойдёт! Но не надо было думать об этом. О другом надо было думать. Надо было спросить…

— Ты ведь не убил их, я знаю. Почему ты не убил их?

— Кого? Франков этих? Глупый ты сегодня…

Надо было спросить отца о многом важном… Слова терялись, убегали, прятались…

— Я не глупый. Я должен понять, как мне думать. Я человек правой веры, а говорил с ними по-доброму. Ты их как гостей принимал. Мы песни их слушали! Как ты думал о себе? Ты помнил, что ты человек правой веры? А я не знаю: я помнил или — нет…

— Ты не знаешь, и я не знаю.

— Отчего у нас, в нашем становище, нет учителей веры?

— Когда-нибудь много учителей и толкователей Корана, священной книги, будет у нас!

— Тогда сейчас говори мне ты. Ведь ты много помнишь из книги. Говори, какими надо быть с неверными…

Отец потёр лоб:

— Что я тебе скажу… Вот сура о неверных. Слушай:

«Во имя Аллаха милостивого, милосердного!

Скажи: „О вы неверные!

Я не стану поклоняться тому, чему вы будете поклоняться,

и вы не поклоняйтесь тому, чему я буду поклоняться,

и я не поклонюсь тому, чему вы поклонялись,

и вы не поклоняетесь тому, чему я буду поклоняться!

У вас — ваша вера, и у меня — моя вера!“»[154]

— Напрасно мы говорили с ними!

— Почему ты так решил? Разве так сказано? Сказано, чтобы ты не принимал их веру, а не сказано, чтобы ты не говорил с ними! Франки ведь тоже ахл ал-китаб — люди Писания[155]. Знают Мусу и знают Ису, пророков[156]. Франки — не многобожники…

— Это не ответы!

— Нельзя быть праведнее Мухаммада! Франки тоже — люди Писания и нечто им открыто! Самое важное, когда имеешь дело с ними, это чтобы они не говорили против Аллаха! Вот что о них сказано:

«О обладатели Писания! Не излишествуйте в вашей вере и не говорите против Аллаха ничего, кроме истины. Ведь Мессия, Пса, сын Марйам, и дух Его, Аллаха и Его слово, которое Он бросил Марйам, и дух Его. Веруйте же в Аллаха и Его посланников и не говорите — три! — Бог, Марйам, Иса. Удержитесь, это — лучшее для вас. Поистине, Аллах — только единый Бог. Достохвальнее Он того, чтобы у Него было дитя. Ему — то, что в небесах, и то, что на земле. Довольно Аллаха как поручителя!»[157]

Я это так толкую: возможно говорить с франками и разные иные дела иметь с ними, если они не говорят ничего против Аллаха; удерживаются и также и не хвалят свою веру и не склоняют к ней!

— А как же они — не многобожники, если они верят, будто Аллах может иметь дитя от женщины? Чем они тогда лучше многобожников?

— А ты что?! Самым праведным хочешь быть? Я тебе сказал толкование, хорошее толкование. Я — тебе отец. Если неверные скажут об Аллахе дурное, не будут удерживаться, тогда отвечай им, дурные их слова прерывай. А покамест они удерживаются, и ты молчи! Твой приятель, франкский толмач, передал для тебя подарок, но я теперь не могу решиться отдать тебе этот подарок. Ты у нас самый важный праведник; подарок, присланный неверным, ты в руки свои не возьмёшь!..

Щёки мальчика раскраснелись.

— Это подарок для меня! Я всю жизнь здесь, на становище сижу! Задница вся задубела, штаны протёрлись, мысли в голову лезут ненужные! А ты только и делаешь, что повторяешь: «Придёт твоё время, придёт!»

— Я и ещё повторю тебе: придёт твоё время. А время твоих сыновей и внуков будет куда лучше твоего!..

— Повторяй, повторяй! Я здесь хуже самого последнего пастуха. Один только этот франк назвал меня текином. Я не хуже его императора, мальчишки Балдуина! Когда они поедут назад и повезут дочь болгарского царя, надо напасть на них, забрать её и я сам женюсь на ней!..

— Аферим![158] Как не похвалить тебя! Как же это ты женишься на неверной и дочери неверного?

— А я принял твоё толкование слов книги священной! Эта Элена не будет говорить дурное об Аллахе.

— Хорошее дело! Нападём на посольство Латинского императора! У нас ведь большое войско, всадников пятьсот наберём!

— Мы давно стали трусами?!

— Мы давно перестали быть глупыми! Только глупцы полагают, будто силой возможно добиться всего на свете. Кроме силы, кроме сабель, мечей и боевых топоров надо иметь ещё и немного ума в голове. Если ты и вправду текин, будущий правитель и предводитель воинов, сумей всё обдумать, предугадать, рассчитать; сумей добиться своего, не поднимая оружия. Воинов своих береги. Не так легко вырастить хорошего воина… Слушай меня, покамест я в живых. Допустим, мы поступим, как ты захотел, и нападём на посольство. Кого-то перебьём, кто-то спасётся и убежит; дочь болгарского царя сделаем твоей женой. Хорошее дело сотворим! Только одно худо будет: сейчас у болгарского царя и латинского императора — большие сильные войска. Эти войска объединятся и сотрут наше становище в золу от костра! Даже если наши воины проявят настоящие чудеса храбрости… Запомни: большее число воинов победит в любой битве; никогда не выйдет победителем малое число воинов. Запомни, от меня ты это слышишь![159] Надо уметь договариваться с неверными, порою даже и хитрить приходится! Надо беречь и беречь своих воинов. Когда-нибудь и у нас будет огромное войско…

— Эх! Ты только говоришь всё одно и то же: «когда-нибудь», «время придёт», «время внуков и правнуков»! Амое время?

— Придёт и твоё! Недолго потерпеть осталось! Придёт время твоих битв, твоих жён, твоего веселья! Оно придёт. А тому Балдуину не завидуй. Кто цветёт рано, тот рано и увянет! Придёт твоё время…

— Я буду слушать тебя, буду терпеливым. Ты отдашь мне подарок?

— Возьми. Я видел содержимое этого мешочка, это красиво. И ступай теперь…

Осман понял, что теперь следует послушаться отца безоговорочно и проститься с ним, как положено воину прощаться с вождём. Мальчик поклонился и поцеловал руку отца…

Солнце ещё не зашло. Осман прижал к груди мешочек с подарком толмача и побежал на край становища, где начиналась дорога на пастбища. Он боялся встретить кого-нибудь из мальчишек, своих сверстников и приятелей — аркадашлер. Ведь они могли бы заговорить с ним, спросили бы, что у него в руках… Осман не хотел вступать в разговоры и объяснения и потому бежал быстро…

Сильный и легконогий, он не запыхался. Бросился в густую траву и, лежа на животе и подпираясь локтями, чувствуя ясно, как бьётся сердце, бьётся, почему-то в предвкушении радостном, раскрыл кожаный мешочек, потянул за шнурок…

Мальчик бережно и будто и не веря своим глазам удерживал в ладошках своих, в загрубелых смуглых ладошках маленького кочевника, деревянный диск. На диске этом, на деревянном гладком кружке, сделано было поясное изображение юной женщины…

Эртугрул рассказывал сыну о рисунках в книгах, имея в виду, вероятно, персидские миниатюры — эти живые и такие красивые разузоренные картинки, такие красно-золотые. Потомки Эртугрула никогда не будут отказываться взглянуть на себя со стороны. Мы и сегодня можем видеть их изображения во дворцах и в музейных комнатах…[160] Но Осман-мальчик никогда прежде не видел такого изображения человеческого существа…

Она была как живая! Подобные ей явились ему в его видении. Одна лишь вспыхнувшая память о видении этом охватывала всё его существо детское пламенной тревогой. Он — сам не знал, отчего! — запрещал себе думать, вспоминать об этом видении небесном. Тревога и царапающее чувство вины охватывали, палили душу смятенную, потому что ведь он даже отцу не открылся… И никогда никому не откроет своей тайны!..

Она смотрела на него, чуть обернувшись, нежными кроткими глазами светло-карими. Лицо её было овальным и очень гладким и светлым; и нежные розовые губы, казалось, вот-вот должны были приоткрыться для слов… Гладкая шея, украшенная ожерельем с подвесками, была открыта, обрамленная широким прямоугольным вырезом нарядного платья; видно было, что голубого. Причудливо сплетённые и уложенные светло-русые косы, перевитые жемчужными нитями, украшал сложный двурогий убор с венцом золотым; и лёгкое полупрозрачное покрывало вилось вкруг, спадая с наверший венца золотого… Мальчик любовался ею с наслаждением и затаив дыхание… Было страшно, как бы не попало дыхание его на это нежное лицо… Затем он вдруг осторожно приблизил губы… Изображение, совсем приближенное к лицу, расплылось в его глазах… Лёгкий-лёгкий запах неведомых благовоний исходил; даже и не запах, а словно бы тень запаха… Он приложил губы очень бережно к её маленькой-маленькой щеке светлой… Губы ощутили выпуклости мелкие деревянной гладкой поверхности, покрытой красками… Мальчик тотчас отодвинул ладони, державшие, и теперь снова мог видеть её… Он долго хранил этот подарок. Потом изображение красавицы куда-то исчезло, затерялось в обилии разных предметов, большой и малой утвари, наполнившей жизнь его потомков… Самое любопытное то, что изображение не пропало совсем; картинку, миниатюру на дереве, можно увидеть в Топкапы, в музее Чинили кёшк — Изразцового павильона[161]. Кажется, оно нашлось в пятидесятые годы, двадцатого уже века; и первоначально полагали, что это портрет знаменитой Роксаны-Роксаланы, блистательной султанши, фаворитки Сулеймана Великолепного[162]; бытует легенда о её якобы славянском происхождении… Но миниатюра никак не может быть её портретом, как после прояснилось, когда реставратор датировал изображение с большей точностью. Миниатюра старше времени Сулеймана и его Роксаны лет на сто пятьдесят, а то и на двести!.. Мой муж реставрировал эту миниатюру, когда работал в Стамбуле. Он купил в Капалы-Чарши[163] разукрашенную цветочным узором безрукавку — элек, и до сих пор надевает её, часто носит…

* * *

Поздней весной хорошо! Пастухи перегоняют стада, идут с посохами среди овец… Утро, едва-едва ещё рассвело. Небо медленно светлеет, проясняется, будто просыпается, отходит от ночного тёмного забытья, смутное светлое, белеет смутно. Фигуры пастухов тёмные, овцы движутся множеством бело-серым, много их… День развиднеется. Залились отрывистыми напевами-мелодиями навалы — пастушьи рожки-свирели… Осман идёт с пастухами. Стада неспешно идут, пастухи — за ними, среди них. Но исхитряются заходить совсем далеко от становища… Лучше всего бывает на душе, когда Осман взберётся, взойдёт на возвышенность холмистую, нависшую длинно-протяжённо над дорогой, и пойдёт без спешки, так просто пойдёт, куда глаза глядят… А внизу вдруг потянутся караваны, пойдут вереницами верблюды, поедут всадники, разно одетые… Осман доберётся до большой скалы, которая похожа на опечаленную женщину, сидящую. Женщина распустила в печали волосы длинные, раскрыла рот в плаче горестном, да так и окаменела…[164] Пастухи знают, что рассказывают о ней румийцы. Когда-то, очень-очень давно, была она румийской царицей. Тогда румийцы исповедовали многобожие, верили в самых разных, многих богов. Одна из богинь имела двух славных детей — дочь её была луной, а сын — солнцем. А царица эта имела много детей, двенадцать, быть может, или даже и двадцать! Однажды пошли прославлять богиню женщины, подвластные царице, понесли венки из красивых цветов и ягнят для жертвоприношения. Царица увидела шествие и спросила в гневе:

— Куда вы направились? Зачем?! Для чего вы прославляете эту бездетную? Двое детей — это ведь всё равно что вовсе не иметь детей! Вы должны поклоняться мне, потому что я родила и вырастила двадцать детей!..

Женщины остановились, не зная, как им поступить. Они ведь были подданными этой царицы! Но и богиню боялись они оскорбить. И стояли на дороге, склонив головы… Но богиня слышала похвальбу царицы! И тотчас призвала своих детей — дочь-луну и сына-солнце, и стала сетовать, жаловаться:

— Дети мои! Эта царица оскорбляет вашу мать и вас вместе с вашей матерью! Накажите её, как найдёте нужным!..

И юноша-солнце и девушка-луна стремглав кинулись по небу на владения царицы. В это время сыновья её упражнялись на лугу в искусствах воинских. А дочери пряли в большом зале дворца. Юноша-солнце натянул свой лук… И тотчас прянули горячие, жаркие стрелы. Сыновья царицы начали падать мёртвыми. Женщины, стоявшие на дороге, увидели издали смерть сыновей царицы, бросились к ней с кликами ужаса. Царица и сама обмерла от ужаса, узнав о гибели своих сыновей! Но чрезмерная горделивость не покинула её. Закричала она, подняв лицо к небу:

— Ты, богиня! Ты жестокая! Ты приказала убить моих сыновей. Но у меня всё равно больше детей, чем у тебя! У меня остались ещё дочери!..

Лучше бы она не произносила таких вызывающих слов, несчастная! Тотчас прозвенела тетива серебряного лука девушки-луны!.. И дочери царицы стали падать мёртвыми… Одна лишь самая младшая из них успела выбежать из дворцовых ворот и побежала к матери. Девочка добежала к матери, припала к ней, спрятала лицо в складках её одежды… Царица обняла дочь, прикрыла обеими руками… Выражение ужаса крайнего исказило лицо женщины. Она поняла наконец-то, какое горе причинила себе и своим детям гордостью своей непомерной!.. Взмолилась она богине, матери юноши-солнца и девушки-луны:

— Даруй мне прощение, небесная прекрасная! Пощади хотя бы эту мою дочь! А я буду молиться тебе каждый день и каждый день приносить на большой камень, посвящённый тебе, венки из самых красивых цветов, и спелые плоды, и мясо ягнят!.. Спаси мою последнюю, мою теперь единственную дочь от гибели!..

Богиня, сама мать, тронута была материнским горем царицы. Крикнула богиня девушке-луне:

— Девушка-луна, дочь моя! Останови полет своей стрелы! Пощади единственную дочь царицы!..

Но было слишком поздно! Серебряная холодная лунная стрела уже летела неостановимо…

Вскрикнула девочка, последняя дочь царицы, забилась на руках у матери своей в предсмертных муках…

И вот уже мертвы все до единого дети несчастной царицы… Взглянула она на небо, подняв глаза. Но не осталось у неё ни слов во рту, ни слёз в глазах. Прижала она ладони к груди в мольбе немой, безмолвной… И дошла её мольба до богини. Исполнила богиня мольбу немую осиротевшей матери. Превратилась царица в каменное изваяние и навеки встала над дорогой прохожей-проезжей в виде скалы…

А богиня решила, что юноша-солнце и девушка-луна всё же слишком жестоко наказали царицу, истребив детей, ни в чём не повинных. И богиня придумала наказание и для своих детей, за их чрезмерную жестокость, — стали с той поры случаться затмения солнечные и лунные, когда лики солнца и луны затмеваются покровом тьмы…

Осман подходит к скале и быстро взбирается на верхушку большой головы царицы каменной. Ему немного страшно: а вдруг царица или её богиня древняя накажут его за это?.. Но страх даже и приятный, щекотный… Никаких богинь не бывает и никогда и не было! Есть лишь один Бог — Аллах! А эта скала — всего лишь скала. Ветры многих времён выщербили её, оттого она и сделалась сходна с фигурой женской… Зато с верхушки скальной далеко видно!.. Мальчик прикладывает ладошку ребром над бровями…

Там, далеко-далеко, город — касаба! Башня минарета видится маленькой-маленькой, далёкая. Мечеть вздымается угловато, прямоугольно, узорно; маленькая-маленькая, далёкая…

Страшная гибель детей древней румийской правительницы не ужасает мальчика. Он уже знает, что такое смерть насильственная, что такое убийство! Но в этой гибели одновременной множества братьев и сестёр всё же чуется ему нечто страшное. Нет, страшна не смерть, не убийство; страшно отчего-то ему лишь то, что смерть, гибель-погибель явилась свыше, с высоты, неотвратимая… Роковая!.. Если бы он знал, сколько его потомков погибнет неизбывной роковой смертью, — борьба за власть большую, плата за величие большое… Но ведь так ведётся во всём мире! Большая власть, большое величие не даются даром. Зачастую приходится идти дорогами козней, путями смертей, даже смертей братьев… Но до этого ещё далеко. Осман ещё счастлив мечтаниями детства. И ещё довольное время пути его будут чисты и свободны…

Мальчик спускается со скалы, цепляясь ловкими руками за выступы, ступая ловкими ногами в щербины — морщины щёк царицы, застывшей в горе своём вечном… Он бежит по холмистой земле над дорогой большой… Вперёд, вперёд!.. Прибежать бы в сказочное далеко, совсем куда-нибудь!.. Или хотя бы до города — до касабы — добежать… Он знает, что всему этому нет возможности, но всё равно летит, мчится стремглав… Пастухи замечают этот детский бег сына своего вождя…

— Хей! Дур! Дур! — Эй! Стой!.. — раздаются окрики…

Он останавливается с разбега, легко переводит дыхание. Идёт вниз, ленивой походкой спускается, бросив руки вдоль тулова; но идёт не на дорогу, а в противную сторону, где уже грудится большое стадо овечье…

Эти стада большие — овец и поменьше — козьи — они все будто живое мерило текучего времени. С ними не надобно ни водяных, ни песочных часов. С ними время делается простым и живым. И возможно тронуть время руками, запустить пальцы в это кудрявое густое руно времени… Потомки потомков подданных Османа и сегодня пасут стада на пастбищах этих краёв, этих земель… И время прыгает козлёнком, скачет резвым ягнёнком, переступает медлительной овцой курдючной, наставляет круторогое своё чело, будто козел — самец зрелый…

Бродят, пасутся овцы. Тонкими подвижными губами захватывают растения пастбищ, душистые растения. Перемалывают зубами грубые стебли. Шершавыми языками чуют терпкий вкус, а ноздрями — пряный дух. Козы шерстистые, будто плащами шерстяными бахромчатыми покрытые, идут, гремят колокольцами, привязанными на шеи, подвижными. Рыжие, чёрные, черно-белые пятнистые козы… Пастухи удерживают посохи пастушьи, перекинув, раскинув на плечах, удерживают руками, согнутыми в локтях… В холодное время, когда осень придёт прохладой, метят овец; выщипами из ушей овечьих, серьги вставляют в уши овечьи, разного вида, серьги-метки; чтобы знать, различать, чьи овцы, кому принадлежат… В жару летнюю нельзя овец метить — уши загноятся у них… Кормилица рассказывала, что в прежние времена все стада были общие, всему роду принадлежали. Но уже давно такого нет. У одних семей во владении больше овец и коз, у других — меньше…

Шерсть овечья посверкивает в ярких солнечных лучах. Но она всё равно грязная, колючки в ней застревают, травинки, помет. Когда остригут овец, женщины долго будут мыть шерсть. А самая лучшая шерсть выходит после осенней стрижки…

Овцы большими отарами ходят. Но это только со стороны может показаться, будто без всякого порядка ходят овцы. На самом деле перегоняют их с пастбища на пастбище, очерёдность соблюдая; чтобы не стравить всю траву в беспорядочном пасении. Летом овцы пасутся целодневно, иногда только отдохнут от еды, да на водопой их гоняют, чтобы не только ели, но и пили…

А зимой появляются ягнята. Время тревожное и радостное. Пастухи с овцами-матками — как повитухи! Принимают овечьих детёнышей на руки свои, тычут в материнские сосцы, а после прикармливать станут мелким сеном, а ещё после — обрежут хвосты…

Подросшие ягнята и козлята — первые приятели ребятишек становища! Вместе прыгают, скачут. Один лишь вид козлят и ягнят окрепших наводит веселье, заставляет детей смеяться весело-прерывисто, прыгать и скакать вперегонки…

Но овец вовсе не для веселья разводят. Приходит пора стрижки. В горном загоне садится стригальщик с большими ножницами. Нестриженых овец собирают в овчарню и оттуда выпускают по одной. Стригальщик ловит выпущенную овцу, валит на землю и скоро-скоро остригает. И тотчас загоняют её в другую овчарню, где собирают овец, уже остриженных. Иначе весь труд — без толку, потому что шерсть разлетится в разные стороны, запачкается совсем. К тому же, если овец смешать, и после трать время, отбирай стриженых от нестриженых…

Смотришь, как стригальщик делает своё дело, и кажется, будто с необыкновенной быстротой. А ведь стричь надо с бережностью, иначе повредишь овце брюхо, а то сосцы порежешь…

А ещё овец ведь на убой разводят, чтобы мясо розовое, красное вывалить наружу, почки, селезёнку, вымя, летошку, печень, голову с языком… Голову овце поддержат и — по горлу надрез вдоль. И — таз под кровь. А выпустили кровь — и режь дале, чтобы шкуру не испортить. Снимаешь бережно шкуру — сверху вниз тянешь…

Парную, свежую шкуру сразу очистить надо от мяса, жира, сухожилий. Лучше всего солью обработать шкуру, чтобы не испортилась…

А молоко лучше всего парное козье. Женщина доит козу, выдаивает в широкую миску, сосок зажимает всеми пальцами руки, ласково приговаривает, чтобы коза спокойно стояла… Деревянной гребёнкой с загнутыми зубьями вычёсывают пух козий. И какой только одежды тёплой не смастерят женские руки кочевниц из шкур да из пуха!..

А бывает беда — болезни. Вдруг принимается коза мотать кругло головой, за ней — другая, третья… Это вертячка на них напала; червя проглотили вертячего, и напала вертячка!.. Самое страшное — падеж… Дохнут овцы и козы, мёртвых недоношенных ягнят приносят матки. Значит, будет голодно зимой в юртах… Упаси Аллах скотину от болезней скотьих!..

Но прежде чем дойдёт дело до изготовления одежды, придётся немало повозиться с выделкой шкур. Замачивают шкуры, выделывают, дубят, выжигают…

А мясо варят в котлах. От еды сытной люди пьянеют… Вовсе захмелевают от вкуса варёного хорошего мяса, баранины жирной… Бараньи толстые кишки выворачивают и промывают. Начиняют печёнкой, салом курдючным, в кипящей подсоленной воде варят… Вкусно!..

Женщины сыр готовят. Козье молоко скисшее уваривают до сыворотки, в мешочки сцеживают. Сырки лепят, на соломе сушат…

Это только кажется, будто все овцы — одинакие; а на самом деле — шкурки переливаются всеми цветами-оттенками — от золотистого до тёмного, чёрного; от серого до голубого, до серебристого… Вот недавно ещё прыгал ягнёнок на тонких ногах. И вот уже его нет, а вместо него — шкурка серебряно-серая, растянутая, готовая к тому, чтобы одежду мастерить, делать…

На саджеке — железной треноге — сковорода над огнём костра. Ловкая женская рука водит палкой деревянной кругообразно. Сыр золотится, переливается нитями, пахнет сладко-сладко — молоком, травами душистыми, нектаром горных цветов…

Осман — мальчик маленький…

Медленно едет на хорошем коне мать Османа. На седло постланы мягкие постилки, свешивается бахромчатое, ковровое… Умный конь тянется мордой, лицом конским, поглядывает глазами, поставленными косо по обеим сторонам морды длинной доброй… Молодая женщина сидит по-мужски, вдеты в стремена ноги, маленькие изящные стопы в сапожках мягких. Шаровары пестры и широки, халат и рубаха — шёлковые, дорогая ткань… Голова убрана высоко тонкой накрученной тканью белой, скрыты волосы; опускается ткань на шею накидкой… Маленького сына женщина держит перед собой, глядит, опустив глаза, на маковку с косицей… Видит маленькие его босые ножки из-под рубашонки… А ему — неловко, он непривычен к матери, к её рукам, он хочет к своей кормилице… Ему даже и страшновато с матерью, он напрягся, личико насупил…

Барыс-кожевенник со своими аркадашами[165] подрал кору с деревьев горных — кожу дубить. А ещё весна — кругом тюльпаны и маки — жёлто-красное живое, колышущееся поле… Старых лошадей забивают, будут рушить в пыль кости лошадиные… Больных лошадей забивают… Осман не может вспомнить, видел ли он это в своём далёком детстве, тогда…

Нет, видел, видел!.. Лошади стояли, сбились в кучу, слепые, обезножевшие — ноги, как дуги. На ужасных нищих старух, самых бедных похожи лошади. Сбились лошади друг к дружке — головами внутрь. А на месте хвостов дрожат судорожно охвостья, колкие, должно быть… Каждую лошадь отрывают насильно от всех её товарок, тащат вчетвером аркадаши Барыса… А сам Барыс в кожаных штанах, задубелых от крови конской, а меховая шапка набекрень сбилась; бьёт лошадь топориком в шею. Качнулась лошадь и идёт, неверно ступает… И вот уже и лежит, на землю упала. Ноги дёргаются судорожно, мёртвые губы лошадиные сползли с зубов больших, а язык зажат в зубах вместе с жёлтой слюной. А двое уж наклонились — порют кожу… Барыс придумал толочь кости и бросать в землю на пастбищах; говорит, что от этого трава будет лучше, дружнее всходить…

Пахнет, несёт страшно, гнусно… Прибегают собаки, хотят, отведать конины. И от собак пахнет гнусной псиной. Отчего-то сейчас чуется этот дух псины; сейчас, когда убивают лошадей…

Мать Османа подъезжает на коне. Руки её бережно держат сына. А ему неловко и хочется прочь от матери…

— Ханым!..[166] — Барыс низко кланяется матери Османа…

И вдруг Осман замахивается кулачком, подавшись от матери вперёд, и кричит своим детским тонким голосом:

— Ты плохой!.. Ты злой, грязный!..

Барыс усмехается и не удивлён, как будто всё так и должно быть!..

— Жалеешь коней? — Тёмное лицо Барыса запрокинулось к мальчику. — Хорошо, что жалеешь. Конь — друг человеку, воину. Только больному коню — плохая жизнь, уж лучше смерть! И что конь? Конь — друг, а всё же он что? Всего лишь хайван — животина!.. Пахнет худо? Воняет? — Тёмное лицо морщится, щелястый рот насмешлив… — Это сама жизнь пахнет! Жизнью пахнет!.. Бу дюна бойледыр! — Так мир устроен!.. Дерьмом несёт, пахнет! — Жизнью пахнет!..

Мальчик сидит на земле тёплой подле юрты своего воспитателя, играет альчиками[167] твёрдыми, гладкими, хорошими для пальцев… И вдруг, прямо перед ним возникает его мать. Она возникает сверкающим видением прекрасным. Она сверкает в красном платье. Сверкает её высокая красная шапка, увешанная обделанными в серебро сердоликами… Сверкают звоном тонким длинные большие серьги с подвесками — бусинами-камешками в золоте…

— Ху! — подзывает мать. — Ху!..

Он не чувствует близости, она — чужая и прекрасная. Он подымается с земли, оставляет альчики и идёт к матери…

Она ведёт его за руку. Перед материной юртой работают на станках женщины, ткут кушаки и онучи, плотную ткань на рубахи воинам… Мать улыбается. Идёт, гордясь маленьким сыном, горделиво идёт, гордая тем, что держит сына за руку…

В юрте материной красиво. Разубрана юрта коврами — кидаются в глаза прямоугольники и звёзды узоров ковровых — голубые, красные, коричневые, жёлтые… Большой сундук резной — дар от жены болгарского царя, присланный в числе других даров — Эртугрулу — болгарским царём… Но Эртугрул не захотел, чтобы его конники вышли в помощь царю, берег своих воинов. А за подарки присланные отдарил, послал коней хороших… На шесте, на серебряном крючке висит ковровая маленькая сумка с кистями. В этой сумке, расшитой красно-жёлто, молодая женщина, мать Османа, держит резной гребешок и бронзовое зеркальце; здесь же и духовитое гладкое раки-сапун — румийское мыло; до того гладкое и духовитое, что не тереть бы им лицо, а кусать бы, прикусывать, как тестяной шарик сладкий, медовый…

Мать отпускает руку Османа и идёт вперёд в юрте. Мальчик останавливается; глядит, как мать снимает ковровую сумочку с крючка серебряного…

— Ху!.. Ху, чоджум! — Иди ко мне, дитя моё! — зовёт мать…

Она вынула из сумочки своей что-то маленькое, пёстрое… Осман подходит, любопытство его сильно… Мать наклоняется к сыну, пальцы её — в кольцах, золотых и серебряных; женщина без кольца на пальце — нечистая!..[168] Быстрым жестом мать прижимает к его носу то маленькое пёстрое — деревянный, пестро раскрашенный сосудик…

Упоительный запах, аромат, сладчайший дух ударяет в ноздри, охватывает лицо плотным покровом; накрепко сочетается, единится с этим запахом женских пальцев, лёгким кисловатым металлическим душком колец; ощущением деревянной поверхности, чуть ребрящейся, плотности гладких грубоватых пальцев, гладкости металла…

— Что?.. — тихо спрашивает мальчик, закрывая глаза…

— Это гюль…

Мать говорит ему, что в деревянном сосудике пёстром — особенная жидкость душистая, сделанная из лепестков розовых цветов…

— Это гюль, гюль, роза!.. — Она смеётся. — Это жизнью пахнет!..

Загрузка...