Чаща и чаша — летящее время

Наедине с Мальхун был Осман ласков; говорил мало, но искренне ласково. Что-то мешало предаться ласкам молодой жены безоглядно. Что-то? Осман знал, что это! Часть его существа, всего его существа, ушла, ушла в то, что он сделался вождём, настоящим вождём. Порою ему казалось, будто он — словно сказочный богатырь; тело его — человеческое, из мяса и костей, а ноги — из камня… Мальхун любила его, льнула к нему; но она не была беспомощна; не для того припадала к мужу, чтобы просить, ждать от него защиты, внимания. Она просто была, оказывалась рядом с ним, когда это нужно было ему, всему его существу; тогда он неизменно ощущал, что она — с ним, она — его, как неотъемлемая часть его, как его плечо, его рука. Первое время после того, как он сделался истинным вождём, ему казалось, что Мальхун понимает его, Михал понимает его; но однажды Осман понял, что ему ведь и не нужно, чтобы его понимал кто бы то ни было; у него совершенно нет потребности делиться с кем бы то ни было своими мыслями-замыслами, намерениями-подозрениями. Ему было всё равно, будет он жить или умрёт, сколько проживёт, убьют ли его внезапно заговорщики, будут ли сподвижники-ортаки поддерживать его… Он замкнулся в спокойном естественном своём одиночестве и шёл своим путём…

Он приходил к Мальхун с теплом, с радостью, добрый, говорил ей старинными словами:

— Бяру гялгил башум бяхти эвюм тякти… — Приди сюда, счастье моей головы, опора моего жилища…[263]

Осман выполнил своё обещание: Мальхун теперь жила в доме, выстроенном особливо для неё. Осман не хотел, чтобы его жена оставалась в жилище, хозяева которого убиты. Теперь он в душе своей презирал братьев, Сару Яты и Гюндюза, потому что их жены и дети помещались в домах, где прежде жили другие люди, погибшие при захвате крепости. Михал привёл одного грека, искусного в распоряжениях для постройки домов. Куш Михал назвал этого человека «архитектором», и Осман приказал своим людям исполнять все приказания архитектора. Тот, однако, засомневался: сумеют ли кочевые тюрки, никогда прежде не возводившие домов, хорошо слушаться.

— Ты приказывай только, повелевай, — успокоил его Осман, — а они всё сделают! Мои слова были к ним, и будет исполнено всё!..

Архитектор не стал спорить, но уже совсем вскоре дивился послушливости подданных Османовых, как хорошо, ладно работали они, как ловили каждое слово указания, произнесённое по-гречески и переведённое им по-тюркски. Дом вышел похожим на жилище Михала, но совсем новый, чистый. Мальхун любовалась галереями и комнатами, в меру широкими ступенями деревянной лестницы… Осман хорошо вознаградил архитектора, хорошими деньгами. А жены его братьев и ближних приближенных, желая подражать супруге вождя, принялись досаждать мужьям, выпрашивая новые дома на место старых. И так и вышло. Начали сносить, рушить старые дома и ставить на их место новые. Архитектор сделался богат, поселился в Ин Хисаре, а вслед за ним поселились там и греки-златокузнецы, и ткачи тонких тканей. Для правоверных была поставлена мечеть, и новый был в ней имам, совсем юный выученик медресе в Конье. А для греков построена была церковь. Никто не возражал, ни с той, ни с другой стороны, против подобного соседства. Все воодушевлялись мыслями о совместном житье-бытье. Осман изредка ронял короткие слова о грядущей великой общности, о державе славной… И чем кратче говорил, тем более воодушевлял людей…

Мальхун встречала Османа в новом жилище, служанки её были бесшумны и неприметно делали своё дело. Деревянные резные стены; ниши с посудой золотой и серебряной, низкие стольцы, ковровые и кожаные подушки — всё чистотой сияло, манило домашним теплом, к отдыху и спокойному веселью располагало. Тонкие, голубые, золотистые, красноватые, алые переплетения узоров ковровых устилали полы. Более всего Мальхун любила дорогие персидские ковры, широкие, словно реки… Старинные румские кувшины и чаши услаждали взор. Осман любил рассматривать вычеканенные по серебру изображения голоногих и голоруких мужей в шлемах, как они бились копьями, мечами, прикрываясь щитами, выставляя вперёд клинышки бородок…[264] А на поверхности других чаш полунагие девицы плыли по волнам верхом на морских чудищах чудных… К серебряным мискам-соханам полагались в доме Мальхун и ложки серебряные с черенками витыми золочёными… А вечерами являлись с тёплым жарким светом бронзовые светильники на цепочках, один — в виде сказочного чудища-грифона сделанный, другой — в виде верблюда, а и прочие — видом своим звери, птицы с крыльями раскинутыми… Мальхун приказывала подавать баранину, приправленную чесноком и горчицей; утрами кормила мужа белым овечьим сыром, яйцами варёными, молоком козьим. Подавались также: свёкла, горох, яблоки, виноград, инжир, гранаты, медовые пироги… Осман подумывал уже о том, чтобы приохотить своих людей к оседлой жизни, к возделыванию земли и выращиванию злаков… «Мысли у меня, однако, — подумывал Осман, — крамольные для кочевника. Отец Эртугрул, тот понял бы меня, а вот мать никогда не поймёт!..» Ну а сам Осман? Разве он не понимал, что всё это одна лишь видимость, почти что мнимость — всё это мирное, покойное… А будет, будет, предстоит и кровь, и обиды, и тоска неизбывная, и горе, горе, и одиночество, одиночество…

Узнав о том, что её сноха ждёт ребёнка, мать Османа принялась упрашивать сына, просить, чтобы он привёз Мальхун в становище:

— У моей невестки нет матери! Кто наставит на путь? Кто укажет, как надобно вести себя, что делать надобно, чтобы родился мальчик? Я — свекровь! Я должна беречь твою жену, мою невестку…

Осман соглашался с матерью, но под конец её речи сказал коротко:

— Я хочу, чтобы мой сын, мой первенец родился в моей первой крепости.

— Я родила тебя в юрте, а вырос ты не хуже франкских и румских правителей! Султаны Коньи рождались в покоях дворцовых, а мой сын будет править их владениями!..

— Ещё далеко до этого, — сухо отозвался Осман. — Быть может, я и не доживу…

— Сыновья, внуки твои доживут!

— Для этого надо прежде всего позабыть житье в юртах.

— А я слыхала, будто монгольские правители жили в юртах, не изменяли заветам предков…

— Оттого и правление их оказалось нестойким, и не пошёл от их корня великий народ. А от моего корня — пойдёт, верю!..

Осман предложил матери приехать в Ин Хисар, но она наотрез отказалась и всё же упросила его привезти в становище Мальхун, хотя бы не на такое долгое время…

Она обвешала одежду и юрту Мальхун оберегами — голубыми бусами, волчьими зубами, пучками сушёной травы. Тут же поместились и лоскутки бумаги с написанными на них молитвами, зашитые в матерчатые мешочки.

Осман и сам отправился тайком к источнику, вода которого почиталась священной. Он совершил намаз и по обычаю сунул руку в расщелину. Полагалось поймать пальцами любую живность, не видя, и съесть живьём. Ему попалась чёрная змейка, сунул её в рот и размолов зубами белыми, проглотил[265].

Но когда он приехал навестить жену в становище, Мальхун попросила забрать её назад в Ин Хисар. Он не стал спрашивать, почему она хочет вернуться так скоро, но велел приготовить повозку. Он сидел подле юрты, где находилась Мальхун; мать его не показывалась, и он догадывался, что желание Мальхун покинуть становище связано с его матерью. Но он твёрдо решил не спрашивать ни о чём. Тут подошла к нему бывшая его кормилица и воспитательница и попросила позволения говорить. Он позволил.

— Господин мой! — заговорила она. — Мои слова — не донос и не предательство! Но ты знаешь мою любовь к тебе. Из любви к тебе я и должна сказать, отчего госпожа, супруга твоя, хочет покинуть становище. Не так давно это сделалось. Госпожа, матушка твоя, вдруг занемогла, ноги отнялись у неё и она приказала не допускать невестку к ней. Я ходила за матушкой твоей, но только лишь ей немного полегчало, как она принялась передвигаться ползком по юрте своей, собирала-сгребала старую одежду и приговаривала, что следует всё сжечь. «Духи желают погубить ребёнка и роженицу!» — бормотала она. И не успокоилась до тех пор, покамест я не развела костёр перед юртой и не бросила в огонь всё, что она приказала мне туда бросить. Твоя супруга меж тем уединилась в своей юрте и оставила при себе лишь одну служанку, ту, с которой приехала в становище…

— Моя жена испугалась? — встревожился Осман.

— Нет, ты не должен тревожиться. Госпожа Мальхун не из тех женщин, которые то и дело пугаются и теряют себя…

— Что же случилось дальше?

— Матушка твоя разложила на медном подносе перед собой мелкие круглые камешки, снизки бус и бронзовое зеркальце. Она по-прежнему не стояла на ногах. Сидя на ковре, она всматривалась в разложенное перед ней и призывала сорок неразлучных духов. Она громко кричала, что её невестке угрожает опасность… Я так и не поняла, кому угрожает опасность, госпоже Мальхун или её ребёнку… Прежде я никогда не видела твою матушку в таком отчаянии. Она, казалось, обезумела. Она схватила нож и размахивала острым клинком, будто стремясь поразить невидимых врагов. Она выла и всё звала духов себе на помощь… Я решилась велеть, чтобы её связали. А когда это было сделано, она долго и горько плакала, затем впала в сонное забытье. А когда проснулась, то сделалась равнодушна ко всему. Я тогда велела развязать её. Она более не впадала в буйство и лежала тихо. Когда принесли еду, она поела. Затем она поднялась на ноги, походила по юрте и снова легла, но не заснула, а лежала молча. Я оставила с ней её прислужниц и караул возле юрты. Правду вам скажу, я боялась, как бы она в своём безумии не причинила вред госпоже Мальхун…

— Отчего не послали за мной?

— Госпожа Мальхун не велела тревожить тебя. Она сказала, ты сам намереваешься вскоре приехать…

— Что ж! Правду сказала. Я приехал за ней…

Осман так и не повидал мать, только велел бывшей кормилице, воспитательнице своей, приглядывать за его матерью и всячески беречь её…

Первенец Османа должен был родиться в Ин Хисаре. Будущую мать окружали опытные женщины и две хорошие повитухи — эбе. По мнению многих женщин, да и повитух, должен был непременно родиться мальчик. Плод шевелился в утробе матери с правой стороны, она ощущала тяжесть в пояснице и соски её покраснели. Одна из повитух взяла две подушки и под каждую положила кое-что, то есть ножницы и нож в ножнах. Мальхун, не знавшая, конечно, что под какой подушкой лежит, села как раз на ту, под которую положен был нож! А когда в грудях будущей матери появилось молоко, капнули несколько капель в серебряную чашу с водой, и молоко опустилось на дно, не расплывшись, — верный знак рождения сына!..

В самый день родов отперли все замки, на всех дверях и на сундуках, развязали все завязки и пояса на одежде Османа. На шею роженицы повесили на кожаном шнурке большой изумруд, потому что считалось, изумруд служит для облегчения родов. Роздали бедным много мяса, хлеба, золотых и серебряных монет, хороших тканей. В комнате рядом с комнатой роженицы посадили имама, чтобы непрерывно читал Коран. Осман должен был поместиться подле имама и повторять за ним святые слова. Многие суры Осман знал наизусть, на память. Но сейчас он старательно повторял непонятные арабские слова и сам чувствовал, что повторяет, не сбиваясь… Имам читал вполголоса, но Осман повторял за ним громко, словно опасаясь расслышать крики из комнаты роженицы. Да он и вправду опасался!.. Дверь была не прикрыта. Но он слышал лишь свой громкий голос, повторяющий непонятные святые слова. Громкий его голос словно бы гремел в его ушах…

Наконец явилась одна из повитух, держа на руках спелёнатого младенца. Она провозгласила радостно рождение мальчика и поднесла ребёнка отцу — показать. Но Осман даже не ощутил радости, одну лишь усталость. Он даже не в силах был сосредоточиться и разглядеть новорождённого. Он подал женщине приготовленную заранее большую золотую монету — бахшиш[266]. Она приняла со словами благодарности. Осман расслышал плач ребёнка… Затем опустилась необычная тишина. Он огляделся по сторонам и увидел, что он в комнате один. Некоторое время он сидел, переживая свою усталость и удивляясь, почему же в нём, в его душе ничего не изменилось; ведь он сделался сейчас отцом, отцом сына…

Затем ему позволили войти в комнату, где родился его первенец. Бросилась в глаза низкая колыбель деревянная, раскрашенная в красное, жёлтое и зелёное, покрытая тонкой прозрачной тканью… Осман вдруг понял, что боится взглянуть на жену. Вдруг она совсем переменилась, сделалась совсем не той, какою он знал её прежде… Он приблизился к постели и поднял глаза. Родильница одета была в чистое платье «энтари», на голову повязана была красная лента… Одна из повитух указала на ленту и смущённо произнесла:

— Это «кордэля», гречанки посоветовали; говорят, помогает от порчи…

Осман улыбнулся, показывая, что всем доволен. На волосы Мальхун был также накинут голубой платок. На груди — голубые бусы, на запястьях — браслеты из золотых монет. Осман вновь перевёл взгляд на колыбель. Видно было, что ребёнок закутан в голубое одеяльце… Всё было сделано для того, чтобы злые духи не могли испортить ребёнка и молодую мать… Осман снова огляделся. Он будто хотел как возможно долее не взглядывать на жену… Стены украшены были «тилля бахча» — платками, вышитыми золотыми нитями… Наконец Осман решился посмотреть в лицо Мальхун, в её глаза… Он не хотел видеть её бледной, изнурённой. Он уже почти досадовал на неё, ожидая увидеть её такой… Но нет, она не показалась ему изменившейся. Лицо её оставалось красивым по-прежнему, а глаза смотрели радостно и оставались по-прежнему яркими… Осман улыбнулся ей искренне и поблагодарил с радостью за то, что она родила ему сына-первенца… Женщины, приходившие навещать родильницу, дивились подаркам, которые молодой отец поднёс жене. Это были шёлковые материи, тонкие, мягкие и прочные, с вытканными пёстрыми птицами и пышнолепестковыми цветами. Осман также подарил Мальхун ожерелье из ярко-алых крупных рубинов, оправленных в золото. Подарков было много. Поднесли подарки братья Османа и их жены. Из Харман Кая, от Куш Михала, прислана была золотая посуда…

Спустя сорок дней справили обряд «кырклама». Мать с младенцем привели в баню. Ребёнка, плакавшего отчаянно, натёрли солью, затем — мёдом, затем обмыли. Мать также натёрли мёдом и затем омыли чистой водой. После чего одна из повитух сорок раз подряд погрузила пальцы правой руки в сосуд с водой чистой. Ребёнка одна из женщин подняла над головой матери. Повитуха же взяла кости от черепа волка, заранее приготовленные, и подняла над головой дитяти. Другая повитуха поливала мать и дитя водою, освящённой сорокократным прикосновением пальцев… Затем мальчика протащили сквозь отверстие в шкуре волка, в той части, где прежде была его пасть; и приговаривали при этом:

— Вырастай сильным, как волк! Вырастай сильным, как волк!..

Первенец Османа наречен был именем — Орхан…

Теперь Мальхун носила рубаху с удлинённым воротом, готовая всегда напитать сына материнским молоком. Когда мальчик подрос, отец очень полюбил его и радовался весёлому, здоровому и смышлёному виду ребёнка. Орхану не минуло ещё и года, а он уже стремился вставать на ножки. Устроили праздник «кёстек кесме» — «разрезание пут». Связали мальчику ножки шнурком, затем торжественно разрезали шнурок. Праздничное угощение было большое, много лепёшек, сладкого молока квашеного, медовых пирогов, жареной баранины… В бедные жилища, где были дети, раздали по приказанию Османа серебряные и золотые деньги…

Орхан вырастал здоровым, сильным и весёлым, и радовал отца и мать. Лицом и цветом волос похож он был на Мальхун, не унаследовал кочевничьих тюркских черт отцовых. Но Османа это даже и радовало: «Ему здесь жить и править этими людьми! Здесь много светловолосых и светлоглазых. Пусть держат Орхана за своего. Хорошо, что он похож на свою мать и на них…» Когда сыну исполнилось четыре года, Осман взял в дом пожилую тюрчанку из Коньи, чтобы учила его мальчика арабской грамоте и правильному тюркскому языку; а также взял гречанку, дочь старой няни Михала:

— Пусть мой сын выучится с самого раннего своего детства греческому языку, пусть умеет читать греческие книги. Ему здесь жить! — сказал Осман Куш Михалу.

А когда мальчик ещё подрос, ему взяли и настоящих учителей. И нарочно приставленный доверенный воин учил маленького Орхана владеть оружием и ездить верхом…

* * *

В год рождения Орхана Осман сказал своему ортаку Михалу такие слова:

— Знаешь, как говорится у нас? Сабырлы кулуну Аллах север. — Господь любит терпеливого раба своего! Я думаю, ты терпел довольно. Поезжай теперь в Ине Гёл во главе хорошего отряда, возьми в плен владетеля Ине Гёла и привези в Харман Кая. Мы его допросим! И если он виновен в смерти твоего отца, тогда пусть сам на себя пеняет!..

Обрадованный Михал собрал без промедления хороший отряд. Попросился в его отряд и старший сын Сару Яты, подросток Хамза Бей. Отец отпустил его, чтобы сверстники не называли отрока трусом, прячущимся под кровлей отцова дома от воинских дел…

В Ине Гёл знали, конечно, о дружбе Михала с вождём Османом, но вовсе и не ожидали столь скорых от этой дружбы плодов!.. Кто мог подумать, кто мог предположить, что Михал решится на предприятие, столь дерзкое!.. Крепость Ине Гёл охранялась худо, никто ведь не ждал внезапного нападения. Вихрем, ощетинившимся острыми клинками, ворвался отряд Михала в крепость, много народа поубивали, убили двух сыновей владетеля; половина отряда спешилась и вслед за Михалом влетела в большой дом владетеля. Остальные воины Михала ждали, держа коней наготове. Михалу чудилось, будто ноги его быстрые сами несут его, куда надобно! Не помня себя, он бежал по галерее, пригибаясь и придерживая плащ. Владетеля Ине Гёла увидел он на галерее, близ женских покоев. Увидев, что тот хочет скрыться в комнатах женщин, Михал бросился следом за ним, ухватил одной рукой и ударил головой о стену. Под громкие крики и визг женщин Михал поволок пленника… Весёлое сумрачное возбуждение овладело юным воином. Кинулась ему в глаза некстати кормилица с младшим сыном владетеля Ине Гёла на руках. Её раскрытый в вопле рот, равно как и плач ребёнка, раздражили Михала. Свободной рукой он выхватил младенца из рук женщины, тотчас растерявшейся, и швырнул ребёнка, размахнувшись, с галереи вниз. Ребёнок упал на камни двора, череп его раскололся и мозг брызнул красным, белым и серым… Воины Михала радостно кричали. Все успели выскочить во двор, вскочить на коней и помчаться прочь из крепости, мимо распахнутых ворот, мимо убитых стражников… Михал на скаку связывал пленника по рукам и ногам, перекинул беспамятного через седло… Летели с гиканьем…

Но не успели ещё далеко отъехать, а вдали раздался топот конский, и приблизился скоро… Вскрикнул воин, поражённый стрелой. Люди Ине Гёла догоняли отряд Куш Михала…

— В бой! — закричал он, резко поворотив коня. — Сшибёмся грудь с грудью. Мы не трусы, не увидят эти сыны псов наши спины!..

Сшиблись грудь с грудью. Хорошая рубка пошла…

— Победа!.. — выкрикивал Михал. — Победа!..

И вправду победил отряд Михала. Люди Ине Гёла обратились в бегство. Всадники Михала размахивали окровавленными мечами и копьями. Иные, отрезав у поверженных врагов головы, подымали их за волосы кверху. Головы зияли безумными глазами, которые все казались чёрными, распахнутыми ртами с вышибленными зубами, тоже тёмными, будто страшные пещеры… Много крови лилось…

Но из отряда Михала тоже были убитые, и среди них — юный сын Сару Яты…

Приехали в Харман Кая опечаленные. Чужие убитые, враги убитые — хорошо, ладно! А вот свои убитые — горе!..

Вскоре послали за Османом, и он не замедлил прискакать из Ин Хисара. Ко времени его приезда владетель Ине Гёла уже очухался, пришёл в себя.

— За нашего Хамза Бея мы всё равно казним его, — сказал Осман спокойно, — однако нам ведь надобно узнать, виновен ли он в смерти твоего отца, Куш Михал! Будем допрашивать его…

Спустились в подвал, где сидел владетель Ине Гёла. Начали допрос, не хотел отвечать, отпирался. Приказали принести огонь в жаровне. Пожгли владетелю Ине Гёла немного локти, бороду подпалили… Признался!.. Вывели на двор и там, на дворе, один из воинов Османа отрубил голову владетелю Ине Гёла…

А Хамзу Бея после похоронили. Впрочем, иные хронисты писали, что имя юноши было — Бай Ходжа, а Хамза Бей — было название деревни, за которой погребли его. Потом, спустя несколько лет, поставили подле могилы большой караван-сарай по приказанию Османа…

А покамест, после казни владетеля Ине Гёла, Осман говорил Михалу:

— Теперь одно — идём на Ине Гёл.

Старший сын владетеля Ине Гёла собрал воинов, и соблазнил ещё и войско из Караджа Хисара. Но Осман и его братья не стали ждать, покамест двинутся на Ин Хисар и Харман Кая. Собрали акынджилер и встретили врагов в Икиздже[267]. Хорошую сделали битву. Наголову разбили врагов. В этой битве убит был Сару Яты. Осман приказал отнести его тело к большому дубу, о котором рассказывали, будто в ветвях его временами сверкает пламя. Туда же привели и связанного сына владетеля Ине Гёла.

— Вот это, — сказал Осман, — то, что мы сейчас сделаем с тобой, парень из Ине Гёла, мы должны были бы сделать с твоим отцом, да вот, позабыли, торопились очень…

И после этих своих слов он подошёл к сыну владетеля Ине Гёла и ножом острым распорол ему живот. Затем выкопали яму, поставили парня стоймя и закопали в землю, закидав землёй по самый подбородок…

А Сару Яты погребли подле могилы Эртугрула.

А что было после битвы? Сидели на траве, подальше от битвенного поля. Кто из воинов растянулся, дремал; кто ел или пил. Из деревни близ поля нанесли еды и питья, разной снеди. Осман приказал не трогать деревенских, деревню не разорять. А все знали, если Осман приказал, не дай Аллах нарушить приказ!..

Передохнули, двинулись на Ине Гёл…

— Как бы не ударили из Караджа Хисара, — тревожился Гюндюз.

— Ударят они — и мы ударим, — отвечал Осман равнодушно.

— А если султан…

— Будем ещё и монгольских прихвостней бояться? — спросил насмешливо Осман. — Конечно, теперь никто не оставит нас в покое. Все ударят, из Караджа Хисара, из Инёню, из Эски Шехира. Все ударят! Времена моего отца прошли, начались другие времена. И вам всем надо бы поскорее понять, что начались другие времена. А то не поймёте вовремя, да и окажетесь с выпущенными кишками ненароком…

С песнями ехали акынджилер по дороге. Чёрные косы лоснились, на солнце поблескивали плащи, красные, коричневые; оружие сверкало на поясах. Усы топорщились на лицах смуглых. Шапки сияли атласом, бархатом и шёлком, золочёными пряжками, султанами из перьев… Песни орали во всё горло, старинные воинские, от дедов и прадедов, воскресшие вдруг из глубин памяти родовой… Орали во всё горло, драли глотки. Пели о храбрости, о добыче богатой, о конях добрых… Стяги вились на ветру, волчья голова мялась, изображённая, скалилась весело…

Ине Гёл и Караджа Хисар взяли приступом быстрым, легко, нахрапом, наскоком лихим…

«Наши крепости! — думал Осман, позволяя себе тихо, в уме своём восторгаться… — Наши крепости!.. Мои крепости!..»

* * *

Западная Анатолия — Азия, Румелия — балканские края, — започвание, начало Османской державы. Большое государство создали монголы, но оно распалось, а монголы вновь вернулись к своей прежней кочевой жизни. Но Осман знал: его люди перестанут кочевать!

Теперь было чем пожаловать отличных бойцов. Осман принялся раздавать тимары — «кормления». Его гази и акынджи получали от него земли и сборы с городских базаров. Но крестьяне на этих землях оставались свободными…

— Как отдал, так и отниму! — говаривал Осман…

Крестьяне, греки, болгары, только того и хотели, чтобы попасть под руку Османова правления. Ведь попасть под его правление означало свободу от крепи, от крепостной зависимости, от произвола и безмерных поборов болгарских и греческих правителей. Быть свободными, отделываться малыми налогами для этого самого «кормления», содержания Османовых воинов, — чего же лучше!..

Вкруг Османа — отряды, предводительствуемые его сподвижниками. На конях, убранных богато, разъезжают: Конур-алп, Хасан-алп, Торгуд-алп, Акбаш Махмуд-алп, Саксун-алп, Айхуд-алп, Самса-чауш, Су Гюмюш-чауш, Солмуш-чауш, Суламыш-чауш, Абдурахман-гази, Акджа Коджа, Кара-Мурсал, Каратегин, Таргал, Караоглан…[268]

Молодой имам записал Османов закон о тимарах:

«Я жалую тимары и я же могу их отнимать. Но без надлежащих на то причин, не следует лишать тимаров. Я могу распорядиться, чтобы после смерти гази тимар достался его сыну. Если сын этот не достиг ещё совершенных для воинского дела годов, то в походы ходят ближние приближенные его отца. Так я повелел». И потом записи эти перенесены были Ашыком-пашой-заде в его «Османову историю» — «Теварих-и Ал-и Осман»…

Воины Османовы скачут на добрых конях. Ветерок вздымает на древках пучки волос конских, солнце озаряет золочёные шары… Дервиши идут за всадниками, одежды — джалун — развеваются… Холодает, надевают воины джуббе стёганые… Большие глиняные барабаны прикреплены у поясов — дюмбелеки… Ого! Бам-бам — гремят… Ясавулы — гонцы-посыльные — взад и вперёд разъезжают…

— Мерхаба, аркадашлер! — выкрикивает Осман. — Мерхаба, аскерлер! — Привет вам, друзья мои! Привет вам, воины мои!..

Алемдары несут, вздымают стяги — алемы. Едут алпы — герои, бывалые воины. После битвенных дел слушают пение ашиков-певцов…

Воины отправляются на охоту. Пускают соколов ловчих. Множество дичи добывают. Уток, гусей, зайцев солят, коптят, впрок заготовляют… Навстречу войску охотников движутся бедняки. Осман приказал отдавать беднякам часть охотничьей добычи…

Утром выезжает Осман — несётся ему со всех сторон:

— Сабах хайыр олсун! — Да будет утро благоприятным!

— Ийи сабах! — Утро доброе!

Вечером желают доброго вечера. Ближе к ночи, доброй ночи желают.

Осман едет не спесиво. На все приветствия ответствует по-доброму:

— Гюле гюле гидиниз! — Идите смеясь! — Доброго пути!..

Но не только смеяться предстоит воинам Османа. Непрерывно думает Осман о своём войске. Самым лучшим, самым сильным как сделать войско? Собирает Осман новые отряды; то будут алпы-ботуры — тяжеловооружённые конники, облачённые в броню тяжёлую. Такие воины есть у франков, но и у Османа будут не хуже!..

Конечно, много убитых кругом. Лошади убитые, мужчины убитые, дети убитые валяются тут же. Девки с распоротыми животами. Повисает тяжко дух загнивающей крови… Но Осман ведь знает, что это такое. Некогда давно пояснил ему Барыс. Это всего лишь жизнь, просто жизнь! Это жизнью пахнет!.. А поди пожалей кое-кого! Живо тебе самому срубят голову, детям головы расшибут о камни, жёнам и дочерям вспорют животы… Но уж нет! Пусть этакой жизнью враги мои запахнут, а не я!.. Да и что задумываться о крови проливающейся?! Смысла нет. Сегодня кровью гниющей пахнет жизнь, а завтра — только ноздри раздувай — тяни аромат розы!..

Люди Османа рвутся в бой. А он скуп на слова, не обещает ничего понапрасну, не кидает на ветер посулы. Только усмехнётся в усы, да крикнет зычно перед боем:

— Сабыр аджыдыр, амма сону сары алтын! — Терпеть горько, зато потом — золото жёлтое!..

Люди любят, обожают Османа; он им — вождь, он им — отец, брат; он — судья справедливый; он — самый храбрый; он — обо всех подумает, обо всех позаботится…

В мирные дни, седмицы, месяцы ждал народ. Ждали мужи и юноши; ждали, ждали, когда возможно будет опоясаться поясами с оружием, оседлать хороших коней… Ждали женщины и девицы; ждали, когда уйдут в битву отцы, братья, мужья жён своих, сыновья; уйдут и воротятся, ведя в поводу нагруженных коней, верблюдов, ослов, нагруженных тюками, вьюками… Женщины хвалились друг перед дружкой доблестью, храбростью своих мужчин… Вот наскакали гонцы, посланные Османа, вот гикают, выкликают зычно:

— …Каждый, кто хочет воевать!.. Каждый, кто хочет воевать!.. Каждый, кто хочет воевать!..

Все хотят воевать, у всех довольно силы и смелости! Все сбираются вооружённые к Осману, вождю, предводителю… Все навыкли биться, и на конях, и пешими…

Караджа Хисар — взят Османом. Владения прежних приятелей Османа — Эски Шехир и Инёню — взяты Османом.

Осман чует себя вещим воином, он давно уже — алашик — вещий воин, знающий. Остановиться, вернуться к прежней, давней уже, отдалившейся жизни; к такой жизни, какая была при отце Эртугруле, уже невозможно. Уже все в окрестностях, вокруг владений людей Османа, ждут, выжидают, гадают: когда ударят Османовы воины, а не ударить ли самим, первыми, а не покориться ли первыми, или и вовсе не покоряться… Ждут, гадают, выжидают…

Осман решает дела на военных советах, созывает своих полководцев; но все они знают, что Осман — вождь, предводитель; слово Османа — конец и закон…

— Надо бить, покамест владетели окрестных мест не опомнятся! — говорит Гюндюз.

— Нет, — решил Осман. — Нам не для чего разорять земли, которые всё равно будут принадлежать нам! Теперь наша цель — Биледжик, Герминяский бейлик — наша цель. А люди, жители, должны верить нам. В Ыладже, подле Эски Шехира, пусть каждую седмицу будет базарный, торговый день. Пусть все приходят и приезжают. Какой бы веры ни были торговцы и покупатели, никому никто не должен чинить обиды…

Один случай запомнился всем. Греческий торговец гончарным товаром привёз на базар в Ыладжу посуду. Гермиянец-тюрк стал задирать его и пытался взять несколько кувшинов без платы…

— Здесь владения тюрок! — кричал гермиянец.

— Здесь владения Османа!..

— Здесь владения Османа!.. — загомонили кругом.

Кто-то уже звал стражников базарных, поставленных по Османову приказу. И случилось так, что Осман как раз объезжал сам базарную площадь. Кинулись к нему за правосудием. Он приказал отколотить тюрка палками, а греку вернул товар, взятый беззаконно. По приказу Османа объявляли повсюду, что никто из неверных не будет притесняться правоверными. Все зажили в спокойствии и уверенности. Гречанки торговали и покупали на базаре в Ыладже и никто не осмеливался обидеть одинокую женщину!..

Куш Михал всегда обретался рядом с вождём Османом, как самый верный, ближний ортак. Вместе частенько объезжали окрестности крепостей. Куш Михал показывал Осману много развалин древних крепостей. Меж каменных колонн, полуобрушенных, вырастала трава, дети-пастухи гоняли коз…

— Эх, виранлык, виранлык — руины-развалины! — приговаривал Осман. — Сколько в этих землях, в моих землях, сколько этих развалин! Но красивые развалины, красивые…

Куш Михал рассказывал всё, что знал об этих руинах, что слышал от своего отца; рассказывал, какие это древние руины, какой они далёкой, немыслимой почти древности… О государствах древних рассказывал Куш Михал, и произносил именования городов: Афина, Спарта, Фивы, Колонны, Коринфос; и Рим, Рим, Рим, Рома-Рим!..

— Греки-византийцы подхватили павшее Римское государство, продолжили его бытие, и оттого и зовут себя ромеями — римлянами… — говорил Михал…

Осман слушал, молчал, думал о своей державе, которая будет великой и славной; не такой, как Византия, а такой, как Рома — Рим!..

Но молчал теперь об этом. Потому что пришло время дел, а не слов!..

Осман велел Михалу рассказывать маленькому Орхану о древних державах…

После сына-первенца Мальхун родила Осману трёх дочерей. Их также учили читать и писать; они вырастали красавицами, росли в неге и в холе, как и подобает царевнам. А когда достигали дочери возраста цветущего четырнадцати лет, Осман отдавал их замуж за сыновей полководцев своих, справляя пышные свадьбы. Свадьбы дочерей Османа и Мальхун были радостными праздниками для всех подданных Османа. А в год свадьбы старшей дочери родился младший сын Османа и Мальхун, ему дали имя красивое — Алаэддин…

Мать Османа словно бы лишилась разума. Она по-прежнему жила в становище; Осман приказал окружить её бережением и почётом, подобающим матери правителя. Однако наезжал он к ней изредка, да и она не всегда узнавала его; бормотала какие-то заклинания, заговаривалась… Однажды Осман привёз в становище трёх своих дочерей, тогда ещё малых девочек, не отроковиц… В тот день мать узнавала его. Он ввёл нарядных девочек в юрту. Она приняла внучек ласково, угощала сладостями, улыбалась губами сморщенными, рот её немного запал, уже недоставало нескольких зубов; иначе она всё ещё была крепка — истинная дочь тюрок кочевых! Она приготовила в подарок внучкам тряпичных кукол больших; сама смастерила их и сшила для этих кукол яркие наряды, вышила золотыми нитями, расшила жемчужными зёрнами… Живые лица девочек просияли улыбками белозубыми… Так уж выдалось, что сыновья Османа и Мальхун вышли видом своим в мать, а дочери — в отца, черноглазые, черноволосые… Но после Осман узнал, что когда он увёз девочек, его старая мать горько рыдала, повторяя беспрестанно:

— Нет!.. Нет!.. Нет!..

Тогда Осман понял, что мать не настолько безумна. Внучки напомнили ей дочерей её, умерших в детстве своём… Осман понял, что ей больно было бы видеть внучек, и потому не привозил их более в становище. Вскоре мать заболела и слегла. Она страдала от лихорадки и сильных болей в животе. Снадобья и растирания не помогали. Осман приехал и оставался подле неё. Она перестала узнавать сына и умерла, так и не придя в память. Погребение её было торжественным. Спустя год после её смерти родилась последняя дочь Османа и Мальхун. Эту четвертую дочь он любил более прочих своих дочерей. Она сделалась супругой Конура-алпа, тогда уже очень немолодого Османова полководца, нежно её любившего и окружавшего её роскошью, подобной роскоши, коей были окружены франкские принцессы. Внук Османа от этой дочери взял в жены старшую внучку Куш Михала. Одним из их потомков явился Джеляль Баяр, сподвижник Ататюрка[269], возглавивший в 1945 году демократическую партию Турецкой республики… Джеляль Баяр был пламенным оратором, собиравшим многотысячные митинги; на фотографиях ясно видны его густые брови, чуть заострённый нос и пылкий взор умных глаз под стёклами очков…

В Караджа Хисаре построен был дворец; там теперь жила семья Османа. В кругу своей семьи он окружён был истинным обожанием жены и детей. С ними он бывал весел, боролся с сыновьями и давал маленькому Алаэддину победить отца; бегал наперегонки с младшими детьми, посадив на плечи малышку; самолично учил юного Орхана воинским искусствам; любил беседовать со старшим сыном и радовался его успехам в науках:

— Ты будешь истинным правителем, Орхан, учёным, вещим!..

— …Таким, как ты, отец! Таким, как ты, справедливым и смелым! — отвечал сын воодушевлённо и глядя на отца взором чистым, блистающим восторгом…

Волосы Орхана уже были заплетены в косы — воинский стародавний убор…

Мальхун, полнотелая, гордая своей цветущей зрелостью красавица, правила домом, была тверда и мудра; дети слушались её и любили мать любовью нежной и верной. Отец её умер счастливым, видя дочь и внуков счастливыми…

* * *

Осман сказал Куш Михалу:

— Тебе не кажется, что пора подымать людей в новый поход? Я уже знаю, куда поведём воинов. На крепость Тараклы Йениджеси![270] Что? Хорошо, ладно я надумал?..

Осман спрашивал искренне, без тени лукавства. Михал также отвечал с искренностью:

— Ладно ты надумал, но я думаю, не следует идти прямо на Тараклы Йениджеси. Надо повести людей через Соркун, Сару Кая и Биш Таш. А в Мудурни вольются в войско молодцы Самса Чавуша и его брата Сюлемиша…[271]

— Сакарью будем переходить близ Биш Таша?

— Там хороший брод?

— Там худой брод, а в других местах ещё хуже… — сказал Осман как-то равнодушно.

Михал не возразил, молчал.

— Нам надобно идти вперёд, а не дожидаться хорошего брода, — продолжил свою речь Осман. — Путь наш — вперёд, а не туда, где нарочно для нашего прохода понастроены мосты! Многие — за нас, но многие — и против нас. Гарезлии — те, что злоумышляют против нас, много таких. И даавет — приглашение — не нужно им для того, чтобы нас истребить. Мы всегда начеку. Пусть никто не полагает, будто нас возможно застать врасплох, будто мы побежим, как бабы перепуганные, вопя что есть силы: «Вай-бана! — Беда со мной!»…

Осман говорил и чуял, как слушает его слова Куш Михал… «Но я разве для него говорю? Разве для себя говорю? Разве я что умное говорю? Слова говорю… Ничего потаённого не открываю Михалу… А он-то о чём думает?.. Все — каждый — о чём думает?.. Никаких тайн, потайностей никаких не существует! Все знают всё! Только не все могут…»

Подле Биш Таша видели, каков брод. Вода в Сакарье бурлила, пенилась мутно. Осман не раздумывал много, пришпорил коня и пустился вперёд…

Вокруг зазвучали клики ободрительные: Хей! Хей! Вперёд! Аллах защищает правоверных!..

— Вперёд! Святой Георгий с нами!.. — закричали греки, подначальные Куш Михалу…

Осман услышал ясно эти возгласы и, не раздумывая, заорал, перекрывая, перезвучивая все голоса:

— Хе-эй!.. Хей!.. Я, Осман Гази, с вами! Я со всеми вами!.. Я — ваш вождь! Вперёд, за мной!..

Все послали коней в воду. Перешли реку и никто не потонул. Соединились с молодцами Самса Чавуша и дошли до Соркуна. Тамошние греки были за Османа, крестьяне. Многие присоединились к воинам Османа. Захватили Гёйнюк, взяли Тараклы Йениджеси. Куш Михал пригласил Османа и ближних Османовых приближенных к себе в Харман Кая. Там пировали хорошо, потом Осман повёз Михала в Караджа Хисар и продолжили пиршество во дворце Османа. Так было.

Осман отдал строгий приказ: в рабство не обращать никого!

— Добыча — это добыча, взятая с бою! А люди покорённых крепостей не могут быть обращены в рабство. Люди Османовых земель — не рабы!..

Тогда же случилась первая ссора Османа с Эдебали. До той поры Осман стремился поддерживать с Эдебали добрые отношения. Люди Эдебали сражались в войске Османа. Осман оказывал Эдебали почтение. Но теперь Эдебали спросил сердито:

— В какие игры ты играешь со всеми этими неверными? Скоро они влезут на маковку твоей головы, а ты преклонишься перед ними, упадёшь ниц и примешься лизать им ноги!.. И всё это вместо того, чтобы показать им, кто хозяин на земле!..

Осман выслушал слова Эдебали и сделал вид, будто не услышал ничего для себя обидного, оскорбительного. Отвечал спокойно:

— Мы, тюрки, пришли в эти земли пришельцами, чужими. Когда пришли мы, здесь уже люди жили. И многие из этих людей приняли нас хорошо, как добрых соседей. Будет справедливо, если и мы соблюдём законы добрососедства и будем делать добро этим людям…[272]

Этот спор произошёл при Гюндюзе, и при Михале, и другие приближенные Османовы были. И Эдебали понял после Османовых слов, что люди слушают Османа и готовы за Османом идти. Тогда Эдебали замолчал и обдумывал своё…

В конце тринадцатого века взяли Кёпрю Хисар и Биледжик.

Перед самым походом на Биледжик, когда Осман уже говорил Гюндюзу и Михалу:

— Подходит черёд Биледжика!

И вот тогда-то дошли вести плохие из становища… Осман уже не так много думал о прежней жизни, о той жизни, какою жил отец Эртугрул. Та жизнь будто и отдалилась совсем. Осману давно уже казалось, что совсем немного остаётся людей, живущих жизнью кочевников-пастухов… И вот дошли вести. Тундар мутил людей. Говорил Тундар, что все затеи Османовы завершатся гибелью тюрок:

— Нас мало! Неверных куда больше. Придёт время и они просто-напросто затопят нас, как воды большой реки затопляют берег!.. Надо возвращаться к прежней жизни…

Ему возражали, говорили, что вернуться к прежней жизни уже нет возможности:

— Как вернуться? Люди вкусили сладкой жизни, сделались большими горожанами! Теперь они свысока глядят на простых пастухов!..

— Да, — вынужден был признать старый Тундар, — это так, это правда. Но тогда мы должны, пока не поздно, вернуться далеко, в степи, где жили и пасли свои стада предки наши. Я уведу всех, кто захочет идти за мной…

Осман узнал, что Тундар собирает людей; появились у Тундара сторонники, появились и юноши, которых взманило грядущее путешествие в далёкие дали… Осману многие пересказывали, что происходит в становище. Но никто не видел Османа взволнованным, встревоженным. Он спокойно выслушивал все речи о действиях Тундара и казался даже и беспечным. Но ведь все знали, что Осман на самом деле вовсе не беспечен. Он устроил для воинов большой пир в Инджир Пынаре, затем ещё один пир в Кёюн Пынаре. Затем приказал готовить роскошное огромное пиршество в Чакыр Пынаре…[273]

Когда близилась к концу подготовка угощения и веселья, Осман велел своему старшему сыну Орхану отправиться в становище и пригласить Тундара в Чакыр Пынар… Узнав о таком повелении Орхану, Мальхун сделалась бледна и приложила руку к сердцу. Осман посылал первенца к мятежникам. Но она не посмела возражать мужу, отговаривать его от его решения… Орхан же был рад. Он ехал как посол своего отца, ехал во главе отряда отборных воинов… Осман очень хотел послать вместе с сыном Михала, для охраны; но твёрдо решил не делать этого, потому что Тундар должен был видеть доверие к нему Османа. Послать сына-первенца — может ли быть доверие большее? Нет!..

Юный Орхан возвратился живым и здоровым. Он не был посвящён в намерения своего отца, да Осман и сам лишь смутно прозревал свои намерения; и сам не знал, что хочет сделать, как поступит… Орхан передал своему двоюродному деду приглашение в Чакыр Пынар… Осман всегда учил сына:

— Будь начеку. Не расставайся с оружием, спи чутко. Будь начеку даже с братом, даже с возлюбленной красавицей. Ты никого не унизишь своей подозрительностью, не тревожься. Быть начеку — свойство и долг истинного воина…

И посылая Орхана в становище, Осман говорил:

— Ты знаешь, какие слухи разносятся о моём дяде Тундаре. Будь начеку. Ты отправляешься в такое место, где живут противники дел твоего отца…

Осман знал, что сын хорошо научен и вовсе не глуп, а напротив — умён. И всё же сердце Османа ускоряло в тревоге биение своё…

Тундар спросил внучатого племянника:

— Что ты думаешь, Орхан, о своём отце? Для чего он зовёт меня?

— Я думаю, — отвечал Орхан честно, — что мой отец желал бы услышать из твоих уст слова о твоих замыслах…

— А ты знаешь мои замыслы?

— Я знаю то, что о них говорят…

— Твой отец сделал мне страшное зло…

— Я не должен слушать дурное о моём отце, — сказал Орхан серьёзно. — Видишь, я замыкаю слух… — И он приложил ладони к ушам нарочно, затем опустил руки на колени…

— Ты добрый, хороший сын, — произнёс Тундар задумчиво…

— Говорят, ты задумал увести людей в далёкие степи, где они будут жить в юртах. Я тебе честно говорю, я с тобой не пойду. И я полагаю, что многие не пойдут с тобой. А те, которые пойдут, что ж, пусть идут! Отец не станет препятствовать тебе. Так я думаю…

Тундар и Орхан приехали, чуть не рука об руку, в Чакыр Пынар. Люди Тундара поставили юрту парадную. Осман почтительно приветствовал дядю. Но при виде сына-первенца, весёлого, здорового, юношески радостного, Осману захотелось броситься к Орхану, прижать его голову к своей груди… Осман видел внутренним взором, взором своей души, как бросается к сыну, спешившемуся с коня доброго, обнимает отрока за плечи, прижимает его голову к своей груди… Но на самом деле, въяве, он лишь махнул сыну рукой, чуть вскинув ладонь, сделал движение головой, выдвинув подбородок; улыбнулся, немного прищурившись…

На пир явился Тундар в одежде, украшенной золотыми бляхами и драгоценными камнями. Осман первым сделал шаг навстречу дяде и громко произнёс такие слова:

— Никто не упрекнёт меня в непочтительности к старшему родичу! — И проговорив такие свои слова, он наклонился и поцеловал тыльную сторону правой ладони Тундара… Все пошумливали, не знали, что и думать… Тундар сидел на почётном месте…

Осман подал знак, пир начался. Заиграли музыканты, задудели в дудки, застучали в бубны… Поставлено было жареное мясо — ягнятина — грудами, запахло острыми пряными приправами… Кучи орехов, гранаты… На пирах Османовых редко подавали ракы — виноградную водку. Но если уж подавали, то веселье разгоралось буйно!..

Осман, как это обычно велось у него, не мешал общему веселью:

— Я, — говаривал он, — вождь ваш на поле битвенном! А в песнях да плясках вы свободны. Пусть душа каждого гуляет в буйном веселье!..

Так было и сейчас. Воины пели, плясали, утаптывали землю в плясках буйных. А и без того земля была твёрдая… Осман сидел подле Тундара. Орхан плясал с другими отроками и юношами… Тундар и Осман пили ракы — чашу за чашей. Обоим казалось, будто на этом пиру им непременно нужно напиться, напиться до помутнения сознания… И глушили ракы, глушили… Уже обоим чудилось, казалось, что случится, произойдёт нечто ужасное… Вот сейчас случится, вот сейчас произойдёт… И чем больше ракы вливали в горло, тем более чувствовал, чуял каждый, что вот ведь обязан, должен, должен сотворить нечто ужасное… И уже обоим хотелось, страстно хотелось, желалось, чтобы то, чему суждено случиться, случилось бы поскорее, скорее, скорее!..

Тундар поднялся, бросил с размаху чашу золотую оземь. Громким гласом кочевника, чьи корни — в степях бескрайних, закричал:

— Приходит конец тюркам! Пропали наши головы! Всех погубит Осман. Кинутся на нас греки, болгары, франки… Все неверные кинутся на нас и растопчут, погубят, погубят нас!.. Бегите, люди. Тюрки, бегите, спасайтесь! Вернёмся назад, в степи наших предков!.. Смотрите на Османа, он детей моих погубил; так и вас погубит он!..

Многие приостановили свои плясовые прыжки… Вскоре, очень быстро, никто уже не плясал, смолкла игра музыкантов…

Осман чуял, чувствовал, что должен как возможно скорее сотворить то, что должен сотворить. Полётно-птичье, будто мах крыла сокольего, порхнуло в сознании: «Ох! Скорее бы!..» Глядя прямо вперёд и не видя Тундарова лица, а только пёструю ткань плотную одежды, Осман выхватил нож из ножен на поясе и резко, сильно, верно замахнулся и ударил…

Тундар начал заваливаться назад… Грудь зажгло, рот мгновенно заполнился кровью горячей… Тундару вдруг почудилось, будто он и не умирает, а снова чудом каким-то сделался малым дитятей… Эртугрул, старший брат, несёт его на закорках… Катыш курута — творога сушёного, твёрдого — зажат в кулачке ребяческом Тундара… Старший брат, Эртугрул, опасность, страх… Отчего опасность?.. Эртугрул… угроза… Отчего угроза, отчего?.. А вот!.. А нет, не напрасно чуял опасность, угрозу чуял… Пришло!.. Сын Эртугрула… Смерть…

Тундар упал, рухнул вниз лицом на ковёр… Острие Османова ножа поясного — в его груди… Осман, сын Эртугрула… Смерть…

Вдруг прояснилось перед глазами хмельного Османа.

— Играйте! — криком приказал музыкантам. И повторил криком: — Играйте!..

И музыканты задудели, застучали, пальцы побежали по струнам, щипля, дёргая…

— Пляшите! — крикнул Осман. — Все пляшите!..

И сам удивился тому, что многое множество ног, обутых в сапоги воинские, тотчас, по его слову, принялось плясать, топать, дробить подошвами твёрдыми…

Осман сел на ковёр, поодаль от мёртвого тела. Никто не осмеливался убрать убитого Тундара. Осман вдруг сделался трезв, но никаких мыслей не было. Ладонь подбежавшего Орхана легла на плечо отцово…

— Отец… отец… — тихо приговаривал сын. — Я с тобой. Ты не думай, я с тобой…

— Знаю, — бросил отец коротко. Сын не отходил от него.

— Уберите, — сказал Осман спокойно, равнодушно, кивнув на мёртвое тело. И не глядя на сына, приподнял правую свою руку, перехватил ладонь Орхана, потискал…

Тундара похоронили при дороге, идущей из Чакыр Пынара в Кёпрю Хисар…

«Собачьи дети, — думал Осман беззлобно о людях… — Эх, собачьи дети… Слушаются меня. Я сумел этого добиться. Орхану будет легче; все уже будут знать, что его нужно слушаться, потому что он — мой сын. А внук мой будет уже сыном Орхана и внуком Османа! Да, им будет легче. Только бы не вышли безмозглые слабаки; тогда ничто им не поможет; и после скажут: был, мол, Осман, да никого не оставил после себя!.. Но я думаю, так не будет…»

* * *

Куш Михал уведомил Османа о своей поездке в царство болгар.

— Что? — спросил Осман. — Хочешь разыскать родных матери?

— В Харман Кая приехал посланный от родича моей покойной матери. Этот родич — её двоюродный брат, он владеет обширной областью, именуемой Крын, имя его — Элтимир. Он приглашает меня навестить его владения…

— Должно быть, прежде он никогда не давал о себе знать?

— Так и есть! Я полагаю, он услышал обо мне, когда сделались на слуху твои походы и завоевания. Наверное, хочет поболе узнать о тебе, для того и объявился, для того и зовёт меня. Я прошу у тебя дозволения ехать.

— Ты свободен, можешь ехать, куда пожелаешь. Ты — мой ортак, а не раб, не прислужник.

— Близкие родные матери умерли, это дальний родич, я могу и не ехать к нему…

— Ты хочешь угадать, что я думаю о твоей поездке? Или ты боишься меня, моего гнева? Или ты думаешь, я подозреваю тебя в измене? Я могу подозревать, будто бы ты способен строить козни, пойти против меня? Ты обо мне такое думаешь?

Михал потупился, затем сказал решительно:

— Да, я и вправду немного боюсь тебя. А как может быть иначе? Я боюсь тебя, потому что ты велик, величие пугает. Я знаю: ты велик, а я — нет. Я понимаю, что я не равен тебе, и никто не равен. Но я не хочу, чтобы ты полагал, будто я заискиваю перед тобой. Я хотел бы разведать, что происходит на болгарских землях, но не потому что я заискиваю, пресмыкаюсь перед тобой.

— Михал, друг, не надо произносить столько слов! Я верю тебе. Поезжай спокойно…

Куш Михал быстрыми шагами приблизился и, склонившись, поцеловал руку Османа…

Наедине с собою Осман думал: «Честный малый! Он и вправду боится меня. Да он и себя боится; ему чудится, будто он способен участвовать в заговоре против меня! А другие и не задумываются над подобным возможным будущим… А я ведь люблю Куш Михала. Люблю, как брата любят, как сына люблю. Но разве я удивлюсь, если меня предадут? Кто бы ни собрался предать меня, я не удивлюсь! Эх! А сколько ещё народа пропадёт, а сколько обогатится, а сколько…» Ему вдруг сделалось смешно и он засмеялся громко…

Куш Михал возвратился спустя три месяца. И тотчас отправил гонца к Осману в Караджа Хисар. Гонец привёз письмо на тюркском наречии; в письме Михал просил дозволения приехать… Ответ написал Орхан со слов отца. Осман передавал Михалу, что приедет сам…

В Харман Кая, в доме Михала, сидели Осман и Михал за трапезой дружеской.

— Да что же ты дёргаешься, будто рыбина в сковороде! — Осман напускал на себя досадливый и сердитый вид. — Я, может, и великий, но я ещё не настолько бездушный, чтобы не ценить верность и дружбу искреннюю!.. Давай, рассказывай, как там, в болгарских землях. Что там поделывают монголы? Каково болгарам под ними?..

Михал принялся рассказывать. Собственно, Осману было известно, что монголы уже давно распоряжаются в болгарских землях. Хан Ногай поставил царём Смилеца[274], владетеля многих болгарских земель, от Сливена до Копсиса. Но Михал поведал кое-что, о чём не знал Осман. Да вышло, что Осман и о многом не знал. Женою Смилеца была дочь византийского севастократора Константина, брата императора Михаила Палеолога. Тем не менее, Смилец уже успел повоевать с Византией, был побеждён военачальником Михаилом Траханиотом и едва сумел заключить мир, благодаря заступничеству тестя. Старшая дочь Смилеца, Теодора, выдана была замуж за сербского царевича, сына Стефана Милутина. Элтимир, влиятельный при дворе, возглавлял посольство, которое торжественно доставило болгарскую царевну в Сербское царство…

Осман слушал с любопытством; полулежал на ковре, подперев щёку ладонью, и посматривал зорко и щурясь, на Михала…

— Ну, много ты мне нового открыл…

— Элтимир много расспрашивал о тебе. Я, конечно, тебя восхвалял. Предлагать, так ничего не предлагал; ничего не говорил, не загадывал, ни о союзе с тобой, ни о союзе против тебя…

— Хорошо, — откликнулся Осман задумчиво, явственно услаждаясь покоем и беседой занятной… — Хорошо, — повторил Осман. — Только я одного не могу понять, отчего ты грустный возвратился? Что такое приключилось с тобой? К союзу против меня ведь не склоняли тебя. Или родич Элтимир принял тебя худо?

Михал расслышал в голосе Османа дружескую насмешку. В сущности, Михалу нравилось, когда Осман дурачился. Но теперь Михал не поддержал, не подхватил Османову насмешку-посмешность. Сидел Михал у стола, насупившись немного, и виделся Осману рассеянным, задумчивым. А на усмешку Османа ответил Михал хмуростью, раздосадованностью даже…

— Что с тобой, приятель? — Осман приподнялся, вытянул шею к Михалу. — Я ведь над тобой не насмехаюсь, ты не подумай чего худого обо мне! Я тебе всегда заступник и помощник. Что сделалось, говори? Прямо говори, не увиливай. Я приказываю тебе говорить…

— Да это простое дело, не воинское, не державное, — отвечал Михал с неохотой.

— Ты говори. Просто говори, не тяни.

Михал понял, что говорить, открываться всё же придётся. Не хотелось ему, боялся показаться смешным, а пуще боялся услышать от Османа жестокие слова о невозможности исполнения Михалова желания…

И вот что рассказал Куш Михал Осману.

Элтимир хорошо принимал юного родича и повёз его в стольный город Велико Тырново. Там, на богослужении в церкви соборной, Михал увидал истинный цветник юных и прелестных девушек. Смущённый и робкий вступил он на двор церковный, мощённый тёсаными камнями ровными. Церковь была выстроена большая, да ещё две колокольни высокие с четырьмя колоколами. В окнах церкви вставлены были цветные стекла. Михал поднялся по мраморным ступеням к высокой двери. Ему казалось, что в новом плаще из тяжёлого шелка, на самый последний византийский манер, глядится он неуклюже. Небось, все уже заметили его и посмеиваются, подумывают: из какой дали далёкой, из какой чащобы приехал в стольный город этакой дикарь!.. На паперти сидели нищие. Женщины кутались в одежды верхние с оторочкой меховой. Михал шагал, опустив голову, и приметил тотчас маленькие женские ножки в изящных разузоренных башмачках, выглядывавшие то и дело из-под одежд долгополых. А маленькие нежные ручки протягивались в длинных широких рукавах и подавали милостыню в металлические маленькие миски нищих…

В церкви Михал положил монеты на поднос, взял свечи, вставил в большой подсвечник и зажёг. Затем приложился губами к большой иконе Богоматери в богатом золочёном окладе. Мужчины встали справа, женщины — на левой стороне. Михал скосил глаза и будто обожгло его! Никогда ещё не видал он столько красавиц, одетых так нарядно… Старался он вслушиваться в звучание псалмов, подымал глаза на изображения святых на стенах и в арках… Но невольно всё поглядывал на женскую сторону. Наконец решился поднять глаза на купол, увидел грозного Вседержителя[275] и будто опомнился и принялся креститься истово и глаза опустил… Бранил себя, «грешником» называл себя, но едва мог дождаться конца службы. Не помнил, как очутился вновь на дворе церковном. Женщины двинулись мимо него. И тут-то он и увидел ту, которая тотчас же забрала в полон сладкий и горестный сердце его… Дивная это была красавица. В одежде златотканой, стоячий ворот делал шею горделивой, пальцы унизаны были перстнями золотыми с камнями драгоценными сверкающими, серьги большие, с подвесками в виде роз распустившихся, жемчугом сияли; а волосы каштановые, красиво подобранные, украшал золотой венец с подвесками рубиновыми. А лицо было нежнее розового лепестка, губы гранатовые, глаза-очи — бирюзовые… И вдруг очи эти на одно лишь мгновение задержались на Михале. Нет, напрасно он воображал себя некрасивым, неуклюжим; на самом деле многие лица девичьи разгорелись при виде его, многие глаза в его сторону поглядывали…

Михал принялся расспрашивать жену Элтимира о придворных, бывших в церкви. Лишь после того, как перебрали почти всех, и мужчин, и женщин, вспомнил Михал, будто бы совсем случайно, дивную красавицу… Жена родича удивилась:

— Как же ты сразу не приметил её! Ведь это младшая дочь царя, Мария!..

Три дня сряду Михал усердно ходил в соборную церковь, но красавицы своей не видал более. Наконец объявили, что будет вскоре представление мистерии о воскрешении святого Лазаря. Сердце Михала вновь загорелось надеждой. Он подумал, что теперь-то непременно увидит Марию! Так и вышло. Он тотчас узнал её, она одета была уже в другое одеяние, но такое же нарядное, как в прошлый раз. Она не сразу обратила внимание на Михала, потому что увлечена была зрелищем представления. Тронутый её увлечением самозабвенным, Михал также принялся внимательно смотреть и увлёкся прекрасным зрелищем. А на лестнице он шёл позади Марии, однако несколько её служанок всё же отделяло от него девушку. Не зная, что измыслить, Михал опрокинул подсвечник с погасшими свечами. Тотчас сделалась суматоха, все стеснились, столпились. Михал теперь имел возможность пробиться поближе к Марии. Он и пробился и успел сунуть в её нежные пальцы малое письмецо. И какая радость охватила душу его, когда он почуял, как пальцы тонкие девичьи сжали клочок бумаги… Михал поспешно отдалился, служанки окружили царевну… Но как же ответ?.. Вечером Михал заторопился в церковь к вечерней службе. Элтимир несколько дивился набожности родича… В церкви пробралась к Михалу девушка в одежде служанки, прошла, проскользнула мимо; и в руке Михала очутилось малое письмецо — желанный ответ! Красавица писала чётким почерком по-гречески, что и она приметила Михала, и пришёлся он по сердцу ей, однако: «…мой отец никогда не отдаст меня тебе. Я знаю, хотят отдать меня хану Ногаю, обратить в неправую веру…» Впрочем, рассказывая Осману обо всём происшедшем, Михал ничего не сказал об этих словах из письмеца дочери болгарского царя. Михал не желал таиться от Османа, но не желал и раздражать его излишне…

— Я люблю её до потери разума, — говорил Михал Осману. — Если она не будет моей, я умру, наложу на себя руки!..

— И попадёшь в ад, в подземье, — сказал Осман спокойно. — Экие вы, неверные, жестокие нравы ваши! А ты пошли хорошего разузнавача; надо нам знать, когда повезут к Ногаю красавицу твою. Мы ведь её отбивать будем.

Михал кинулся в ноги Осману, целовал его руки. И говорил сбивчиво:

— Я сам, я сам разузнаю, сам… Ты прости, господин мой, прости! Я утаил, я скрыл от тебя!.. Мария называет в своём письме правую твою веру «неправой». Прости её и меня, будь милостив!..

Осман осторожно отнял руки свои от губ Михала. Говорил серьёзно и морщась:

— Оставь, оставь. Я знаю, ты мне верный. А что написала по глупости своей детской девчонка, я о том и думать не стану. Будет она под твоей рукой, сделается умна тогда.

— Сделается, сделается, — бормотал Михал. — А лучше твоей веры нет и не будет никогда!

— На слове тебя ловить не стану. — Осман оставался спокоен. — А если знаешь мою веру, знаешь, какова она хороша, честна, отчего не принимаешь её?

Михал не отвечал, только лежал у ног Османа и теперь уже целовал носки его сапог. И только громким шёпотом, внезапно потеряв голос, лепетал:

— Прости… Прости… Прости… Я верный, верный тебе! Я жену, детей в жертву дам ради тебя!..

— Ладно, ладно. — Осман легонько толкнул Михала в подбородок носком сапога. — Посылай разузнавача, сам не езди, я так приказываю. А правую веру не принимают по принуждению!..

Спустя седмицу уже было знаемо, когда повезут Марию.

— Время есть, — сказал Осман. — Покамест возьмём Биледжик.

Михал, к которому обращены были эти слова, широко раскрыл в удивлении глаза.

— Ты, — обращался к нему Осман, а беседовали они вновь один на один, — ты будь истинным воином, будь гази. Сейчас ты безумствуешь по молодости, ясное дело. Отбезумствуй своё. И я бывал безумен. А потом уж гляди, сменяешь доблесть на бабьи ласки, сам на себя тогда пеняй; а я прощать не стану тебя!

И Михал с почтением, как старшему, как вождю, спокойно поцеловал Османову руку…

Михал отправил разведчика в стольный город болгарского царства Велико Тырново. А сам остался ждать. Было о чём помыслить. Но и когда помыслить? Вечерами лишь. Днями готовил дружину…

— Собраться надо в одно трёхдневно, — приказал, как отрезал, Осман…

И в эти три дня много было труда Михалу: смотрел людей, смотрел, хорошо ли оружие готовлено, добро ли чищено; коней смотрел; сам приподымет у коня копыто, глядит, как подковано. Вышло много труда и кузнецу. Зато поздними вечерами сидел, упёршись глазами пристальными в кувшин с кипрским вином. Наполнял серебряную чашку, медленно пил, малыми глотками… Думал. Всё представлялась мистерия в соборной великотырновской церкви. Вот Христос с учениками стоит на удалении от гробницы. Марфа и Мария, сёстры Лазаря встали у гробницы вблизи, а поодаль — монахи, изображающие односельчан… А Лазарь на гробнице лежит, обёрнутый в погребальные пелены… И вот Иисус Христос велит мёртвому подняться… Все в церкви знают, что представление перед ними, а сердца дрожат, бьются, трепещут… И всё это родное, от отцов-матерей, от прадедов-дедов… Больно отрывать от себя… А ведь и другое-то есть, есть Осман, вождь, устроитель жизни Михаловой. А разве плохо будет: ничем уже не быть отличным от Османа, молиться совместно… Надо ведь только решиться, принять веру Османова Пророка; и тогда будет Михал Осману ближе родного брата, будет ведь!.. «Но нет, не могу, не могу! И ведь Осман и сам говорит, что нельзя принуждённо…» Михал цеплялся за эти слова Османа; убеждал себя в справедливости Османовой… И всё это ведь была правда: был Осман справедлив. Но и то было правдой, что разноверие отделяет Михала от Османа… Тяжело сделалось на сердце у Михала; сам не знал, что же делать… Наконец решил твёрдо: полно мучить себя размыслами бесплодными, надо справлять свой воинский труд!.. Вдруг приметил за собой, что даже и не тревожится о Марии; верит, что она ему достанется. А почему достанется? Кто же это даёт Михалу волю не тревожиться о Марии? Осман Гази!.. Нет, нет, нет, не терзать душу!..

Осман глядел из-под руки на крепость Биледжик. Придерживал коня. Сколько связано памяти с крепостью этой! И не одной лишь Османовой, а ещё и отцовой, Эртугруловой памяти. Сколько раз переходила крепость Биледжик из рук в руки. Сколько раз видывал Осман длинные эти стены старые, видывал ещё мальчишкой, детскими глазами видывал… И вот теперь и Биледжик сделается его, Османовой крепостью… Осман решил, что осада — не дело его воинов. Людей он собрал много. И приказ его был такой: ворота быстрыми ударами таранить, а меж тем, когда начнут бить в ворота, пусть остальные воины взбираются по верёвочным лестницам на стены…

— Наша сила — в быстроте и в натиске буйном! — слова Османа.

Велел всадникам спешиться, а коней чтобы согнали особливые пастухи пастись.

— Нам надо броситься лавой на крепость ещё до того, как в Биледжике соберутся ударить на нас!..

— Можно бы согнать местных неверных, погнать их впереди наших воинов, — предложил не так решительно Гюндюз. И добавил: — Монголы всегда поступали так…

— Оттого у монголов и нет великой державы, — жёстко возразил Осман. — Люди всех этих краёв должны чуять и знать, что они — мои люди. Я свергаю жестоких правителей, устанавливаю законы справедливые; я — освободитель, а не угнетатель, поработитель!.. Все, все люди, какие идут по доброй своей воле под мою руку, будут защищены мною. Погибнут лишь те, которые пойдут против меня!..[276]

Собственно, речь шла о ситуации весьма обычной и до Османа и после Османа, о ситуации весьма обычной повсюду и всегда во всём мире. То есть это когда многое множество людей поставлено перед выбором; отчего-то следует выбрать одного из двух, трёх или четырёх человек, которые стоят над вами, и вам следует выбирать их. Но, собственно, почему кого-либо из них? Нельзя ли выбрать кого-нибудь другого или же себя самого? Такие вопросы кто-то, непонятно кто, исключил напрочь. Но сделал это не Осман; право же, не он…

Самые простые стенобитные орудия ударили в ворота старой крепости. Да разве суть в хорошем оружии? Суть, она в бодрости, силе, она в быстром, как молния, и уверенном натиске! В конце концов сопротивлялся один лишь гарнизон, засевший в цитадели и возглавляемый владетелем Биледжика. Но и это сопротивление сломлено было сильной быстротой Османовых воинов. Уцелевших воинов владетеля Осман приказал казнить на площади. Осман запретил грабить насельников Биледжика. Он приказал также, чтобы старейшины и самые богатые из них явились безотменно на площадь. Тогда Осман произнёс такой приказ:

— Теперь вы — мои люди! Я освободил вас от власти прежнего владетеля. Я не допущу, чтобы хоть один волос упал с ваших голов. Никаких обид мои воины не станут чинить вам. Вы должны собрать столько-то золота, серебра и драгоценных камней. Собранное всё снесите сюда, на площадь. Я раздам это моим воинам. А вы будете жить спокойно, торговать, обрабатывать землю… Все вы — под моей рукой!..

И покорно принесли Осману всё, что он приказал принести. Воины не остались без награды. Но и в крепости не было разрушенных домов и убитых стариков, детей и женщин. Все в окрестностях и подале толковали о милосердии и щедрости Османа. Любили его тою любовью, какою любят Бога. Юноши мечтали быть в его войске…

Осман приметил отсутствие Михала и спросил, отчего нет Михала. Сказали, что Куш Михал ранен и его воины поставили подле крепости палатку и там уложили его. Узнав об этом, Осман крайне встревожился и отправился посмотреть, что сталось с Михалом. Оказалось, Михал тяжело ранен в ногу. Уже было остановлено кровотечение, повязка была наложена, ремнём было перетянуто. Михал потерял много крови, но кости не были повреждены. Он лежал с закрытыми глазами, лицо его побледнело от сильной кровопотери. Осман посмотрел на него пристально; нашёл, что все сделано в уходе за раненым так, как и положено было делать. Осман велел сделать хорошие носилки…

— Доставьте его в Харман Кая со всей возможной бережностью, — приказывал Осман. — Чтобы всё было сделано верно. Густую похлёбку из мяса восьми куриц сварите для него. Я скоро приеду в Харман Кая…

Осман распорядился отправить два отряда быстрых и отчаянных людей для того, чтобы отбить Марию, дочь болгарского царя Смилеца, которую должны были везти к Ногаю. Разведчик, посланный Михалом, вернулся и сказал путь, по которому должны были везти красавицу. Затем Осман отправился в Харман Кая и застал Куш Михала уже немного окрепшим, но и помрачневшим…

— Рад я видеть тебя живым, — сказал Осман дружески и тепло. — А здоровым скоро будешь. Радостную весть привёз я тебе! Скоро привезут к тебе дочь болгарского царя…

Михал улыбнулся невольно, затем вновь помрачнел.

— Что так сумрачно смотришь? — полюбопытствовал Осман, присаживаясь на ковёр возле постели.

— Да так… — уклончиво начал Михал, но вдруг заговорил прямо: — Боюсь хромым остаться, рана не заживает, загноилась.

— Ты молод, рана затянется. А если и будешь немного прихрамывать, так это не беда, гордость для тебя; ты в битве честной ранен был…

— Оно верно… — Михал отвечал без охоты. И добавил: — Оно верно, только ведь красавица видала меня стройным и легконогим, а теперь-то…

— Да что теперь? Да если эта сука и дочь суки не захочет любить тебя, надо голову ей срубить! Разве не так водится у христиан? Я знаю, вы со своими женщинами жестоки…

Михал не ответил на этот раз ни слова, только усмехнулся слабо и грустно.

— Я тебе приказываю, — заговорил Осман. — Я тебе приказываю, чтобы ты через три седмицы был здоров! Ежели красавицу привезут ранее, будет она помещена в моём дворце на женской половине. Моя жена самолично будет присматривать за ней.

Михал поблагодарил тихим голосом, на тюркском наречии. Осман более не задержался в Харман Кая.

* * *

Длинный поезд повозок, украшенных красиво, тянулся, растянулся далеко. Гнали сменных верховых и тягловых лошадей, везли дары хану Ногаю. Ехали охранные воины. Но никто не был готов к нападению. Конечно, уже ходила молва об Османе, но никому и в голову не могло прийти, чтобы Осман так решительно выступил бы против самого Ногая. А так оно и случилось! Османовы отряды налетели бурей, застали охрану болгарской царевны врасплох, пустили в хорошую работу копья и мечи, посшибали всадников с коней. Легко было углядеть повозку царевны, была украшена повозка богаче всех прочих. Отбили от поезда повозку красавицы, где сидели вместе с ней две её ближние служанки. Возничий громким криком просил пощады, его не тронули, он соскочил на землю и припустился бежать. Один из людей Османа вскочил на место возничего повозки царевниной прямо на скаку со своего коня… Погнали повозку. Но охранные болгары опомнились и пустились вдогон. Тогда — и тоже на скаку — один из людей Османа нагнулся в повозку и, выхватив царевну, посадил её перед собой на седло. Она будто обмерла, но оставалась в памяти, глаза её были раскрыты широко. А тот, который занял место возничего, теперь возвратился, прыгнул на своего коня, в седло. Бросили повозку со служанками и мчались, будто летели… Девушка испугалась страшно тёмных лиц похитителей, длинных чёрных вислых усов, бьющихся на грудях крепких чёрных кос… Так летели! Казалось, копыта конские и вправду над землёй… Далеко отстали преследователи, не отнять им было красавицу!..

Теперь всадники Османа ехали уже не так быстро.

— А что, — обратился один из них к сотоварищам, — что если мы не ту везём? Если выхватили не царевну, а служанку-девку?

— Служанки не имеют таких дорогих плащей на себе, — возразил другой воин. — Ты посмотри на серьги! Где такую служанку ты видел, чтобы навесили ей на уши столько драгоценных каменьев?

— А вдруг? — Тот, который предположил, будто схвачена не царевна, а её служанка, уже поддразнивал сотоварищей своих. — А вдруг не та? Вдруг не ту везём?

— Ну, везём другую! — Третий расхохотался. — А как вызнать? Никто из нас ведь не говорит на её наречии, а она не говорит по-нашему. Не та, и, стало быть, и не та! Ей срубят голову, да и нам заодно!..

Железные руки держали девушку крепко-накрепко, но она поняла, что насиловать её не будут.

Царевну привезли в Караджа Хисар и устроили на женской половине дворца. Сама Мальхун утешала её и ободряла.

— Я тоже болгарка, — говорила Мальхун. — А ты ничего не бойся. Ты, я вижу, привыкла к другим лицам, за воина-тюрка ты не пошла бы!..

— Нет, — отвечала девушка тихим голосом, но горделиво. — Я не пойду за такого воина.

— Даже за такого, как мой супруг? — спросила с лукавством Мальхун.

— Я ни за кого не пойду, — проговорила царевна. — Только не потому что плохи воины твоего супруга, а потому что сердце моё отдала я другому человеку! Прикажи отвезти меня в православный монастырь, я стану монахиней. Я благодарна твоему супругу за то, что он избавил меня от смерти. Ведь я не далась бы хану, я убила бы себя. Пусть твой супруг сделает доброе дело, пусть отвезут меня в монастырь…

— Этого никак нельзя! — сказала Мальхун. — Не для того тебя отбили, не для того избавили от участи наложницы в хараме[277] Ногая.

Красавица поникла головой. И тогда Мальхун спросила её:

— Кто же тот, кому ты отдала своё сердце?

И царевна ответила, тяжело вздохнув, что имя возлюбленного её сердца — Михал, он — знатного рода, в родстве с придворным, царским приближенным Элтимиром.

И Мальхун объявила с торжеством, что красавицу как раз и хотят отдать за Михала! И та, не помня себя от радости, обняла горячо Мальхун и расцеловала в обе щёки…

Пышную свадьбу справляли в Харман Кая, много съехалось туда почётных гостей хороших. Михал ещё опирался на трость при ходьбе, но после рана его совсем зажила и он стал ходить быстро и легко, по-прежнему… Но когда красавица увидела его с тростью, нежное её лицо выразило чувство сострадания безмерного; она подбежала к Михалу и обняла его крепко. Трость выпала из его руки, он обнял Марию… Так они стояли, а потом она наклонилась и подняла трость и подала своему любимому…

Под пение радостных песен украсили брачные покои роскошно. Осман прислал множество ковров и припасы для большого свадебного пира — молоко, масло, айран, пригнали стада баранов… Все видели, что это значит — быть другом Османа! Осман сам прибыл на свадьбу в сопровождении свиты, и вместе с ним были и его брат Гюндюз с сыновьями и Орхан. И Мальхун прибыла со своими приближенными женщинами в красивой повозке.

Утром жених явился к невесте, окружённый музыкантами. Невеста ждала, одетая в парчовое платье, расшитое золотыми нитями. Голова её закрыта была покрывалом. Когда приблизился жених, она откинула покрывало. Жених вывел её по лестнице на двор. Длинная весёлая процессия потянулась к церкви. Были здесь гости, певцы, музыканты и плясуны. Осман и его приближенные оставались, однако, в доме и не приняли участия в свадебном шествии. В церкви произошло торжественное венчание, молодые обменялись кольцами золотыми. Но когда все возвращались после венчания, Осман и его ближние приближенные выехали навстречу и Осман своими руками бросал в новобрачных много фиалок и розовых лепестков, а сын его Орхан держал перед ним с почтением корзину, наполненную ароматными цветами…

А пиршество, устроенное по случаю свадьбы Михала с болгарской царевной, помнили и сто лет спустя, таким оно выдалось богатым, весёлым, праздничным!..

Христиане, болгары и греки, приходили во владения Османа и поселялись там. Это были мастеровые люди и торговцы; и земли Османа оживились…

Михал прожил с женою много лет и они были счастливы, имели много детей и дожили до внуков и правнуков…

Вскоре после свадьбы Михала Осман женил Орхана, тогда ещё отрока. Он выбрал в жены сыну дочь ярхисарского[278] владетеля, который был преданным ортаком Османа. Девочка ещё не достигла отроческого возраста, но видевшая её Мальхун нашла её разумной не по летам. Маленькую Люлюфер привезли в Караджа Хисар и справили свадьбу, но истинной супругой Орхана она сделалась, когда оба они подросли. Мальхун сама воспитала девочку и обучила многому хорошему. Много лет спустя выстроили по распоряжению Люлюфер обитель дервишей Бекташи неподалёку от Бурсы, у ворот Каплуджа. Многие произносили имя «Люлюфер» как «Нилюфер». Она приказала также выстроить большой мост, который так и называли: «Мост Нилюфер», и реку называли Нилюфер, а прежде эта река называлась по-гречески — Солоис. Греки почитали Люлюфер как мудрую женщину, называли её — Холофира. Она родила Орхану двух сыновей: Сулеймана-пашу и великого султана Мурада…

* * *

…Монгольское войско встало при Конье. Это должна была быть большая битва[279]. Осман расстановил своих всадников крыльями, сделал три линии всадников с авангардами и резервом. Три дня продолжилась битва, победил Осман. Кончилось монгольское владычество. И здесь же, на поле битвы, среди мёртвых тел людей и коней, среди потоков крови и праздника победы, провозгласили Османа султаном; громом голосов провозгласили, все дружно, и самые ближние приближенные, и простые воины…

Осман приказал основать новый город; первый город, не захваченный, а основанный им, — Йенишехир! Что же могло статься дальше? Обладание Никеей?[280] Очень многие понимали, что впереди — большое столкновение с византийцами… Люди Османа привыкли жить за высокими зубчатыми стенами, золотистыми в ярком свете солнца. Башни крепостей, то округлые, то многогранные, сделались каменными знаками-символами нового правления в Малой Азии и на Балканском полуострове…

В крепости возведён был красивый дворец и разбит был при дворце большой сад — хасбахче. Жизнь семьи Османа сделалась роскошна, но он приучал сыновей к жизни воинской, к её лишениям, приказывал, чтобы его сыновья носили простую одежду…

Чем более возрастало величие Османа и новой державы — государства Османа, тем проще и даже и небрежнее одевался он сам. Носил одежду из самой простой, но крепкой ткани, старинный шлем, обитый толстым войлоком, сапоги. Только оружие всегда было при нём, на нём хорошее, дорогое. Был справедлив, а ходил, держал себя с горделивостью естественной. Греки его владений звали его «львом»!..

Смилец, отец красавицы Марии, был вскоре после того, как похитили её, убит по приказанию Ногая; но скоро и власти Ногая и его сыновей и ставленников настал конец. Новое время началось на этой земле, время Османа!..

* * *

Осман поддерживал добрые отношения с шейхом Эдебали, человеком влиятельным, но меж тем всё возрастало влияние самого Османа. Даже ученики и самые ближние сподвижники и подчинённые Эдебали тянулись уже к Осману. Особенно близок был к Осману один из лучших учеников Эдебали, Дурсун Факих. Особенно ценил Осман Дурсуна Факиха за то, что юноша сочинял красивые стихи на тюркском наречии. Осман говаривал старшему своему сыну, Орхану:

— Этого Дурсуна Факиха надобно беречь! В колыбели его песен вырастает новое тюркское наречие, язык людей Османа!..

В домах, на девичьих собраниях, и в мастерских ремесленников, и на полях, и на пастбищах распевали песни Дурсуна Факиха, простые песни о любви. И в этих песнях устанавливался и креп османский тюркский язык…

С того конца поля, где работали юноши, неслась весёлая припевка:

Сжигает душу жар огня,

А ты полюбишь ли меня?

Любовь меня с ума свела,

Зовёт меня, к себе маня!

А девушки, сильные и крепкие, мотыжат землю, плодородную, но плодов не дающую без того, чтобы натрудить до мозолей кровавых руки, входя в неё железом орудий трудовых. Землю Малой Азии, Анатолии, Анадола. И на припевку парней откликаются девушки пронзительно:

Всем сердцем я тебя люблю,

Печалью душу я сгублю.

Ты мне судьбой навечно дан:

С тобой все муки я стерплю!

А парни подхватывают смолкающие звуки девичьей песенки и запевают своё:

Ты — страсть моя и боль моя!

Люблю я, скорбь в душе тая:

Не даст согласья твой отец,

Ведь он богат, и беден я!

Но девушки отвечают хорошее:

Какой бы ни был — я с тобой,

Навеки я твоя, ты — мой,

А без тебя мне жизни нет,

Поверь: так суждено судьбой!..[281]

Дурсун Факих был безусловно предан Осману, но и от шейха Эдебали не уходил. Конечно, нельзя было сказать, что Осману приходится делить власть с шейхом Эдебали, но он понимал, что в его владениях — человек, думающий о самовластии. И это было, как заноза, для Османа. Вот заноза в пятке; не видно, а больно и помеха… Сколько раз Осман думал, как бы прикончить шейха… Это было бы просто сделать, возможно было бы подослать хороших верных людей… Но Осман прикидывал, что будет после такого убийства… На кого это убийство повесить? Выходило, что и не на кого! Признать, что убийц не удалось поймать? Такое значило бы, что власть Османа слаба. Объявить убийцей тюрка? Чтобы неверные толковали о тюрках и честили бы тюрок «разбойниками»? Казнить как убийцу грека или болгарина? И подобное не годилось, нельзя было настраивать против себя тех же неверных… И ничего другого не оставалось, как только ладить с шейхом… «Сколько он ещё проживёт! — думал Осман. — А только одно остаётся: ладить с ним и помаленьку отводить от него людей…»

Но и шейх отнюдь не был глуп или неприметлив. Зорко и ревниво следил за всеми деяниями Османа. И только на самых тайных воинских советах Осман избавлялся от зорких глаз Эдебали, впивавшихся остро из-под нависших седых и клочковатых старческих бровей. Эдебали сидел, опираясь на бирюзовую оконечность трости, изредка покачивал зелёной чалмой; вступал властно в общие рассуждения, но голос его уже сделался старчески писклив… А сам Осман давно уже понял, разобрал, что дела решаются не на тех советах, куда всех собираешь, где все орут, кто во что горазд. Нет, дела решаются на советах тайных, когда самых ближних и доверенных собираешь. Осман, чем далее, тем более, ненавидел большие шумные сборища, при которых народ толпится и помаленьку науськиваемый разными псами и сыновьями псов завывает то одно, то другое, ревёт и вырёвывает глупые слова желаний и нежеланий… Но никак не было возможности избежать подобных сборищ. А для старика Эдебали сборища эти являлись, как хлеб насущный; и Осман об этом куда как хорошо знал! Сколько было с этими сборищами мороки! Надо было держать ухо востро; надо было подсылать людей, чтобы рассыпались в толпе и настраивали шумливых воинов, как надобно… А Эдебали не дремал; это было его — это море человеческое. Очень он любил настроить исподтишка воинов против какого-нибудь решения Османова и явственно наслаждался воплями протеста против Османовых слов… Осман невольно сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони, оставляя кровавые черты кривящиеся на жёсткой смуглой коже… Конечно, после делалось всё, как задумал Осман. После всех криков, писков, оров и визгов и воплей — а всё одно! — получались Османовы приказы и выполнялись беспрекословно. Однако Эдебали хорошо умел портить Осману кровь и наслаждался этим… Пару раз Куш Михал говорил Осману, видя дурное настроение своего друга-вождя:

— Не могу я смотреть на твои мучения! Я убью этого Эдебали. Пусть разорвут меня в клочки, я убью его и освобожу тебя!..

Осман понял, что Михал и вправду готов на такое убийство, и отругал Михала сердито и грубыми словами. И при этом говорил:

— Я тебе приказываю, ты — мой человек! Ты запомни: я и только я приказываю тебе! Ты — не свой, ты — мой! Я запрещаю тебе даже и помышлять быстрыми мыслями о подобном убиении. Не думал я, что ты настолько глуп! Ты что, не понимаешь, не догадываешься, что случится после смерти насильственной Эдебали? Прознают, что это твоих рук дело. Разорвут тебя, и твою жену. Изо всех ртов вонючих, изо всех пастей вонь пойдёт обо мне, что я, мол, мирволю неверным, и неверные, сподвижники мои, убивают правоверных шейхов! Ты этого хочешь? Ты хочешь, чтобы я лишился тебя, а после и себя? Не знал я, что ты — дурак!..

Михал видел гнев Османа, но видел, что гнев этот вызывается заботой, тревогой и о Михале самом…

— Да я не так глуп, — защищался Михал. — Но больно мне видеть твои мучения…

— Терпеть надо! — говорил Осман. — У нас говорят: Сабыр селяметтир, ивмек — меляметтир. — Терпение — во благо, поспешность — во зло… Когда-нибудь эта старая лисица сдохнет!.. Когда-нибудь сдохнет сын собаки! — повторял Осман.

И Куш Михал задумывался. Он знал, что его родич Элтимир бежал в Константинополь, сопроводив туда же и вдову незадачливого царя Смилеца и сына незадачливого царя. Вскоре после своего прибытия в Константинополь вдова Смилеца скончалась скоропостижно, сын царя, совсем ещё юный, постригся в глухом горном монастыре; а спустя недолгое время умер и сам Элтимир…

После победы при Конье, после устроения Йенишехира власть Османа очень укрепилась. Но устранить, запретить общие советы воинские, когда на лугу широком сбиралось людское множество, никакой не было возможности… «Эх! — думал Осман. — Когда-нибудь погубят, сгубят державу эти сборища вопящей черни!..» Но делать нечего было, запрет наложить нельзя было… И на очередном таком сборище вышли к Осману выборные десятники от многих десятков воинских и, поклонившись, попросили слова. По обычаю, нельзя было отказать. И Осман позволил говорить. Они и заговорили. С почтением, но в то же время и как воины, знающие себе цену, знающие, что ими крепится власть правителя…

— Хей! Султан Гази! Мы видим, как твои приближенные приохотились к роскоши, живут во дворцах! А вспомни, разве не эта самая проклятая роскошь, воспринятая от неверных, погубила в конце концов и сельджуков? Мы не хотим, чтобы наши мечи ржавели. И ты не трать время понапрасну…

— Время дано правоверным для того, чтобы сражаться за правую веру! — крикнул другой выборный.

— Дойдёт дело до новых битв, — отвечал Осман. — Не так долго остаётся ждать. Готовьтесь, готовьте добрых коней и хорошее оружие…

Загомонили с одобрением, загалдели. Казалось, всё улажено. Но тут выступил вперёд шейх Эдебали, остановился величественно против Османа, стоявшего на возвышении. И оттого что Осман был наверху, а старый шейх стоял внизу, Эдебали виделся всем беззащитным храбрецом, выступившим против тирана. Осман тотчас понял это и поспешно сошёл к шейху и стал рядом с ним. И голову наклонил почтительно и пальцами коснулся лба в знак послушания… Шейх опирался обеими руками на посох-трость… Он отвернулся от Османа и обратился к толпе:

— Согласны ли вы в том, что мы все сражаемся за правую веру? — проговорил шейх старческим голосом, но голос его был хорошо слышен, потому что почтительное молчание простёрлось, едва он заговорил…

— Согласны!..

— Мы бьёмся за правую веру!..

— Мы против неверных бьёмся!.. — раздались громкие ответные голоса.

Шейх приподнял одну руку, по-прежнему опираясь другою на оконечность посоха-трости, и вновь простёрлось молчание.

— Давно я думаю, храбрецы, — продолжил свою речь Эдебали, обращаясь лишь к толпе и не поминая Османа, будто и не бывало Османа… — Давно я думаю, храбрецы! И думаю вот о чём! Мы храбро бьёмся за правую веру; мы одолели монголов, склонявшихся к язычеству, и рассеяли их войска! Но как же мы терпим такое, как же мы терпим, чтобы среди полководцев наших являлся неверный, не стыдясь нимало, как же мы терпим, чтобы он красовался среди правоверных, отдавая им приказания и красуясь своим нечестием? Как же мы терпим?!.. — Шейх замолк на несколько мгновений и слушал радостный гул толпы. Никто не догадался, о ком говорит Эдебали, но все гомонили радостно, уже обрадовавшись возможности пограбить кого-то… — Вы, конечно же, знаете, о ком я сказал! — продолжил шейх. Никто ещё не догадался, но всем было радостно, оттого что шейх обращается к ним столь доверительно… — Вот он! — Шейх снова простёр руку. — Вот нечестивец среди нас! — И шейх указал на Куш Михала, всё ещё стоявшего на возвышении среди прочих полководцев… — Вот неверный, Посмевший оскорбить своим нечестием войско борцов за веру! — я Шейх Эдебали возвысил голос.

Осман молчал. Мысли его метались, будто стая вспугнутых с гнездовья птиц… «Неужели всё кончено? Так и рухнут, пойдут прахом помыслы о великой державе… Я стою здесь, будто наполовину обрушенная колонна древнего храма, никому уже и не нужная и не понятная никому… Если я не воспротивлюсь, они убьют Михала… А если воспротивлюсь, убьют, пожалуй, и меня!.. Потому что Эдебали целит в меня, а Михал для него — препятствие на пути ко мне…»

Осман вспомнил, как проезжал с Михалом мимо развалин-руин одного из этих древних храмов, какими здесь уставлены окрестности… Тогда Осман приостановил коня и указал плетью на развалины и полуобрушенные колонны:

— Это всё будет моё, — произнёс наполовину шутливо, наполовину всерьёз. — Это всё будет моё и моих потомков! — повторил.

Михал отвечал, подхватив шутливость в тоне Османа:

— Ты даже не знаешь, что это такое! Ты хочешь присвоить то, о чём не знаешь!

— Сначала присвою, после — узнаю! — откликнулся Осман. И по-прежнему не было ясно, насколько он шутит, а насколько серьёзен… — Ты мне всё расскажешь. — Осман повернул к Михалу своё лицо и посмотрел ему прямо в глаза. Михал не отвёл взгляд…

И вправду Михал часто рассказывал Осману всё, что знал о прошлом этой земли…

И сейчас Осман не мог бы сказать, что сердится на шейха, или любит Куш Михала. Но надо было отдать должное Эдебали, он сумел поставить на Османа хороший капкан, и теперь капкан этот защемил Османа, как волка… Худо!.. Осман стоял спиной к Михалу и прочим своим полководцам…

— Бре гиди гяур! — раздалось многими голосами в толпе. Выкрикивались и другие ругательства, ещё покрепче. И всё это назначалось Михалу…

— Аферим! Аферим! — Хорошо! — повторял шейх Эдебали. И в старческом его голосе звучали явственно горячность и убеждённость крайняя…

«Паршиво!» — произнёс в уме Осман. Было и вправду скверно, паршиво. И никакие действия не приходили в голову. А между тем Михал, не говоря ни слова, сошёл вниз и направился к своим людям. Он шёл с обнажённым мечом. Люди его также обнажили оружие. Их осыпали грубой бранью, но напасть всё же не решались. Осман не мог не приметить этой нерешительности и обрадовался ей… «Стало быть, я для них ещё что-то значу, ещё не совсем за навоз они полагают меня!..»

Даже Эдебали умерил свой пыл, поняв, что призывать воинов при Османе убить Османова ближнего ортака, расправиться зверски, было бы уж слишком и могло оборотиться против самого Эдебали!

Михал и люди Михала сели на своих коней и поскакали прочь от вытоптанного большого луга, где толпился большой воинский совет… Они отдалялись быстро… И только тогда шейх Эдебали сказал слова своего решения:

— Я не говорю против хорошего полководца, я говорю против нечестивца! Если Куш Михал примет правую веру, тогда он — наш человек! А если он останется нечестивцем, разве мы не вправе пойти на Харман Кая, убить его как неверного, враждебного нам, и взять положенную нам добычу? Разве мы не вправе?!..

Одобрительный гомон-гул был ответом. Наконец-то шейх Эдебали соизволил обратиться к Осману:

— Разве мы не вправе идти походом на владения нечестивца, враждебного правоверным? Что скажешь, султан Гази?

Осман всем нутром своим учуял, воспринял ту тишину, что обняла, обхватила воинское сборище в ожидании его слов. Ждали его слов! И это было хорошо, тишина эта… Медленными, нарочито медленными шагами Осман вернулся на возвышение, повернулся лицом к толпе, к шейху. Теперь Эдебали принуждён был чуть запрокинуть голову в зелёной чалме, чтобы смотреть на Османа…

— Большой совет кончен! — произнёс звучным своим голосом Осман, будто и не слыхал вопросов шейха, обращённых к нему. — Готовьтесь к большому походу, коней и оружие готовьте. Времени будет у вас довольно. Может, и три месяца, а, может, и половина года. Готовьтесь. Боле никаких приказов не даю вам покамест… Боле никаких! — повторил. И добавил: — А приходят в правую веру, когда воспринимают чистоту и благость её. Тот, кого обращают в какую бы то ни было веру насильно, только и думает, как бы воротиться назад, к вере своей прежней. На этих словах завершаю совет!..

Осман сошёл с возвышения и направился к той коновязи, где привязан был его конь. Ближние люди последовали за ним, почти все, кроме нескольких, которых он хорошо заприметил; заприметил, как они подошли к шейху… Толпа медленно рассеивалась в разные стороны, шли к коновязям, садились на коней; но и подле шейха не так мало воинов сгрудилось…

Когда совсем стемнело, Осман прошёл в покой, где спал его старший сын. Он разбудил Орхана, поспешно вскочившего и преданно глядевшего на отца… На том сборище-совете Орхан был при отце… Осман не стал пускаться в обширные объяснения:

— Послушай меня, Орхан, — сказал только, — я теперь, сейчас еду в Харман Кая. Один. Совсем один. Три дня там пробуду. А ты помни: ты — мой наследник, будущий султан, ты — воин, защитник своей матери, своего брата младшего и сестёр своих! Помни! И действуй соответно. Что бы со мной ни случилось, держава наша должна выжить и I жить! Ежели дело дойдёт до моей гибели, до битв междоусобных, сражайся, не останавливаясь ни перед чем. Храни державу. Она покамест — как тугой бутон цветка розы. Но ей суждено будет расцвести пышно. Роза эта не одной лишь сладостью ароматной, но и кровью пахнет и будет пахнуть. Как роза девицы, женщины[282], — сладкая и горькая, кровавая и палящая пламенем любовным… Жизнью пахнет!.. — Осман быстро усмехнулся, запахнул тёмный плащ и вышел, не обернувшись. И вскоре уже скакал одиноким всадником по дороге в Харман Кая…

К своему удивлению, он увидел, что Михал не отдал никаких распоряжений об укреплении крепости. Даже караул у ворот не был удвоен. Осман подъехал к стражникам, они узнали его. Осман спросил коротко, в крепости ли Михал. Отвечали почтительно и утвердительно. Османа проводили в дом также с почтением большим. Не было похоже, чтобы хоть кто спал в нынешнюю ночь в доме Михала. Осман повелел усмешливым голосом слугам:

— Скажите вашему господину, что султан прибыл и желает увидеться с ним!

Прошло так мало времени, что не успел бы Осман прочесть в уме первую суру, а Михал уже выбежал к нему, поспешный, в домашней распашной робе. Подходя к Осману, замедлил шаг, поклонился. Просил прощения за свой вид, спрашивал, не угодно ли Осману поужинать.

— Да, — сказал Осман дружески. — Вели подать ужин, я проголодался. И ещё вот что, — Осман говорил спокойно, будто о чём-то обыденном, — домашние мои — в Йенишехире. Можно тотчас снарядить твою жену в дорогу и отвезти в Йенишехир, там она будет под охраной верных людей; будут её охранять, как моих домашних охраняют… — Осман сбросил плащ на руки слуге, другой слуга суетился, помогая Осману снять сапоги для верховой езды… Михал ещё раз поклонился и сам распахнул перед Османом дверь в малый покой, где уже хлопотали слуги. Осман тотчас заметил, что накрыт скатертью низкий стол, а на ковёр положены кожаные подушки для сидения. Всё делалось для удобства Османа. Внесли таз и кувшин для умывания рук. Михал сам поднёс на обеих руках полотенце особливое Осману. Осман не возразил, принял как должное. Слуги поставили кушанья. Сел почитаемый гость, за ним и хозяин поместился на подушке, скрестив ноги. И лишь когда слуги вышли (хотя что уж, они ведь всё равно знали обо всём), Михал сказал Осману:

— Благодарю тебя, султан Гази, ты не забываешь своего ортака…

— Брось! — Осман сдвинул брови, показывая досаду. — Ты хочешь, чтобы я подумал, будто бы ты осмелился издеваться надо мной?!

— Хорошо! Тогда я скажу попросту: ты здесь — и мне этого довольно для защиты. А жена моя должна оставаться в доме мужа…

— Ты не догадывался, что я приеду? Не верю…

— Не то чтобы не догадывался. Загадывал…

— Караул не удвоил, крепость открыта… — говорил Осман дружески-укорительно.

Михал взмахнул рукою легонько:

— Неохота! От кого я стану защищаться один? От тех твоих людей, с которыми в походы воинские ходил? Да я и не боюсь! Эдебали не победит.

— Не боишься напрасно, — обронил Осман. Они говорили на тюркском наречии, вставляя греческие слова.

— Если пропаду, пропаду с тобой! Никакая рука надо мной не будет. Один ты…

— Знаешь, слыхал, что решили?

— Уже знаю…

— Ты напрасно не боишься шейха Эдебали. Он не станет бросать слова на ветер!

Михал посмотрел на Османа, положив руки на колени.

— Если Эдебали прикончит меня, следом ты пойдёшь под ножи его головорезов.

— Ты уж не пугаешь ли меня? — Осман разглядывал Михала, то опуская, то поднимая глаза.

— Разве я что новое сказал? Ты и без меня всё знаешь, как оно есть…

— Я знаю. Я приехал сейчас сюда в Харман Кая, чтобы тебя защитить.

— Я благодарен, — тихо сказал Михал.

Осман обгладывал ножку индюшачью. Поданы были цыплята, зажаренные и политые мёдом, рыба, начиненная толчёными ореховыми ядрами…

— Кормишь ты гостей всё вкуснее и вкуснее, — Осман приподнял засалившиеся руки, ладони. Михал скоро завёл правую руку за спину, взял с одного малого стольца плат и подал гостю. Осман отёр ладони и отложил плат на ковёр.

— Новый повар у меня, армянин, уже год почти. А ты сейчас только заметил…

— Не уступишь мне повара своего? Я его найму…

— Что, султан Гази, с тобой сегодня? — Михал улыбался белыми зубами. — То жену я отпусти к тебе, то повара… Повара, это пожалуй…

Но Осман не подхватил шутку гостеприимного хозяина, не выразил одобрения. Сказал:

— Вели ещё айрана принести.

Михал поднялся с подушки кожаной и пошёл за дверь, чуть подаваясь всем телом вперёд. Вернулся с кувшином:

— Пей, султан Гази, сам хочу служить тебе слугою…

Но Осман и пил в молчании. Михал не налил себе айрана. Шло время в молчании. Осман допил и поставил чашку серебряную.

— А не поступить ли тебе так, как призывает шейх? — вдруг спросил Осман серьёзно.

— …нельзя ведь насильно… — уклончиво проговорил Михал.

— Ты не хитри со мной. Не о насилии речь.

— Разве мы не мечтали о содружестве всех вер?..

— Это содружество, оно что, основано будет на моих уступках тебе?

Теперь Осман говорил мрачно и властно. Михал невольно опустил голову.

— Я тебе говорю, — продолжил Осман. — Я тебе говорю, что я хотел бы вставать на молитву рядом с тобой, когда муэдзин прокричит азан с минарета. Ты не первый день живёшь на свете моим ортаком. Если я тебя сейчас спрошу, что ты знаешь о пяти столпах правой веры, моей веры, разве ты не ответишь?

Михал сидел, распрямившись.

— Отвечу, — произнёс тихо. И уже громче: — Отвечу. Пять столпов правой веры, твоей веры, таковы: исповедание веры — шахадет — произнесением священных слов: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — Пророк Его»; а второй столп — намаз — с обращением лица в сторону Мекки; и столп третий — сакат — раздача милостыни; а четвёртый столп — рамазан — строгий пост; а пятый столп — хадж — паломничество в Мекку хотя бы раз в жизни…

— Что тебе не по душе в этих предписаниях? Или ты видишь в каком-либо из них нечто дурное?

— Нет. Все они хороши.

— Что же тебе мешает принять их? Что? Гордыня? Твои предки некогда были язычниками, после сделались христианами. Ничто не вечно! Разве твой отец не ездил в Конью?..

— Да, это, должно быть, гордыня, — проговорил Михал упавшим голосом.

— Сделай этот шаг. Мои люди, они ведь любят тебя. Они счастливы будут молиться рядом с тобой.

— А если они станут презирать меня, как презирают труса? — осмелился возразить Михал.

— Разве ты совершишь это из трусости? Все знают твою храбрость…

— Шейх решит, что ты идёшь у него в поводу…

— Ты о шейхе не думай, думай обо мне.

Гость и хозяин снова замолчали.

— А что же моя жена? — вырвалось у Михала.

— Жена твоя может оставаться в своей вере. Никто не желает ссорить тебя с твоей женой. Ты один знаешь, насколько она любит тебя, знаешь её преданность тебе…

— Гордыня, гордыня… — повторял Михал.

— Я рад, что ты понимаешь себя. Теперь найди в себе нужные силы…

— Да! — произнёс твёрдо Михал. И повторил: — Да! — И добавил: — Прошу лишь об одном: позволь мне подумать о шейхе и ничему затем не удивляйся!

Но Осман будто и не слышал последних слов гостеприимного хозяина; слышал только «Да!», дважды проговорённое.

— В правой вере наставит тебя хороший имам, — заботливо говорил султан Гази. — Этот имам поставил первые мечети в становищах моего отца. А учил этого имама человек святой, воистину святой… — Михал сидел притихший, будто онемевший. Осман продолжал говорить: — Завтра поутру следует послать за имамом. И утром же отправимся мы с тобой на охоту! Согласен поохотиться?

— Да, — отвечал Михал покорно.

— Тогда веселее гляди! Поохотимся завтра! А теперь — спать…

Михал сам проводил гостя в хороший спальный покой; шёл почти рядом с Османом, но всё же отставая, и подымал светильник, освещая дорогу…

На другой день с утра послали за имамом. Едва рассвело. И на охоту начали сряжаться. Но Михал приметил, что Осман будто выжидает, ждёт чего-то… или кого-то… Сам Михал с трудом скрывал уныние и старался изо всех сил выглядеть весёлым. Он понимал, что Осман видит ясно его притворство; но понимал и то, что Осман одобряет его силу воли… Всё было готово к выезду на охоту, но медлил Осман…

— Сколько дней будем охотиться? — спросил Михал.

— Три дня пробудем, — отвечал Осман, — а там уж ты поступишь под начал имама. Праздновать твоё вступление на путь истины будем в Йенишехире…

Осман пошёл на конюшню, чтобы самому оседлать своего коня. Тут-то и въехал на двор всадник. Михал тотчас узнал юного Орхана, и все узнали Османова сына. А Орхан уже спрыгнул на землю и улыбался дружески Михалу. Они обнялись и похлопали друг друга по плечам. Орхан ещё не успел спросить об отце, а Осман уже вышел из конюшни, ведя коня в поводу. Орхан быстро подошёл к нему, склоняя голову, и поцеловал отцову руку.

— Ты что? — спрашивал Осман. — Зачем приехал? Как узнал, где я?.. — Но видно было, что Осман ждал сына этим утром, надеялся именно на приезд сына… Однако принял на себя вид суровости. — Кто охраняет мать, сестёр и твоего младшего брата? На кого ты оставил их?

Но Орхана нимало не смутил суровый вид отца. Весело взмахивал Орхан длинными отроческими руками в обтягивающих рукавах короткого кафтана тонкого сукна и торопился высказать последние новости:

— Не подумай, будто я бросил мать, сестёр и брата! Я сказал дяде Гюндюзу… Я не просто так уехал. Да теперь ведь всё улажено. Шейху Эдебали утёрли нос! Сначала, конечно, народ помутился; кричали: «На Харман Кая! На Харман Кая!..»; но так никто и не двинулся со своего места. Пошли другие толки; стали вспоминать храбрость Михала; говорили, какой он доблестный… «Язык!» — говорили. — «Жаль!.. Жаль убивать, лишать жизни такого доблестного храбреца…» Вот что говорили!.. И все, все толкуют, что надобно слушаться тебя, отец, а не шейха!.. Отец, позволь мне отправиться с вами на охоту!..

— Нет, — сказал Осман спокойно и серьёзно, как обычно говорил. — Ты возвращайся в Йенишехир. Вести ты принёс хорошие! Скажи Гюндюзу и матери, что надо готовить большой праздник. Так и скажи. А я вернусь через три дня… — Осман обернулся к Михалу. — Не поднести ли подарок доброму вестнику?

Михал молча снял с пояса охотничий нож в кожаных ножнах и протянул Орхану. Тот вынул нож из ножен, взмахнул, тронул кончиком указательного пальца острое лезвие, улыбнулся весело и поблагодарил Михала…

Выехали на охоту Осман, Михал и самые ближние люди Михала. Следом за всадниками-охотниками ехала арба с провизией. Взяли с собой и повара; Осман уже объявил ему, что берет его к себе на службу:

— Готовить будешь кушанье для меня, для моих пиров малых…

Охотились на куропаток и фазанов. Вытягивались цепью охотники. Сокольничьи несли соколов. Собаки с громким лаем хоровым гнали дичь. Осман и Михал принимали соколов и пускали на поднявшихся птиц. Набили много куропаток, фазанов и диких гусей. Внезапно собаки подняли волка и выгнали на охотников. Осман в азарте соскочил мгновенно наземь и бросился с обнажённой саблей на зверя. Михал прыгнул следом за султаном, громко крича остальным, чтобы они удержали Османа; однако тот уже добивал огромного волка…

Охотились два дня, затем воротились в дом Михала с богатой добычей. Поотдохнув, сели за трапезу. Снова явились вкусные и хорошо приготовленные кушанья. Осман наслаждался явственно и был весел.

— Роскошь губит! — говорил он с улыбкой. — Эх, до чего же губительна роскошь! Мои предки, бывало, довольствовались варёной кониной да молоком квашеным… А я-то…

Эх, роскошь, роскошь, губительная роскошь… — И он ел и пил, блестя глазами радостно…

— Ничто не вечно! — откликнулся Михал. — Если роскошь и погубит твою державу и твоих потомков, султан Гази, то сделается подобное не раньше, чем лет через пятьсот! Не страшно!..

— Кому не страшно? — Осман изобразил нарочитый гнев. — Кому? Тебе? А мне, может быть, страшно!..

— Пять веков — разве мало?

— Да что ты заладил: пять веков да пять веков! Для меня мало пять веков!

— Человек не может и двух веков прожить. Даже ты!

— Но прикинь делу моему ещё хоть пятьсот лет вдобавок!

— Да мне не жаль! Я тебе и тысячу лет прикину, султан Гази.

— Но отчего пятьсот? Отчего именно пятьсот? Как пришло тебе такое в голову?

— Сам не знаю. Вдруг сорвалось с языка. Наверное, оттого что круглое число — пять сотен…[283]

— Пять сотен… пять сотен… — задумчиво повторил Осман. Затем резко повернулся и почти склонился к Михалу: — Ты не хочешь ли отказаться от обращения в правую веру? Слышал ведь, какие вести привёз Орхан. Люди — за тебя…

— Если ты меня испытываешь, — начал Михал, не глядя на гостя, — то напрасно. Я не отступлюсь от своего слова. Я уже сказал тебе своё «Да!»…

В Йенишехире Эдебали рассказал в мечети свой сон. Он говорил, что приснилось ему, будто из сердца Османа произросло огромное дерево-древо, крона которого охватила весь мир; и в тени этого древа били родники, протекали реки, плодородные земли приносили тройной урожай, города вздымали в небо высокие башни… И шейх Эдебали сам толковал свой сон, говоря, что сон этот предвещает всевластие потомков Османа…

А на другой день Осман въезжал в город. Вместе с ним ехал Куш Михал и люди Михала, в закрытой повозке ехала жена Михала со своими служанками и приближенными женщинами и девицами. Шейх Эдебали вышел пешим навстречу Осману, поодаль двигалась целая толпа любопытствующих. Шейх поднял кверху руки, в правой его руке был посох; и шейх заступил дорогу Осману и сказал такие слова:

— Хей, Осман! Аллах отдаёт тебе и твоим потомкам падишахскую, султанскую власть! — И он пересказал и растолковал Осману свой сон. А затем сказал, будто шутя: — Я предрёк тебе власть, а ты чем отблагодаришь меня?

— Проси! — коротко произнёс Осман.

— Я прошу только о милости! — заговорил шейх Эдебали. — Только о милости я прошу тебя. Я — одинокий, бедный старик. Скоро я, быть может, умру. Я давно уже вдовец, но у меня есть незамужняя дочь. Хотел бы я ещё при жизни своей устроить её судьбу. Окажи мне милость, сделай мою дочь служанкой на женской половине твоего дома!..

Все замерли. Теперь Осману не было исхода-выхода, хороший капкан поставил на него Эдебали! Возможно было, конечно, сказать: «Да, я сделаю твою дочь служанкой моей жены!», или же — «Нет, пусть твоя дочь остаётся при тебе!»… Но это значило бы просто-напросто открытое объявление войны шейху! Стало быть, ответ оставался лишь один: «Я возьму твою дочь в жены!»…

И этот ответ и прозвучал из уст Османа:

— Ступай с миром, шейх! Я устрою судьбу твоей дочери, пусть она будет моей женой!..

Шейх Эдебали казался растерянным; он хотел поклониться Осману, однако тот повёл рукой, показывая, что не надо ни поклонов, ни иных благодарностей… Несколько сподвижников Эдебали подбежали поспешно и отвели шейха под руки в сторону…

* * *

Готовился невиданный праздник. Двойной праздник. Осман намеревался праздновать обрезание Куш Михала, а теперь оказалось, что придётся праздновать ещё и бракосочетание Османа и младшей дочери шейха Эдебали…

На широком конюшенном дворе Осман смотрел лошадей, выбирая ту, на которой должен был Куш Михал в день своего обрезания проехать по городу. Осман с досадой браковал лошадей, находя у них всё новые и новые недостатки… Смотрел бабки, перебирал гривы, заглядывал в ноздри конские…

— Я, — говорил, — хочу поднести в дар моему первейшему ортаку лучшего коня! Ведь это будет великий день, единственный день!..

Наконец выбрал Осман подходящего коня, пылкого, быстрого, голова и не большая и не малая, шея прямая и длинная, и длинная высокая холка, и спина прямая, и круп опущенный, и грудь глубокая, неширокая, и длинные сухощавые ноги, длинные бабки… Гнедая была эта лошадь…

Осман спросил Михала, хороша ли эта лошадь. Куш Михал ответил утвердительно. Затем он пошёл к имаму, который ежедневно наставлял его в вере, приготавливая к великому дню… Вечером Осман позвал Михала в один малый покой, где они долго сидели, а покой заперт был на ключ…

— Говорил ты с Мальхун Хатун? — спросил Михал.

Прежде он никогда не осмелился бы спросить Османа о жене, да и самого последнего воина-мусульманина не осмелился бы спросить. Но теперь он спрашивал. И Осман отвечал угрюмо:

— Нет. — И вдруг плотно прижал ладони к лицу, не наклоняя голову… В тоске безысходной он проклинал шейха Эдебали, отнимавшего у него тот мир семейного тепла, где Осман всегда мог отдохнуть душою… Осман знал, что Мальхун не скажет ему ни единого слова супротивного. Всё по виду своему останется прежнее. Но на деле всё уже никогда не будет прежним, Осман знает!.. Знал и Михал. Он знал, что султан Гази не может отречься от своего слова, не может…

— Что случится, то и случится, — веско произнёс Куш Михал.

Осман отнял от лица ладони и посмотрел на своего ортака. Словно бы в первый раз увидел он лицо Михала и удивился. Таким постаревшим увиделось Осману это лицо, прежде юное, подобное спелому яблоку. А теперь это лицо будто отяжелело, черты сделались жёсткими и будто утолщились, брюзгливые морщины окаймили рот…

* * *

В правую веру обратились и люди Михала, вслед за ним, и жена его. А в день обрезания Михала забили большие барабаны-давулы, в будущем так известные, знаемые в династии Османов. На улицах Йенишехира люди встречали стоя этот барабанный бой. И залились громко и протяжно зурны. И двинулось через весь город шествие — богато убранные кони и верблюды. Впереди всех ехал на добром коне сам Михал. Поверх нарядной одежды его накинут был роскошный алый плащ тяжёлого шелка, опушённый дорогим, издалека привезённым греческими торговцами собольим мехом. На голове Куш Михала красовалась высокая шапка, на оконечности которой покачивался пышный султан из павлиньих перьев. Седло, уздечка, стремена Михалова коня украшались золотом и драгоценными камнями, и так и сверкали на солнце. Другие кони и верблюды также были изукрашены хорошо…

Осман поднёс Михалу и его людям много подарков, среди которых особенно были дороги ковры, самые разные. От Мальхун Хатун поднесены были подарки жене Михала.

После торжественного шествия, на которое любовался весь город, совершено было обрезание. Все приветствовали переход Михала Гази в правую веру. Воины Османа любили искренне этого храброго полководца…

Но все продолжали называть Михала его христианским именем, данным ему при крещении. Поэтому его мусульманское имя так и не дошло до нас. Ныне могила Михала Гази находится в селении, носящем его имя. Это селение называется Михал Гази и расположено за рекой, к северу от крепости Биледжик. Впрочем, от крепости остались лишь старые руины стен. Многие потомки Михала Гази носили прозвание Михалоглу. Прозвание это часто встречается в истории Османской династии. Так, Мехмед Михалоглу, бейлербей, полководец, подвизался при одном из сыновей Баязида I, при Мусе Челеби, ведшем борьбу за власть в империи Османов и правившем в Эдирне с 1410 по 1413 год. После поражения Мусы Челеби Мехмед-бей Михалоглу был заключён в такатскую тюрьму Бедеви Чардати. Однако до всех этих событий оставалось ещё много времени…

А покамест Осман развлекал жителей Йенишехира, устроил скачки с подарками победителям, раздачу денег, угощение. Сам Осман много времени проводил со своим другом Михалом и объявил, что брачные торжества начнутся лишь после того, как Михал поправится и будет свободно передвигаться, ходить. С Мальхун Осман так и не говорил ещё. И с Михалом не говорил о предстоящих торжествах брачных. Он то и дело проявлял беспокойство о здоровье Михала; однажды спросил, не болит ли у того раненая нога…

— Нога-то давно не болит, да ты и видел, султан Гази, я хожу легко. Теперь иное болит… — Михал смолк внезапно…

— Заживёт скоро, — уверял Осман, — зато увидишь после, как полюбит тебя жена. И как не полюбить! Копьё у тебя внизу будет чистое, крепкое и всегда в готовности боевой!..[284] — Осман хмыкнул.

— Не о копье речь, — прихмурился Михал. — Душа моя в тревоге. Да ладно! Я хочу поскорее поправиться, хочу не последним лицом быть на свадьбе твоей… Теперь ведь я получил такое право…

Осман отвечал, словно бы и не слыхал слов Михала, совсем будто невпопад отвечал:

— Ты ведь птица, Михал. Можешь ли мне спеть сейчас? Любовную песню можешь ли спеть?

— Отчего не спеть! — голос Михала сделался беспечным. — Сейчас и запою. — И запел тотчас:

Марьяни, Марьяни молодая!

Хитрая Марьяни коварная.

Околдовала ты меня, Марьяни!

Платья мыть на море ты пошла.

Хитрая коварная Марьяни.

Околдовала ты меня, Марьяни!

Полную корзину платьев сложила,

Хитрая коварная Марьяни.

Околдовала ты меня, Марьяни!

Ты подняла на плечо корзину,

Ты вниз на берег спустилась.

Хитрая коварная Марьяни.

Околдовала ты меня, Марьяни!

Ветер, весёлый ветер подул,

Краешек юбки твоей красной приподнял.

Хитрая коварная Марьяни.

Околдовала ты меня, Марьяни!

Белую ножку твою увидел я.

Всё кругом, словно солнце, засияло.

Хитрая коварная Марьяни.

Околдовала ты меня, Марьяни!..[285]

Осман вслушивался в певческий голос Михала, такой знакомый; вслушивался в греческие слова и даже иные из них и понимал… Думал: «Что же будет? Как же оно сделается?..» Но ответа не находил…

Когда Михал поправился, да и люди его уже могли свободно ходить, тогда и заключён был торжественно брак Османа с младшей дочерью шейха Эдебали. Тогда Осман увидел лицо невесты и услышал её имя — Рабия… Он очень удивился, то есть не имени невесты, а быстрому лёту времени… Будто много тысяч годов тому назад было это — юная Мальхун среди цветов в окружении подруг, маленькая девочка, весёлые девичьи голоса окликают: «…Рабия!.. Рабия!..»

Осман посмотрел на неё. Теперь была она взрослой девицей. Лицо бледное, губы тонковатые, но нежные, глаза опущены и видно, что небольшие глаза, а лицо немного чересчур удлинённое, вытянутое даже. И высокая. Когда она стояла, видно было, что она высокая; и она казалась ещё выше от худобы…

Далее всё было как велось издавна — песни, пляски, обычное свадебное веселье. В песнях называли невесту первой красавицей — баш-гюзель, но видевшие Рабию женщины знали, что уж первой-то красавицей назвать её нет возможности… Звучали пожелания берекет — плодородия…

Во время церемонии заключения брака и после, на пирах, Куш Михал оставался рядом с Османом. В брачном договоре было записано, что султан Гази выплачивает шейху Эдебали большой выкуп, но также и то, что в случае смерти шейха этот выкуп возвращается назад к Осману. Были записаны в брачном договоре и доли имущественные Рабии и возможных её детей, положенные им после смерти Османа. Осман должен был, согласно обычаю, предоставить своей второй супруге жилище, отделённое, отдельное от жилища первой его жены. Рабию также не нищей отдавал шейх, её отец, султану Гази.

Брачные торжества сопровождались многими пирами, угощениями для жителей Йенишехира, обычным весельем. Один из пиров устроен был Михалом, на этом пире Осман всячески показывал своё расположение к Михалу. Пиры продлились целую седмицу. Ничего занятного или достойного удивления не произошло в эту седмицу. После свадьбы шейх Эдебали оставался в Йенишехире. Осман собирал малый воинский совет, должны были собраться в одном из покоев дворца избранные полководцы. Осман не мог не пригласить и своего тестя. Впрочем, и прежде трудно было избежать присутствия Эдебали на подобных советах, хотя присутствие это и было докучно Осману. Шёл разговор о Византийской империи. Осман предоставил слово главное Куш Михалу; и тот в подробностях говорил об императоре Михаиле Палеологе, назвал его воином храбрым, но при этом заметил, что император — дурной полководец…

— Это для нас должно быть важно, — сказал Куш Михал.

Затем он рассказал о несчастном происшествии, случившемся в Константинополисе. А случилось вот что.

Младший сын императора, Андроник[286], имел сильную наклонность к разгульной жизни и мотовству. Этот юноша наделал много долгов и отличался безмерным женолюбием. Однажды завёл он связь с продажной женщиной, каких в стольном городе византийцев немало водится; но эта была особенно известна красотой и бесстыдством. Юный отпрыск императора частенько хаживал к ней ночами. Но спустя какое-то время женщина стала избегать Андроника и откладывала свидания. Андроник принялся караулить, затаясь у дома прелестницы. Так он узнал, что она принимает нового возлюбленного. Раздосадованный Андроник решил расправиться с этим удачливым своим соперником. Ночью, когда незнакомец, кутаясь в плащ, приблизился пеший к жилищу развратницы, Андроник бросился из засады с обнажённым мечом. Однако удачливый любовник сдался не так легко. Начался настоящий поединок, и Андроник всё же одолел. Однако он не успел скрыться с этого проклятого места. Набежали стражники с фонарями, Андроника схватили и завели ему руки за спину. Тогда он громко назвал себя. Но тут осветили лицо убитого, откинув его плащ. И что же? Это оказался старший сын императора, наследник трона Мануил! Сгоряча император, узнав об этом ужасном деле, приказал заключить младшего сына в тюрьму. Сейчас Андроник уже освобождён, но к нему приставлены соглядатаи, отец не пускает его к себе на глаза. Потому в Константинополисе — уныние и разброд…

— И нужно нам действовать, как возможно быстрее! — заключил Михал. — Нужно действовать, покамест император не оправился от потрясения и не примирился с сыном…

И тут подал голос шейх Эдебали:

— Откуда ты, Михал Гази, — вопросил шейх, — откуда ты знаешь всё это? Слушая тебя, возможно подумать, будто бы ты и сам побывал в городе неверных, или у тебя там повсюду наставлены разузнавачи, а сродники твои живут на каждой улице поганого гнездилища неверных!..

Осман почувствовал, как досада накатила. В глазах чуть потемнело; чуял, как дрогнули губы под усами…

«Когда-нибудь я убью этого человека…» — спокойно и чётко прояснилось в уме… И далее ухитрилось ловко ввернуться продолжение фразы чёткой: «…я убью его, непременно убью, если только…» Ощущение зажатого рта сделалось в уме необыкновенно ясным, как будто и на самом деле он зажал себе рот ладонью…

Но Михал нисколько не смутился и не показал вида рассерженности, а отвечал на обвинительный голос шейха учтиво и внимательно:

— Многие греки наши имеют родичей в Константинополисе, я также имею там родичей, с которыми, впрочем, не поддерживаю никакой связи. Но когда в стольном городе случается такая беда, молва разносится куда как широко!..

Все удовлетворились ответом Михала, один лишь Эдебали ворчал. Какое могло быть принято решение? Только одно: следовало воспользоваться случившимся в Византии. Про себя, в уме, Осман подумал, что ведь непременно перед началом подготовки к действиям решительным должен быть ещё один совет полководцев. Но вдруг ему сделалось ясно, что не следует говорить об этом вслух. Он и промолчал.

Прошло ещё пять дней. Осман ни о чём не приказывал. Никто, однако, не упрекал его в бездействии. Верили ему и оттого полагали, что действия его и замыслы — верны, а если он не отдаёт никаких приказов, то, стало быть, так и надо; зачем-то, стало быть, выжидает… Но Осман устал ждать, выжидать. «С чего это я вообразил, будто нечто произойдёт? — спрашивал он себя в уме. — Какие признаки, приметы мне были явлены? Нет, следует бросить пустые мечтания… Пустое, пустое…»

В день шестой Михал Гази спросил Османа, не хочет ли тот пригласить шейха Эдебали к себе для беседы с глазу на глаз.

— Без тебя? — спросил Осман. И в голосе его слышались неуверенность и некая выжидательность.

— Полагаю, я при вашей беседе не нужен, — отвечал Михал обыденно. — Да ведь шейху я не по душе. Не хочу дразнить его понапрасну…

Раздражение и разочарование охватили душу Османа… «Ничего не случится, ничего не случится, ничего не случится…» — билось в голове, позвякивало, будто бляшка на упряжи конской — под ветерком… А вслух Осман вдруг спросил:

— О чём же мне говорить с ним?

— Попробуй узнать, что он думает о выступлении против византийцев, да и обо мне, уж заодно…

— Он не любит тебя, ты сам знаешь, — глухим сделался голос Османа.

— Не любит, да. Но сколько же времени это возможно: не любить и бездействовать? Быть может, и он решится наконец убить меня, подослать убийц наёмных, или другое что… — Михал равнодушно замолк…

«Нет, случится!» — ударило в уме Османовом… Но более ничего не сказал…

Пригласил шейха для беседы с глазу на глаз. Услышал от него именно то, что и ожидал услышать. Шейх Эдебали настаивал, жёстко стоял на своём; говорил, что прежде всего нужно удалить всех неверных из числа полководцев Османа…

— Какое же это войско борцов за веру, если неверные заправляют в нём?! — Эдебали приподымал руки.

— Если ты говоришь о Михале Гази, то ведь он принял правую веру, — заметил Осман, будто нехотя. Спорить с шейхом и вправду вовсе не хотелось… Осман снова сомневался, понимал, сознавал, что обретается в этом томительном ожидании, выжидании…

— Все эти греки, они хитры! — заговорил старик горячо. — Нет в них искренности истинных верных. Нет, истинный правоверный — тот, кто родился от правоверных родителей!.. Все прочие — лжецы!..

— А как же отец Мальхун Хатун, старшей моей супруги? — полюбопытствовал Осман. — Ты ведь хорошо знаешь его, не так давно умер он, и память о нём сохранилась добрая…

— Я не стану говорить о мёртвых, — сказал шейх. — Скажу тебе только одно: истинному столпу веры правой не следует полагать старшей женщиной своего дома дочь обращённого, в ущерб дочери верного!.. — Шейх Эдебали замолчал сумрачно; с видом человека, исполнившего свой долг, пусть и во вред себе…

Сотни злых и жёстких слов готовы были сорваться с языка, но Осман, ощущая внезапное одеревенение губ, произнёс сдержанно:

— Я обдумаю сказанное тобой…

Шейх не выказал радостного удовлетворения, лишь вздохнул.

— Позволь мне проститься с дочерью, — попросил вдруг. Почтительность звучала в голосе.

— Проститься? — переспросил Осман, молясь в душе о том, чтобы уж в его-то голосе не слышалась радость!

— Да, султан Гази, — проститься. Я хотел бы уехать в Итбурну и пробыть там некоторое время. Видно, старость всё же начинает одолевать меня, скудаюсь здоровьем, скудаюсь… Позволь мне, султан Гази, проститься с дочерью…

Осман немного опустил голову, узоры ковра приблизились к его глазам:

— Ты просишь у меня дозволения тебе проститься с твоей дочерью, моей супругой, но отчего ты не спрашиваешь, согласен ли я отпустить тебя в Итбурну?

— Оттого что показалось мне, будто я, старик, сделался помехой делам и замыслам твоим…

— Ты — мой тесть, — отвечал Осман уклончиво.

— Я прошу у тебя дозволения уехать в Итбурну…

— Я дозволяю. Но через две седмицы воротись. Я так приказываю. Ты мне нужен.

«Пусть он будет у меня на глазах! — думалось Осману. — Не хочу, чтобы он вдали от меня строил козни…»

— Чуется мне, что я болен, — проговорил шейх.

— Лишь две седмицы дозволяю тебе пробыть в Итбурну. И с дочерью своей простись при мне. Прежние её служанки пусть отправятся также в Итбурну. Мальхун Хатун, моя старшая супруга, подберёт ей новых…

На этот раз Эдебали согласился без споров… «Шейх знает, что я не доверяю ему, но ведь он знает это давно!..»

Мальхун передали приказание Османа подобрать служанок для Рабии. Сам он так ещё и не повидался с Мальхун после своего второго бракосочетания. Мальхун просила передать мужу-султану, что примется тотчас собирать служанок для Рабии. Осман был доволен. Его посланный передавал приказание султана для Мальхун через её старую доверенную прислужницу, сама султанша не выходила, конечно, к посланному, а доверенная её прислужница выходила, закрыв лицо покрывалом… Осман задержал посланного, отдал ему шкатулку, деревянный резной ящичек, куда вложил два золотых кольца с красными драгоценными камнями, большими рубинами. Велел отнести в покои Мальхун, отдать её довереннице…

Присутствовал во время прощания шейха с дочерью. Рабия встала перед отцом, низко опустив голову, молчала. Шейх Эдебали сурово наставлял её, сумрачно поучал, велел повиноваться мужу во всём…

— Я повторю тебе, дочь, из четвёртой суры Пророка:

«Мужья стоят над жёнами за то, что Аллах дал одним преимущество перед другими, и за то, что они расходуют из своего имущества. И порядочные женщины — благоговейны, сохраняют тайное в том, что хранит Аллах. А тех, непокорности которых вы боитесь, увещайте и покидайте их на ложах и ударяйте их. И если они повинятся вам, то не ищите пути против них, — поистине, Аллах возвышен, велик!»[287]

Рабия поцеловала руку отца. Осман вошёл и вышел вместе с шейхом, так и не оставил молодую жену наедине с её отцом…

После отъезда шейха Осман в первый раз после бракосочетания посетил Мальхун. Время близилось к вечерней трапезе. Низкий стол был уже накрыт. Мягкие лепёшки, сливки, рассольный белоснежный сыр, питье из сока винограда, ореховые ядрышки — всё было красиво поставлено в соханах — расписных глиняных мисках… Мальхун поклонилась супругу. Осман спросил её о здоровье; затем спросил, переданы ли ей кольца в шкатулке. Она поблагодарила и ещё поклонилась.

— Будешь ли меня угощать, хатун? — Осман улыбался. Мальхун видела, что он смущён. Кажется, она была тронута его смущением.

— Ешь, господин мой! — Она засуетилась, полнотелая, но лёгкая в движениях. Оправила подушки, подвинула кожаную подушку мужу, легко наклонялась и распрямлялась; а когда она говорила, голос её чуть приметно дрожал… Осман сел, она стояла за ним. Он повернул голову, сказал ей через плечо своё:

— Садись, жена, опора моего жилища; садись со мной!..

Она тотчас села; не против него, а рядом с ним.

— Ешь! — сказал он. И разломив лепёшку, подал жене половину.

Ели вместе, друг подле друга…

— Ты… — сказал Осман. — Ты знаешь меня, много лет уже знаешь…

Вдруг на её округлом лице жены, матери изобразился страх; она приподняла руки; пальцы были растопырены, будто она хотела закрыть лицо руками… Осман видел ясно, как дрожат её пальцы…

— Нет, нет! — произнёс он поспешно. — Всё хорошо!..

Ночью он остался с нею. Мальхун была ему совсем своя, любимая, давно привычная… Он обнимал её с насладой, но представлялось ему смутно другое женское тело, живое, юное, не изведавшее ещё родовых мук, худощавое, крепкое, тугое… Рабия!..

Молчала Рабия, тихая, худощавая, крепкая, покорная… Осман бывал с нею сердит, сумрачен, не говорил с ней, не намеревался делиться мыслями своими… Но ему было хорошо с её живым телом, с её тонкими розовыми нежными губами, с её грудями, с этим молодым её межножьем, не познавшим ещё болей от выходящей на свет головы дитячьей… Потом он сделался привычен к ней. Он сознавал, что ему хорошо с ней; порою — лучше, чем с Мальхун, потому что она моложе Мальхун, много моложе… В покоях Мальхун старался он оставаться часто, беседовал с ней… Но он сознавал, да и она знала, что прежнего времени, прежних ласки и близости — не вернуть…

Минула ещё седмица. Из Итбурну пришло известие, весть о смерти шейха Эдебали. Кончина его вовсе не была внезапной, шейх слабел у всех на глазах. Осман отдал приказ о торжественном погребении. Рабия оставалась прежней, не плакала, не заговаривала о смерти отца… Вдруг Осман однажды сказал ей, почти ласково:

— Я хочу жить с тобою в согласии и мире. Святые слова Пророка говорят не только о власти мужа над женой. Я — неучёный, но я многое на память знаю. Ты слушай:

«А если вы боитесь разрыва между обоими, то пошлите судью из его семьи и судью из её семьи; если они пожелают примирения, то Аллах поможет им. Поистине, Аллах — знающий, ведающий!»

И Осман продолжил с увлечением:

— «И поклоняйтесь Аллаху и не придавайте Ему ничего в сотоварищи, — а родителям — делание добра, и близким, и сиротам, и беднякам, и соседу близкому по родству, и соседу чужому, и другу по соседству, и путнику, и тому, чем овладели десницы ваши. Поистине, Аллах не любит тех, кто горделиво хвастлив…»[288]

Осман вдруг увидел, что она едва сдерживает слёзы; он заметил. Сказал ей:

— Оплакивай спокойно отца своего, я не стану тревожить тебя…

Поклонившись, она поцеловала его руку. Распрямилась. Он явственно видел слёзы на её глазах. Ушёл…

Осман никогда не ел вместе со своей второй женой, в её покоях. Но Рабия ни единого раза, во всю свою жизнь, не упрекнула его в недоверии к ней. Да она ведь не могла не знать, что он и вправду не доверяет ей. Конечно, ей должно было быть обидно это недоверие мужа. Но кто бы стал доверять дочери врага?..

Михал оставался близок Осману. Был чуток Михал Гази; когда Осману желалось одиночества, вдруг исчезал Михал Гази; когда хотелось услышать песню друга, тотчас угадывал это хотение Михал Гази и пел…

«Я ведь должен опасаться его! — думал Осман. — Я не должен есть с ним, за одним столом не должен есть с ним, в его доме не должен есть. Но я буду есть с ним, всегда буду делить с ним трапезу; не потому что я доверяю ему, а потому что я ничего не боюсь!..»

Однажды Осман спросил прямо:

— А что, Михал, мой друг, а как ты его?.. — Осман не договорил. Да и что было договаривать! Он ждал ответа. Лицо его приняло выражение любопытства, наивного, почти ребяческого…

Михал улыбнулся своему султану Гази. В обрюзгших, расплывающихся чертах проглянул для Османа прежний, давний уже юноша, воин, храбрец юный…

— А я его — ртутью, — улыбался Михал… — …ртутью, да ещё кое-чем… травами кое-какими… толчёными… выдержанными… Прибавлял ему в питье, в пищу помалу… Но я так расчёл, чтобы он долгонько болел…

— Откуда ты знаешь, как надобно делать это?..

— Отец рассказывал, показывал травы…

— Для этого самого?.. — Осман подбирал слова…

— Нет, — отвечал Михал, — не для этого. Мой отец был чистый, святой человек!..

— Да и мой был таков! Эх! Отцы наши были хороши, не то что мы с тобой!..

— Судьба! — Михал улыбался…

Как полагалось, Мальхун и Рабия имели — каждая — по отдельному жилищу. Они не говорили друг с дружкой, не ссорились и не мирились. Рабия родила Осману пятерых детей, всё сыновей. Савджи, Мелик, Чобан, Хамид, Пазарлу — сыновья Османа от Рабии. Но преимущество он всегда отдавал Орхану и Алаэддину, старшим своим сыновьям, рождённым Мальхун. Никто не видел Рабию с открытым лицом. Она являлась, только закрыв лицо ферадже из индийской ткани бенарес в чёрно-серую полоску, с вышивкой чёрного цвета. Постепенно вокруг Рабии собрался круг женщин, преданных благочестию. Она самолично читала и толковала Коран[289]. На женских собраниях, предводительствуемых младшей женой султана Гази, строжайше не допускались сплетни и пустая болтовня. Мальхун и дочери и невестки Мальхун никогда не бывали на этих собраниях. Но ни в покоях Мальхун не говорили о Рабии, ни в покоях Рабии не произносили даже имя Мальхун! Мальхун любила проводить время в загородном доме, прекрасно устроенном и украшенном. Дом, двухэтажный, очень уютный, выстроен был среди хорошего тенистого сада. Были в этом доме широкие окна, террасы, ограждённые резными деревянными столбиками. Сделан был дом из камня и дерева. Широкие каменные ступени вели из сада на площадку перед домом, вымощенную тёсаным мрамором. Площадка эта уставлена была цветочными кустами в особливых кадках. В этом доме праздновали свадьбы младших детей Мальхун. И Она поднесла своей младшей невестке, первой супруге Алаэддина, серебряные браслеты, серьги, ожерелья и подвески на пояс, доставшиеся Мальхун от матери. В этом загородном жилище Мальхун много часов проводила за рукоделием. Много безрукавок и шарфов она выткала и вышила мужу, своему султану Гази; внуков её пеленали в пелёнки мягкого полотна, также вытканного ею. Устроена была в доме и просторная кухня с большим очагом. По стенам развешаны были блестящие сковороды и прочая необходимая в кухонном обиходе посуда. Мальхун любила сюда приходить и по утрам выпивала здесь, стоя, большую серебряную чашку айрана. Спальня, приёмный зал и другие комнаты убраны были коврами. Мальхун окружали приближенные женщины весёлого нрава. Танцовщицы, певицы, рассказчицы сказок пользовались милостями султанши. Особенно привечала она женщин, умевших играть на сазе… Слушая игру и пение, султанша раскачивалась взад и вперёд, приподымала руки и вновь бросала руки на колени…

О, не томи меня, дервиш,

Увы, любимый — не со мной,

Но день придёт, и ты узришь,

Как розы расцветут весной!

Дервиш, уйми мою беду —

Пришли того, кого я жду.

Приди, сорви гранат в саду, —

О, был бы милый мой со мной!

С отцом родимым разлучил

Меня безумной страсти пыл.

Познать чужбину мне сулил

Моей любви убогий рок[290]

Но сама Мальхун никогда не пела, хотя многие из приближенных женщин и дочери её знали, что в молодости она пела хорошо…

Вечерами, если не являлся к ней Осман и не было рядом ни детей, ни внуков, Мальхун частенько отпускала ближних женщин и приказывала подать подогретую румскую ракы, подслащённую мёдом. В мисках-соханах подавались ломтики тонкие белых рассольных сыров, зелёные оливки, ореховые ядрышки, гранаты… Из кувшина серебряного султанша своими руками наливала в чашку хмельное питье. Осушив несколько чашек, она покачивала головой, съедала ломтик сыра… Она была баш султаншей, старшей женой, сыновья её первенствовали над сыновьями Рабии… Но зачем ушла, исчезла молодость? Теперь оставалась румская ракы вместо того, что было прежде; вместо пылкой любви молодого Османа, вместо прекрасных часов у колыбели первенца, вместо грудей, переполненных радостно молоком материнским для сына; вместо молодости, вместо молодости, вместо молодости!..

Но ещё чаще Мальхун собирала в зале певиц и танцовщиц, и веселилась песнями и плясками… Случалось, она приказывала петь грустные песни, но они веселили её сердце…

О моё хмельное сердце,

Ты — всему виною, сердце;

Мы с тобой желали счастья.

Ты ж страдаешь, ноя, сердце!

Красны розы я взрастила,

Да, минуло всё, что было,

Но из сердца не изгонишь

То, что сердцу было мило!

Пусть цветы красивы в поле, —

Сердце полно прежней боли.

Ты поймёшь ли муки сердца —

Боль его печальной доли?

Милый мой, любимый мною,

Краше жемчуга красою;

Чтоб добыть его, сдружилась

Я с пучиною морскою.

Закипев, вода взбурлится,

Через край стремясь пролиться.

Не сойтись горе с горою,

Боль двоих соединится!..[291]

Случалось Мальхун припоминать слова её безумной свекрови, давно, давно умершей. В юности эти слова казались Мальхун безумными и даже и бессмысленными. Но теперь, когда она, полнотелая, увядшая, отяжелевшая, припоминала эти слова, они представлялись ей пророческими. Теперь ей представлялось, будто свекровь предрекла юной невестке, носившей под сердцем первенца, несчастье! Для Мальхун это несчастье заключалось во втором браке Османа. Она не любила Рабию, то есть она попросту ненавидела Рабию и сыновей Рабии! И Рабия тихо ненавидела старшую супругу Османа. Но обе они чуяли, ощущали над собой, над головами своими, тяжёлую руку Османа, будто невидимое тяжёлое крыло простиралось над ними, над их жизнями, принуждая их сдерживать дурные чувства… Быть может, Рабию возможно было почесть куда более несчастной, нежели Мальхун. Ведь юная Мальхун соединилась с Османом по страстной любви, а Рабию отдали ему в жены, не спрашивая о её желании. Она полюбила супруга своего, но знала, что истинно он любит лишь Мальхун! Но лишь один раз видел он слёзы Рабии. Это случилось, когда умер её отец. Тогда Осман подумал, что старый жестокий шейх являлся, быть может, добрым отцом. Или же она всего лишь неосознанно воспользовалась пришедшим горем, чтобы свободно оплакать свою судьбу…

Но вот являлся Осман; как солнце, он являлся в покои Мальхун, в покои Рабии… И после его ухода каждая, воспрянув душою, продолжала привычные свои занятия жизни. Рабия толковала своим приближенным женщинам:

— …Аллах открывается Пророку Мухаммаду, да благословит Его Аллах и приветствует Его, также и в снах. «Ру’йа» — «видение» — такое случалось не с одним лишь Мухаммадом, да благословит Его Аллах и приветствует Его; но случалось такое и с Ибрахимом и с Юсуфом[292]. Это видение — видение во сне. Во сне Пророк Мухаммад, да благословит Его Аллах и приветствует Его, был перенесён в «мечеть отдалённейшую». Также во сне обещал Ему Аллах победу над мекканцами, для того, чтобы мог Мухаммад, да благословит Его Аллах и приветствует Его, совершать со своими сподвижниками хадж — паломничество беспрепятственно. «Оправдал Аллах Своему посланнику видение по истине: „Вы непременно войдёте в запретную мечеть, если угодно Аллаху, в безопасности, обрив головы и укоротив, не боясь!“ Он знал то, чего вы не знали, и утвердил до этого близкую победу». Что говорит святой Коран о человеке? Человек состоит из слуха, зрения и сердца, и самое важное в человеке — «рух» — дух!..

Голос Рабии звучал воодушевлённо, потому что она поняла, что ведь Осман, её супруг, султан Гази, любит её, и отнюдь не отдал он всю любовь своего сердца Мальхун!..

А Мальхун понимала, что ведь Осман любит её по-прежнему, как любил некогда, тогда, когда она, юная, беспечная, рукодельничала и пела песни во дворе отцовского дома… И вот полнотелая, давно уже немолодая Мальхун весело встречает новый день. Она садится, весёлая, за своё рукоделие — вышивать, шить. Снова гергеф — пяльцы — друг её. Рассказчица сидит подле неё и ведёт журчащую свою речь. Сказка печальна, однако на душе Мальхун — покой и тихая радость…

— «Наконец брачный караван привёз её к становищу племени Ибн Селяма. Счастливый жених осыпал невесту драгоценными камнями.

Когда в ту ночь Ибн Селям вошёл в комнату для новобрачных, он увидел Лейлу. Поражённый её необыкновенной, ослепительной красотой, он упал без памяти. Окропили его лицо розовой водой, и лишь тогда очнулся он.

Но как только Ибн Селям захотел приблизиться к своей невесте, девушка воспротивилась. Тогда Ибн Селям рассердился и стал упрекать её:

— Что я тебе сделал? Почему ты пренебрегаешь мною? Чем я провинился перед тобой?

— Ты женился на мне, не спросив моего согласия! — отвечала Лейла. — Ты одержим страстью, ты хочешь во что бы то ни стало добиться своего. Но я ни за что не стану твоей. А захочешь овладеть мною насильно, я убью себя, приму яд!

И услышав эти слова, Ибн Селям удалился. Он решил переждать, покамест минует гневливость девушки.

Но Лейла не скрывала своей любви к Меджнуну и проводила дни свои в слезах и стенаниях…»[293]

Рабия умерла за несколько лет до смерти Османа. В дни своей смертельной болезни она говорила, что хочет быть погребённой вблизи могилы своего отца. Её сыновья устроили ей пышные похороны неподалёку от крепости Биледжик. Могилы шейха Эдебали и его дочери сохранились до нашего времени. Мальхун пережила своего султана Гази на три года и увидела своего первенца султаном. Сыновья Мальхун и Рабии имели большое потомство… Могила Мальхун неизвестна… Османские хронисты зачастую путают жён Османа Гази. Иногда Мальхун называют Маль Хатун, а Рабию — Бала Хатун, но, вероятно, Бала — имя другой дочери шейха Эдебали. В некоторых текстах Мальхун определяется как дочь Эдебали, в других — как дочь некоего Йомер-бея, но чаще всего об отце её ничего не говорится. На основании имеющихся сведений всё же принято полагать Мальхун (Маль Хатун) первой женой Османа, а Рабию, младшую дочь шейха Эдебали, второй женой. Брак с Мальхун чаще всего описывается как брак по страстной любви; на дочери шейха Эдебали Осман женился, судя по всему, для того, чтобы поддерживать с её достаточно влиятельным отцом отношения более или менее ровные…

* * *

Тотчас после смерти шейха Эдебали, едва отошли погребальные обряды, Осман назначил Дурсуна Факиха главным судьёй — кадием в Караджа Хисаре. Также на Дурсуна Факиха возложена была обязанность проповедовать в главной мечети Караджа Хисара и при наездах в Йенишехир читать торжественно хутбе — пятничную молитву, в которой излагается покорность и провозглашаются благопожелания султану…

Готовились к войне с Византией. Михал торопил Османа:

— Надобно спешить, покамест в Константинополисе не опомнились от своих бед!

— Да какие это беды! — возражал Осман. — У императора ведь остался сын, этот самый Андроник, о котором ты говорил. Помирится с ним император, или не помирится, всё равно этот Андроник вступит же когда-нибудь на престол! А мы сейчас никак не можем бежать в битву очертя голову! Надо готовиться. Не спеши, брат Михал! Нам ещё долго бороться с Византией, хватит и на нашу долю и на долю наших сыновей, внуков и правнуков! А сейчас нам следует готовить людей, пусть они проводят более времени в упражнениях воинских…

— Ну, это не так просто, — заметил Куш Михал. — Наших людей разве заставишь учиться воинскому делу?!

— Когда-нибудь придётся заставить… — произнёс задумчиво Осман.

— Мы с тобой не заставим! Сыновья твои и внуки будут строить большую армию, великое войско…

— Что ж! — Осман горделиво вскинул голову. — Когда-нибудь выстроится великая армия, а покамест мы будем побеждать нашей силой духа, нашим задором, нашей верой в будущее!.. А что касается воинских упражнений, будем всё же пытаться внедрять их среди наших людей!..

Загрузка...