Куш Михал

Осман теперь и сам не знал, чего же ему хочется. То ли избить кого-то до полусмерти, а может быть, и до смерти убить. То ли просто увидеть перед собой новое лицо… Но он не стал определять для себя свои желания. Надоело терзаться!.. Самое глупое действие лучше, чем самая умная мысль!.. Да он и знал, что сейчас, пожалуй, может позволить себе какое-нибудь глупое действие. А от умных мыслей он устал…

Осман приказал привести захваченного в плен неверника. Глубокая ночь укутала крепость своим чёрным плащом. На маленьком низком резном столе горела в подсвечнике железном большая свеча…

Пленного привели со связанными руками. Сару Яты пришёл вслед.

— Ты бы видел, какая у него кольчуга! — говорил Сару Яты, присаживаясь на подушку. — А меч! И шлем!.. Правда кольчугу ему попортили, но если бы кто рубанул так по моей джуббе, меня бы уж точно увезли на повозке вместе с прочими мертвецами!..

— Где же это всё? — спросил Осман. Ему захотелось увидеть хорошее оружие и воинское хорошее снаряжение.

Сару Яты велел воину, приведшему пленника, принести и снаряжение и меч неверника…

— Быстрей, быстрей!.. — послал вслед и свои слова Осман.

Он и Сару Яты не обращали внимания на пленника, остановившегося у стены сбоку от двери. Пленник стоял так, что оставался весь в тени. Один раз Осман всё же поднял на него глаза, но не мог разглядеть его, а видел только часть створки двери, светлого дерева, резную, в завитках. Свет большой свечи охватывал дверь и рассеивался по завиткам, то высветляя их, то затеняя…

— Меч франкский, — продолжал говорить Сару Яты об оружии и снаряжении пленника.

Осман ждал нетерпеливо. Пытаясь хоть как-то занять время, он прищурился и снова попытался рассмотреть человека у двери. Руки человека связаны были за спиной, и, стоявший в полутьме, он виделся вовсе безруким. Быть может, Осман приказал бы ему выйти из тени-темноты, но тут послышалось топотанье воинских сапог за дверью.

— О, идёт! — воскликнул Сару Яты, весело предвкушая рассмотрение хорошего оружия и снаряжения.

Осман также сделал движение вперёд, не вставая, однако. Воин вошёл. Положил принесённое перед Османом и Сару Яты. Осман хотел было приказать воину ждать за дверью, но приметил в его глазах чёрных узковатых жадное любопытство к принесённому оружию и снаряжению…

— Поглядим! — Осман сделал воину дружелюбный знак рукою для приближения. Воин подошёл поближе…

Шлем был, так же, как и меч, франкским, купол приострённый, поля немного опущенные, особливая пластина должна была защищать нос…

— Хорошо! — пробормотал Осман. — Хорошо! — Он рассматривал каждый предмет, брал в руки, ощупывал чуткими к предметам подобным воинским пальцами…

Клинок меча был в виде вытянутого треугольника, острый колющий конец, долы узкие. Перекрестие — длинное, изогнутое немного — концами вниз, навершие в виде уплощённого шара… Был ещё и длинный гранёный кинжал… Кольчуга была — арабский бодан — с разрезом у ворота и на подоле, кольца из круглой в сечении проволоки. Был ещё и панцирь, под него, конечно, поддевалась кольчуга в битве. Панцирь был тяжёлый, из пластинок стальных, соединённых крепкими ремешками между собой. Пластины панциря были почти квадратные. Но был панцирь сильно попорчен. Осман также рассматривал с любопытством кольчужные чулки и попорченный в битве хороший круглый щит. Щит деревянный был, обтянутый кожей и расписанный. Ещё возможно было разглядеть изображение конного воина, пробивавшего длинным копьём дракона-змея, вившегося у копыт конских…

Осман припомнил — чуткой памятью воина — и этот шлем, и меч… Это ведь был тот самый человек — сердце битвы…

— Как его взяли? — спросил Осман, оборачиваясь к брату. — Не припомню я.

— А без тебя брали! Этот сын собаки срубил троих наших! Уже ясно было, что ему не вырваться, а змей этот ядовитый машет и машет мечом! И ты посмотри на него! Пара царапин!.. Заговорённый, что ли?..

Осман слушал речь Сару Яты насупившись. То, что говорил брат, было правильное, так и надо было говорить. Но теперь Осману осточертела подобная правильность! Теперь ему хотелось совершить нечто наперекор правильности. Он уже знал, чуял, что правильность подобная — это, пожалуй, нечто вроде лжи! Или просто ложь!.. Правильно было бы отвечать: «Да, да! Этот сын собаки…», и разное другое правильное… Сару Яты продолжал:

— Его бы разрезать живым на три части, как сыновей Тундара разрезали в Эски Шехире!..

— Их разрезали? — спросил Осман. Вырвалось само, он и не хотел спрашивать. К чему было спрашивать?..

И когда Сару Яты ответил (и тоже, быть может, не задумавшись):

— Да!..

Насупившись ещё более и скрывая раздражение, Осман произнёс глуховатым голосом:

— А тебя захотели бы взять?! Ты что, никого не рубил бы? — Осман обращался к Сару Яты, но смотрел на воина, приведшего пленника. Воин молчал. Молчал и Сару Яты, пытаясь разгадать, понять настроение Османа.

— Сару Яты! — сказал Осман. — Уходите оба, идите спать. Мне оставьте этого… Оружие, кольчугу… ничего не забирайте, всё здесь оставьте!..

Сару Яты и воин послушно вышли, молчали, не спрашивали ни о чём, не досаждали Осману…

Оставшись один на один с пленным неверником, Осман по-прежнему хотел нечто совершить кому-то назло! Собственно, даже и не кому-то, не какому-то человеку, а назло всякой правильности!..

Осман решительно поднялся и подошёл в несколько быстрых шагов к пленному. Схватил его за плечо… Плечо было твёрдое. Осман сжал сильно пальцы. Хотелось, чтобы этому плечу стало больно, очень больно!.. Осман ещё не видел лица этого человека, но уже понравилось бороться железными пальцами с этим каменным плечом округлым… Осман коротко рассмеялся… Толкнул пленника в грудь кулаком. Кулак упёрся в молодое сильное тело…

— Ты… повернись… — приказал Осман. Теперь ему уже хотелось, чтобы пленник повернулся, хотелось говорить с пленником; хотелось, чтобы пленник перестал противиться…

Человек повернулся, теперь стоял боком к Осману. Осман знал, как развязать прочный узел. Дёрнул верёвку, расслабил узлы, развязал. Верёвка упала на пол… Пленник пошевелил освобождёнными руками… Осман спокойно повернулся спиной к человеку с развязанными руками и пошёл к своему месту, сел.

— Подойди, — сказал.

Пленник подошёл, стоял теперь на свету. Осман разглядывал его с любопытством.

Пленный неверник был совсем ещё молод, не так высок, имел длинные юношеские ноги и руки, худощавое, по-юношески долгое тело. Полотняная рубаха и такие же штаны из белого полотна были целы. Осман глянул на лицо; оно было золотистое в свете большой свечи, мерцало золотисто… Осман прищурился…

— Подойди поближе! — сказал.

Пленник подошёл. Теперь Осман увидел его кудрявые волосы, тоже золотистые, будто тёмная бронза, коротко стриженные. Лицо было совсем юное, безбородое, но и вправду сильно поцарапанное, и шрам над бровью. И вправду, какие это раны!.. Юноша повертел головой. Осману показалось, что нос пленника длинный и очень прямой; впрочем, впадинка на переносье всё же была. А глаза были карие…

«Похож на отца Мальхун…» — подумал Осман невольно… Но тогда ведь и на саму Мальхун похож!.. Вдруг оказалось, что вспоминать о Мальхун хорошо, тепло… Карие глаза, большие, пленника смотрели разумно, совсем чуть-чуть горделиво, и отчего-то очень мягко… И вдруг Осману все недавние метания, терзания показались незначимыми… И зачем он мучил себя? Что такого случилось? Людей разрезали на части на площади? Это жизнь! Это просто жизнью пахнет!.. Кто знает, что завтра с ним самим случится!.. Он делает всё, как надо. Он не губит, а спасает своих. Это его запомнят, а не сыновей Тундара! И если он виновен, Аллах накажет его. А мучить, грызть себя — это идти против воли Аллаха!.. Глядение на это юное золотистое лицо, встреча глазами с этим мягким карим взглядом успокаивали Османа, будто согревали мягким теплом…

— Хорошо смотришь, — сказал Осман задумчиво.

Юноша наклонил кудрявую голову. Осману понравился этот жест, в меру почтительный, но не раболепный…

— Молчишь? — Осман уже с удовольствием начал говорить с пленником. — Молчишь, молчишь… Что за воин нарисован на твоём щите? Ваш бог?

— Это святой воин, — отвечал юноша медленно, потому что подбирал тюркские слова.

— Смотришь хорошо, а говоришь по-нашему плохо. Этот воин — слуга вашего бога, слуга Исы, сына Марьям?

— Можно и так сказать. Это Георгий Победоносец[250], храбрый воин. Он убил страшного змея-дракона и освободил красавицу…

— Удалец! А я не знал прежде, что вы, неверные, обожествляете своих воинов. Это хорошо. И у нас есть наши удальцы, Хатим и Али!.. Отец мне говорил о них, имам говорил… А панцирь, кольчугу — это я тебе попортил. Хорошо попортил?

— Битва есть битва, — ответил с удивительным добродушием пленник.

— Битва, битва! — ворчал Осман, однако пленник ему всё более нравился. — Я не старик, но ты-то и вовсе дитя, молоко матери не обсохло на твоих губах! Сколько тебе лет?

— Шестнадцать. А матери у меня давно нет, отец в прошлом году убит…

— Кто убил твоего отца? Наши не могли…

— В Эски Шехире мне сказали, что ваши, тюрки! — Юноша говорил смело, но с искренностью спокойной.

— А для чего ты ездишь в Эски Шехир? — строго спросил Осман.

— Мы платим дань эскишехирскому наместнику, — юноша говорил всё так же спокойно и искренне. — И мой отец, и дед. И я должен платить…

— Можешь теперь не платить. Ты под моей рукой теперь. Хочешь быть моим ортаком — содружником?

— Я хочу знать, кто убил моего отца.

— Где его убили? Где ваши земли?

— Харман Кая — наше владение, Приминиос — по-нашему. Ты не знаешь, господин? Это не так далеко от Биледжика.

— Нет, не знаю.

— Тебя, господин, похоже, мало занимают окрестности… — Юный пленник улыбнулся мягко.

— Я тебе руки развязал, а ты уже дерзишь! — Осман тоже усмехался.

— Я хорошего рода, и если я в плену, это не означает, что я должен быть унижен. Меня взяли в честном поединке. — Эти жёсткие слова юноша произносил всё тем же спокойным голосом, мягко и дружелюбно.

— Да ты прав! — Осман махнул рукой. — Садись вот сюда, против меня…

Юноша спокойно сел. На запястьях его оставались следы верёвки, но он не растирал руки и будто и не чувствовал боли.

— Что мне эти окрестности были прежде! — говорил Осман. — Я Биледжик знал с детства, это да… Но теперь буду знать окрестности, это мои окрестности будут. Где убили твоего отца?

— На дороге в Конью. Несколько человек, из тех, что были с ним, спаслось, привезли его порубленное тело…

— Что забыл твой отец в Конье? Зачем ездил туда?

— Он ездил в обитель Мевляви, к Султану Веледу.

— Стало быть, он, твой отец, хорошо говорил по-нашему?

— Он учёный был, читал по-персидски, по-арабски. Он в молодости учился у Димитриса Кидониса Старшего, а тот был по своим познаниям почти такой же, как Григорис Палама[251], великий теологос!..

— Ну, это ваши премудрости! Я — простой воин, не понимаю этого! А зачем твоему отцу было водиться с Султаном Веледом?

— Он говорил, что ездит в Конью к Султану Веледу для увеличения своих познаний, — отвечал юноша с какою-то беззащитностью в голосе.

— Вы, франки, чудные..

— Я не франк. По отцу я — грек, а по матери — болгарин.

— Болгарин… — Осман почувствовал, что улыбается радостно… Болгарин… Такой же, как Мальхун… деревянный резной сундук в юрте матери… — Болгары — почти такие же тюрки, как мы!.. Выходит, мы с тобой — родичи…

— Я слыхал от отца один персидский стих, отец мне пересказал. Это стих со словами вашего бога: «У меня есть войско, которое я поставил на Востоке; я назвал их тюрками. Я вложил в них мой гнев и ярость мою, и всюду, где какой-нибудь человек или народ преступает мои права, я напускаю на него тюрков, и это — моя месть»[252].

— Хорошие слова! Мы, тюрки, ты и я, — мы орудие Бога! Самое важное — что мы с тобой — тюрки.

— Но я хочу найти убийц моего отца.

— Он тогда один ехал в Конью? Один со своими людьми?

— Нет, не один он был! И людей с ним было немного, его людей. Он ехал вместе с владетелем Ине Гёла, но ведь и тот пострадал. Люди из Ине Гёла и привезли тело моего отца.

— Этот владетель Ине Гёла тоже был убит?

— Нет, — произнёс с запинкой юноша.

— Я слыхал, что он монгол. Мы с ним разберёмся, я сам допрошу его!..

— Убит мой отец. Но я хочу мстить его убийцам только в честном поединке.

— Так и будет! Вызовешь его на поединок. Я обещаю тебе. Ортаком будешь моим? Второй раз прошу тебя! — В голосе Османовом прозвучала угроза.

— Я согласен, — спокойно отвечал юный пленник.

— Ты меня успокоил, Бог весть, отчего. На душе прояснело. Слушай! А ты петь умеешь? Так хочется песню послушать!.. Душа хочет!..

— Я умею петь, но только греческие песни. Отец хорошо пел, научил меня.

— Болгарские не умеешь?

— Нет. Я был совсем маленьким, когда умерла мать, некому было научить меня петь болгарские песни. Но я слыхал их и язык болгарский понимаю…

— Он тюркский?

— Он — смесь тюркского и славянского наречия.

— Пой свою греческую песню. Потом растолкуешь мне слова. У тебя должен быть хороший голос…

Юноша оперся ладонями о колени, немного подался вперёд, вытянув шею, как любопытный маленький мальчик, и запел… Голос у него и вправду был хороший, звонкий, сильный и выразительный…

В одной гористой местности Акрит построил замок,

И всё, что в мире ни растёт, взрастил Акрит в том замке;

Всех птиц, какие в мире есть, привёз и свил им гнезда.

И птицы пели, говоря: «Акрит бессмертен будет!»

Теперь они поют не то: «Акрита смерть настигнет»!

Так птицы малые поют, щебечут, веселятся,

Так птицы малые поют, в смысл песни не вникая.

С вершины гор взглянул Акрит и Харона увидел.

«Куда идёшь ты, Харон мой, и почему так весел?»

«Иду я душу взять твою, и потому я весел!»

«Тогда сразиться надо нам, на ток вступивши медный;

Ты душу заберёшь мою, коль я повержен буду;

Коня беру я твоего, коль ты повержен будешь».

Вот вышли и вступают в бой, и Харон побеждает.

«О горе, горе мне теперь, сразил меня ты, Харон!

Так принесите мне стрелу и дайте мне оружье,

Дубинку в руки дайте мне на шесть пудов — не меньше;

Другую дайте тотчас же, на семь пудов — не меньше!»

Вот принесли ему стрелу, приносят и оружье;

Одну дубинку принесли, на шесть пудов — не меньше,

Другую принесли ему, на семь пудов — не меньше.

Берет оружие Акрит и панцирь надевает.

В вооружении таком выходит на охоту.

Но полпути лишь он прошёл, лишь полпути прошёл он,

Как заболела голова и сердце взволновалось;

Колени задрожали вдруг; вперёд идти нет мочи.

И повернул назад Акрит, вопя, стеная громко:

«Несчастная судьба моя! О горе! Умираю!

Прощайте, горы дикие и хищные все звери!

Я больше не увижу вас, высокие вершины!

Пусть птицы плачут обо мне, леса пусть причитают!

Приди, красавица моя, и постели мне ложе,

А в головах мне положи ты горные цветочки!»

Пришла красавица его и стелет ложе смерти,

А в головах его кладёт все горные цветочки.

«Но почему, красавица, не стелешь мне терновник?»

«Послушай, дорогой Акрит, что говорят соседи:

„Коня возьму“, — промолвил Ян. „Я — палицу Акрита“,

Сказал Георгий; а старик: „Я заберу красотку“».

«Не должен Ян забрать коня, Георгий же — оружье.

Старик облезлый не возьмёт тебя, моя красотка!»

Ломает палицу Акрит, коня он убивает.

«Иди ко мне, красавица, чтоб всласть нацеловаться».

Она к нему склоняется, на грудь его упала;

Он задушил в объятиях прекрасную подругу.

Вот так и оба умерли, обоих схоронили…[253]

Осман внимательно слушал, чуть раскачиваясь, из стороны в сторону, кивая головой, теребя правую косу…

— Аман, хайыр олсун! — Пусть благо снизойдёт на тебя!

— Хорошо поешь!..

Юноша пересказал, о чём песня.

— Харон — это старинный бог смерти. Акритами назывались военачальники, охранявшие пределы империи греков-византийцев. Из них самым великим был Василис Дигенис…

— Я знал человека по имени Василис…

— А Дигенис означает двурождённый. Так называли его, потому что мать его была гречанка, а отец — араб…

— Двурождённым, ты говоришь? И ты ведь двурождённый. Ты мне по душе! Но зачем ваши песни так жестоки? Я в детстве слышал песни франков, и песни франков жестоки. Отчего?

— Не знаю, не задумывался.

— Спой мне любовные песни… Нет, погоди! Как твоё имя?

— Михал.

— Я буду называть тебя Куш Михал — Птица Михал[254], потому что поешь ты хорошо, сладко. Но ты храбрец! Когда-нибудь назовут тебя Михал Гази — воин Михал… А теперь пой!.. — Осман приподнял руки и повёл ладонями перед лицом своим…

Михал запел песню:

Есть трава любви на свете.

Но не все её находят:

Не везде она родится

И не всюду вырастает.

А родится эта травка

На земле на Левадийской

И в груди красавиц пылких…[255]

Михал спел ещё несколько песен…

— Утешил меня, утешил… — говорил Осман. — Ложись, не так много ночи осталось для сна. Летит время, летит… А в детстве какое медленное было… Ты ложись… И я буду спать…

Осман растянулся на ковре, подложив под голову подушку. Рядом прикорнул Михал; он спал на боку, крепко, как ребёнок, и откинув по-детски широко руку с раскрытой ладонью…

Утром Осман созвал акынджилер и вывел к ним Михала.

— Это храбрец! — крикнул Осман. — Разве мы такие, как в Эски Шехире или в Инёню? Разве мы казним храбрецов?!

И все откликнулись единым хоровым:

— Не-ет!..

— Я решил отпустить этого храбреца! Он теперь — мой ортак, наш товарищ! Кто против моего решения?

Все одобрили решение Османа, принимали его водачество…

Осман возвратил Михалу воинское снаряжение и оружие. Конь Михала был убит. Осман велел дать ему коня…

— Где твои люди?

— Со мной были три человека, они убиты в битве…

— Надо бы дать тебе провожатых.

— Не надо. Я хорошо знаю дороги здешние.

— Ты храбрый парень! Жди меня у себя в Харман Кая! И помни об Ине Гёле!..

С этими словами Осман проводил Михала.

Затем оставил Гюндюза и часть людей в крепости, а сам вернулся в становище.

* * *

В становище пришлось вытерпеть отчаяние Тундара и его жён, матерей его погибших сыновей. Но Осману теперь казалось, будто всё это никакого отношения к нему не имеет. Он не чувствовал себя жестоким; у него просто не осталось времени на сочувствие, на отчаяние, на притворство… Одна из жён Тундара пыталась поднять людей против Османа и его братьев. Но никто в этот раз не поддержал её. Все были удовлетворены добычей. А Сару Яты ещё и подзуживал втихаря:

— Будем слушать бабу! Баба нами править будет!..

Осману хотелось увидеть Мальхун, обнять её… Но она, как и полагалось молодой жене, не показывалась, ждала супруга в свадебной юрте. Не вышла и мать. По обычаю, сын, вернувшийся с победой, сам должен был идти к ней. Только воспитательница-кормилица обнимала Османа, счастлива была видеть его живым. Но обеспокоило Османа отсутствие Эртугрула. Где отец?

Меж тем, все радовались тому, что теперь у рода Эртугрула есть крепость. Иные даже и не разбирали, что это такое — крепость! А просто решили, что теперь будут богатеть, жить хорошо…

Осман хотел увидеть отца и боялся увидеть его. Он при отце не смог бы притворяться. Вспомнил, как в детстве отец был для него самым близким… А теперь этот парнишка, Михал, был Осману ближе… Отчего? Осман понимал, отчего это! Прежде ему нужен был добрый совет, поддержка, наставник. А теперь возникло стремление самому поддерживать, давать добрые советы, наставлять… Он по-прежнему любил отца, но теперь не знал, каким будет с ним, как заговорит…

Осман стоял в толпе, о чём-то спрашивали его, шумели… Протиснулся Сару Яты:

— Отец ждёт тебя…

Расступились, пропустили Османа. В юрте отца он, войдя, огляделся, не тотчас увидел Эртугрула. Тот лежал на постели, покрылся одеялом с оторочкой лисьей. Осману вдруг почудилось, будто давным-давно не видел отца. Так осунулся отец. Приподнялся, подпёр щёку ладонью, но лёг снова… Осман позабыл о своих прежних мыслях и ощущениях, бросился к отцу, припал на колени у постели…

— Что с тобой, отец?!..

Осман не ожидал увидеть отца таким. Готовился к мучительному разговору; решал для себя, что скажет… Нет, не хотел притворяться, но знал, что откровенным с отцом не будет. И ни с кем… Но все эти муки решения оказались напрасными. Теперь Осман не сожалел отца, нет, но только одного хотел — чтобы отец снова сделался здоров!.. А Эртугрул уже отдалился и от любимого сына, и от всей жизни. Прохрипел:

— Болен я…

— Молчи, молчи! — закричал Осман. — Береги силы!..

Он оставался у постели отца одну седмицу, ходил за больным, не чураясь грязной, чёрной работы. Отец молчал, тяжело дышал… Не отвечал на призывы Османа, который в отчаянии звал его, умолял сказать хоть слово… Эртугрул смотрел диким, отчуждённым от всего вокруг взглядом, глаза его сильно запали… Осман не сомневался в том, что болезненное состояние отца вызвано известием о казни сыновей Тундара… Отец обо всём догадался!.. А может быть, и нет. Отец ведь всего лишь человек! Незачем воображать, будто отец одарён сверхъестественным чутьём, догадливостью сверхъестественной. Отец всего лишь человек… Но теперь с отцом нельзя было говорить, отец не мог ответить. Но ведь отец и прежде болел… Но пусть отец не умирает!.. Осман гнал эту мысль о смерти отца, но уже знал, что отец умрёт…

Эртугрул велел сыну:

— Приведи мать… — И голос был хриплым и страшным…

Осман привёл мать. Эртугрул велел ей сесть у постели. Она села на коленях. Эртугрул взял её руку, недолго подержал в своей руке, разжал свои пальцы, отпустил её руку. Она взяла его тяжёлую руку и поцеловала тыльную сторону ладони… Осман увёл мать. Он чуть задержался у её юрты и услышал, как мать заплакала горько.

Осман вернулся в юрту отца и тотчас понял, что произошло. В юрту вошла особенная тишина, тишина отсутствия живого человека. Отец был мёртв. Осман приблизился, не чувствуя ног, не понимая, как переступает… Отец лежал, сложив руки на животе, чуть пониже груди. Видно было, какой впалый живот, полотно рубахи обтянуло впадину застылую. Лицо потемнело; лоб вдруг сделался низким, седые посёкшиеся косы воина вольного лежали мертво на груди. Глаза были плотно закрыты, веки тяжёлые, потемнелые. Нос сделался острым… Осман видел много мертвецов, но при виде этого почувствовал непонятный страх… Теперь ещё одна тяжесть легла на душу; теперь он часто будет думать, что отец умер внезапно, не простился с любимым сыном… Осман присел у постели. Захотелось вернуть детство, снова увидеть отца сильным, знающим всё, говорящим мудрое…

Осман поднялся, резко повернулся, не глядя на мёртвое тело лежащее, и вышел, прямо шагающий, из юрты…

* * *

Эртугрул был отцом Османа, основателя великой империи, простиравшейся при его потомках от Марокко на западе до Ирана на востоке и от Йемена на юге до Крыма на севере. Никто не знал и никогда не узнает точное место рождения Эртугрула. Он был погребён в Сугюте. И ныне можно видеть там его гробницу. А Сугют ныне — маленький городок в долине реки Сакарья.

Умер Эртугрул в конце XIII века. Мы никогда не узнаем, сколько лет ему было. Хронист Мехмед Нешри пишет, что Эртугрул скончался в возрасте девяноста трёх лет. Это, конечно, условное число, которое должно указывать на долголетие почтенного патриарха грядущих османов. Некоторые историки указывают также достаточно произвольно — следующие даты жизни Эртугрула: 1198–1281.

Возможно, Эртугрул оказал помощь султану Алаэддину Кейкубаду в 1231 году. Согласно одним хроникам, кочевник тогда был ещё совсем юным. Другие хроники называют его «отцом Османа», то есть утверждают, что он уже тогда был отцом своего выдающегося сына.

В сущности, мы очень мало знаем об Эртугруле. Он был хорошим кочевником, хорошим вождём своего рода и хорошим отцом своему сыну.

* * *

В знак траура по умершему вождю люди надели тёмные синие одежды и повязали головы тёмными синими повязками.

Мёртвое тело обмыли, накинули через голову, не надевая в рукава, рубаху, на лицо положили чалму. Затем обернули мертвеца в его нарядную верхнюю одежду. Имам назвал умершего шахидом[256]:

— Он долго болел, а это ведь всё равно что быть убитым за веру! Он — шахид!..

Покойного завернули в кусок белой ткани, называемый «уров», а поверх — в кусок ткани «малла». Уров был длинным, со стороны головы и ног оставались концы в две пяди; концы эти связали узлом. И опуская мёртвого в могилу, придерживали за эти концы. Под уров на тело мёртвое положили новую войлочную шапку и кусок белой ткани; эти дары назначались тому, кто выкопал могилу и открыл мёртвому лицо. Уров оставили в могиле, а малла имам велел взять и отдал Осману:

— И тебя похоронят с этим! Но пусть твоя смерть случится ещё через много, много лет!..

* * *

Наконец-то Осман мог войти в свадебную юрту, к жене. Он не видел Мальхун тысячу лет. Столько всего случилось за это время!.. Случилась крепость, случилась смерть!.. Он хотел соблюсти траурное воздержание. Он уже с некоторой досадой ожидал увидеть на лице Мальхун выражение тревоги; он даже опасался её упрёков. В ответ на подобные упрёки ему пришлось бы огрызаться по-мужски… И в то же время Осману так хотелось увидеть жену!..

И было таким облегчением душе — увидеть её спокойной, дружелюбной, любящей…

— Ты — самая прекрасная жена на свете! — говорил Осман. — Знаешь, как говорили мои предки о плохой жене: «Когда к ней в дом из степи придёт стыдливый гость, муж её дома скажет ей: „Встань, принеси хлеб, поедим, пусть и этот поест“; она скажет: „У тебя испечённого хлеба не осталось“. Так говоря, она ударяет себя по задней части, оборачивается к мужу боком, потом опрокидывает перед ним скатерть; хотя бы сказал тысячу слов, она ни одного без ответа не оставит, на слова мужа внимания не обратит. Это — основа слёз пророка Нуха; от такой также да сохранит вас Бог, такая женщина к вашему очагу пусть не приходит!»

Мальхун смеялась, затем спросила:

— А что о хорошей жене говорится?

— О! О хорошей куда меньше слов: «Когда из степи в дом приходит гость, когда муж её на охоте, этого гостя она накормит, напоит, уважит и отпустит»[257].

Мальхун смеялась весело. И Осман чувствовал, что она ему — ближе всех! Она и молодой Михал, Куш Михал. Они не просят, не ждут от него откровенности. Им не нужно, чтобы он каялся, делился с ними своими мыслями и замыслами…

— Мальхун! — говорил Осман. — Прости меня. Я ничего не привёз тебе, ни украшений, ни тканей красивых…

— Не надо, не надо! — Мальхун смеялась и махала на него руками. — Ты жив! И более ничего не надо для меня!..

Он понял тотчас, как она тревожилась о нём. Но ему было по душе то, что она смеётся, и лицо у неё не грустное…

— Мальхун! Крепость Ин Хисар, наша первая крепость, — вот мой подарок тебе! В этой крепости будет построен наш первый дом. Я не приведу тебя в чужой дом, в дом захваченный! Дом для тебя поставлен будет совсем новый, и всё убранство будет новое. Ты увидишь!..

Было хорошо…

* * *

Но не так долго пришлось наслаждаться отдыхом, покоем, любовью жены молодой… Осман собирался вернуться в крепость, но оказалось, что возвращаться ещё не время. Эртугрул ещё при жизни своей сделал Османа вождём. Осман и не думал, что начнётся смута. Сару Яты сказал, что Тундар подкупает людей.

— Боюсь, не обойдётся без крови!..

Люди становища и вправду разделились. Меньшая часть поддерживала Тундара. Сыпались градом обвинения Осману:

— Мы жили спокойно прежде. Никаких крепостей не завоёвывали!..

— Зачем нам какая-то крепость?! Видали мы Биледжик! Мы никогда не будем жить под этими каменными кровлями. Там задохнуться можно!

— Мы всегда брали девушек из нашего становища. Только Осман взял чужую. Из-за неё война и все беды!

— Сколько народа погибло из наших! И Осман не остановится. Он хочет нашей гибели!..

Уже размахивали руки, правда, не мечами и не саблями, но палками заострёнными, да и ножами длинными…

Осман молчал, слушал и смотрел. Подумал, что уедет в Ин Хисар и возьмёт с собой Мальхун… Только сказал:

— Я оправдываться не буду…

Руки за спину заложил, пальцы сцепил на поясе…

— Вы что?! — кричал Сару Яты. — Осман хочет добра вам.

Он хочет, чтобы вы богатели, чтобы вы жили не хуже, чем неверные, и не хуже, чем тюрки в городах. Поставим дома и мечети, как в Конье!..

Разноголосые крики прервали речь Сару Яты:

— Да не надо нам ничего! Мы будем жить, как жили, как жили и наши предки! Не хотим мы платить кровью и жизнями наших сыновей, нашими жизнями, за прихоти Османа!

— Пусть Тундар будет вождём!

— Тундар!

— Тундар!..

— Осман погубил его сыновей, погубит и наших сыновей, и нас! И жены и дети наши пропадут!

— Тундар!

— Пусть будет Тундар!..

— Тундар — трус! — закричал Сару Яты. — Наши храбрые предки никогда не сдавались, не жаловались, не хныкали, когда теряли своих близких. Тундар — трус!..

— Осман!

— Осман!

— Пусть Осман будет вождём!

— Осман — молодой и сильный! Не пропадём за ним!..

— Надоело задницы просиживать! Мы пойдём за Османом. Всё будет наше!..

Такие слова кричали приверженцы Османа.

Он по-прежнему молчал. Затем, улучив мгновение короткое тишины, заговорил:

— Сару Яты, мой брат, говорит, что я хочу для вас доброго. А я ничего для вас не хочу! Ничего! Я пойду той дорогой, по которой ведёт меня время. А вы можете не идти со мной. Оставайтесь! Да чтоб ваши задницы сгнили! Берите Тундара в свои вожди!.. Сару Яты! Быстрее собирайся!..

Все казались растерянными. Никто не удерживал Османа, даже те, что были за него. Вскоре становище покинули Осман, Сару Яты и два небольших отряда акынджилер. В повозке ехали две жены Сару Яты, его дети и Мальхун. Мать Османа отказалась ехать.

— Я не поеду, сын. Я пригожусь тебе здесь!..

Осман поцеловал ей руку…

Добрались в Ин Хисар. Женщин и детей устроили в одном из домов. Жены Сару Яты были старше Мальхун, но никогда прежде не жили в доме. И потому теперь слушались Мальхун.

— Пусть Гюндюз вернётся в становище, — предложил Сару Яты. — Ведь там осталась твоя мать, Осман.

— Никто не вернётся в становище сейчас, — сказал Осман резко и сухо. — Там много людей — за меня. А моя мать родилась и росла в становище, она за себя постоит!..

Но уже через несколько часов Осман запёрся в той самой комнате, где прежде беседовал с Михалом. Осман то сидел, закрыв глаза, то валился на ковёр и закидывал руки за голову… «А чего ты ждал? — спрашивал он себя. — Чего ты ждал? Что за тобою прибегут, будут за полы одежды хватать, просить, умолять?..»

Он решительно вышел к Сару Яты:

— Брат! Благодарю тебя за то, что ты со мной! Мы не пропадём. Сейчас я уеду, а завтра вернусь…

— Два дня прошло, — сказал Сару Яты.

— Я завтра вернусь.

— Если твоя жена спросит о тебе…

— Она не спросит, она будет ждать меня!..

— Поезжай. А если… — Сару Яты не договорил.

Ясно было Осману, что хочет сказать брат: если приедут посланные из становища…

— Если приедут, пусть ждут, — отрубил Осман.

* * *

Осман выехал один. Направил коня на путь в Харман Кая… Не раздумывал. Ему хотелось отправиться в Харман Кая, и теперь он ехал туда. Если бы он размышлял, то удивился бы самому себе! Отправиться к человеку, которого он едва знал, всего один вечер говорил с ним. И человек этот — не какой-то мудрец или полководец, а мальчишка совсем. И зачем ехать к нему, когда ты в затруднении, в крайности? Просить о помощи?.. Но Осман не раздумывал. Просто ехал!..

Впрочем, он и не знал, куда ехать, в какую сторону… То есть знал, но знал худо. Скоро он сбился и тщетно пытался сообразить, куда же ему сворачивать… Наконец попался ему на дороге крестьянин, шедший за ослом, к седлу которого были приторочены два больших полосатых мешка…

— Хей! — окликнул Осман.

Мужик оглянулся и ускорил шаг, погоняя осла.

— Хей! — снова позвал Осман. Человек боялся его. Осману это нравилось. И должен был этот человек, живший вблизи тюрок, понимать хотя бы немного тюркские наречия… Осман вновь окликнул его. Тогда крестьянин решил, что лучше будет остановиться…

Осман подъехал на расстояние, достаточно близкое, и снова принялся спрашивать дорогу в Харман Кая, громко выговаривая слова, повторяя настойчиво: «Харман Кая… Харман Кая…» и делая размашистые жесты… Это возымело своё действие. Человек с ослом даже произнёс несколько ломаных тюркских фраз, из которых Осман понял, где всё-таки обретается дорога в Харман Кая. Выслушав объяснение и даже почти поняв его, Осман опустил глаза и, приподняв руку, оторвал от пояса маленький серебряный шарик и бросил мужику; а тот поспешно поднял и забормотал какие-то благодарности по-гречески…

«Должно быть, этот человек — подданный моего Куш Михала», — подумал Осман, въезжая на крутой — горбом — каменный мост. От середины моста уже видна была утоптанная дорога, вилась в зелени кустов и низкорослых деревьев. Осман въехал в деревню и увидел вблизи нескольких домов людей, мужчин и женщин, одетых бедно, в рубахи из грубого полотна; мужчины носили на головах полотняные шапки наподобие капюшонов. Рубахи мужские были короткими и виднелись ниже колен голые ноги, смуглые и сильно загрубелые. Женщины тоже ходили босиком, но одежда их была достаточно длинной, чтобы скрывать икры… На Османа посматривали, иные убегали в свои дома. Он ехал медленно, желая показать всем своим видом мирные свои намерения. Вдали завиднелась крепость.

Конечно, Куш Михалу уже дали знать о приезде какого-то важного тюрка, а вид у Османа был важный. Дорога сделалась гористой, и Осман увидел, как отворились ворота крепости и выехал всадник. Зоркие глаза кочевника узнали юного Михала. Осман обрадовался… Но сама крепость показалась ему обветшалой, поставленной, должно быть, уже очень давно. Осман разглядел верхнюю одежду Михала, тот был задрапирован в шерстяной плащ коричнево-красноватых тонов, клетчатый. Голова юноши была непокрыта и кудри золотились, живые, красивые… Осман увидел уже и улыбку на лице Михала, дружелюбную и насмешливую…

— Хей! Аркадаш! Приятель мой! — зычно крикнул Осман навстречу юному всаднику.

Они съехались и приветствовали друг друга. Осман ощутил при виде Михала уже и полнейшее своё успокоение и весёлость. Когда он смотрел в эти насмешливые дружелюбные глаза, хотелось и самому улыбаться весело и насмешливо. Они поехали рядом. Осман хотел было сказать, что крепость стара и обветшала, и что он, Осман, сделает Михала богатым, и тогда тот обновит крепость… Однако же теперь Осман вовремя спохватился и ничего не сказал о крепости. Не стоило начинать, започвать своё гостеванье с этих слов хульных о владениях хозяина, пусть даже вслед за этими словами хулы и последовали бы заманчивые обещания…

Стражники закрыли ворота. Осман посмотрел на людей Михала, кланявшихся гостю, и спросил Михала, велика ли его дружина:

— Я помню, что нам ещё предстоит привести в повиновение правителя Ине Гёла! — сказал Осман.

И тотчас подумал: «Быть может, не прибудут посланные из становища! И пусть! Ин Хисар — моя крепость. Никому не подчинюсь! Сподвижников соберу. Станем делать набеги. Жизнь зря не потрачу свою…»

Дом Михала не походил на замки франков; но, впрочем, Осман и не видывал таких замков. Но франкскому барону этот балканский дом показался бы очень и очень скромным, даже и бедным. Осман также заметил обветшалость этого жилища, но всё же разглядывал дом зорко, взглядом цепким. Осман помнил своё обещание, данное Мальхун, и желал исполнить это обещание. «Мальхун и Куш Михал — вот мои друзья, мои близкие, моя опора! Я всё для них сделаю!..»

Дом был не особенно велик, выстроен в два этажа, выкрашен снаружи тёмно-красным цветом. Внизу и вверху помещались две галереи. Двери комнат отворялись на галереи. Двор перед домом убран был мозаичными дорожками из серых, белых и чёрных камешков, и по бокам этих дорожек — мирты кругами и изгибами. Между этими миртами цвели фиалки — по всему двору, около дорожек, в расселинах между каменными плитами старой лестницы, которая спускалась к воротам от дверей покоев парадных. Дом поднимался высоко над двором. С верхней галереи открывался прекрасный и широкий вид.

Во дворе Осман также увидел кусты розовые, виноградные лозы и большой пруд, назначенный для разведения рыб…

— …Вино делать… — Осман указал на лозы.

— Я не велю подавать вино, — предупредительно сказал Михал.

Осман махнул рукой и отвечал даже и с некоторой досадой:

— Подавай вино! Вели подать много вина…

— Хорошо, — сказал Куш Михал короткое слово. Он уже догадался, что у Османа тяжело на душе; но решил не спрашивать ни о чём. Михал решил держаться за Османа. Боле никто ведь не благоволил к Михалу; родных матери он не знал; брат отца служил при дворе в Константинополисе и не побывал даже на похоронах отца Михала. Одна только дружба с Османом сулила юноше нечто занимательное в жизни, битвенные победы, веселье воинских пиров, жизнь весёлую, свободную, буйную… Смутно думалось Михалу и о юных красавицах, дивной красоты девушках, которых он добудет, похитит, насладится дивным счастьем обладания красотой… И это будет совсем не то что скучная близость телесная с босоногой Эвтихией, у которой пятки потрескались, и пахнет от неё чесноком, мятой, дикими лесными цветами и ягодами, козьим молоком, и волосы её грубые, жёсткие, будто конская грива. И тело у Эвтихии загорелое, даже толстоватый живот — совсем смуглый с тёмным выступом пупка. И старик, отец девчонки, только одно знает — таскаться к Михалу, кланяться униженно и выпрашивать себе всевозможные послабления — и овец бы ему не пригонять на господский двор должное число, и дочерям бы его прясть на себя только, а не отдавать спряденное в дом господина… Один лишь раз Побывал Михал в селе, называемом Теодосия, где жили продажные женщины, певицы и танцовщицы, соблазнявшие мужчин и промыслом этим прокармливавшие семьи свои. Там женщины были в прозрачных одеждах, а груди голые, но тела оплывшие, а лица чересчур набелённые и нарумяненные. Михал полагал себя уже довольно узнавшим женские нравы и достойным красавицы. О такой красавице читывал он в сочинении Анны Комнины[258], когда отец ещё жив был и заботился о сыновьем учении:

«Была она высокой и стройной, как кипарис, кожа у неё бела, как снег, а лицо имеет оттенок весеннего цветка или розы. Кто из людей мог описать сияние её очей? Её поднятые высоко брови были золотистыми, а глаза голубыми. Такой соразмерности членов и частей тела, такого соответствия целого частям, а частей целому никто никогда не видел в человеке. Это была одухотворённая статуя, милая взору людей, любящих прекрасное, или же сама Любовь, облечённая плотью и сошедшая в этот земной мир…»[259]

Вот такую бы привести на своё ложе красавицу!..

Михал отвлёкся от мечтаний и помотал головой. Встретил зоркий взгляд Османа. Оба уже спешились, и коней приняли конюхи.

— Будешь ли ты мыться в бане? — спросил Михал.

Осману вовсе не хотелось признаваться в своём невежестве. Он и не ведал, как моются в бане, да и что за баня…

— Буду мыться, — сказал Осман.

Они прошли в особый покой, где разделись и облачились в одежду для мытья, надели лёгкие штаны и повязались передниками из лёгкой же материи. После чего вкусили всех наслаждений бани: парились докрасна, покрывались пеной душистого мыла, поливали тела холодной ключевой водой. Один из слуг Михала растёр тела хозяина и гостя и умастил душистым хорошим маслом. Осману глянулась баня и он очень хвалил её:

— Хорошее, хорошее дело! — приговаривал гость. — И я такое поставлю в Ин Хисаре.

— И я люблю баню, — откликнулся Михал, весёлый и раскрасневшийся. — Прежде, давно, в городах было много бань, но наши священники говорят, что истинному христианину лучше умываться не водой, а слезами…

— Нет, бани — это славное, хорошо! — Осман уже облачался в просторный мягкий халат распашной. Рядом запахивался в такой же халат и Михал.

— В древние времена было много бань в городах[260], — повторил Михал…

Осман вдруг вспомнил давние свои беседы с отцом, предвидение великой державы… Теперь ему захотелось сказать, что будет великая держава, и будут города, и в городах будет много бань… Но Осман сейчас не сказал ничего…

— …В древние времена были в городах выстроены высокие здания бань, — говорил Михал, — термы назывались…

В малом покое накрыт был стол. Увидев стулья, Осман закивал:

— Хорошо, хорошо! И я ведь не всегда сижу, как сидят наши кочевники, поджав под себя ноги. Сегодня буду сидеть с тобой, как ведётся у вас!

Хозяин и гость сели за стол. Поставлен был кувшин с вином и серебряные чаши.

— Это кипрское вино, — сказал Михал, — хорошее. И сам я буду твоим виночерпием. — И налил в чашу густое тёмное вино, поставил чашу перед гостем…

Осман отпил, сказал:

— Хорошо!..

— Кипр — это греческий остров, — сказал Михал. — Рассказывают, будто в языческие времена Уран, бог неба, поссорился со своим сыном Кроном и тот оскопил отца. Капли крови Урана упали в море близ острова Кипр, и из этих капель родилась богиня любви Афродита и вышла из волн морских на островной берег. Она была нагая красавица… — Михал внезапно прервал свою речь.

Осман улыбался.

Подали белый хлеб в плетёной корзине. Принесли слуги и другие яства. Похлёбка приготовлена была из мяса нежного диких голубей и приправлена солью, перцем, уксусом и оливковым маслом. Окуни начинены были смесью нетолчёных мелко орехов и молотых пряностей. Подано было и жареное мясо зайцев, также приправленное пряностями очень обильно…

— Прости! — сказал Михал. — Ты приехал так неожиданно, у меня потому нет для тебя угощения достойного…

— Ты, Куш Михал, угощаешь меня хорошо! — сказал Осман, отирая засалившиеся ладони о колени, обтянутые кожаными штанами.

— Три дня тому назад я убил на охоте кабана, — продолжал Михал, — но я подумал, что хотя ты и попросил вина, но всё же я не должен потчевать тебя кабаньим мясом…

— Верно подумал! — похвалил Михала гость.

Насытились. Неспешно попивали сладкое вино, кидали в рот вяленые виноградные ягоды, коричневые, сморщенные, очень-очень сладкие, грызли ореховые ядрышки. Душевную беседу повели.

— …Один из наших, тюркских, предков, — говорил Осман, — Барахтегин — косматый вождь-волк, порождённый тёмной глубокой пещерой, вышедший из нутра земли-матери…

— Болгары тоже называют Барака своим предком! — подхватил молодой хозяин, радуясь подобной общности…

— Мы с тобой от одного корня и потому должны быть вместе — барабар — вместе! Ты ведь ортак, содружник мой?

— Я — твой ортак! — Михал легонько стукнул себя кулаком в грудь. — Я — дигенис, двурождённый, от румийцев и от тюрок, я — дигенис!..

— Я знаю, — говорил Осман, — сельджукские султаны создали великое государство, разбили румов при Мириокефали, разбили при Малазкерте…[261] А Конья? Какой город!.. Но я больше сделаю! Всех забудут — сельджуков, монголов. Меня будут помнить!.. В этих краях надобно держаться за меня. Ты тоже запомни: держаться надо за меня, а не за монголов, не за всех этих императоров и царей. За меня!..

— Надоело мне прежнее житье! — говорил Михал. — Ещё мой отец устал от имперской власти. Не хочу быть подданным, хочу быть сподвижником!..

— Ты — мой сподвижник!..

— А если ты велишь моей жене закрывать лицо? — Михал уже немного опьянел.

— А у тебя и жена есть? — подивился гость. — У такого молодого!..

— Покамест ещё нет у меня жены, но ведь когда-нибудь я женюсь.

— Пусть твоя жена ходит с открытым лицом! Она ведь не будет дочерью Пророка Мухаммада, да благословит Его Господь и приветствует Его!

— Она будет красавицей! — сказал решительно Михал, уже захмелевший, сильно захмелевший. — Я, может быть, и сам прикажу ей закрывать лицо!..

— Прикажи! — Осман посмеивался, чувствуя, как тяжелеет в голове. «Вот оно, вино!» — думалось смутно…

Михал затянул песню:

Когда бы среди месяцев царя избрать хотели,

То май бы сделался царём над месяцами года:

Ведь слаще всех земных красот краса младая мая,

Растений всех живой он глаз и цветников сиянье,

Лужайкам прелесть придаёт, дарит румянец вешний.

Чудесно навевает страсть, влеченье пробуждает…[262]

Ночь Осман провёл в спальном покое на деревянной кровати, украшенной точёными деревянными опорами, арками и колоннами… Одеяла были мягкие — птичий пух… Во время утренней трапезы Осман хмурился, но старался скрыть своё дурное настроение. После утренней трапезы Михал показал гостю дом. Было в доме много комнат, ковры, сундуки. Но более всего заняла Османа комната, в которой сохранялись книги отца Михала, большие, толстые, тяжёлые, заключённые в тяжёлые переплёты с застёжками. Немного склонив голову набок, разглядывал гость книжное собрание. Впрочем, объяснения хозяина не запомнились ему, да Михал и не унаследовал от отца склонности к знаниям книжным. Но более всего заинтересовала Османа чернильница с прикреплённым продолговатым деревянным сосудиком для перьев, украшенным тонкой резьбой…

— Это «дивит» — чернильница персидская, — пояснил Михал. И Осман внимательно выслушал рассказ короткий о том, как учатся писать и читать.

Михал обмакнул перо в чернильницу и написал быстро на листе чистом несколько слов. Осман смотрел с улыбкой, несколько растерянной и ребяческой. Затем попытался и сам воспользоваться пером, обмакнутым в чернильницу, и листом бумаги. Но вместо начертания буквы (а он хотел начертать нечто похожее на то, что написал Михал) явилось на бумаге неровное чёрное пятно. Перо-калам не слушался, не желал держаться в загрубелых пальцах Османа…

Осман коротко рассмеялся и отложил перо:

— Не гожусь я для такого тонкого дела, да и не хочу портить перо и тратить понапрасну чернила!..

Осман пробыл в доме гостеприимного Михала ещё три дня… Старался не думать о том, приехали в Ин Хисар посланные из становища, или же так и не приехали… Вдруг эти размышления делались нестерпимыми, хотелось немедленно, тотчас же вскочить в седло и помчаться в крепость, в его первую крепость… Приехали или не приехали?.. Будто невидимые глазам путы сковывали тело, не давали кинуться на конюшню, чтобы скорее, скорее… А он оставался в доме Куш Михала, ел, пил вино, спал на пуховых одеялах… Подумал о Мальхун и удивился, потому что в первый раз за всё время гостевания подумалось о ней… И это устремление помчаться, и эта скованность странная — всё это вместе было — нет, даже и не ожидание, а выжидание… Он знал, что в какое-то мгновение он вдруг, без колебаний, тронется в Ин Хисар…

И спустя три дня так и сталось. Осман простился по-родственному с Михалом. Перед самым своим отъездом вновь напомнил юному своему ортаку об Ине Гёле. А возвращался Осман в Ин Хисар покойно, в насладе медленной, неспешной езды; не думая вовсе о посланных из становища, которые то ли прибыли, то ли нет… Но он о них не думал…

А только ещё подъезжал к Ин Хисару, ещё далеко от крепости был, когда навстречу ему припустился верховой, парнишка, старший сын Сару Яты, с громким криком-кликом:

— Дядя! Скорей!..

Осман тотчас догадался, но странной выдалась его догадка, не вызвала буйной радости, не вызвала и розмыслов. Только чуть поторопил коня…

Поехал вровень с парнишкой; тот взахлёб рассказывал, как прибыли посланные, как дожидаются Османа уже второй день!..

— Аллах бююктюр! — Господь милостив! — произнёс убеждённо и покойно Осман, и похлопал мальчика по руке в знак согласия и доброжелательства…

А мальчик рассказывал детски возбуждённо, как ждали в крепости Османа, как дядя Гюндюз велел сторожить на башне…

— А я увидел, я!.. И сразу — в седло, и скорей!..

— Куда спешить? — спросил Осман риторически. И сам и ответил риторически же: — Некуда спешить. — И — мальчику: — Я поеду, а ты возвращайся в крепость впереди меня, скажи, что я вернулся, передохну немного, после выйду к посланным, будем говорить…

Мальчик смотрел на дядю во все глаза, восторженно и внимательно. Гикнул, поворотил лошадь и помчался в крепость.

Осман же ехал неспешно и по-прежнему не размышляя о посланных, о том, как будет говорить с ними. Как будто ничего и не произошло, как будто жизнь так и двигалась привычным путём… Сару Яты и Гюндюз встретили Османа; повторили, что посланные ждут…

— Ты им скажи, что я устал с дороги, — спокойно распорядился Осман. — Передохну, потом буду говорить с ними. Румская ракы — виноградная водка есть у нас?

— Есть, — отвечал Гюндюз.

— Прикажи, чтобы подали в мою комнату; знаешь, куда. И орехи пусть принесут. Я устал с дороги. Жене моей дали знать о моём возвращении?

— Она знает…

— Это хорошо. Ещё скажите ей, что я цел и невредим!

— Скажем, скажем…

Осман выпил ракы, несколько чашек, сам наколол орехов, кидал сладкие ядрышки в рот из горсти… Потом лёг и спал какое-то время. Спал без снов, было чувство полного покоя, будто жизнь давно уже установилась и шла, текла, как надобно…

Проснулся бодрым. Вышел к посланным, уверенный в себе, даже равнодушный. Они были смущены, говорили сбивчиво, просили прощения, просили Османа быть вождём. Осман слушал, молчал. Молчание его смущало их, он знал это. Ощутил себя мощным, тяжёлым, будто древний идол — внутри камень, снаружи камень… Посланные высказали всё, смолкли смущённо, заробели… Тогда он и сказал кратко, что согласен быть вождём…

— Если вы все согласны подчиняться мне беспрекословно. Подумайте хорошо! Жизнь ваша будет не такая, как при моём отце Эртугруле. Я не добрый, не такой, как он! Легко не будет вам…

Посланные загомонили. Те, что помоложе, повторяли вновь и вновь, глядя преданно:

— Мы все согласны, на всё согласны. Новая жизнь нужна всем нам. Мы окрепли давно. Нам Тундар не нужен, задницы просиживать не хотим. Мы — с тобой! Будем слушаться тебя…

Осман, Сару Яты и Гюндюз жили теперь то в крепости, то в становище. Семьи их оставались чаще всего в Ин Хисаре. Жены Сару Яты и Гюндюза привыкали понемногу к житью в домах. Они слушались Мальхун, но Мальхун никогда не кичилась тем, что является женой вождя, никогда не была чванливой. Мать Османа жила только в становище, никогда не приезжала в крепость…

Загрузка...