Саша лежит на матрасе и сквозь окно без занавески смотрит на ночные облака. В темноте они бесформенны — не видно, где парус, где верблюд, где кошка. Только шорох над землей, только дыхание. В кисельном этом потоке то застревает, то режет его пронзительная маленькая звезда. Когда облака — ничего. Когда звезда на черном — страшно. Никогда еще ДО не было страшно. После — бывало. Когда Саша разбил голову рыцарю, от страха пять дней на улицу не выходил. Когда вымазал ваксой полицейского — так испугался, что бежал сюда. Но это после. Сейчас и ДО убежал бы, но всё, не убежишь.
Рядом на матрасах дрыхнут товарищи. Француз спит здоровым и глупым сном здорового глупого человека: выложил на одеяло круглые ручищи, зажмурил глаза, открыл рот и тоненько свистит. Дани лежит лицом вниз, в луче блестит его лысина, а на плече чернеет хвост бороды.
Горчаков неподвижен и беззвучен, глаза полуприкрыты, Саше кажется, что капитан только для вида зачехлил свои страшные гляделки. Стоит Саше сесть, как вздернутся мокрые веки и горчаковские глаза выстрелят в Сашу парализующей ненавистью тусклого существа к яркому, тяжелого к легкому, белого к цветному. Саша садится. Саша встает. Он в носках, тренировочных штанах и белой майке. Каменные полы не скрипят, но Саша идет на цыпочках. В дверях он оборачивается: Горчаков спит. Саша бесшумно движется по коридору к входной двери. Можно и в носках добежать до тети, а там… На подоконнике в гостиной догорают в подсвечниках масляные свечи. За длинным столом, за которым они ужинали, сидит спиной к стене, положив ноги на табуретку, Учитель Ави. Ави не спит. На белой скатерти перед ним лежит черный автомат. Саша улыбается сидящему, сворачивает в туалет, считает до десяти и спускает воду.
Вчера был их последний субботний ужин вместе. Люди внешнего круга, сторонники, перестали приходить сразу после выборов. Были только свои: жена Учителя, жена и дети Дани. Было уже страшно, но теплый ток из ладоней Учителя успокоил Сашину голову. В Субботу вечером Учитель всегда благословлял их, как отцы благословляют детей.
Выпили сладкого вина, стали есть. Учитель сказал, что люди всегда боятся истины. Бог дает истину пророку и требует, чтобы пророк передал ее людям. Пророк и начинает передавать, но люди при первых же словах либо разбегаются, как тараканы, либо бросаются на пророка, как цепные собаки. Люди боятся истины, потому что от истины мир всегда начинает качаться, крениться и иногда переворачивается кверху килем. При этом можно свалиться с насиженного места, потерять в давке коробку с деньгами, а то и просто утонуть. Только самые смелые и зрячие, те, кому нечего терять, идут за пророком. Чем сильней пророк, чем выше его истина, тем этих людей меньше. От них тоже все отворачиваются, все их ненавидят, но когда истина взрывается и мир вынужден ее принять, эти люди возносятся выше всех.
Вы и есть эти люди. Чтобы вознестись, надо спуститься. Мы встречаем эту Субботу как затравленные звери. Весь город против нас. Следующую Субботу вы будете встречать как цари. К каждому из вас встанет огромная очередь, чтобы поцеловать у вас руку и получить благословение. У вас будут просить и покупать советы, вам будут исповедоваться.
На этой неделе вы вознесетесь, но для этого нам придется спуститься еще ниже. Железным топором, железным зубилом запрещено отесывать камни для жертвенника, потому что из железа делают оружие. Нам придется взять в руки железо. Это будет завтра.
Саша рыгнул, и от запаха аниса из собственного рта, аниса, который эта сука, Данина жена, кладет во все салаты, ему стало еще хуже. Лица сидящих за столом немного осветились светом услышанной лести, но никто, кроме Саши, не понял смысла сказанного, не понял, что завтра они возьмут в руки автоматы из ящика в кладовке и их к чертовой матери перестреляют, а кто останется в живых, пятнадцать лет в тюремной робе, теряя волосы, зубы и все остальное, просидит в раскаленной камере беэршевской тюрьмы.
Горчаков пьяно ухмылялся. Дани смотрел на Учителя задумчиво и спокойно. Его жена одновременно подносила ко рту вилку с куском селедки, наливала маленькому сыну пепси-колу и рычала на больших — похожего на сапог и смазливого; они расчертили надвое хумус в банке и бешено соревновались, кто быстрее съест свою половину при помощи крекеров. Хумус и крошки летели во все стороны. Француз жевал. На его густой черной мелкокурчавой бороде светилась винная капля.
За два дня до того, в среду вечером, Ави уехал с Горчаковым. Сашу заперли. Вернулись в темноте, с Французом, и стали втаскивать ящики: короткие — гранатные и длинные — ружейные.
Саша спускает воду и возвращается на свой матрас. Ну хорошо. Бежать мы не можем. Но позвонить-то мы можем? Если накрыться одеялом с головой, прижать мобильник к груди, чтобы не слышали, как он металлофонит, включаясь, набрать номер своей квартиры в Ришоне, хоть голос услышать мы можем? Можем. Только вместо отцовского голоса, вместо тяжелого родного «алле» Саша услышал комнату. Услышал, как чиркнула спичка, как передвинули по столу стопку.
— Работал в орханах, — медленно произнес незнакомый баритон, — потом в орханах стало нельзя работать. Ушел в агротехнику. У меня среднетехническое. Рационы знаю от и до. Хто это звонит, твой хлопец? Шо он, тоже у армии?
— Сашулька, — сказал вдруг отец, — ты что так дышишь? Што такой захеканный? Устал? А мы тут с дядей Гришей сидим. Наш, винницкий. Как твое ничего? Ну, иди, сынок. Иди отдохни. Выкинь все с головы и спи. Час поздний.
Комната отключается. Саша выключает мобильник, откидывает одеяло и начинает, глядя в окно, представлять, что он русский купец из американского фильма, что он одет в серую, как облака, каракулевую шубу, черный фрак, а на булавке его галстука горит вот эта маленькая твердая ночная звезда.