- Замечательно! - зазвенело что-то в душе Льва Ильича, давно он того в себе не слышал. Он разлил водку по стаканам. - Значит, дело гиблое - все равно согрешишь?
- Да не согрешишь - разрешаю вас, седьмая заповедь специально вписана, чтоб все вы знали свое место. А то и благодать на вас в крещении, и про теодицею все понимаете... Тогда действительно вырывайте себе глаза, правые руки, а всего верней оперируйтесь. Вместо обрезания, на седьмые сутки. Где вам другой выход найти.
- А вы нашли, Костя?
- Не я нашел. Он меня нашел, позвал. Я за вас всех буду отмаливать.
- Ваше здоровье, Костя, в таком случае про меня не позабудьте.
- Напрасно иронизируете, - Костя тихонько выцедил водку, подцепил шпротинку, закурил сигарету. - Я б на вашем месте не смеялся.
- Да что вы, Костя, какой смех! Я средь бела дня, сейчас вон, такого страху натерпелся, подле вас только чуть опомнился. Если смеюсь - от радости, от себя убежал, спрятался. Ну и ладно. Вам спасибо.
- Что у вас все-таки стряслось? - помягчел Костя. - Странный вы мужик, раз от разу меня удивляете. Простите за откровенность, но такой застарелый инфантилизм - он чудачеством становится, безвредным, вроде бы, но и... смысла в нем никакого нет...
Давешняя мысль, которую Лев Ильич отогнал, испугавшись, сделав вид, что не заметил ее, снова выплыла из глубины сознания, вильнула перед ним роскошным хвостом, приглашая нырнуть за ней... Лев Ильич вытащил платок, вытер лицо. Он еще держался, хорошо сидел и надежда была, авось не сорвется сегодня. - "Так зачем тогда бежать сюда надо было? Эх, Лев Ильич, Лев Ильич... "
- Хотите, Костя, откровенность за откровенность? Знаете, почему, а верней, зачем я к вам прибежал?
- Так вы сказали - деваться некуда.
- А! - отмахнулся Лев Ильич. - Я эту ночь на вокзале проторчал в прекрасной, между прочим, компании, под конец даже с доктором Гаазом беседовал.
- Это еще кто?
- Русский Дон Кихот, хотя и немец по происхождению. Главный врач Московских тюрем во времена Филарета Московского. "Утрированный филантроп", как называли его недоброжелатели. Герой легенд о "святом докторе", которые рассказывали от Петербурга до Камчатки. Одним словом, общечеловек, как говаривали в прошлом веке. Да у нас и теперь появились. Правда, у того Христос был, а у нынешних супергуманистов - справедливость... Объясните, Костя, феномен: христианин заботится о собственном благочестии, все мудрует с седьмой заповедью, а неверующий рыцарь готов за него принять любую муку - не странно ли?
- Это вы христианин?
- Ну я, к примеру.
- А рыцарь кто?
- Имярек. Где-то тут, скажем, по соседству проживает.
- Давайте, Лев Ильич, раз и навсегда определимся. Сегодня, через двадцать веков после пришествия Господа нашего Иисуса Христа, во плоти за нас распятого, всякий некрещеный обречен геенне огненной - ад ему обеспечен. Можете не хлопотать и себя не беспокоить. Всякий же крещеный молитвами тех, кого Господь избрал, будет спасен. Все просто. Налейте водки - у вас ловко получается.
- Страшная история, - сказал Лев Ильич и плеснул водку мимо стакана. - Я, копошащийся в самом себе, думающий только о том, как бы невинность соблюсти и приобресть капитал, вокруг седьмой заповеди описывающий круги, в полном порядке, а он - за меня готовый принять смерть?.. В чем его-то грех?
- Все, кто не записан в Книге жизни, будут брошены в озеро огненное. Чего вам еще надо - не мной сказано, Господом, через того, кому Он открылся.
Он выпил водку, закусил сыром и закурил новую сигарету.
- Если это так, - сказал Лев Ильич, он вспомнил Марка и так стыдно ему стало, - если это так, тогда, уж простите меня, озеро предпочтительнее. Хотя бы из чувства справедливости.
- Ну поехали! Проклятые интеллигенты! Сколько столетий вы все укоряете Господа в несправедливости - еще Иов пытался, кулаками размахивал: беззаконные, мол, торжествуют, а он, праведник - в дерьме. Так он действительно был праведник, требовал суда у Господа, знал за собой непорочность, всего лишь замысел о себе не мог разгадать. А вы-то, Лев Ильич, вы? Вы что думаете, прыгнете в серное озеро, сваритесь - и на этом все ваше удовольствие закончится? Еще, небось, на берегу речь произнесете о том, как за други своя готовы принять муку, а дамочки платками вам станут махать, в ладошки хлопать?.. Вам там кипеть не час и не десять, не год и не сто лет, не тысячу и не десять тысяч - вы про это способны подумать? Да не кипеть! Все, что с вами здесь происходит, от чего вы все бегаете со своей водкой да по вокзалам ночуете, и еще адом про себя называете, - там все в тысячи крат увеличится, там эти ваши пустячные переживания насчет того, что бабу не приголубили, или, наоборот, лишний раз на нее ниже пояса глянули, там это в такую муку выльется, такой скрежет зубовный услышите! И ведь ночи у вас не будет, чтоб поспать, передохнуть, это вам не сталинская тюрьма, не гитлеровский концлагерь, где свет то не гасят, то не зажигают, но день ночью так ли, иначе, но сменяется - тут все эти тысячи лет никакого продыха, вокруг визг и над вами издевательство, там всех своих присных увидите, там каждая их к вам претензия уж в такой процент вырастет, кому рубль задолжали, он его вам миллионы лет все будет припоминать, да не канючить - душу из вас за тот рубль будет миллионы лет тянуть. А ну-ка, посчитайте, мало ли у вас таких кредиторов?
Лев Ильич вытер пот со лба.
- Пощадите, Костя.
- Ага! Ну так вот, станете прыгать из солидарности, чтоб убаюкать свое чувство справедливости?
- А если отвернусь, - ответил Лев Ильич, - если забуду о нем, обреченном на такую муку, тот рубль, думаете, мне не отыграется?
- Я вам сказал, кому чего и за что положено. Я вам прошлый раз говорил, кем человек спасается и будет спасен. А если не верите, предпочитаете ходить в церковь, пеняйте на себя... Тьфу, черт меня забери, давал же зарок ни с кем не говорить! - в бешенстве крикнул Костя. - Опять вынуждаете! Зачем вы пришли, договаривайте?
- Зачем я пришел?.. - переспросил Лев Ильич, переводя дыхание.
В нем нарастал знакомый страшный свист, визг поднимался, его снова раскачивали гигантские качели, сердце падало: ну зачем он действительно пришел сюда, знал же, что нельзя, что ни в коем случае, что забыть должен был адрес?.. Так затем и пришел, что знал, вот сейчас его раскачали, размяли, приготовили... "К чему?" - с ужасом спросил он себя.
Костя насторожился, прислушиваясь к чему-то за дверью.
- Сосед пришел? - спросил Лев Ильич. - Ваш "гегемон"? Несчастный какой-то мужик.
- Нашли несчастного! - Костя блеснул на него глазами, усы погладил. - Нет его, сегодня в ночную смену. Это жена укладывает мальчишку спать... Ну ладно, пускай ее. Так в чем у вас дело?
- Помните, как мы с вами встретились, Костя, тогда в поезде?.. Вы не один там были, Веру помните?.. Так вот, все, что произошло - весь этот невероятный ужас ли, счастье, не знаю, не могу сейчас придумать этому название, все связано с вами и с ней. С вами и с ней! Потому что все остальное, а поверьте, Костя, у меня за эти две недели - третья пошла, столько случилось, что уж не знаю, если вы мне обещаете это еще в тысячу крат увеличить - и от самого себя, не только от справедливости откажешься. Но это другое, это я, мое, со мной, из-за меня - я всему причина и пред всеми виноват. А тут...
- Что тут? - спросил Костя. Он сидел прямо на своем венском стуле, поглаживал усы.
- А тут меня коснулась такая мерзость, такой ад кромешный - уж не знаю, наяву или в бреду черном - да не наказание за грехи и постыдную слабость, не за мое ничтожество... Это, знаете, как если бы я в том, что вы мне наобещали, не зэком был, которому все эти тысячелетия или миллионы лет, то уж все равно! - уготованы без всякой надежды на амнистию, а охранником, вохровцем, который бы с дьяволом - собакой бегал вокруг, и всех, кто оттуда выползает, обратно бы зашвыривал...
- И это вы связываете...
- Нет, нет! - заспешил Лев Ильич. - Вы меня поймите, меня будто неудержимо тянет к вам - к ней и к вам. Мне иногда кажется, не вы мне все это говорите, а я себе сам через вас - вроде, как слышу, а без вас нет. И ее - не она меня на что-то тащит, у нее своя судьба, теперь там все кончено, а я в ней, через нее, такую мерзость в себе открываю - такую непосильно-сладостную жуть, что ради нее... Вы знаете, Костя, - прошептал Лев Ильич, недоуменно озираясь, - я на все готов, на самую эту мерзость, про которую в себе и не знал.
- А, это та дамочка, которая бывает в церкви и своими формами там?.. Ага. Да, головка может закружиться... А, теперь понятно, в чем ваша драма - вот откуда седьмая заповедь выскочила! Только я тут причем - не пойму? Я ее знать не знаю, да и на каком уровне вы меня с ней объединили? Темно что-то, болезнь у вас. Я не раз говорил, оставьте это, не для вас. Сидите себе тихонько - мне предоставьте. Вот он ваш хваленый отец Кирилл с его благодатью. А уж она не крестная ли вам?.. А кто?.. Да ладно, не мое дело... Ага, вот в чем загадка: мы вас вдвоем встретили, взяли за руку, она в постельку повела - а я куда?.. Успокойтесь, Лев Ильич, дама она привлекательная, наверное, дело свое знает, чего вам сокрушаться? Я ж говорю вам, я вам говорю, - у Кости блестели глаза, голос сделался звонким, поразвязнел. ("Напился, что ли?" - мелькнуло у Льва Ильича.) - Забудьте про эту заповедь - литература. Я разрешаю вас. Я. Да подумайте, Лев Ильич, ну о каком бы спасении могла идти речь, когда б таким шалостям следовало придавать значение? Добьетесь вы успеха или нет - велика ли разница - возжелали! Справитесь с этой, так за углом, да в той же вашей церкви другую увидите - глаза есть, не вырвали. Да и зачем такое членовредительство, изуверство? Что, по-вашему, провокация, что ли, - пустить человека в мир, перед этим миром уж совсем беззащитным? Научить его греху, для этого греха лучшим образом снарядить, а потом ему ж это усчитывать? Правильно вы заметили, - он ткнул дымящейся сигаретой в гравюру на окне, - про это и речи там не было и быть не могло. Че-пу-ха. Да что вы, для себя одного, что ли, стараетесь, вы ей доставляете радость, свою нежность материализуете, не одни слова-серенады современной женщине да еще с такими формами? Вполне гуманно: вы ее первым делом осчастливливаете... Это я на ваш интеллигентский язык все это перевожу, чтоб понятней было...
- Погодите, Костя, - попросил его Лев Ильич, еле-еле удерживая в себе ужас, он уже чувствовал, как погружается во что-то вязкое, как оно ползет по телу, подбирается к горлу, - вы себе все время, на каждом шагу противоречите, эта ваша разорванность, она и пугает меня больше всего, она и есть первый признак...
- Чего? - спросил Костя, покраснев от злобы. - Какие еще там вам признаки открылись? Вам надо, чтоб вашу похоть в церкви освятили, чтоб отец Кирилл на вас руки наложил - и тогда, с его благословения вы пребудете "плоть едина" уже безо всяких сомнений? Или у вас плоть от того другой станет? От того, что он над вами пошаманит? Может, и про это вам Христос заповедал?
- Сказано, Костя, что всякий, кто посмотрит...
- Ну а коли сказано - не смотрите. Мы с этого и начали. Противоречия у меня нашли. Ну а как вы - без противоречий? Глаза вам дадены - не смотрите, все прочее тоже, как я понял, у вас в полном порядке - куды денетесь? Противоречия у меня нашел! Это уж не черта ли вы углядели в противоречиях и разорванности?
- Черта! - выдохнул Лев Ильич.
Костя захохотал, Лев Ильич глянул на него и обомлел - он и не заметил, как это произошло: Костя сидел верхом на стуле, выбросив ноги в тех же клетчатых штанах, усы топорщились от смеха.
- Наконец-то! - смеялся Костя. - Ну и долго тебя приходится обрабатывать, чтоб вырвать признание. Дошло. Ну сегодня у меня дело пойдет поживей, а то с тобой все высокими материями надо было заниматься - церковь, иудеи, а вот он где, камешек-то запрятан! Да я и в те разы замечал интерес, а, вишь, все сбивался. Переоценил своего клиента.
- Чего надо? - с отвращением спросил Лев Ильич.
- Вашу милость. Только уж со всеми потрохами, чтоб не вывернулся, а то за вашим братом глаз да глаз нужен, чуть что - жаловаться бегаете. Давай кончать канитель, голубчик, больно много времени на тебя потрачено. Хоть оно у нас и относительное, а лишнего нету.
- Можешь мне... Веру предоставить? - спросил Лев Ильич, холодея от собственных слов.
- Делов-то, - отмахнулся его собеседник. - Вера, Маша, кто там еще? Наташу - ту, шаровидную, не желаешь попробовать, небось, глянул на коленки? Такая, брат, экзотика, лично я бы предпочел, чем с красавицей иметь дело банальность!.. Ну так как - не уговорил, заметано? Или Варю подождем - да не долго, лет десять, самая сладость, а время у нас, знаешь, десять лет, как одна минута промелькнет... Чего морщишься, верно тебя баба сегодня подсекла краской залился, младенчика увидев - чист, нечего сказать!
- Болтовня какая-то пустая, - с тоской сказал Лев Ильич. - Неужто ты думаешь меня на такой пошлости изловить? Да причем тут Маша, Наташа, еще Варя. Глуп ты до омерзения. Человек никогда так глуп не бывает - а уж таких дураков навидался. Я люблю Веру, понимаешь - люблю. Где тебе понять, не твоего ума категория.
- Как не понять! Поэзия, цветы, мадригалы - а с чертом в сговор вступил! Или мне послышалось - меня ж просил свою, как ты выражаешься, любовь сюда доставить? Ай, ай, ослышался...
- Хватит паясничать. Я тебя хотел испытать, чтоб не хвастался.
- Тоже мне подвиг - есть чем гордиться. Ты сам сегодня мог дело провернуть, кабы уши не развесил, на чужие коленки бы не загляделся. Чего за ней не побежал, она б в слезах на что хошь пошла - такой надрыв самая сладость. Или помещения нет? Сообразил бы чего-нибудь, да ведь и она догадлива - пол-Москвы подруги. Можно и кушетку Людовика ХV обновить, да ее без тебя обновили - это тебе в диковинку...
- Хватит, - сказал Лев Ильич, - надоело. Будем считать, что ни о чем мы не договорились. Знаешь, что такое свобода? Господь Бог над ней не властен, не то, чтоб ты. "Нет!" - говорю я тебе и весь сказ.
Собеседник его снова захохотал, распушив усы.
- Ну уморил! "Свобода", говоришь? Ну комик, с тобой в цирк ходить не надо. Да когда это ты "нет" сказал в таком деле, ну хоть раз был такой случай за твои пятьдесят лет?
- Был... - ответил Лев Ильич, но какого он это не твердо сказал.
- Ага, - засмеялся тот, - стыдно стало! Мы еще проверим тот случай, все руки не доходят, занимался последним десятилетием твоей жизни. А вот вернусь, в холодке, тьфу, оговорился! - в жару отогреюсь, подниму документы десятилетней давности... Что-то мне странно, как ты тогда на крышу забрался, что-то там не все чисто - скрываете, любезный! Подозреваю, что и там не было твоего "нет", какие-то обстоятельства помешали и уж несомненно внешние, от тебя не зависящие. Может, у нее, к примеру, зубы болели, извиняюсь, или еще чего?
- Все, - сказал Лев Ильич, - кончай балаган.
- Да что ты мне поговорить не даешь! В какие-то веки про клубничку удается, а то образованные пошли - теодицея, догматы, заповеди... Что ты, кстати, к седьмой заповеди прицепился? Ну чего она тебе далась? Ну мыслимое ли дело, умный человек, еврей, а на такой, прости, ерунде, как на апельсиновой корке... Стоп, язык мой - враг мой! Ну да уж очень ты мне смешон и симпатичен - скажу. Только между нами, надеюсь на твою скромность - лишних ушей меж нами нет, а то и мне за такую откровенность не поздоровится. Ну неужели тебе в голову не приходило, у тебя ж вкус должен быть - ну прости меня, голубчик, ну мадам же литература! Ну мыслимое ли дело всерьез полагать, что кто-то способен совершить сей подвиг, да во имя чего бы то ни было? Ну не делом, так словом, не словом, так глазом, не глазом, так дланью, помыслом, обонянием - не наяву, так во сне, а уж какие сны на этот счет заворачивают! Я тебе скажу, только серьезно прошу тебя - не заложи, это заповедь наших рук дело. Мы ее и вписали под сурдинку - проскочило! Там не до того было - спешка, сдавали в набор, кто-то, уж не помню, замешкался, а там гранки, верстка, подписная - тиснули! Заднего ж хода, сам понимаешь, быть не могло - на то весь расчет. И получилось - все в наших руках через эту самую - через седьмую. Потому что или ты терпишь-терпишь, пока не взорвешься - а уж тут бери тебя голыми руками, или, если особенно не копырсаешься, вроде как ты, сам-навстречу со своим "да!" еще того легче...
- Ты ж сам говорил, что это пустяк - ну нарушил, подумаешь?
- Это не я сказал, путаетесь, сударь. Какой же пустяк, когда заповедь, когда прелюбодеи Царства Божьего не наследуют, когда вырвать глаз, руку, член, который тебя совращает проч. - читали, знаем. То есть, на самом-то деле, конечно, пустяк, потому что это мы вписали, но об этом никто, кроме тебя, не знает, а ты слово дал - не проболтаешься. Да с тобой все в порядочке - наш! Никто не знает, все думают: преступил, готов! Тут мы его и ловим: или он бунтует - нет, мол, Бога, что ж за такую ерунду, все, мол, такие и прочее. Или в полное ничтожество впадает от своей слабости, с которой ничего поделать, естественно, не может. Ну как в себе, а стало быть, и во всем мироздании не усомниться, когда сил нет, когда ни у кого сил на это нет!
- Неужто ни у кого? - замирая спросил Лев Ильич. - Есть же сильные люди, подвижники...
- Перестань, не мальчик же ты. Ты почитай про отшельников и пустынников, да не антирелигиозную болтовню, а их же собственные сочинения - какие им живые картинки в кельях мерещатся, какими стенаниями оглашаются те заповедные места! Уж лучше патриархально в "Яму", как описано в отечественной литературе, или на Каланчовку, к Казанскому вокзалу, в связи с эмансипацией... Да вот, хоть та твоя история с кардиналом К.? Уж какой праведник, подвижник, богослов - уж такой кардинал - даром что католик! - никак к нему не подступишься. Так это он думал, что не подступишься, мы-то его знали голубчика, видели - и когда он себя молитвами глушил, и когда за своими рукописями ночи просиживал, чтоб головы не поднять, чтоб сил ни на что не оставалось, и когда кардинальскую шапку выхлопотал себе своим благочестием. Что ж, шапка, хоть бы он ее не на голову, а, извиняюсь, на причинное место нацепил - как от сего недоразумения убежишь? Вот он и сорвался, когда все, за семьдесят лет накопленное, сбереженное, внутрь загнанное - а ведь тут и юность, и литература, и сны! Ну сам по себе знаешь - так-то ты себя не ограничивал. А тут Франция, теплынь, вино, женщины - не Маша с Наташей! И вот враз, да уж с такой, прости меня, в таком месте - видел я, ну поверь мне, поверь - ни за что б, при всей моей неразборчивости...
- Вранье это все, - с усилием выдавил Лев Ильич, - не доказано. Фальшивка.
- Да ладно тебе, не доказано! Сам же веришь, поверил, чего ломаться - за католика обиделся?.. Да вот тебе другая история про то самое, исторический факт, могу на источники сослаться - про Атиллу помнишь?
- Какого еще Атиллу?
- Ну что ты в самом деле, а еще интеллигент! Гунны, еще до Батыя, Чингизхана, до Киева, когда пресвятой Руси еще в пеленках не было?.. Ну вспомнил? Когда Азия, Европа трепетали, когда Верона, Мантуя, Милан, Парма уже лежали в руинах? Когда папа сам вышел к нему из Рима христорадничать, и тот плюнул, забрал невероятный выкуп и вышел из Италии?.. А помнишь, какой он был - предводитель тысячных толп этих жутких азиатов - маленький, почти карлик, с огромной головой, с калмыцкими глазами, в которые никто не мог смотреть, такие они были ужасные, судьбу целых племен мгновенно решал этот взгляд... "Где коснутся копыта коня моего - там больше не вырастет трава!" И не вырастала. А как он жил - этот человек с несметным, никому не снившимся богатством - "бич Божий", как сам он себя называл, человек с беспредельной властью над своими полчищами? Спал на войлоке, пил воду из деревянного лотка, ни на седле, ни на лошади, ни на одежде, ни на рукоятке меча не было у него никаких украшений, никогда не знал женщин - аскет, воин, действительно бич Божий! А как сей бич кончил? Ты что, правда, позабыл?.. Не выдержало ретивое, сочетался браком с дочерью бактрианского царя - красавицей, правда, не то что мсье К. Пиршество было великое, упился вином, а потом ушел с молодой женой в шатер, так кинулся в сладострастие, коего не знал - за один раз всю свою железную жизнь выпил, как летописец свидетельствует. Кровь пошла из ушей, из носа, изо рта... Что, впечатляет? А ты говоришь, заповедь...
- Что надо? - спросил Лев Ильич. Он уже еле сидел, ни на что не было у него сил.
- Значит так. Я твою просьбу исполню, доставлю тебе сюда твою красавицу, ты не Атилла, не кардинал, за твою жизнь можно не беспокоиться. А ты... только постой, чтоб потом без недоразумений. Ты не один будешь забавляться, играть в свои кошки-мышки - помнишь, как у Крона с балериной повернулось? А там всего лишь о карьере шла речь. Здесь посерьезней. Одним словом, как говорил некто Лебядкин, помнишь: "свобода социальной жены"?.. Мы тебя так должны повязать, чтоб не пикнул, не выкрутился. Значит, мы вместе с тобой...
- Пошел вон! - закричал Лев Ильич, схватил со стола бутылку, замахнулся...
- Что с вами? - услышал он Костю.
Тот внимательно в него всматривался. "Сколько это со мной продолжалось, Господи?" - со стыдом и отчаянием подумал Лев Ильич.
- Опять плохо себя чувствуете или развезло? - спрашивал Костя. - Вы действительно ночь на вокзале?.. Ложитесь. Да и поздно, мне тоже надо выспаться, а то по ночам работаю... Куда вам про заповеди рассуждать, тем более пpо седьмую. Надо себя привести в порядок...
Он сбросил плед с матраса, положил подушку, вытащил что-то, как в прошлый раз, и швырнул к стене.
Они уже лежали в темноте, Костя на полу, посверкивал сигаретой.
- А что у вас, Лев Ильич, с Верой, простите мою нескромность, поссорились? Вроде бы, роман намечался - или разбились о быт?
- Все я потерял, Костя, - ответил Лев Ильич, - и Веры у меня нет, и Любовь меня оставила, а уж Надежды я несомненно не стою.
10
Он проснулся от того, что скрипнула дверь. В комнате стояла душная, жаркая тишина, только за окном ровно, как электрический движок, постукивала какая-то машина. В свете, падавшем из окна, забивавшем едва теплившуюся лампадку, резким пятном белела дверь. И вот она теперь медленно внутрь подавалась, открывая черноту коридора.
Он следил за ней, пытаясь осознать себя. Вчера он заснул сразу, как провалился - сказалась ночь на вокзале и этот безумный день, так страшно закончившийся диким, под водку, разговором с Костей. Он еще успел подумать, засыпая, о том, что так и не знает этого Костю, что ему уже трудно отделить то, что тот говорил, от собственного бреда и явного безумия, что в конце концов ему - Льву Ильичу - Костя ничего плохого не сделал: выручил раз, не прогнал - два, хотя в этот вечер он Косте явно в чем-то помешал. А что до того, что он говорит о себе, что, так сказать, либерализм этого доморощенного богословия вызывает раздражение и протест, что противоречия и путаница в очевидном, порой явная суета, тщеславие, прямое богохульство заходят так далеко, что уж нет места не только Церкви, но и православию - будто оно может быть без Церкви! Что тут можно сказать, да и много ли он-то, Лев Ильич, в этом знает, тверд ли в своей вере, а потому не бестактность ли впутываться в разговоры и требовать ответа на то, чего сам не способен понять?..
Он даже обрадовался спокойствию и трезвости того, как он себе об этом сказал, но так и не успел додумать - кто все-таки Костя такой, почему отец Кирилл говорит о нем с горечью, почему так тяжелы для него эти их долгие разговоры, заканчивающиеся для него так чудовищно-безумно? Уж наверно, Костя, тот, что сейчас посапывая, лежит у стенки на полу, тут не при чем, а всему виной его собственные разошедшиеся нервы, собственная путаница, и все обрушившееся на него в эти недели... Но додумать тогда не успел - уснул.
Темный провал в коридор все увеличивался, а потом, вместе с остановившейся дверью, его заполнила белая, призрачная, все более рельефно определявшаяся фигура.
Лев Ильич следил за ней всего лишь с интересом - он не мог понять, что перед ним происходит, щурил, хотел даже протереть глаза, но вдруг почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове от ужаса: из темноты коридора в комнату медленно вплывала женщина. Она была в белом до пят платье или ночной рубашке, с обнаженной грудью, едва прикрытой кружевами и черными, до пояса рассыпавшимися волосами. На круглом бледном лице, показавшемся Льву Ильичу знакомым, хотя он знал, что никогда не видел его, блестели темные, сейчас казавшиеся совершенно черными глаза. Глупейшая улыбка раздвинула ее черные в этом свете губы, блеснули зубы, она наверняка не видела его, да и не могла видеть, потому что неверный свет из окна освещал только дверь, а он лежал головой к окну. Она улыбалась самой себе, и так, не закрывая черного рта, вытянув руки со светящимися пальцами и черными ногтями, пританцовывая, двинулась прямо к нему.
Лев Ильич не успел закричать, леденящий душу ужас охватил его, он смотрел, не отрываясь в ее лицо, а она, все так же безумно себе улыбаясь, подошла к нему вплотную, наклонилась, полные груди выскользнули, вывалились из рубашки, она подняла одеяло и, забираясь под него, хрипловато, задыхаясь прошептала:
- Котик, неужели уснул, заждался? Иди ко мне, миленький...
Господи, - успел подумать Лев Ильич, - никакая это не комната, это поезд, тот самый поезд, где мы встретились, то же самое купе, и значит, они вместе? Почему тогда ночь, был же день, он отлично помнил, как смотрел в окно на пристанционные постройки, когда поползла, уходя в стену, отражая водокачку и столпившиеся у переезда грузовики, зеркальная дверь, и со своим чемоданом она шагнула в купе, в его жизнь, которая вот сейчас так жутко оборвется...
Значит, они были вместе, заранее сговорились, пришли по его душу, разыграв с самого начала всю эту омерзительную комедию, передавали его друг другу, и стоило ему сбежать от одной, как он тут же оказывался в лапах другого?.. Но кроме того, они еще были вместе - вместе - она сейчас от него, с его полки шагнула к нему, заползает теперь под его одеяло... "Да какая полка, она в дверь вошла!.."
Перед его глазами поплыли белые, призрачные фигуры, все вокруг посветлело, и над этим кружащимся хороводом внезапно грянул голос Того, вокруг Которого они все кружились, глядя только на Него, ему - Льву Ильичу, не видного.
"Откуда ты пришел и что там видел?"
"Я ходил по земле, обошел ее, - услышал он мерзкий голос того, в клетчатых штанах, - мрак и запустение, Господи, выражаясь высоким штилем, ничтожество и падение, говоря интеллигентно, скотство - чтоб было ближе к истине."
"Мне не нужны твои оценки, ибо ты все равно не способен понять глубины Нашего Замысла. Отвечай конкретно: ты заметил человечка именем Лев Ильич?"
"Один из тех, в ком я, верно, Господи, не способен понять глубины Твоего Замысла, ибо все, с чего я начал, приложимо к нему."
"Он будет моим рабом. Отправляйся к нему. Будь рядом с ним, ибо он придет к Святому крещению, но не оставляй в покое, испытай чем тебе вздумается."
"Возиться с этим жиденком? Да он давно в моих руках, чего испытывать того, кто сам бежит навстречу? Когда-то Ты отправил меня к Иову, тот еврей - да уж еврей ли он был? - был воистину непорочен, справедлив, богобоязнен, удалялся от зла, это была работа, трагедия! Прости меня, Господи, но тут всего лишь фарс..."
"Иди, исполни. Тебе не дано проникнуть в то, что только Нам ведомо. Возвращайся на второй неделе поста, чтоб рассказать обо всем. В четверг..."
"Четверг?.. - зацепился за это слово Лев Ильич. - Почему в четверг? Сегодня вторник, нет, наверно, уже среда...Это вчера, когда я пришел к Косте, был вторник..."
Меж тем, он чувствовал, что она забралась в постель. Он отшвырнул себя к стене, вдавился в нее, слыша ее горячее дыханье, волосы щекотали ему лицо...
"Четверг... - с ужасом и ускользавшей надеждой думал он, - но сегодня ж среда?.."
И перед глазами замелькали, сменяя друг друга, страшные, чудовищные видения: то был карлик с огромной головой и огненными калмыцкими глазами, в которые недоставало сил глядеть, и рядом с ним на постели она - в белом, с распущенными черными волосами, карлик изогнулся в бешеной судороге, оторвался от нее - кровь хлынула у него изо рта, ушей, носа... И тут его сменил изможденный мертвый старик в фиолетовой кардинальской шапке - и рядом она же, обнимающая его руками - с черными ногтями на пальцах. Она же, с окровавленным мечом в руке, нагнувшаяся над обезглавленным телом... "Юдифь!" - крикнуло что-то в душе Льва Ильича и он узнал ее, увидев отрубленную страшную голову... Нет! то была не Ботичеллиевская голова Олоферна и, уж конечно, не та - не библейская Юдифь, и даже не та - из комнаты с мебелью Людовика ХV чернобородую голову своего деда узнал Лев Ильич, хватающую воздух разверзстым черным ртом, и чернобровую, крутобедрую тапершу из трехрублевого дома на окраине Витебска... И тут он увидел себя, а рядом ее - Веру - обольстительно страшную с обнаженной высокой грудью, смеющимися, черными в темноте глазами, он еще успел мелькнувшей, ускользавшей мыслью назвать ее про себя "о н" - то же не она была, не Вера, не Юдифь, не проститутка из парижской мансарды, не красавица - дочь бактрианского царя... Но теперь она сама здесь - не где-то там! - изогнувшись под одеялом, скользнула к нему, обняла горячими голыми руками и прошептала все тем же срывающимся хриплым шепотом:
- Ну, Котик, ну что же ты, я так соскучилась...
"Ты сам хотел этого, - хихикнуло ему прямо в ухо, - чего ж испугался, хватай..."
"Господи Иисусе, помилуй меня..." - стукнуло напоследок сердце Льва Ильича, кажется совсем останавливаясь от ужаса.
- Ты что, ополоумела?.. - услышал он вдруг бешеный, свистящий шепот и не сразу узнал Костю. - Ты куда?..
- Ох! - сдавленно выдохнула женщина, разжала руки, выскользнула из постели, шлепнув босыми ногами об пол...
Он видел в темноте две смутные фигуры: ее - в белой до пят рубашке, и Костю - в трусах, с черной волосатой грудью. Костя схватил ее одной рукой за волосы, а она, уткнувшись ему в плечо, тряслась от смеха.
Потом Костя оторвался от нее, подошел к матрасу, на котором лежал Лев Ильич, и наклонился над ним. Лев Ильич прикрыл глаза и сквозь опущенные, прижмуренные ресницы смотрел в смутно видневшееся лицо с напряженными, бешеными глазами.
- Спит, - прошептал Костя, разогнувшись, и схватил ее за руку. - Я б тебя убил, дура. Идем отсюда.
Они вышли, исчезнув в темноте коридора. Дверь скрипнула и закрылась.
Лев Ильич не двигался и ни о чем не думал. Холодный пот на лице высыхал в духоте комнаты. Потом он шевельнулся, нащупал в темноте пиджак, висевший рядом на стуле, нашарил коробок и чиркнул спичкой, поднеся огонек к часам на руке. Была половина второго.
11
Лев Ильич ходил взад-вперед по переулку, стараясь не потерять из виду церковную ограду. Он пришел к началу службы, видел, как проходили люди в калитку, торопливо крестясь на надвратную икону, не так уж, словно бы много, не как тогда, в Прощеное воскресенье, когда валил народ, но все-таки не так и мало - и не только старушки - молодые мужики, бородачи-интеллигенты, совсем молодые ребята, девочки, чуть постарше его Нади, даже в брючках, без платков...
Он уже не ходил, остановился против, через переулочек, а народ все шел и шел. Проще всего было б, конечно, войти, он бы враз его увидел. Но не мог этого Лев Ильич, свыше это было его сил. Прежде должен был сам, здесь, за оградой с собой справиться, освободиться, очиститься. "Не баня ж там", усмехнулся Лев Ильич и совсем огорчился.
Да уж какие тут были усмешки. Он промаялся кое-как ночь, слышал, как под утро снова скрипнула дверь, Костя подошел к нему, постоял, наклонившись, да и улегся возле стеночки, повозился и заснул. Он выждал, пока рассвело, захватил со стула одежду, ботинки, в коридоре оделся и тихонько прикрыл дверь на лестницу. Он боялся, вот-вот вернется сосед, включит свою аппаратуру, весь дом проснется, а видеть их всех вместе или поврозь было б для него слишком тягостно.
Костя обидится, хоть бы записку оставить? А чего ему обижаться, да и не такой человек. "А какой?" - спросил себя Лев Ильич. Нет, теперь думать про него он не станет, да и ни про кого не станет он думать. Все только в нем, с собой надо разобраться...
Мимо прошел милиционер, покосился на Льва Ильича. Он все стоял, глядя на последних, пробегавших к храму людей, обедня, видно, началась.
Вышел мужик на деревянной ноге, прикрыл калиточку, вытащил из кармана молоток, петлю подправил, тоже поглядывая на Льва Ильича. Сторож, наверно.
Лев Ильич перешел переулок.
- Скажите, отец Кирилл Суханов сегодня служит? - спросил он, подходя к мужику на деревянной ноге.
Тот не ответил, приладил петлю, подергал калитку туда-сюда, снова закрыл ее и только тогда поднял на Льва Ильича прищуренные глаза под тяжелыми бровями.
- А вам на что?
Он был в солдатской ушанке, в седой, давно не бритой щетине, засаленная солдатская гимнастерка под телогрейкой открывала жилистую стариковскую шею.
- Да мне повидаться с ним нужно...
- Ну и видайся, с кем тебе нужно, а здесь служба, нечего стоять... - мужик шагнул за калитку, закрыл ее и застучал своей колотушкой к церкви.
Лев Ильич подумал, перешел на другую сторону и снова принялся ходить по переулку. Он твердо решил дождаться, поговорить, да у него и выхода другого не было, а идти к нему домой - это как сюда, в храм - не мог он себе этого позволить.
Он только курил одну сигарету за другой, голова плыла, его даже подташнивало, хорошо хоть сегодня ветру не было, снегу, с утра подмерзло, а сейчас потихоньку подтаивало, да и люди натоптали.
Он старался ни о чем не думать, боялся себя, мало ли куда его снова потянет, есть, мол, сейчас дело - ждать, вот и жди, велик подвиг погулять по переулочку службу, небось, следовало бы еще камень себе на шею повесить, с ним и проходить. Он и ходил, старался на часы пореже поглядывать - так время быстрей бежало. А куда ему было деваться, спешить - не в редакцию ж идти, не к Любе, да и Машу следовало теперь оставить в покое...
"А может, все-таки пойти в редакцию..." - шевельнулась, как хихикнула в нем, мысль. Никто его пока что не прогонял, без месткома это и невозможно, все, что Крон там наговорил - две копейки цена, смолчать разок-другой, все и обойдется. Придти, закрыться в "тихой комнате", за два дня можно и очерк написать. Материал весь у него в портфеле - вот он, портфельчик, все с ним. А чего не написать о трагедии несчастной стерляди, которой никак не удается попасть к нам на стол из магазина? О том, как до того загадили Волгу, испакостили нерестилища, залили весь Каспий нефтью, что ей только и остается гулять у Персиянских берегов... И он вспомнил Красноводск, по которому еще три недели назад ходил со своим блокнотиком, долгие беседы с молоденькой ихтиологиней, сокрушавшейся о неблагодарности разводимой ими стерляди: "Наша, мы ее вывели, а уходит от нас в Персию..."; гневные тирады против браконьеров в местных газетах, запустение и развал на промыслах; несчастных гигантских осетров, стоящих на зимовальных ямах, а их нефтью, а их баржами - чем ни попадя! И роскошные ужины с черной икрой, осетриной, воблой, которые ему столичному корреспонденту - устраивало райкомовское начальство. "Диалектика, сказал ему, подвыпив, второй секретарь, они браконьеры, а мы - спасаем природу." Ну зачем же про это, можно в историческом плане: о том, какая это удивительная древность, реликт - стерлядь и осетр, как бывало, еще в княжеские времена Русь ими славилась, как ее готовили да подавали, как ее разводили, не дожидаясь милостей от природы, как благодаря искусственному разведению удалось сохранить стадо этой чудо-рыбы, вопреки, так сказать, объективным условиям и обстоятельствам - вот и понимай, как хочешь, против этого и Крон не станет возражать. Ну и все. Какой же стол, магазин, когда "объективные обстоятельства"? Так, вроде элегии в историческом аспекте. А через десять дней зарплата, а там через месяц-другой за эту элегию гонорар... "Вот видите, скажет Виктор Романович, его главный редактор, прочтя очерк, - потрудились и хорошо, ничего, мол, бывают в нашем деле промахи, настроения - не без того, дело творческое..." Еще как-нибудь на уху пригласит, у него-то в магазине, как и у тех в райкоме, небось плавают осетры, да и икра водится - та же диалектика...
"Господи Иисусе Христе, - прошептал Лев Ильич запекшимися губами, - Сыне Божий, помилуй меня грешного, спаси от этого, защити... Прости меня ради Христа..."
И тут увидел отца Кирилла. Тот уже подходил к калитке - как же он его пропустил, когда он пересекал двор? Да и народ давно шел из церкви, оборачиваясь и крестясь на икону, а он все глядел и не видел...
Отец Кирилл, уже в цивильном, в шляпе, с портфелем в руке, за ним хромал мужик на деревянной ноге, а рядом с батюшкой, горячо ему что-то втолковывала женщина в дубленке, в роскошных сапогах, в темном платке, красивая, хоть и не первой молодости - таких только перед подъездами вернисажей да премьер видел Лев Ильич. "Кого только в русской церкви теперь не встретишь!.." - подумал он, кинувшись через проулочек.
Взвизгнули над ухом тормоза, громыхнула машина, ее юзом развернуло, он только бегло глянул на огромный грузовик, из-под колеса которого выскочил. Высунувшийся шофер с сигаретой в зубах блеснул на него яростно глазами, хотел, видно, сказать что-то напутственное, но увидел церковь, выплюнул сигарету и рванул с места.
Отец Кирилл оторопело смотрел на него через калитку и женщина с ним руки прижала к груди.
- Отец Кирилл... - бормотнул Лев Ильич, подходя и берясь за ограду с этой стороны.
- Что вы, милый, разве можно так, - сокрушенно сказал отец Кирилл, торопливо проходя в калитку. Он даже покраснел от волнения.
Лев Ильич шагнул к нему, тот поднял было руку, готовясь его благословить, но Лев Ильич отшатнулся. Отец Кирилл на него остро глянул и опустил руку.
- Простите, - сказал он своей собеседнице, все еще со страхом глядевшей на Льва Ильича большими прекрасными глазами. - Мы обо всем договорились. Я все-все сделаю.
- Да, очень вас прошу, батюшка, - оторвала она, наконец, глаза от Льва Ильича, - главное ваше письмо и ваши молитвы. Сами мы просто ничего не можем, не знаем, как ей помочь...
Отец Кирилл благословил ее, она поцеловала ему руку, перекрестилась, оборотясь на церковь, и пошла, посмотрев еще раз на Льва Ильича.
"Что у меня вид, что ль, такой, что на меня так смотрят?" - мелькнуло у Льва Ильича.
Отец Кирилл подошел к нему вплоть.
- Что ж вы так ходите по Москве? Разве можно?.. Вы были на службе? Народу много - я вас не разглядел...
- Я с вами должен, если у вас есть время. Я не могу на службу...
Отец Кирилл молча смотрел на него. Потом вздохнул и взял Льва Ильича за локоть.
- Пойдемте... - сказал он. - Давайте погуляем, как тот раз. Я люблю пешком, а сегодня к тому же погода...
Они двинулись по переулку, вышли на улицу, Лев Ильич уже и не смотрел по сторонам.
- Вот вам история, - говорил отец Кирилл. - Была у меня прихожанка, такая хорошая женщина, энергия в ней - прямо турбину можно вращать. Каким-то старушкам помогала, за чужими детьми ухаживала, на работу устраивала людей, пороги для них обивала, доставала книги - а дел таких не переделать. Все у нее кипело в руках, да и редко, чтоб службу пропустила - всегда в храме. И вот, представьте, несчастье: сын - шофер-таксист - сбил человека, женщину, насмерть. Ну виноват-не виноват, а у него еще неприятности были в парке, верующий, между прочим, ходил ко мне. Известно было про это. Тем более смертельный случай. Получил три года. Она за ним уехала и - сломалась женщина. Эта вот - оттуда дама, со мной сейчас разговаривала - из Новосибирска, тоже была моя прихожанка, лет пять как туда переехала. Доктор наук, между прочим, биолог. Я ей написал, чтоб она помогла устроиться, ну и прочее. Лагерь там недалеко, где он отбывает. Они сначала, словно бы, подружились - эти две женщины. Но ту, представляете, как подменили. Как собственное несчастье ее коснулось, она ни о чем больше думать не может: ну за что это ей, ему - сыну? Как Бог допустил, почему такая несправедливость? Во всем усомнилась, всех вокруг обвиняет - злоба проснулась - ко всем, потому что всем хорошо, а ей, сыну плохо. Эта вот приехала, рассказывает: опустилась, по начальству ходит, винится, от Христа отрекается, прямо бесноватая: "Почему со мной, с ним, почему у других все хорошо, я ведь и то, и то делала, никогда никому не усчитывала, все для других... Почему?.." Вот вам любовь, а вернее, ее оборотная сторона, когда она всего лишь занята своим, когда обращена только внутрь, а не вовне. Эта вот женщина просто в растерянности, не осуждает, разумеется - кто кого в чем осудит, обязательно в те же тяжкие грехи впадает но что делать, чем помочь, гибнет человек...
- Это мне понятно, - сказал Лев Ильич, - это такое испытание - на этом Иов сорвался. Только... кто испытывает, вот бы чего узнать, а, отец Кирилл?
- То есть, как - кто?
- Бог или... Мне вот сегодня примерещилось. Так стал вспоминать, кто меня привел к крещению, да что потом и по сей день с этим получается усомнишься... То есть я себя не сравниваю - не только с той, библейской историей, но и с этой... вашей прихожанкой. Им, может, и есть на чем споткнуться - благочестие, добро... Но действительно, если подходить с человеческими мерками - за что такая несправедливость? Другое дело, что это нам недоступно, и справедливость там иная, про которую мы не можем понимать. Но по человечеству это так понятно, даже примитивно. Но меня-то зачем Богу испытывать - что я, праведник, что ли? Верно тот, в моем бреду сказал: он, мол, и так в моих руках, зачем даром время тратить...
- Вон вы уж до чего добрались.
- Добрался, отец Кирилл. Видите, стою против церкви, гуляю, всю службу отходил, а зайти боюсь.
- Куда ж вам тогда, если не в храм. К кому...
- А могу, а есть у меня на то право, или это будет еще одно... богохульство?
- Ну в силах ли вы, Лев Ильич, вообразить себе грех, который бы превысил милосердие Божие, Спасителя, за нас за всех - со всем, что в нас есть, распятого? Как в нас во всех еще мало любви к Богу и веры...
- В ком во всех?
- Во мне, скажем, зачем, действительно, про всех говорить... Я, помнится, вам рассказывал, как меня Фермор с Машей разыскали?.. Мы вчера ведь похоронили Алексея Михайловича. Как сказал, что поста не переживет, так и вышло.
- Я был вчера у Маши. Она мне говорила.
- Были? - остро глянул на него из-под шляпы отец Кирилл. - Да... спокойно умер, как христианин. У всех просил прощения. Вас, между прочим, вспомнил, велел кланяться. Не забуду, говорит, как он здесь смотрел на картину, есть, мол, в России люди, которым все это нужно, значит, не зря все...
- Видите как, - сказал, не глядя на него, Лев Ильич, - а я и на похороны не пошел, хотя знал...
- Сейчас поеду к Ларисе Алексеевне. Вот кому трудно будет. Вчера-то еще что - возбуждена, люди. И сегодня еще. А через неделю... Давайте как-нибудь заглянем, она совсем одинокий человек. Одна. Ну да Господь милостив... Я начал вам про себя... Думаете, моя история тем и кончилась? Что вы! Фермор устроил меня в семинарию, несколько месяцев проходит - умирает одна девушка, подружка, еще по Ваганьковскому. Ну оттуда, одним словом, где моя пропащая жизнь началась было. Вместе мы с ней туда попали - дети, а уж какая была испорченность. Первая моя любовь, и такая она была исковерканная. Но любовь все равно любовь, как ты ее не вырядишь - хоть красиво, хоть омерзительно. Там грубость наружная, то есть, как у нас тогда полагалось, а под этим все то же настоящее... Такая девочка - с наколками, с фиксой, а душа все та же христианка. Ну а когда мне Маша все объяснила - мы на кладбище сидели, в дальнем углу, у меня там лаз был свой, про него и Федор Иваныч не знал. Я тогда обо всем забыл - стал другим человеком. И про Катю эту, и про Федора Иваныча - все-все позабыл, передо мной только мать стояла, какую ее Алексей Михайлович видел последний раз в камере... И вот сообщили, уже в семинарию, что умерла Катя: простудилась, грипп - в неделю ее не стало. А я ничего про это, конечно, не знал - ну что больна и прочее. А то, что моя вина, так сразу и понял: оставил ее, бросил, собой занимался, а тут еще Дуся, уже она для меня свет в окошке, неизбывная вина. И вот, представьте, приезжаю на похороны, в крематории ее сжигали. Мать стоит, отца у нее, кажется, и вовсе не было, не помню, еще кто-то, наши ребята... А я всю дорогу от Загорска молился, да и тут. Гляжу на нее с цветочками на груди, на мать, рядом плачущую, вроде не в себе...Еще помолился, перекрестился да и закричал на весь крематорий: "Катя, иди вон!.." Они все от меня в ужасе отпрянули, а я тоже вне себя - кричу, кулаками размахиваю. Хорошо, ребята меня не оставили, скрутили и вытащили оттуда. Не сразу опомнился. Маша, кстати, меня и приводила в чувства... Удивительная женщина, вы ее держитесь. На сколько она меня - да чуть постарше, а сколько в ней ненавязчивой душевной мудрости, внутреннего такта, а ведь сразу и не скажешь...
- Да, - отозвался Лев Ильич и совсем голову опустил. - Я вчера ее портрет видел.
- Фермора? Замечательный портрет, она его все на шкаф прячет. Значит, сняла?
- Я попросил. Не похожа, говорит.
- Трудно даже понять... что в нем, - сказал отец Кирилл. Незавершенность, нет, не определишь, - он снова остро глянул на Льва Ильича.
- Да, - усмехнулся Лев Ильич, - в этом, наверное, и есть его сила. Мне только в голову не пришло.
- Так вот, я вам все о себе. Ну что я тогда, мальчишка был, к тому же порча меня чуть было не коснулась - какой спрос. Но ведь и теперь, когда реально, по жизни ощутишь свою недостойность...
- Вы? - остановился Лев Ильич. - И вы тоже?
- Ну а как же. На то мы и люди, и все как один недостойны. Молишься иной раз за кого-то - такая теплота на сердце, легкость - знаешь, твердо знаешь, веруешь - услышано. А другой раз силой себя заставляешь, тягостно бывает. Но ведь - я вам как себе скажу,- он взял Льва Ильича за локоть, - но разве всякий раз моя молитва, просьба исполняется?.. И всегда ли вслед за этим ты понимаешь, что не от Бога - в тебе все дело, а если к тому же с таким человеческим несчастьем столкнешься - почему не услышано?.. Всегда ли мы живем в Его присутствии, разве не находим каждый день и каждый час тысячи дел и мыслей, которые нас от Него отвлекают? А если так, можно ли говорить о своей любви к Богу, о подлинной вере в бессмертие и в то что нас ждет т а м? Кабы было не так, разве мы б еще о чем-то способны были думать, хоть на что-то себя отвлекать и рассеиваться - на что бы то ни было, но не о Боге, не о ближнем? И разве это эгоизм, как иной раз говорят о тех, кто, мол, занимается только спасением собственной души? "Стяжи мир в душе и тысячи вокруг тебя спасутся", - учил преподобный Серафим. Вот вам две заповеди - о любви к Богу и к ближнему. Первая и вторая, подобная ей. А ведь коль мы какую-то иную нарушим, мы и эти - важнейшие не соблюли. Вот в чем печаль и вся наша тягость. А вы молитесь, Лев Ильич?
- Нет, - сказал Лев Ильич, - вот именно так, как вы говорите: случайно, в суете и самых ничтожных помышлениях... Но знаете, как только влетит в голову имя...
- И что? - быстро спросил отец Кирилл.
- И что?.. Ничего... Нет, как же... как же! Я вон дважды - ночью и сейчас, как вас дожидался, вспомнил и сразу... Отец Кирилл, а ведь верно - сразу все и исполнилось!
- Имя Божие имеет невероятную силу. Отцы говорили, что если бы человек почаще призывал имя Божие, он бы и в прегрешенья не впадал. Да другого оружия у нас и нет и быть не может - чем еще бороться с грехом? Не говоря о том, что у вас и времени на грех не останется, если оно будет занято молитвой...
Они уже шли по бульвару, мимо пустых скамеек, да и людей что-то в этот час было немного - грязно еще, вот и детей нет, пенсионеров...
- Давайте посидим, - предложил отец Кирилл, - вы, я гляжу, бледный какой-то - нехорошо вам?
У Льва Ильича действительно кружилась голова, ноги дрожали: "Перекурил" решил он.
Они сидели на скамейке, как в прошлый раз, только теперь был день, и тогда, словно бы, Лев Ильич себя чувствовал потверже, крепче. А сейчас и курить не хотелось, да он, дожидаясь, сигарету изо рта не выпускал, можно было и передохнуть.
- Вы серьезно это, отец Кирилл? - спросил Лев Ильич. - Я этого понять не могу. Чтоб сейчас, в нашей сегодняшней жизни, в том, что в нас и вне нас, но вокруг происходит, так вот всерьез говорить, думать - жить в Боге и с Богом, молиться - это все нереальность какая-то...
- Трудно, конечно. Ну а что думаете, раньше, да и когда раньше - сто, тысячу лет назад, две тысячи - не то же самое было? Человеку всегда трудно соотнести свою жалкую жизнь с этими идеальными требованиями. Но если вдуматься - только они реальность, как бы ни казались неисполнимыми, а наша каждодневность со всей ее обыденщиной - призрачна... Я вижу, Лев Ильич, как вам тяжело. Вы знаете, что с вами происходит? В вас вы прежний умираете, стремительно, очень быстро - отсюда и болезненность, прямо агония такая. Уж я запомню ваше лицо, когда вы сейчас выскочили ко мне из-под колеса. Но это все верно, Лев Ильич, дай вам Бог силы. Сознание вины, греха - это и открывает путь...
- Да какой путь, - с горечью сказал Лев Ильич, - какой же путь, когда я все время в то самое, что вы называете призрачностью - в нее и тычусь, здесь и спотыкаюсь, ну куда мне о высоком думать, предъявлять себе идеальные требования, когда я не в состоянии справиться с элементарным, что мне на каждом шагу попадается?..
- Ой ли? - спросил отец Кирилл. - Разве вокруг, а не в себе самом? Кабы вы глядели вокруг, под колесо бы не полезли б. В том и дело, что вы с собой не можете разобраться, себя судите, вычищаете. А разве вы - такой, как вы есть, с тем, что вас смущает, мучает, доводит до отчаяния, разве вы не такой же, как когда-то - две тысячи лет назад? Разве что-то в человеке изменилось от того, что - вместо лошадей по дорогам бегают машины - да вы сами об этом сколько раз думали, только вывода никак не сделаете. Но коли так - если здесь ничто не изменилось, никак не могут, не способны устареть или измениться и отношения человека с Богом. Этим отношениям не только не нужна, но для них и невозможна какая бы то ни было модернизация, приспособление к требованиям так называемой среды обитания. Вы раскройте сегодня книгу кого-нибудь из Святых Отцов - даже вы, с вашей чистотой, а я верю в нее, что бы вы на себя ни наговаривали, какие б новые факты мне ни сообщили, даже вы засмущаетесь, потому что ваше сознание настолько забито тьмой, якобы просвещенного, невежества, суетой и всякой вашей праздностью, что это действительно соблазнительно читать. Но неужто вы думаете, что и х современник тысячу лет назад, когда, скажем, Симеон Новый Богослов писал свои "Гимны", в которых он разговаривал с Богом - неужто, думаете, его язык, весь строй его мышления и тогда не приводили его современников в смущение? Всегда это было юродством и безумием. Но ведь только это и есть реальность, только здесь истина. В отношении к Христу может быть только одно время - настоящее, для Него этих наших двух тысяч лет не существует. Что ж вы будете смущаться молитвой Ему теми словами, которые Он нам заповедал? Не дело искать других слов. Надо себя к этим готовить, собственную душу очищать, а других путей нет. Я потому и говорю вам о недостаточности нашей веры, о том, что нет в нас любви к Богу, потому что иначе, ну как бы мы единую из заповедей нарушили, если они все к двум - первым - и сходятся, сводимы?
- Но ведь... нельзя не нарушить?
- Если б было нельзя, они б нам и предписаны не были. Не для того Господь дал нам заповеди, чтоб их неисполнимость сделала нас преступниками, но заботясь о спасении каждого.
- Вот тут я и усомнился. Когда увидел, что не могу.
Лев Ильич снова поймал все тот же быстрый взгляд отца Кирилла. "Какое у него лицо хорошее", - подумал он. Тот был без шляпы, ветерок шевелил падавшие на плечи густые темнорусые волосы, под широким лбом мягко светились ни на минуту не перестававшие напряженно думать, далеко посаженные глаза, глубокие, прямые складки, начинавшиеся от выдававшихся скул, прятались в бороде, а руки, которыми он держал шляпу, положив ее на колени, были крупные, белые и спокойные.
- Да. Трудно, что говорить, - отец Кирилл снова вздохнул, как только что, когда предложил ему пройтись... - Как не трудно, когда тебе предстоит мир победить, а ведь ты не Бог - всего лишь человек, - он опять взглянул, как рассек Льва Ильича. - Подумайте, как сказано у Иакова: "Кто соблюдает все заповеди, а согрешит в одном чем-нибудь, тот становится виновным во всем. Ибо Тот же, Кто сказал: 'Не прелюбодействуй', сказал и 'не убий', посему, если ты не прелюбодействуешь, но убьешь, то ты также преступник закона..." Страшные слова, а для современного слуха вовсе несообразные, потому как невозможно понять равенство перед Божьим судом убийцы и прелюбодея. Да ведь прелюбодей-то всего лишь тот, кто посмотрит на женщину с вожделением...
- Я про это и говорю, - опустил голову Лев Ильич, - уж не знаю как для других, а я и есть убийца.
- А знаете в чем дело, - продолжал, не обратив внимания на его слова, отец Кирилл, - если по-простому говорить, не богословствуя? Не в том даже, что грех прелюбы сотворить. Ну не будем говорить о человеке себя тут совсем потерявшем, развратнике, а о нормальном, добром человеке, полюбившем, от живой ли жены, но без венчания, без церковного таинства - и тут, и там. Что ж, грех, конечно. Но если он любит, несет эту свою любовь, а сам с собой договаривается, что все равно, мол, не венчан, ни у кого ничего не отнимает, только отдает свою доброту, радость доставляет другому - тому, кого любит... Так ведь чаще всего и бывает, не правда ли? Велик ли тот грех, когда освещен отчаянной любовью?..
- Да, вот так ион во мне говорил, - пробормотал Лев Ильич.
- Кто он? - глянул опять отец Кирилл.
Лев Ильич покраснел и не ответил.
Отец Кирилл помолчал немного и продолжал.
- Дело в том, что этот человек не любит Бога, не верит в Него, потому что, если б любил и верил, ну неужто с таким своим, пусть подлинным, сильным, но всего лишь, будем считать, душевным движением - неужто не справился бы? Почему не подумал хотя бы о том, кого любит, что и его толкает на это преступление перед заповедью? Уж себя ладно, так мы чаще себе и говорим, но другого-то - за кого готов умереть - бывает ведь и такая любовь? А зачем умирать - живи, веруй в Бога, и то, что Он нам заповедал, исполняй.
- А если нет, не получается, срывается человек раз от разу - все, скрежет зубовный?
- Мы как-то говорили с вами об этом, помнится мне... Удивительно, что думая о наказании за собственную слабость и несовершенство, человек так оглушает себя страхом этого наказания, его непостижимой вечностью, материализуя при этом испытываемые им нравственные страдания, в такой от этого приходит ужас, что всего лишь уже добровольно идет навстречу греху. Очень по-русски, между прочим: а, мол, все равно пропадать! Так себя запугивает, так распаляет собственное воображение - скрежетом, огнем, "червем неумирающим", что забывает о милосердии Божием, о Кротком Пастыре - о Том, Кто во имя любви к человеку принес столь великую жертву, это-то ведь прежде всего! Где ж радость спасения, переживания Вечной Пасхи, где понимание того, что произошло с Петром-апостолом, с разбойником, с блудницей, с блудным сыном? "Ты Христос, Сын Бога Живаго" - сказал Ему Петр. А вы представьте весь ужас этих слов, сказанных человеку, идущему с ним рядом по дороге, в одежде раба - узнать Его в нем и сказать Ему, что Он Сын Бога?! Чего стоит рядом с этим даже страшное отречение Петра, трижды им повторенное? А какие дары принесли ему разбойник, блудница, блудный сын? Вера спасла разбойника, а уж он-то приносил совсем реальное зло, но в тот момент, когда все - весь свет отвергся, а кто не отрекся - соблазнился, он, висящий, как и Тот, на древе, признал Его Царем и Богом и от всего сердца к Нему воззвал! А какую любовь Богу принесла блудница с такой сердечной щедростью, что как бы весь Закон и все добродетели мгновенно превзошла! А блудный сын, раскаяние которого было столь до конца искренним, готовность его быть хоть и не сыном - наемником, лишь бы искупить вину, так перевернула его душу - Господь его услышал, потому и прославил тут же! Как же не надеяться на доброту и любовь Того, Кто есть Любовь и Доброта? Все дело в искренности раскаяния, в готовности осудить себя последним судом - кто ж тогда отнимет у вас надежду? Она - ваша.
Лев Ильич, как тогда, в прошлый раз, вечером на бульваре, взял отца Кирилла за руку, державшую шляпу. Он тут же смутился, ему неловко, стыдно стало своего жеста, рука у него дрожала...
Отец Кирилл, как в прошлый раз, широко по-мальчишески улыбнулся.
- А знаете, Лев Ильич, какая есть история - да не история, место в писаниях Паскаля, его знаменитое пари с человеком, не желавшим, никак не способным поверить в Бога - ну с атеистом, одним словом?.. Паскаль заключает пари - утверждает, что Бог есть, оппонент отрицает. Условия такие - я вам смысл пересказываю, может, и не точно цитирую. Оппонент в течение трех, скажем, лет будет жить христианской жизнью и в конце срока несомненно уверует. Если это произойдет, он в своем проигрыше выигрывает все. В противном случае он ничего не теряет, ибо остается при своих. Если бы вы имели в виду выиграть три жизни, говорит Паскаль, а шанс был бы один из ста - и то стоило бы "рискнуть", иначе просто глупо, пусть даже выигрыш сомнителен. Но ведь тут выигрыш равен не трем жизням - вечности! Что вы потеряете? Вы будете верны, честны, смиренны, признательны, благотворительны, искренни, будете бескорыстным другом... Правда, вы лишились всего, что дает этот зачумленный мир на своем пиру: этих жутких наслаждений, суеты, славы, удовольствий, но ведь взамен будут иные - высшие. И за это время вы поймете такую несомненность выигрыша, такое ничтожество в том, чем рискуете, что, наконец, признаете, что держали пари именно против несомненного и бесконечного, притом не жертвуя ничем. А я, говорит Паскаль, буду молиться за вас перед Богом и вам поможет еще и Его сила.
- Изящно, - улыбнулся и Лев Ильич, ему вдруг как-то легко стало, весь этот вчерашний ужас с него сползал. - От ума, конечно, не от сердца, но...
- Разумеется! Католик, да еще гениальный математик. Но представьте, как он однажды, доведенный до отчаяния бесплодными дискуссиями о бытии Божием с кем-нибудь из друзей - а ведь Возрождение, человек осознал себя венцом творения: он сам все познает и все может! - и вот такое пари, как акт отчаяния, хоть иначе, другим путем, пусть не в сердце, но все-таки пробиться...
- А я вспомнил другое пари, даже дискуссию, уж не знаю, по какой ассоциации, - все улыбался Лев Ильич. Они уже шли дальше по бульвару, он отошел, чуть-чуть только плыла голова, по крайней мере ноги больше не дрожали. - Безумный спор, кончившийся побоищем Дон Кихота с цирюльником по поводу принадлежавшего тому бритвенного таза, который Дон Кихот назвал шлемом Мамбрина, захваченному им в честном поединке, а потому полагал себя его законным владельцем. А вокруг люди - не помните? - одни из них посвящены в безумие Дон Кихота, поэтому подзуживают его для развлечения и издевательства над ним, якобы верят в то, что это рыцарский шлем, а не таз; другие - не посвящены, поэтому вся ситуация представляется им совершенно невероятной, если уж нет здесь нечистой силы; разумные, почтенные люди несут явную околесицу... Тогда Дон Кихот как человек добрый делает попытку разъяснить. Дело в том, говорит он, что все они находятся в заколдованном замке, поэтому тут с ними и происходят столь удивительные события и превращения - помните, чего только ни случилось на этом постоялом дворе! Кроме того, он рыцарь, а посему местные чародеи именно с ним и творят всякие несообразности, с остальными же, быть может, ничего и не могут поделать. Так или иначе, но на один и тот же предмет и явления они смотрят совершенно по-разному, и что для него шлем Мамбрина, для них может быть и бритвенным тазом... Не по тем же ли причинам, отец Кирилл, в нашем современном, явно заколдованном мире, то, что для одних реально, для других безумие и об истине действительно нельзя договориться, едва ли поможет и пари Паскаля - в нее только поверить можно, а уж поверишь, сколько бы тогда тебя по тому тазу не долбили, пусть и голову проломят - что делать, если для меня это шлем Мамбрина! А что вокруг все смеются, - пусть их. Так, что ли?
- Да, - сказал отец Кирилл, - так. Но тут враг и дожидается, подбрасывает человеку детский вопрос: так все-таки таз или шлем?
- Вот видите! Как тут убережешься?..
- Трудно, разумеется. Слова эти безумны в мире сем... Держитесь, но не забывайте, не мы выбрали этот путь - Он нас нашел. Устоять в добродетели зависит не от нас - от благодати Божией...
Они подошли уже к метро в конце бульвара. Здесь было людно, их толкали, не поговорить.
- Мне надо ехать, - сказал отец Кирилл. - Лариса Алексеевна там одна.
Лев Ильич стянул кепку и подступил к отцу Кириллу со сложенными руками. Его толкнули сзади, на них оглядывались, он ни на кого не обращал внимания.
- Благословите, батюшка, мне это очень нужно.
Отец Кирилл благословил его, Лев Ильич поцеловал ему руку, они трижды облобызались.
Он еще раз обернулся к нему, уже исчезая в дверях метро.
- К Маше непременно приходите! - крикнул ему отец Кирилл, подняв руку.
Лев Ильич все стоял, забыв в кулаке кепку, потом повернулся и, широко шагая, двинулся куда глаза глядят. Хорошо ему как-то вдруг стало, легко - море по колено, только голова все плыла, кружилась... "Нашел, - шепнуло в нем что-то, - отметил..."
Он сбежал со ступенек на мостовую, поскользнулся на чуть подтаявшей наледи, нелепо взмахнул рукой с зажатым в ней портфелем, попытался удержаться, вывернуться и, чувствуя, понимая, что падает неловко, нехорошо, грохнулся во весь рост, навзничь, прямо навстречу летящему на него, закрывшему уже весь свет, троллейбусу.
Дикая боль обожгла его, он и не слышал, крикнул он или нет. Для него все сразу исчезло.
12
Комната была маленькой, узкой, в одно окно. У белой, тускло отсвечивающей маслом стены стоял стул, а больше глазу не на чем было остановиться. В приоткрытую дверь доносились голоса, но слов было не разобрать - прямо под окном выла, визжала машина, в открытую форточку несло выхлопными газами, это, видно, и привело его в чувства...
В голове позванивало, потрескивало; медленно, лениво Лев Ильич пытался понять: белые масляные стены, узкая комната, он посреди на чем-то высоком, жестком...
Он оперся руками и сел. Резанула боль в левой руке, он схватился за нее правой - и все вспомнил.
Он снова лег, откинулся и закрыл глаза. Пожалуй, так было хуже: в голове опять поплыло, как тогда, перед тем как ему упасть.
Значит, он в больнице, добегался. Жив, слава Тебе, Господи. И вроде цел.
Он снова открыл глаза, шевельнул одной ногой, другой, поднял ноющую руку, заставил себя ее согнуть, еще раз ощупал, в пальто неловко было. Болело в локте. Он и так у него больной, ушибленный. Тоже пижонство подвело. Это первый раз они были с Любой у моря, первый раз оставили годовалую Надю, отправились на юг втроем, с Иваном - такая жизнь была фантастическая: ночью пили, а утром Лев Ильич вспоминал, взвешивал, раскладывал сказанное, примысленное... Шторм гремел всю ночь, а с утра все толпились на набережной, широкого пляжа внизу, где еще вчера они бессмысленно жарились, убивали время до вечера, как не бывало, грязная, вспенившаяся на вершине волна выползала из моря, с нараставшим скрежетом, нарочитой медлительностью, сделав движение назад, катилась к берегу, все быстрей, быстрей, а потом с пушечным грохотом разбивалась о набережную, разлетевшись тысячей брызг и уползала обратно, тащила огромные валуны, слизывала гальку, а навстречу ей шла новая - и так бесконечно, как чудовищная машина, которую не остановить, которую где-то, не видно где, завели, разведя пары, неостановимо вращая ручку гигантского барабана. Ветра уже не было, высоко работал верховой, рваные клочья туч, такие ж серые, как море, метались, исчезая за горами, порой проглядывало и тут же исчезало в них, словно запорошенное пылью солнце, и все это вместе безветрие, грохот прибоя, и мчавшиеся наверху, в тишине, разорванные клочья туч, так похоже было на то, что происходило тогда, не таким уж ранним похмельным утром в смятенной душе Льва Ильича, что он глянул разок-другой на бледную, в темных полукружьях под глазами Любу, на спокойного, как всегда, молчаливого Ивана, перемахнул парапет набережной, у самой стеночки скинул брюки, рубашку и, позабыв на руке часы, шагнул навстречу показавшейся снизу гигантской, как безглазая стена, высоченного дома, волне.
Здесь стоял такой грохот, что он и не разобрал крика Любы, да он только подхлестнул бы его. Он пробежал несколько шагов по скрипевшей, ползшей под ногами гальке, и когда мутная, бешено вращавшаяся стена зависла над головой, нырнул в нее, вытянув руки, стремясь уйти поглубже, проскочить мелькавшие у самых глаз здоровенные камни.
Он не рассчитал, опоздал на какое-то мгновение, не успел пронырнуть, его как щепку подхватило, крутануло несколько раз, да и выбросило назад, к самому парапету, где он оглохший, ослепший, дрожащими руками вцепился в землю, в камни, изо всех сил удерживаясь, не давая утащить себя обратно, вместе с ползшей, гремевшей галькой. И так, перебежками, то прижимаясь к стене, то проскакивая, когда волна откатывалась, захватив свои мокрые, грязные тряпки, он с позором бежал от этого серого, безглазого чудища, далеко в стороне от пляжа кое-как оделся и только тут заметил, как болит распухший, вздувшийся локоть на левой руке.
Вот он и сейчас вздулся, видно опух: долгая история, вспомнил Лев Ильич, недели две, как бы не месяц, будет о себе напоминать.
Машина под окном, пронзительно взвыв, внезапно смолкла и в наступившей тишине он отчетливо услышал слова за дверью:
"...без сознания. Сейчас придет врач, его еще не смотрели..."
Ага, стало быть, он без сознания. А чего он потерял сознание, от боли, что ль? Что ж тогда там, под водой, не потерял? Или молод был, или его тогда водичкой спрыснуло? да нет, у него и без того кружилась голова - перекурил. "А сейчас бы хорошо пива холодного... - подумал он и усмехнулся. - Ну прямо алкаш, а еще о благочестии размышляю!.." Да уж какое было благочестие, когда он до такого, как сказал отец Кирилл, добрался. "А до какого - такого?" Вот о чем он его позабыл спросить, а верней, тот сам его спросил, а он не ответил, испугался, а надо это было выяснить прежде всего. "Кто о н?" - переспросил его отец Кирилл. И в самом деле - кто ж о н? Был он все-таки или это его бред, примстившееся ему, слабость его, грех, ничтожество, оборачивающееся такой страшной реальностью?.. Ну а реальность-то эта существует, если есть та, другая - высшая реальность, то и эта - низшая, да не та, в которой мы барахтаемся, что он остроумно определил "бритвенным тазом", а та - воистину низшая, про которую лучше не острить, не дай Бог, снова что-то не то шепнет ему в ухо, обернется жуткой рожей...
Он вздрогнул и сел на своей жесткой койке, прижав здоровую руку к груди он так ясно, так отчетливо услышал вместе со стуком распахнувшейся где-то двери ее голос, почти крик, не узнать его он никак бы не мог...
"Здесь у вас Гольцев?!."
"Потише, видите, я занята..."
"Вера? - ударил Льва Ильича тот же голос. - А вы почему здесь?"
"Здравствуйте, Люба, я... я даже не знаю, как вам объяснить... Мне позвонили только что... Я должна была... да и сейчас не могу тут сидеть..."
Лев Ильич в ужасе опустился на койку и закрыл глаза: какой ему еще реальности надо было, все еще мало доказательств?.. А в уши лезли и лезли голоса из-за неплотно прикрытой двери.
"Ах, вот оно что?.. Да у меня мелькнуло что-то такое, откуда, думаю, Эппель взялась, вот он ларчик, да и секрет немудреный."
"Погодите, Люба, вы не о том говорите, я... уезжаю..."
"В чем дело, женщины? - раздался новый голос за дверью. - Что вы тут делаете? Что за базар у тебя тут, Лиза?.."
- Да это к тому, которого сейчас привезли, никак в себя не придет...
Взвыла, заверещала машина за окном, все потонуло в этом грохоте, и Лев Ильич облегченно передохнул, с радостью вдыхая сизый дымок, потянувшийся в форточку - может, опять все примерещилось?
Открылась дверь и вошла женщина в белом халате.
- Ну что тут с вами? А говорят, без сознания - гвалт на всю больницу... грубовато сказала она, подходя вплоть к Льву Ильичу. - Что молчите, что с вами?
Лев Ильич не отвечал, он и про руку позабыл, холодный пот струился, бежал по спине: "Слава Тебе, Господи, все-таки врач, больница - не Страшный Суд..."
Женщина шагнула к окну и захлопнула форточку, стало потише.
- Тут и мертвого подымут, не только... - она обернулась к Льву Ильичу, взяла стул, села возле него и взяла его за руку.
Лев Ильич поморщился.
- Локоть зашиб, да ничего страшного, извините. Он у меня и так больной.
- Ну уж извините-не извините, попали к нам. Раздеться можете?
- Да не нужно, доктор, я сейчас встану, пойду.
- Ну-ка сядьте.
Лев Ильич сел, чувствуя, как опять поплыла голова.
- Голова кружится?
- Нет, - соврал он. - Просто зашиб руку и потерял сознание от боли.
- От руки сознание не теряют. Разденьтесь... до пояса, - она встала и отошла к окну.
Лев Ильич спустил ноги, неудобно было, да это не койка - каталка оказалась. Он встал, покачнулся, но справился, снял пальто, пиджак, с трудом, закусив губу, чтоб не выдать себя, стянул свитер, рубашку.
Женщина подошла к нему, ощупала локоть. Пальцы у нее неожиданно оказались мягкими, бережными.
- Очень больно?
- Ерунда, - улыбнулся Лев Ильич. - А как вы дотронулись, так совсем прошло.
- Ишь какой, - посмотрела ему в глаза женщина, - что ж, мне так вас теперь и трогать? Да вас, видно, есть кому, - она кивнула на дверь и хохотнула, приоткрыв жирно намазанные толстые губы; в накрашенных глазах застыло удивление. - А еще крест нацепил, - она вытащила из кармана халата стетоскоп. - Кружится голова?
- Да нет же, - упорствовал Лев Ильич.
- Чего ж краснеете?.. Ну нет так нет... А Бог-то, видать, есть, если под колесом лежали, а всего лишь локоть зашибли. Уж как он троллейбус остановил... где еще болит?
Лев Ильич пожал плечами.
- Ноги, голова?..
- Я перекурил, - вспомнил Лев Ильич, - у меня с утра голова кружилась.
- Давайте давление измерим... Пили вчера?
- Да, - сказал Лев Ильич, - а сегодня с утра еще ничего не ел. Чаю даже не выпил.
- Поститесь, значит, как моя мать - так она не пьет и не курит... Да ничего, даже давление почти в норме... По моей жизни в приемном покое редко такого мужика встретишь. Или в пост нельзя?
Лев Ильич не нашелся ответить.
- Оденьтесь и полежите полчасика, а там пусть вас забирают. И не шалите больше, а то Бог-то может и есть, но ведь тоже шалунов не любит.
- Спасибо, доктор...
- За что? Мне-то за что спасибо? Вы б того водителя поблагодарили, если б не он, никакой бы вам Бог не помог. Ничего, может еще когда встретимся. Ложитесь...
Она вышла, оставив дверь притворенной.
"Кто здесь за больным?.. - услышал Лев Ильич ее голос. - Обе? Ну еще бы... Вы кто ему будете?"
За дверью молчали.
"Что ж вы, отказываетесь, что ли? Только что тут базар был, а теперь язык, гляжу, проглотили..."
"Что с ним?" - услышал Лев Ильич Любин голос.
"Слава Тебе, Господи, вспомнили. Ничего с ним страшного. Локоток зашиб. Головка закружилась. Пусть полежит полчасика - забирайте. И кормить его надо с утра, чтоб голодный не бегал - уже не мальчик. А то кто-нибудь подберет. Такие не валяются. Я б на вашем месте не разбрасывалась... А это что?"
"Это его документы - из кармана вытащили. И записная книжка. Я по ней позвонила - вот телефон сверху. А на паспорте штамп - он в редакции работает, туда тоже..."
"Запишите, Лиза, а я потом... Можете зайти, только по одной, а то, видать, впечатлительный..."
Стукнула дверь, она, наверно, вышла. Зазвонил телефон.
"Приемный... Ой, где?.. В поликлинике? Бегу, бегу, пусть подождет... Чего ж ты сразу не позвонила?.. Полчаса ждет?.. Скажи, бегу, бегу..."
Еще раз стукнула дверь. Лев Ильич слушал установившуюся там тишину, да и машина утихомирилась...
"Мне за мою жизнь больше всего надоела темнота, - услышал он Любу. - Как вы сюда попали?"
"Вам же сказали - открыли книжку, вон на столе, позвонили."
"А в книжку-то как? Или там один телефон?.. Мне так, вот из редакции сразу сообщили... Да что я спрашиваю, какое мне дело. Так, по привычке, семнадцать лет привыкала, сразу не отвыкнешь. Теперь вы привыкайте - вон как его аттестуют, не валяются, говорит. Ну и слава Богу, подобрали, душа не болит."
"Погодите, Люба, выслушайте меня, я уезжаю... Я случайно здесь."
"Много случайностей. Поменьше-то правдоподобней было б. И незачем мне голову морочить... А я еще по глупости с ним поделилась, вот, мол, Вера Лепендина молодец, не дождалась, пока поздно будет, загодя рассчиталась с мужем. Действительно дура. Умна-умна, а как говорят: ума палата - ключ потерян. Да правильно, чего говорить, ваш не такой же, что ли? Да все они из одного теста, нагляделась на наших мужиков, этой, вон, может, в новинку... Ладно, еще отговорю, не дай Бог, - подобрали, пользуйтесь, цацкайтесь на здоровье. А что ж, вы еще ничего из себя, лет на десять меня, поди, помоложе, продержитесь. А там и вы ему, коль силы будут, не все заберет, ручкой сделаете. Только чтоб меня не вспомнил, да уж тогда что..."
"Послушайте, Люба, я понимаю, вы нервничаете. Мы действительно встретились со Львом Ильичем в поезде, еще где-то два-три раза наши пути пересеклись, но вы напрасно, у меня и в мыслях, и планы совсем другие..."
"Ну что это вы, голубушка, избавьте меня, уж не мыслями ли, не планами со мной собираетесь делиться, давайте без откровенностей, на что мне?.. Только планы-планами, а не об одной же себе думать. Что-то он у меня за семнадцать лет ни разу под колесо не кидался, да и без чая утром не отпускала... Ну что это я говорю-то, Господи! - крикнула она. - Вы не слушайте меня, забудьте! Ведь я радоваться должна, он значит, и правда, вас любит - ну не любил бы, не случилось бы так, у нас сколько лет, всякое бывало, но для него дом - я, Надя - всегда первое, там то, другое, но я-то знала, чувствовала, что мы такое для него. Раз он - такой, как он есть, с тем, что в нем, да ему чтоб решиться на такое!.. А если так, я радоваться должна, ведь так, Верочка, ведь так? Вы простите меня, это не я, это во мне все эти семнадцать лет кричат, которые я сама загубила, потому что все откладывала - по путанице, по своей бабьей глупости, по самолюбию, все откладывала то, что всегда жило во мне для него, всю мою любовь к нему, которая все случая ждала, чтоб ему преподнести, каждый раз на глупости, на чем-то срываясь, и так дальше, дальше... Вот сегодня, когда позвонили, когда бежала... Отчего это, Вера?.. Может, от того, что ушло, что не дотянуться, а пока было - цены не знала?.."
"Люба! - крикнула Вера, и там стул загремел ("Вскочила она, что ли?") - да не нужен он мне, ваш Лев Ильич, уезжаю я, вы что, не слышите меня? Совсем уезжаю, с мужем, с Колей Лепендиным, навсегда уезжаем..."
Там стало тихо.
"...Я вам не Люба, - зазвенел Любин голос, - а Любовь Дмитриевна..."
"Мне сейчас за визой, - перебила ее Вера, - ну что вы в самом деле, зачем это мне?.."
"Вот значит как... - медленно сказала Люба, - вот, стало быть, отчего он... на ровном месте споткнулся, под колесо... У него высокая любовь, а вы и тут ждать не захотели? Я вам, а вы... Недооценила я вас... Напакостили и бежите..."
"Встать, что ли, - лихорадочно соображал Лев Ильич, - это все уже невозможным становится..." Только слишком театральным было б его появление, а ему сейчас совсем не до эффектов. И голова еще пуще звенит...
"Да разве можно с ним так? - все звенел Любин голос. - Как вы могли? Я-то ладно, я во всем виновата, у нас с самого начала все не жизнь - все насмерть, кто кого... Да если б можно еще что-то было исправить - так нет, нет уж меня, понимаете - нет! Но вы-то что? Ну конечно, Коля пошикарней будет, вот оно что вам нужно, быстренько сориентировались, распознали, что по чем... Да ты... ты - шлюха, а я-то еще..."
"Вы меня, Любовь Дмитриевна, от откровенностей останавливали, а сами таким делитесь - мне ведь это тоже ни к чему. Не знаю, за что у вас там шло сражение ваши семнадцать лет, чего не поделили, дочь вырастили, что еще? А ежели так страдаете, ну найдете выход. Да уж наверно, не так там было, когда он за чужие юбки цеплялся. А со мной тоже все. Все я перечеркнула, все забыла. Нет меня тут больше. И совсем меня нет, только не так, как вас - у вас вон еще сколько сил, страсть какая! А я мертвая, понятно вам? Живой была б, отсюда не уехала. А мертвые не бегают, ошибаетесь - они... А помирать все равно где. И от него бы не отказалась, если б живой была. И неправда, что Лепендин... это все не так - не вам понять."
"Господи! - крикнула Люба. - Какой же он несчастный, бедный, бедный Лев Ильич!.."
И дверь там хлопнула.
Лев Ильич лежал с закрытыми глазами: "Теперь-то уж все, что ли?.."
Потом он услышал, как там так же быстро, срываясь, набрали номер телефона.
"Коля?.. - услышал он. - Это я... Понимаешь... Когда сейчас?.. Да жив-здоров. У него случайно в записной книжке оказался наш телефон... Не знаю, почему именно нам. Кому-то надо было позвонить... Любе?.. Нет-нет, не звони, ее нет... Я звонила. Его надо увезти отсюда... Ну да, действительно, почему мы должны заниматься... Но раз я здесь... Погоди, а завтра нельзя?.. Ну хорошо, что ты злишься! Паспорт мой у тебя?.. И билеты тоже обязательно сегодня?.. Конечно, лучше завтра, что за истерика. Значит, завтра?.. Ну не кричи, еду, еду. Значит, где?.. На углу, возле сберкассы?.. Не опоздаю..."
Брякнула трубка и сразу открылась дверь. Она, видно, подошла к нему, наклонилась, он слышал ее дыхание, боялся хоть чуть приоткрыть глаза, чтоб не задрожали ресницы.
- Прощай, Лев Ильич, - прошептала Вера, - теперь навсегда. Ты знаешь, что все не так. Ты знаешь меня, ты же мне веришь... поверх всего. Прости меня...
Стукнула одна дверь, вторая, в ушах звенело от тишины.
Он полежал еще несколько минут, медленно приподнялся, сполз с каталки, с трудом натянул свитер, пиджак, захватил пальто, портфель и открыл дверь.
В соседней комнате никого не было, отодвинутые от стены, как живые, стулья - вот здесь они только что сидели.
На столе, возле телефона лежала его записная книжка и паспорт. Он раскрыл - паспорт был действительно его.
Он сунул в карман книжку, паспорт и открыл дверь в коридор. Он дошел только до угла, надо было переходить улицу, а тут конец рабочего дня, безумные машины, толчея на мостовой, рев, он и приостановился, ноги дрожали.
"Напугали, что ль, теперь до смерти все по одной стороне буду ходить?..он нашарил сигареты, спички. - Ну раз могу курить..."
Его ветерком обдуло, он с трудом прикурил, морщась от боли в локте, поставил у ног портфель, да и загляделся на небо, привалившись к стене дома, прямо на углу. Солнце садилось не видимое отсюда, за домами, а небо розовело сквозь дымку. Что-то ему за город захотелось, чтоб деревья росли свободно, не в асфальте, чтоб мокрая земля, оживавшая на глазах, зелень неведомо откуда, чтоб пахнуло прошлогодней прелой хвоей, потянуло дымком... Эх, сколько еще прекрасного на свете! Что ж, раз жив остался, надо жить.
Он смотрел через улицу. Движение перекрыли, толпа сгрудившихся машин словно топталась на месте, ждала своей минуты, и там, на том берегу широкой как река улицы, девушка сбежала с тротуара и кинулась прямо, не глядя на пешеходную дорожку: тоненькая, длинноногая, в расстегнутом дешевеньком кожаном пальтишке, косынку у нее с головы смахнуло ветром, она подхватила ее налету, все ближе, ближе, - как в последний раз бежала.
- Папочка! - закричала она вдруг. - Папочка-а!..
Лев Ильич оторвался от стены и бросился ей навстречу.
Они сошлись посреди мостовой, ближе к его краю. Он схватил ее, обнял, прижался к ней, чувствуя на губах ее соленые слезы, гладил ей волосы - и все не верил - она, его Надя!
Вокруг уже рычали машины, объезжая их, толкотня, грохот, он ничего не видел, не замечал, кроме ее мокрых глаз, да ему ничего больше и не надо было.
Они так и простояли обнявшись, пока снова стихло, выбрались на тротуар и двинулись было - он все ее обнимал...
- Портфель! - засмеялся Лев Ильич.
И портфель все валялся на углу у стеночки, как он его оставил.
- Что с тобой, папочка? - выговорила, наконец, Надя. - Я как пришла из школы, а у нас сегодня кружок, поздно, дверь - настежь, мне соседка Серафима и крикнула еще на площадке, что тебя машиной сбило, мама побежала в больницу... Я сразу...
- Никто меня не сбивал - видишь, все хорошо.
- А что с тобой?
- Подскользнулся, отвезли, а маме кто-то позвонил, напугали.
- Она где, мама?
- Уже ушла...
Темнело так легко, не враз, а словно воздух уплотнялся, Льву Ильичу шагалось все легче, или от того, что держал ее за руку, что теперь он был не один, что вместе с этой девочкой, так неожиданно невесть откуда слетевшей к нему, все стало четким, определилось, обрело форму - хаос, призрачность кончились. Это ведь только кажется, быстро так и тоже легко думал Лев Ильич, только кажется, что меж хаосом и гармонией бездна, что их разделяет пропасть, которую не перескочить, а сорвешься - не выбраться. Только кажется! Это как в перенасыщенный раствор, - вспомнил он такой любимый он им образ, - где все спутано, где нет ни мысли никакой, бросишь веточку, и все сразу меняется обернется совершенной формой кристалла, чудом гармонии, самой природой, уж наверно созданным для какого-то неведомого нам смысла. Это потому, что все - в нас, ни через какую бездну не надо прыгать. Это в нас хаос, это в нас гармония. Только мысль, идею, образ - истину надо услышать сердцем. А ведь есть и слово - как-то называется эта веточка, как же, такое знакомое, льющееся и никогда не прекращающееся слово... Не мог его ухватить Лев Ильич.
- Папочка, а купи мне пирожное, а? - услышал он Надю. Они стояли возле маленького кафе.
- Как кстати, - сказал Лев Ильич, - я и не ел с утра.
Сказал, да и осекся сразу.
Надя подняла на него глаза, в них опять закипали слезы.
- Как же так? Ты где живешь, что с тобой, папочка?..
- Ладно, ладно, перестань. Вот мы сейчас...
Кафе было уютным и людей не много. Они сели возле окна. Надя выбрала себе пирожное, Лев Ильич бутылку кефира, неожиданно нашлась селедочка, салатик с огурцом...
- Ты можешь выпить, папа, - важно сказала Надя, она уже и забыла про свои переживания.
- Спасибо, - улыбнулся Лев Ильич. - С меня хватит. Я теперь трезвенник.
- И давно это с тобой?
- С сегодняшнего утра. А там видно будет...
Какая красивая девочка, думал Лев Ильич, какое счастье, что она есть, что сейчас она с ним - как все хорошо...
- Что скажешь про пирожное?.. Надо тебе кофе взять, что ж ты так?..
- А я потом, с тобой. И еще пирожное... Ты знаешь, меня сегодня в школе такая странная мысль посетила...
- Посетила? - переспросил Лев Ильич, так и застыв с вилкой в руках.
- Да, вот именно посетила. Нам что-то такое объясняли по истории - мы проходим революцию, гражданскую войну, коллективизацию. И я вдруг подумала, не знаю почему, что учителя и все мы все время играем в какую-то игру. Понимаешь, мы как бы условились однажды, еще в первом классе, или нет - раньше, помнишь, ты меня еще в детский сад водил? - вот еще там. Мне уж тогда объяснили правила этой игры. И все твердо знают, что это игра, что смысла в ней ну совсем никакого, то есть, такого, чтоб он имел, ну хоть какое-то отношение, например, к моей жизни, потому что на самом деле мне нужна не эта история, не эта литература, и физика другая. Я, правда, не знаю какая, но твердо знаю, что другая. Но мы все почему-то играем и играем в эту игру - вот что удивительно! - знаем, что другие тоже знают, а никого не стыдимся. И себя не стыдимся. Надеваем на себя какое-то не свое лицо и ходим в нем: разговариваем, отвечаем уроки, а они - учителя нас спрашивают. Но это все не по настоящему понарошке...
- А сейчас, со мной, - спросил Лев Ильич, все больше удивляясь, - со мной ты тоже играешь?
- В том-то и дело, что я уже не знаю. Вот, может, только когда мне Серафима про тебя крикнула или когда тебя увидела там, возле больницы... А так, знаешь, папа, как страшно: всю жизнь человек играет в эту свою игру, даже дома позабывает себя настоящим, а потом, когда умрет, и уж не может играть, то там...
- Что там?
- А там ничего. Ну лицо-то он уже не может себе делать - мертвый.
- Какая ты фантазерка, Надя...
- А что - глупость, да? А что - неправда?.. Мы про это уже говорили, помнишь, когда Игорь мне сделал предложение?.. Я заметила, как она - наша Марфа Павловна - рассказывала нам, что было, ну когда раскулачивали, знаешь?.. А тут завуч зачем-то заглянула, какое у нее - у Марфы сразу стало лицо - она совсем о другом, про другое, это ей оттарабанить, а там чай пить, про свои дела разговаривать или еще чего. Что, у нее своих дел, что ли, нет? Это понятно, я ничего не хочу про нее сказать плохого - но ведь так все и во всем? Что думаешь, когда я отвечаю урок, я разве этим живу - и у меня свои дела. И не нужно мне это раскулачивание, тем более, может, это вранье, а там все не так было. И получается, что это даже не игра, а такая двойная, тройная игра игра в игре. А там еще... Мне вчера Игорь звонил, - неожиданно перебила она себя.
Лев Ильич вздрогнул: хаос, о котором он только что думал, в котором гармония присутствовала уже самой возможностью мгновенного выпадения в нем кристаллов, словно бы вдруг определился, тем самым перестав быть хаосом. Он представил себе огромное живое тело земли, ту ее часть, что одна и была чем-то в его жизни, живую сеть капилляров, пульсирующих кровью под любым асфальтом, пересекающихся, завязывающихся узлами, разбегающихся в стороны, и все равно остающихся вместе... "Господи, как вошел в жизнь этой девочки Игорь Фермор? Отчего и зачем, вот оно переплетение судеб, но что оно значит?.." И он вспомнил Машу, историю Глеба Фермора, его стариков родителей, о которых ничего не знал, кроме того, что они жили когда-то во втором этаже того дома во дворе, попытался представить себе, не смог, но они ж были, их и Глеб, небось, знал! деда и бабку Ферморов, прадедов Игоря... Он подумал, об отце Кирилле, чья судьба оказалась так вплетенной в жизнь этих людей, и не только тем, что жил он сейчас в их доме, что когда-то кто-то из них ему помог... И увидел еще одну ниточку-капилляр, пульсирующий кровью, орошаемый все той же живой водой, здесь в этой земле, почве, неотделимой от нее. И он узнал его...
- Ну что Игорь? - спросил Лев Ильич.
- Обещал зайти к нам на кружок. Я сказала нашему руководителю - Володе, что у меня есть знакомый актер, он сказал, что рад, если он придет.
- Нравится он тебе?
- Кто - Володя?
- Игорь.
- Как нравится - он мой жених. Вы ж нас обручили. Ты забыл, что ли?
- А что у вас в кружке, ты действительно хочешь быть актрисой?
- Ой, папа! Вот поэтому, я к тому тебе и говорю. Раз уж мы все играем, так пускай это будет делом. И я стану играть не пустое, ненужное никому - ведь потому и жизнь у нас не настоящая, что мы все время, с самого утра и до вечера, врем себе - и других собой ненастоящими обманываем. А потому я лучше буду играть настоящее - настоящую любовь, как у нас с Игорем, настоящую смерть, как с тобой чуть сегодня не случилось... Ой, папочка! Что я говорю, этого не может, не могло быть!..
- А разве актеры, - отмахнулся Лев Ильич, ему почему-то очень важным показалось понять, что она все-таки хочет сказать, - разве актеры, выходя из театра, не позабывают про свои роли? Иначе они могли б играть только одно и то же? А если ты сегодня Офелия, а завтра Кабаниха - кто ты на самом деле?
- Та, которую я играю сегодня - Офелия. Так и будет до тех пор, пока не стану Кабанихой.
- А ты-то, ты кто? Я и говорю - да не я, отец Кирилл сказал, что ты себя не успеешь найти - потеряешь...
- Ну как ты не поймешь! Володя нам сегодня прочитал "Пир во время чумы". Мы будем ставить. Он сказал, что никто никогда не ставил, а он - не боится. Вы, говорит, сможете. Уже роли распределили. Я - Мери... Вот скажи, кто по-твоему еще в русской литературе такая Мери?
- Еще?.. В русской?.. Не знаю... Соня Мармеладова?
- Откуда ты знаешь? Тебе кто сказал?
- Кто мне скажет - ты спросила. А кто еще в русской...
- Значит, это всем приходит в голову, на поверхности. А я думала - мое открытие, я еще и Володе не говорила...
- Зачем тебе открытие - тебе сыграть нужно. А Достоевский хорошо читал Пушкина.
- Пускай так. Ты помнишь "Пир"?.. Нам Володя так объяснил - там всего-то десять страничек, а можно про это целый день говорить и целый год думать. Представляешь, прямо на улице стол, за ним сидят мужчины, женщины - пьют, поют песни - гуляют. А кругом чума, все вокруг или мертвые, или заражены, завтра умрут. Они поют, кричат, звенят бокалами, сами в себе свой страх заглушают но только того не знают, что чума-то в них, что, может, никакой чумы на самом деле и нет. То есть болезни, эпидемии, а они все равно заражены, все равно смертники.
- Это Володя вам так объяснил?
- Ну примерно, может, другими словами. Понимаешь, все на этой земле пропало, все разломано, все себя потеряли...
Ныне церковь опустела;
Школа глухо заперта;
Нива праздно перезрела;
Роща темная пуста;
И селенье, как жилище
Погорелое стоит,
Тихо все: одно кладбище
Не пустеет, не молчит...
Но они пьют, безумствуют, они в себе самих себя заглушили...
Бокалы пеним дружно мы,
И девы-розы пьем дыханье,
Быть может... полное Чумы.
Ну и так далее. Ты наверно помнишь. Но я тебе не для того рассказываю...
Поразительно, думал Лев Ильич, мне бивголову не пришло в шестнадцать лет так это прочитать - да просто задуматься над этим! Как замечательно, что теперь читают Пушкина, да как хорошо, неожиданно, по-своему - жива Россия... "Ну вот уж и Россия, - одернул он себя. - Какой-то литературный мальчик, наглец, вздумал в школьном драмкружке ставить "Маленькие трагедии" - а Россия причем?.. А где он, в Париже, что ли, ставит?.."
- Сколько лет вашему Володе?
- Какому Володе?.. А... не знаю. Он еще учится, на заочном в училище... Подожди, папа, ты меня дослушай. Там есть еще одна женская роль - Луиза. Я сначала все на него глядела-глядела, на этого Володю, чтоб он мне Мери дал текста больше. Он и дал. А потом поняла - Луизу интересней бы сыграть. И не из-за того, что она характер, надрыв, а эта Мери - сентиментальная мямля... хотя она, может, и Соня Мармеладова. Но Мери, как бы тебе сказать, ее не жалко, ее чего жалеть? Потому что она сильная, она не боится, она в себе чуму победила - это не важно умрет она или нет. Помнишь, как Соня с Раскольниковым разговаривает? Он и мужчина, и образ, и убийца, и гений, и Наполеон, и философ, и истерик - такая значительная фигура, а она - букашка-замарашка. А когда читаешь - он перед ней ничто. Разве ее - это его все время жалко! Она его бесконечно сильней, хоть он ее пугает: про болезни, про канаву, на самоубийство ее толкает - и юродивая, и помешанная, и все над ней смеются. Еще бы над ней не смеяться, еще бы ее не пугать, не мучить! Чего он только ей не говорит - я недавно читала, - как только над ней не измывается, а она в ответ на это на все его только жалеет. Он ведь ее ни в чем не поколебал - сила-то в ней какая! Вот что там, как я это понимаю. А ты знаешь, почему?
- Да, конечно, - сказал Лев Ильич, потрясенно, - я-то знаю, но я что - а ты?..
- А что я? Это для всех написано. Соню, конечно, можно сыграть. Там про нее есть одно такое место... Может, ты помнишь. Она говорит Раскольникову о том, как любит Катерину Ивановну, а он ее не понимает, она, мол, жестокая, чуть ли не бьет ее и прочее. И вот Соня говорит: разве она жестокая, она добрая, это она, Соня, с ней жестоко поступила. И рассказывает. Она зашла как-то показать воротнички и нарукавнички, которые ей торговка Лизавета - ну та самая, понимаешь? - которые она ей задешево предложила. А Катерина Ивановна себе примерила, посмотрелась в зеркало, так сама себе понравилась, что говорит: "Подари, говорит, мне их, Соня, пожалуйста." Соню почему-то это слово "пожалуйста" поразило. У Катерины Ивановны ни платьев, ну совсем ничего, и сколько уж лет - а она гордая, чтоб у кого попросить, а тут - "пожалуйста"! А Соня пожалела: "На что вам", - говорит... Ты что, пап?..
- Так, вспомнил про свои воротнички, - усмехнулся Лев Ильич, в жар его бросило.
- ...И вот, понимаешь, эти слова так рвут ей сердце - ну что она пожалела... Конечно, тут есть чего сыграть, в этой Мери материала-то поменьше - нам, актерам, я имею в виду, а так то же самое... А вот Луиза - в той страх, потому что она завистлива, ревнива, она злая, потому ей и кошмары наяву снятся - черный, белоглазый, жуткая тележка с трупами. Потому, представляешь, папа, какая она несчастная - не Соня, не Мери, а эта Луиза, этот Раскольников...
- И что же ты? - Лев Ильич так что-то разволновался, стал шарить сигареты по карманам, да здесь вроде не курят.
- Понимаешь, ее надо пожалеть. Как ей помочь - Луизе? А если я ее сыграю, может, я ее как-то успокою?.. Но если бы перед тобой, папа, стоял выбор - Мери или Луиза, кого б ты выбрал?
- Как выбрал?
- Ты же мужчина, папа, ты любил - не маму, у вас семья, когда-то был роман. А ты знаешь, что такое настоящая любовь?
- Вообще любовь? - переспросли Лев Ильич и услышал слово, которое только что на улице, когда ему стало так хорошо, все не мог поймать - веточка, которая превращает хаос в гармонию, от чего раствор оборачивается кристаллами... Любовь?
- Да. Не та, про которую кино и песенки, не та, про которую Луиза все знает - может, мне поэтому и не сыграть, я не знаю, что это такое. А как у Сони, как у Мери, которая ведь и эту Луизу любит, хоть та ее так злобно обругала. Про такую любовь?
- Может, еще и не знаю. Только одно мне известно - что она превыше всего.
- Да, - сразу опечалилась Надя. - Вот и я еще не знаю. А хотела б сыграть. Только знаешь, папа, мне кажется, что если это понять - а это все равно в ком, хоть в Мери, которая про то знает, хоть в Луизе, которая и умрет, про это ничего не узнав, но если это понять и сыграть - это уж будет не чужое лицо, которое снял и пошел... чай пить. Это навсегда. Вот я про что. Почему ты актеров не любишь, где можно еще такое узнать и про это понять?.. Но ты мне все-таки ответь - кого бы ты выбрал?
- Выбрал?.. А... а для чего, для какой, то есть, цели - кого я хочу сыграть? Но ведь я не актер, я этого не понимаю.
- Да нет, папа, то есть, я-то хочу выбрать, чтоб играть. Но я тебе все пытаюсь объяснить, что это не игра, жизнь. Мне это по жизни надо понять. Вот, ты мужчина, ты любишь двух женщин - так ведь бывает, папа? И они тебя любят, обе. Но одна такая Соня, Мери - такая ясная, сильная, ее никогда не заставишь быть самой собой. То есть, какая ж она сильная? Она слабей слабого и несчастий у нее не сосчитать: и деньги зарабатывает... ну одним словом, телом, и то, вон Соне не всегда удавалось - кому она такая нужна, над ней только посмеяться можно, тем более конкуренция - Луиза. И из квартиры ее гонят - Капернаумовы, и дети Катерины Ивановны на ней, а они вот-вот по миру пойдут, на ту же дорожку - все несчастья у нее. Но это все равно - у нее та Книга в кожаном переплете, подержанная, старая лежит на комоде - помнишь, из которой она ему про Лазаря читала? - вот в чем ее сила. Ты ведь это понял? Потому она такая ясная, она на любой вопрос Раскольникова знает, что ответить, он ничем ее не поразит, не уничтожит, не сломит - она самое главное знает. И Мери такая же. А другая Луиза - красивая, отчаянная, роскошная такая женщина. Но... злая, ей кошмары средь бела дня мерещатся, она пропала. Вот я о чем... Ну кого бы ты, папа, выбрал? Это ж не для тебя, для них - кого твоя любовь может спасти? Вот я тебя о чем спрашиваю. Кого?..
13
На этот раз он был осмотрительнее, а может, просто опытней: не ткнулся на первую попавшуюся скамейку, на самом виду, на ходу, на первое бросившееся в глаза место, которое потом, ночью пришлось уступить старику с мешком, провонявшим рыбой, он прошел подальше, походил меж рядами скамеек, на которых сидели, лежали, с бесконечным тупым ожиданием глядевшие на него и его не видевшие люди. Так тут было и год, и десять, и двадцать, и тридцать лет назад. Так, наверно, было и пятьдесят лет тому, когда он не мог всего этого видеть. Россия-то была не на новых, возникших на залитом асфальтом костях особнячков, проспектах, где разгуливали сейчас по весеннему яркие, длинноволосые франты, останавливались сверкавшие черным лаком машины, а из них, воровски озираясь, выпрыгивали краснорожие, с бегающими белыми глазами, торопливо проходя в высокие подъезды одинаковых, как их машины, шляпы, костюмы, рубашки, галстуки, исподнее - домов... Да, наверно, и это было не совсем так, там же сердце бьется под тем выданным с одного склада исподним, а о чем плачет ночами душа, когда тело, под казенным, хоть и пуховым одеялом, трясут судороги жалких, корыстных ли, честолюбивых, плотских страстей, или увлажняется мерзким трусливым потом, вспоминая кабинет, куда обладатель всего этого богатства был вызван в тот день с докладом, перехваченный там взгляд, предвещающий конец всему - машине, атласному одеялу, шелковому исподнему... "Душа-то все равно христианка", - сказал ему отец Кирилл.
Все это была Россия. И не проклинать ее следовало, подыскивая клокочущие звонкими аллитерациями рифмы, призывая мор, глад и холод, точно зная, что современная рифма оплачивается сегодня звонкой монетой, а чем громче проклинаешь, холодея от собственной смелости, тем больше получишь, коль останешься цел, а там - прощай и будь ты проклята! И уже не жалкие проспекты провинциальные в своем напыщенном стремлении быть похожими на то, что бесконечно клеймят в газетах, развешанных на тех же проспектах, не доморощенные, трогательные в своей провинциальной безвкусице франты - курносые и конопатые, как в маскараде, в расклешенных штанах, с жиденькими волосенками на пестрых плечах... Да всегда тут так было, еще с Петра, с Алексея Михайловича, да, верно, и раньше - с Иванов - все тот же жалкий маскарад. Так разве в нем была Россия, а не в том, что билось и мучалось под этими цветными, заморскими тряпками?.. Им - уехавшим - не было до нее дела. Теперь перед ними подлинная цивилизация, настоящих денег стоящая благородная небрежность, естественно перелившаяся из средневековья в безумный сверкающий двадцатый век. Вот оттуда и добавить, плюнуть смачнее, уж кому - не этим же, здешним, что имеют все это с рождения, понять нашу убогую, мелкотравчатую мерзость, кому ж еще, кроме нас, сполна расплатиться за липкий, во сне шевелящийся в желудке ужас за собственную смелость... Да, только трусы, рабы, лакеи, стреляющие рублики, чтоб поддержать эту жалкую жизнь, там и остаются!.. "Где ж она все-таки, Россия, что она такое, уж не миф ли она действительно..."
Лев Ильич уселся в уголке, хорошее было местечко, рядом бабка бодро сидела, обхватив двумя руками деревянный чемодан с замочком, недреманно смотрела прямо перед собой, а напротив него солдатик жевал булку, закусывая вареной колбасой, прямо от куска отрывая молодыми звонкими зубами, запивая лимонадом из бутылки... И Льву Ильичу стало хорошо - ничего ему больше не надо: "Да уж привык..." - подумал он рассеянно.
Теперь, со все не утихавшим в нем изумлением он думал про Надю. Сам-то он разве так читал книжки, когда это они так входили в его жизнь, чтоб уж и не понять, рассказывают это ему или сам измерил это страдание - о тебе, про тебя, с тобой это все происходит, ты в той судьбе виноват и пришла пора платить по счетам?
Где ему было ответить на ее вопрос, да и разве в ответе было дело, а не в том, что он непонятно как вызрел в ней, зазвенел, что она задалась им, ничего про то не умея понять. А ведь ему давно б тем вопросом задаться...
Он проводил Надю до дому, бережно держа за руку, поймав себя даже на какой-то счастливой робости перед ней. Вот в чем надежда была - в том, что они вырастали совсем другими, легко перешагнув засасывающую, чавкающую под ногами грязцу, то, в чем он столько лет барахтался, да и едва ли еще отмоется. Как не бывало! И все несметное богатство, что те - смельчаки за деньги, полагали возможным вывезти в своих модных чемоданах, выкладывая двойные стенки иконами да павловскими, екатерининскими секретерами, разбирая их на досточки, все, что там оборачивалось пошлостью, стыдом, позором, здесь было своим, собственным, живой кровью - не трусливым гаденьким воровством. Будто открылся родник, источник, забитый телами, залитый известью, заваленный камнями, а сверху асфальтом, а по нему полвека ползал каток, утюжил, чтоб способней было маршировать на костях, дудеть в трубы, в горны, чтоб цвет крови напоминал уже не о живом страдании, а вызывал кровожадное дикарское веселие, чтоб оно все вокруг застило, заглушило... Открылся источник, размыл страшную плотину, просочилась окрашенная еще той самой забытой, живой кровью живая вода, хлынула на истосковавшуюся, жаждущую, ждущую влаги землю...
Снова, как в прошлый раз, в дальнем углу огромного зала ожидания, уставленного рядами огромных скамей, взвыла машина, но сегодня она подальше была - вот он, опыт! - спать не мешала. Но не спалось ему: он искал разгадку, он должен быть ответить Наде, там-то, в кафе, он ушел от ее вопроса, заморочил ей голову, она и не заметила, отвлеклась, а здесь, с самим собой, от ответа было не уйти.
Он поднял голову. Старушка рядом уже спала, навалившись на свой чемодан, солдатик, открыв рот, откинулся на спинку скамьи, фуражка валялась на полу, он что-то бормотал, не открывая глаз, не разобрать было - команды, что ли, сам себе подавал?
Лев Ильич уселся плотнее, поудобней, сунул под бок портфель, устроил половчей больную руку...
Свет вроде притушили, он освещал стол меж скрывшимися в полумраке скамьями, уставленный бутылками, стаканами - а закуски не было... Какая закуска, когда пили насмерть, в последний раз, твердо зная, что больше ничего - и утра не будет!
Столик маленький, а сколько их сидело вокруг! Перед Львом Ильичем мелькали лица, блестевшие от вина ли, свечей - вот он откуда такой неверный свет: свечи пылали в высоком светильнике, оплывали, капая на стол желтым, как мед, воском - блестели глаза, смеющиеся мокрые губы, обнаженные руки... Да он знал их всех... "Господи, но это-то кто?"
Чернокудрый красавец с бараньими глазами поднял стакан вровень с пылавшим канделябром. Уж этого-то Лев Ильич точно знал, только глаза у него всегда были бешеными от злобы, ненависти, а тут потухшие - как в мертвом бутылочном стекле дрожали в них блики свечей.
- Давай, давай!.. - закричали за столом.
- Смирно! - гаркнул чернокудрый, и огонь свечей от его крика прянул, тени заметались по потолку. - Слушай меня! Речь о любви, о выборе, который нам всем сейчас предстоит, ибо тут никто не отвертится. Слышите, как гремит тележка, кого из нас она сегодня заберет - меня, тебя, ее? Пусть каждый знает, что его - наш час пробил... Речь о любви и выборе, который каждому из нас предстоит... - он выпил, запрокинув голову, вытер ладонью яркие губы. - Мы собрались сюда, чтоб умереть, и знаем, что не переживем утра. Откуда в нас эта уверенность, убежденность, знание того, что произойдет этой же ночью?.. Я вам за вас все объясню. Те, кто прячется сейчас за запертыми дверями, наглухо закрытыми окнами со ставнями на болтах, под жарким одеялом, думают избежать конца. Глупцы, они и зная забыли, что страх выел в них остатки трезвости - будто чума боится замков и болтов, жаркого одеяла! Она в нас, вот она дышит на меня из ее уст, а я пью их... - и он, перегнувшись через стол, обхватил руками женщину, сидящую к Льву Ильичу спиной, притянул к себе и впился в ее губы.
Но Лев Ильич знал эту женщину - и как знал! - и темные, в желтизну, в золото волосы, и гордо сидящую голову, и нежную спину в каком-то криво надетом платье, и ее сдавленные, заглушенные рыданья узнал Лев Ильич, хоть, может и слышал-то их всего раз в жизни...
- Что ж, а меня? Или не той же чумой кипит моя кровь, красавчик? Уж со мной-то забудешься, и не слезами, есть в чем тебя утопить! - сидевшая рядом с чернокудрым отбросила русую волну волос, падавшую ей на лицо. Лев Ильич вздрогнул, попытался встать, кинуться к ней, но не смог сделать и движения.
- Давай, давай!.. - зашумели за столом.
Чернокудрый оторвался от сидящей напротив и обхватил ту, что была рядом...
Визг, скрежет все нарастали. За столом затихли, даже слившиеся в объятии как-то обмякли.
- Что ж речь? - прошептал Лев Ильич. - Чего ты напугался?
Он сказал так тихо, что и сам себя не услышал, но все за столом повернулись и уставились на него. И снова он увидел эти обезображенные, как тлением тронутые лица, разверстые рты, мертвые, с плещущим в них огнем свечей, глаза.
- Я испугался? Испугался тебя? Смерти? Чумы?.. Я обещал вам речь о любви и вы ее сейчас услышите... Все ложь, что любовь есть забота о ком-то, страдание за кого-то, стремление кому-то помочь и принести благо. Все ложь - и заповедь, запрещающая нам свободу любить, ложь, ибо говорит только о похоти, о блуде неважно плоти или очес, души или мысли. Любовь есть единственное из средств преодолеть, заглушить, затопить в себе страх. Разве благо в том, чтоб забить болтами ставни в доме того, кого любишь, врезать стальные замки и затащить любимую под жаркое одеяло, где тебя все равно и в твоей трусливой похоти настигнет все та же кара? Нет, говорю я, потому что чумы нет за окном, ее нет и под одеялом, она в нас и ничто и никто нас от нее не спасет. Поэтому я пью за любовь, в которой бросаю вызов всему, что копошится во мне и грызет меня, поэтому я здесь, при всех, ни от кого не прячась, смешиваю свое зловонное дыхание с ее - таким же. Я забыл обо всем, мне ничто страшно, мне нет дела до нее и я знаю, что ей нет дела до меня. Но мы вместе, мы перепутались, я не знаю, где мои, где ее руки, где мои, где ее губы, моя чума в ней, а ее во мне - и уже нет смерти, хоть бы даже и не суждено нам друг от друга оторваться. Все остальное трусливая жалкая ложь, желание спрятаться и обмануть себя, ее, всех. Ибо ты не для нее кладешь ей руку на грудь - видите, видите, не для нее! - для себя, ты не для нее лезешь ей под юбку, берешь за прохладное колено, выше, выше... Пусть ей это не нужно, я знаю только одно, хочу только одного и я забыл о смерти. И чумы уже нет...
- Любовь побеждает смерть, - так же тихо бормотнул Лев Ильич. - Это штука посильней, чем "Фауст" Гете...
И все опять его услышали и снова обернули к нему мертвые лица с огнем, пляшущим в стеклянных глазах.
- Он смеется! - закричал чернокудрый. - Он издевается над нами! Я посмотрю, что он скажет, когда она проснется, зашевелится в нем и он сам в себе услышит ее зловоние...
- Я никогда ее не услышу, - сказал Лев Ильич и почувствовал слезу на щеке. - Она лежит на Ваганьковском. Если пройти от ворот мимо церкви, по главной аллее, а потом направо еще метров тридцать, то слева под большим деревом... Я не был там уж целый год...
- Он сумасшедший! - крикнул кто-то за столом. - Он плачет о жене похороненной!..
- Он лжет! - закричал чернокудрый, и Льву Ильичу показалось, что впервые его бараньи глаза ожили, в них глянула такая печаль, тоска, такое несчастье, что он снова попытался встать, думая взять его за руку, что-то сказать ему, но опять не смог сделать и движения, и голоса у него не было. - Он лжет, потому что и у меня могилы, а я их бросаю, потому что он год не был там, а спал с тобой и с тобой... Правда, Мери, скажи, что он лжет!
- Нет, - хрипло сказала та, что сидела к Льву Ильичу спиной. - Хоть голос мой не тот, что прежде, он слаще был в то время, он был голосом невинности, но напраслину возводить я не могу и сейчас. Да и вам, да и тебе, разве не жалко тех могил, что ты бросаешь - как ты станешь там ходить по их асфальту, а что под ним - то ж не твое?.. Встать! - закричала она и, схватившись с места, вцепилась в него через стол, поднимая его. - Выйди сейчас, встань прямо тут, посреди этого зала, посреди скамеек, поклонись, поцелуй истоптанный, заплеванный пол, поклонись истерзанной этой зале, земле, стране, в которой ты родился! Скажи им вслух, громко, чтоб все слышали, кто ты и что собрался сделать, что предаешь их!.. Ну что же ты, что?..
У чернокудрого в глазах блеснули слезы. Он хотел что-то сказать - может, он услышал ее? - но сидевшая с ним рядом захохотала, отбрасывая волосы, и опять Льва Ильича резануло болью такое близкое, такое желанное ее лицо...
- Ой, не могу!.. Поклонись, поцелуй, скажи, не предавай!.. Не по адресу, милочка - у, ненавижу волос проклятых эту желтину! Чего нам кланяться, чего нам каяться - мы пропащие, мы мертвые, нам бежать отсюда, чтоб всех вас, верно красавчик сказал, не видать за вашими трусливыми замками. Оставайтесь, совокупляйтесь в темноте, под своими одеялами, рожайте таких же как вы трусов и лакеев - а мы, верно, миленький, перед нами весь мир - посторонись!..
- Что это мы все обо мне, - сказал чернокудрый, опоминаясь и отбрасывая руку женщины, сидевшей напротив. У него снова мертво блестели бараньи глаза, а может и не было в них слез, почудилось то Льву Ильичу. - Зачем обо мне - вот он, пусть нам расскажет про любовь, раз он такой умный.
- Пусть расскажет! - все хохотала его соседка. - Он умный, я его одну минуточку любила, так он и за минуточку успел - обманул, надежду мою затоптал, толкнул в яму, а руку подать побоялся. Пусть-ка и обо мне, не только о своей могилке поплачет!..
- А ты, Соня, - спросил чернокудрый, - неужто его пожалеешь, разве он тебя не обманул?
- Я его люблю, - ответила та, которую он сначала назвал Мери, - я его всегда любила, даже когда... даже когда...
- Чего "когда"? Напугалась - каяться, каяться, а сама замолкла? - мертвые глаза соседки чернокудрого зажглись злобой. - Расстоналась...
- Я всегда тебя любила, Левушка, даже когда обманывала, - сказала Соня-Мери, оборотясь к Льву Ильичу, и он внезапно увидел ее прямо перед собой. - Нам надо расстаться, я тебе уже не нужна, я знаю. А я, может, еще кому успею помочь. Устала я, Левушка. Но я всегда, я вечно тебя люблю...
"Господи, помоги ей, - шептал Лев Ильич. - Прости меня за все, что я ей сделал, но раньше помилуй ее, Господи, она так исстрадалась из-за меня..."
- Поможет, как же! - хохотала соседка чернокудрого, перекрикивая визг снова приблизившейся тележки. - Вот за нами экипаж с негром белоглазым! Как раз оба и поможете нагрузить, если вас обоих туда вперед не взвалят!..
- Смирно! - закричал чернокудрый, поднимаясь с полным бокалом. - Отвечай ты, мужчина, что такое любовь и кого ты из них выбираешь - вон они пред тобой, знаешь ведь их обеих, попробовал, обе тебя любят. Ну кого?
И тут еще одна на него обернулась, она сидела сбоку в темноте, Лев Ильич и не видел ее до того - такие немыслимые за этим столом глаза, вот-вот готовые пролиться слезами, такая печаль глянула на него.
- Ты приходи, - сказала она. - Я всегда буду здесь, ты про то помни. Ты любой приходи - ты про то не забудь...
"Папочка! - услышал Лев Ильич. - Что ж ты, неужто меня все еще не понял?.."
Лев Ильич в страхе озирался - как, и она здесь и все это слышит? Нет, ее к счастью не было, только голосок звенел в ушах.
- Знаю, - сказал Лев Ильич спокойно и твердо. Это он действительно знал и только за Надю испугался, а так чего ему было пугаться, когда он навсегда теперь это знал.
- Знаешь? - поразился чернокудрый. - Тогда говори. Что ж она, по-твоему, любовь - возможность заглушить страх, жажда наслаждения, обладания красотой, забвения себя, попытка получить то, чего у тебя нет, стремление к продолжению рода, к бессмертию?..
- Скажи, скажи! - закричали за столом. - Пусть говорит и выбирает из них!..
- Любовь не ищет своего, - сказал Лев Ильич с ощущением невыразимого счастья. - Не ищет своего и всего надеется.
И враз смолкла, взвигнув на последок, машина, стола меж скамьями не было, бабка рядом все так же тихонько посапывала, обхватив обеими руками чемодан, а солдатик напротив бормотнул, взмахнул рукой, крикнул: "Встать!.." - и тут же дернулся, открыл глаза, поморгал, поднял с полу фуражку и спросил Льва Ильича охрипшим со сна, ломким баском:
- Сызрань не объявляли?
14
Туалет был чистеньким, видно, ремонт здесь только закончился, еще не запакостили, а уж навидался Лев Ильич вокзальных туалетов. Он даже на дверь оглянулся войдя, может, не туда его занесло, сейчас погонят? Никого нет, можно и побриться - красота!
Он раскрыл портфель, вытащил чистую рубашку, старую пропотевшую запихнул поглубже, переоделся, сразу стало посвежей, полегче, да и локоть проходил, иногда только от резкого движения о себе напоминал, достал новое лезвие "жиллет" у него был припрятанный, он все его берег, а сегодня почему-то захотелось: "Во все чистое, как перед концом", - мелькнуло у него.