- Как - уезжать? - испугался Лев Ильич. - Вы ж здесь своим делом занимаетесь - Россию спасаете-исправляете?

- Ничего, мы ее и оттуда спасем, даже лучше, - сказал Митя и не улыбнулся. - По крайней мере видеть не будем тех, кого надо спасать, а то, верно говорите, ненависть появляется... А жрите-ка вы сами свое дерьмо, если оно так вам нравится! А мне еще пожить охота, как люди живут - по-человечески, да я и заслужил - каждый день ждешь стука в дверь!..

- Хватит, - сказал Иван, - а то наши девочки, а их у нас мало! - совсем заскучали. Люба-то где?

Люба вошла в другом уже платье, вечернем, на открытой груди бусы.

- Итак, поскольку муж в командировке, отсутствует, - сказала она, глядя мимо Льва Ильича, - кидаемся в разгул. Опять же серьезный повод, чтобы мальчики нас не позабыли, мало ли куда их закинет. Программа такая: за мной ухаживает Митя, за Кирой - Ваня, а Костю мы будем держать на скамейке для запасных - поможет, кто заскучает. Давайте, Митя, для начала выпьем на "ты".

Кира неожиданно засмеялась, громко так, все замолчали.

Ну вот, подумал Лев Ильич, живая она все-таки, хоть смеяться может.

- Заметано, - сказал Иван, - вон какая у нас будет остренькая ситуация. И опять, как всегда, его глаза поразили Льва Ильича - затаенно-грустные даже сейчас, когда ему коньяк явно в голову ударил. Он подошел к Кире, обнял ее, но она все смеялась, не могла остановиться. - Ну знаете, Кира, смеяться и целоваться две вещи несовместные, закон физики, между прочим... - Вот так он всегда острил - по-фельдфебельски.

Митя с Любой пошли на кухню, Лев Ильич вдруг обозлился на Костю: "Ну чего он сидит, зачем пришел?" - забыл, что сам его и привел. Тот пристроился у стола на тахте, смотрел с интересом: "Кино ему показывают, конечно, не часто такое увидишь!.."

- Вернулись! - провозгласила Люба, втаскивая за руку Митю в комнату. Пока, Костя, нет в вас необходимости, у тебя как, Кира? Не оплошал мой дружок?

Иван оторвался от Киры, она лежала в кресле с закрытыми глазами.

- Постой-ка, - сказала Люба, - слушай, Ваня, что это на тебе за жлобский галстук? Я тебе получше выберу, у Левы моего командированного есть что-то там такое, - она распахнула шкаф, вытащила галстук, Иванов развязала, швырнула на стол. - Так получше, да и про мужа нет-нет, а вспомню, вот и нравственная проблема разрешена!

Иван только молча смотрел на нее, не шевельнулся, пока она проделывала перед ним все эти манипуляции.

Лев Ильич знал, что главное теперь ни во что не влезать, она специально дожидается его реплики.

- Очнись, Кира, - не унималась Люба, - молодое мясо, конечно, лучше старого, да жаль, быстро варится, нынешний мужик и загореться не успеет. Поэтому старое теперь в цене, хоть и жевать его искусство требуется профессионализм.

- Прожуем, - сказал Митя, - нам не к спеху.

- Браво! Будем считать, что образование щенка под мастера началось десятый класс закончил. Итак, приступим ко вступительным в университет, - она щелкнула кнопкой магнитофона. - Танго! - объявила громко и сразу подошла к Мите.

Он тем временем налил себе полный стакан вина из большой бутыли, выпил, вытер бороду и поцеловал Любу прямо в обнаженную грудь. Иван вытащил Киру из кресла, она глаз так и не открывала.

Теперь танцевали две пары: Иван целовал Киру, не отрывался, а Любины волосы смешались с бородой Мити. Костя налил себе вина.

- Может, достаточно? - сдался Лев Ильич.

- Батюшки! - охнула Люба, остановив Митю. - Надо ж, муж приехал, явился без предупреждения! Что в таком случае происходит?

- А пусть обратно едет, - буркнул Иван. - В другой раз за три дня чтоб сообщал.

- Не гуманно, - сказал Митя, - да и не по-русски, тут без физических мер воздействия не обойдешься.

- Ну что ж, - Люба высвободила руку, щелкнула выключателем - теперь только на столе горела лампа, - будем считать, что в университет вы кое-как поступили, прошли конкурс. Но ведь еще надо диплом защитить... Тут как раз танго кончилось, джаз взревел.

Она вышла на середину комнаты, одно движение - молния дзинькнула, платье распахнулось - на ней не было рубашки, темные трусики и темный низкий лифчик, она шевельнула плечами и кинула платье на тахту.

Кира не только глаза - и рот раскрыла.

- Огня! - закричал Митя, он хотел зажечь верхний свет, Люба перехватила его руку. - Как ты думаешь, Иван, может мне подождать сматываться, лучше со своей деятельностью завяжу? Лев Ильич прав - вот она абсолютная истина, - он говорил хрипло, задыхаясь.

Иван как бы споткнулся, будто сломалось в нем что-то, бросил Киру. Все теперь глядели на Любу, не отрываясь.

- Нда, - выговорил Митя, - есть женщины в русских селеньях, - он перехватил Любину руку повыше, другой рукой обнял ее за спину... Она развернулась и свободной рукой ударила его по лицу.

Лев Ильич встал и пошел на кухню.

В комнате начался шум, ревел магнитофон, потом музыка оборвалась, еще погалдели и вывалились в коридор.

Люба уже в пальто, наброшенном на плечи, под ним незастегнутое платье, заглянула в кухню.

- Я тебе этого, Лева, никогда не прощу, - сказала она. И дверь хлопнула...

- Они на аэродром поехали, в Шереметьево, - сказал входя Костя. - Наверно, будут Валерия провожать... Как вы с ней живете? Отойти нужно - так только хуже... А Иван этот кто такой?

Лев Ильич не ответил, пошел в комнату, принес бутыль с вином, налил себе и Косте по большому стакану, выпил, сразу еще налил, отхлебнул и снова стал пить с жадностью, пока в голове не зашумело. Он заставил себя допить до конца.

- Надо ж так, - Лев Ильич наконец поставил стакан на стол. - Я как открыл сегодня глаза - вас увидел. И целый день вы передо мной. Какой черт нас связал веревочкой?

- Поверили, стало быть?

- Как? - не понял Лев Ильич. - Во что поверил?

- То вы все про Бога выспрашивали - абстракция это для вас, разумеется, а уж когда про черта вспомнили - значит дело пошло всерьез.

- Это в какого - пакостного, тьфу! - с рогами, с копытами?

- Пустяки какие, - отмахнулся Костя, - это что, тут по-страшней бывает.

- А это представление - ну, только что было, - не то еще, значит?

- Опять пустяки - бабьи шалости, одна литература, к тому ж невысокого разбора. Сами и виноваты.

- Неуж похлеще видывали?

- Да вы про что?

- Все про того же, - который с рогами-копытами.

- Приходил, - тихо сказал Костя. - Только не такой, как вы думаете, - он глядел прямо в глаза Льву Ильичу, что-то такое страшное пролетело меж ними, бесформенная черная пустота открылась Льву Ильичу на мгновение, пахнуло холодом, сыростью. У него руки вспотели.

А ведь и правда, подумал Лев Ильич, что ж он не защитил ее, не прекратил безобразие, мерзость эту - он же муж, хозяин дома, отомстить, значит, хотел? Она ведь потому и гуляла, что была дома, что он был рядом, всегда знала, что он поймет, что бы не случилось, поймет, а тут... Нет, это не литература, не шалость...

- Понял, - усмехнулся Костя, - оно и есть начало премудрости - страх Господень.

У Льва Ильича дрожали руки, никак не мог зажечь спичку.

- Так вот они, господа русские интеллигенты и проявляются, - говорил Костя. - Сначала натворят, сделают мелкую пакость, а потом начинают страдать, а уж страдание неимоверное, будто произошло что-то, и правда, космическое. Иной раз, действительно, приходит в голову, Бог придумал Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел - уж не позабудет! - до чего никакое животное не дойдет - и не от темперамента, не от чувств, эмоций, а от душевного извращения.

- Бедная Россия, - сказал Лев Ильич, он начал в себя приходить, ему теперь жарко стало, - евреи ее ненавидят, русские презирают, христиане считают дьявольским наваждением - страшным уроком человечеству...

- Что ж, в этом высшая справедливость. Не человеческая, конечно, когда считают, что за подвиг тут же тебе и награда положена, причем в точном соответствии с потерями, как в дурацких физических законах. Высшая, провиденциальная, которую человек, может, когда-то и научится понимать. А национальное - это все то же самое мирское, поверхностное, душевное, в лучшем случае - но никак не высшее. А потому от него нужно отрешиться, навсегда отказаться - выбросить, это всего лишь к земле тянет.

- Этого я никак не пойму, - печально сказал Лев Ильич, - да и как понять, что то слово... что не Бог со мной говорит, а Он иной раз ко мне так вот и обращается, я слышал... - он сам смутился такой откровенности. - Что ж и это меня к земле тянет?

- Он же с вами не по-русски говорит, - засмеялся Костя, - не по-еврейски.

- А как же? - удивился Лев Ильич. - Я сегодня слышал, ну может, не по-русски - по-церковно-славянски...

- Почему тогда вы услышали, а Митя или этот ваш Иван - они ничего не поняли? Как же так - не задумывались?

- Магнитофон ревел, - сказал Лев Ильич, - они и не расслышали. Мне он тоже все другие голоса заглушил. Бог, видно, не может перекричать такую технику. Или не хочет?.. - И он представил себе машину, такси, летящую сейчас по ночному шоссе, мокрый снег из-под колес, рев самолетов за окном ресторана, мокрые пьяные губы в Митиной бороде, широкую спину Ивана... "Отомстил, значит, подумал Лев Ильич, кому только отомстил?.." Не было у него сейчас сил что-то делать, кидаться следом и что потеряно навсегда, пытаться разыскать - сгорело в нем все давно. И опять холодом пахнуло, как из старого погреба, где одна сырость и мыши.

- ...Разные вещи, - услышал он Костю. - Одно дело география, а другое биография, вернее судьба. Или, скажем, так: земля и небо. Так вот, отечество это земля, а истина - небо. Что ж тут может быть общего?

- Хоть бы день этот когда-то кончился, - подумал вслух Лев Ильич, а про себя сказал: "Поздно мне, ой, поздно, нет уж сил разобраться во всем этом."

И тут звонок брякнул, он встал и его развернуло о косяк: "А я просто пьян!" - обрадовался Лев Ильич.

Надя бросилась к нему, спрятала мокрое лицо на груди, горько-горько так заплакала.

- Все, папочка, никогда больше, все-все теперь, я понимаю - все!..

- Давайте расходиться, Костя, - сказал Лев Ильич, - извините меня.

Он укрыл Надю одеялом и долго еще сидел возле нее, пока она не утихла, только всхлипывала. Потом поцеловал, потушил свет и плотно прикрыл дверь в ее комнату.

4

Ему снилось, что он в провинциальном зоопарке: такие несчастные, жалкие звери, все спят - их и не расшевелишь, и почему-то вместе - или это молодняк? Хотя какой молодняк: старые волки, грязные, с облезлой шерстью - или это собаки? мерзкие кошки, такие шныряют по помойкам, - а уж не тигрята ли, раз их посадили в клетку? А рядом лежал лев - груда желтой шерсти - грязной, потертой, траченой уже молью, грива закрывала голову - как старый, выброшенный диван с поломанным валиком. А может, это вовсе и не зоопарк, а правда, помойка, что видна из их окна? И никого - людей нет, пустой зоопарк. От этого и страшно было так Льву Ильичу... И тут он увидел толпу: возле одной клетки стояли плотно, молча, как на похоронах. Лев Ильич подошел, но за спинами не разглядеть, а их не раздвинуть, как каменные. Он все-таки начал протискиваться. Пропускали его неохотно - он был им чужим, и неловко, словно правда забрел на чужие похороны и любопытствует. Но молчали мрачно, и даже не презрение почувствовал Лев Ильич, а будто нет его, как на пустое место на него глядели - не видели, да и как им глядеть, не поймешь, что за люди - безликие, глаз нет, только черные, каменные спины. Он еще протиснулся - и различил клетку. "Пустая она, что ли?" - подумал Лев Ильич. Но тут увидел: в углу на задних лапах-ногах стояла обезьяна, держалась руками за прутья. Тоже неподвижно стояла, как и толпа, и молча глядела на всех. "А что она, говорить, что ль, должна?" - удивился сам себе Лев Ильич. Только обычно они двигаются, прыгают или ходят с такой странной неуклюжей ловкостью... И вдруг он понял, почему на нее так смотрят, выставились - она ж похожа... На кого только, никак он не мог вспомнить. Он стал еще настойчивей протискиваться, человек перед ним обернулся: красные губы в черной бороде раздвинулись, и он засмеялся - громко так, звонко, и вся толпа засмеялась, оборотившись на Льва Ильича, показывали пальцами то на него, то на обезьяну и хохотали. Звон стоял в ушах от их хохота, он хотел зажать уши, а руки не поднимаются, стиснули его. И обезьяна зашевелилась, руки к ушам подняла, закрыла их, повторяя жест, который Льву Ильичу не удалось сделать. И тут он узнал ее! "Лев Ильич! - услышал он знакомый голос, он все это время ждал его, надеялся, что услышит, и в зоопарк пошел, как чувствовал, что там встретятся. И обезьяна в клетке кинулась на голос - из угла к другой решетке. "Да это ж я! - вырвалось было у Льва Ильича, но он не смог крикнуть. - Нет, я здесь, это обязьяна, она просто похожа на меня, а я здесь, здесь!.." Но рта он раскрыть не мог, и так стыдно стало Льву Ильичу, что там в клетке он голый, что все смотрят на него, и она, значит, смотрит, видит... "Вы спите, что ль, Лев Ильич?.." - все громче и громче звенел в ушах голос.

Он, наконец, собрался с силами, рванулся и отбросил одеяло. В комнате было темно, сквозь штору едва проникал свет, видно, рано еще, а телефон звонил и звонил, наверно, давно.

Он прошлепал по комнате, взял трубку и услышал, как тот самый голос, который он только что слышал в зоопарке, спросил его: "Я вас разбудила, Лев Ильич, извините меня, я боялась, вы уйдете... А мне очень, очень хотелось бы вас где-то..."

- Нет, нет, Верочка! - кричал Лев Ильич и сжимал трубку. Он даже не удивился, просто обрадовался. - Я не сплю, я очень рад вам, мне тоже необходимо вас повидать!..

Они договорились встретиться днем, сегодня он мог и не сидеть в редакции, так только надо было зайти.

Люба не приезжала: может, и правда провожают Валерия, подумал Лев Ильич, а потом прямо на работу? Но куда ж она в том самом платье? Хотя ей ведь не с утра, еще заедет домой, переоденется... "А мне-то что, какое мое дело..."

Он оделся и пошел было из комнаты - тяжко ему тут стало: все как вчера ночью разбросано, шкаф открыт, он подошел к столу, выдвинул ящик, достал свою рукопись - начатую работу, полистал. Тут тоже немного было радости: год, как он ее сел писать, а она все так и была "начатой", да и что, о чем - сам толком не знал... На столе бутылка из-под коньяка, грязные стаканы, галстук Ивана в пятнах от вина, - будто и не сон этот зоопарк, так оно и было. Он бросил рукопись обратно, задвинул ящик и пошел прочь.

Побрился, выпил холодного чая, оставил Наде записку - пусть спит, куда ей сегодня в школу, взял пальто и тихонько вышел. На площадке оделся, вызвал лифт - он не мог бы сейчас пройти мимо квартиры Валерия.

И на улице все та же пакость...

Жуть какая, вспомнился ему сон, да и скверная эта история, не к добру. Идти ему, собственно, некуда было: в редакцию рано, до двенадцати там и делать нечего, а куда еще? Во как жизнь повернулась, размышлял Лев Ильич, шагая по улице, полвека прожил в этом городе, миллион знакомых, друзья, родня, а как дошел до стенки - и податься некуда.

"А почему до стенки?" - подумал он. Что нового вчера случилось, такого, чего не было три дня до этого или месяц? Дом всегда был... раньше, то есть, вот от этого и пляши. Был дом, куда он все складывал - радости, печали, заботы, свои доморощенные открытия... Нет, не так, перебил он себя, это все литература третьесортная, это все слова пустые. И он вспомнил, из какого странного материала сооружался его дом, а стало быть, вся жизнь, вчера обернувшаяся такой гнусностью, рассыпавшаяся. И верно, странный это был материал...

А что случилось, снова остановил он себя. Что такого уж нового, невиданного произошло, что можно бы считать концом, а значит и началом новой жизни? Другое дело, если к этому прицепиться, счесть поводом, забрать свой чемоданчик... "Какой еще чемоданчик?.." А такой: все эти годы, сказанное, передуманное, невысказанное, свои слезы, никому не видные, обиды, подарки, которые никто не заметил - попробуй, запихни их! - да еще много чего в тот чемоданчик... Опять же не то, снова во всем этом была литература и порочный круг, из которого не выпрыгнешь... Я же нашел уже вчера то, что показалось главным, от чего надо плясать, коль верно хочешь добраться до истины? То неимоверно трудное, что себе и не скажешь, а решишься, определишь для себя выбор, сделаешь первый шаг, соберешь все силы для следующего - вот второй-то особенно нужен. Первый - это еще так, нечто неосознанное - ненужное или случайное, нога сама пошла, а голова не подумала, может и сердце еще не дрогнуло, а дрогнуло - так ты и не услышал, не понял. А вот второй шаг - он уже поступок, принятое решение, за него придется отвечать. Сделаешь этот второй шаг и там - далеко-далеко, в конце пути - увидишь, да нет, не свет еще, а узкую полоску, как бывает в поле, когда солнце закатилось, небо все затянуто тучами, идешь по пыльной дороге, дождем еще не прибитой, сейчас, думаешь, тучи опустятся, гром грянет, торопишься, страшно, пусто на душе, выбираешь, путаешься - куда бежать: к лесочку, к ближней деревне или в овраг прятаться? И вдруг там - далеко-далеко, где сошлось небо с землей, блеснет что-то, а потом обозначится узкая алая полоска. И на душе сразу полегчает, отпустит, становится светлее: вон куда надо - дождь, гром, овраг ли, лесочек - все равно, так вот и быть должно...

"А что ж ты все-таки нашел вчера?" - спросил себя Лев Ильич, все мысль бежала в сторону, или нарочно уходила, петляла, потому - скажешь сам себе, откроешься - сразу и окажешься перед вторым шагом; а тут уж нужно или решаться на него, или шагать в сторону, на обочину, прямо в привычную грязь: поругаемся, выясним отношения, а там чей-то день рождения или так праздник-новоселье, а там работа, новая книжка журнала - роман переводной, премьера модной пьесы, вернисаж, политическая сенсация... Как не обсудить, не проклясть лишний раз под хорошую закуску, под рюмочку - глупость, идиотизм, глядеть не умеющий дальше своего носа! А еще связь, интрижка - незатейливая или шумная, чтоб приятели позавидовали - и покатится все, покатится, и все так славно, весело: милые огорчения, омерзительные ссоры, наслаждения тонкие или погрубей - для пищеварения, изысканные умозаключения, ирония над всем на свете и над собой, - но при людях, для разговора, сам с собой не останешься времени нет, да и зачем с собой разговаривать, врать себе самому, это трудно, усилие приходится делать, лучше отмахнуться, бежать от себя, главное одному не остаться...

Лев Ильич и сейчас сунул руки в карманы, выгреб мелочь, подошел к автомату: "Что уж мне, позвонить некому, правда, что ли, я остался совсем один в этом городе?.. Ага, - остановил он себя, - испугался..." Он купил в киоске сигарет, закурил и пошлепал дальше. Та обезьяна в клетке стояла перед глазами, мерзко было Льву Ильичу. Вот он материал, из которого строился дом: из вранья милого и каждодневного, такого привычного, что, словно бы, и не вранье, а нормальная жизнь - лучше других жили - не воровали, никого, кроме самих себя, не обманывали, много работали, пока не стали профессионалами, не выбились из одного коммунала в другой - сколько они менялись, пока не построили себе в долг человеческую квартиру, не хуже, чем у людей, и как радовались, долги отдавали, ручки, вон, медные он натаскал, привинчивал, какие-то старые люстры, что теперь вошли в моду... Но и это все не то, уже с раздражением перебил он себя, давай-ка всерьез о материале, который шел на постройку дома, - не из медных же ручек он складывался и не из добрых поступков, порядочности?.. И он уже явственно, так отчетливо увидел, что главное, из чего складывалась его жизнь все эти долгие годы, что пролетели, как какая-то неделя - от понедельника до воскресенья, в другом: как он жадно хватал жизнь, как все, что происходило в доме, невидимым никому образом вращалось только вокруг него, как он добивался всего, что ему было нужно, - слабостью ли, силой, упорством, хитрым расчетом, часто подсознательным, хотя и четко знал, что было надо; как, получив, тут же забывал о благодарности - так, мол, и быть должно, и еще обида копилась, что на это силы потрачены - само бы в руки шло, так заведено, чужая доброта, как лимонад шла, не задумывался. Вон он, материал какой, сказал себе Лев Ильич и ужаснулся: признания, они всегда были лицемерными, даже когда искренне произносились - за них он тут же получал награду, рассчитывал на нее, его доброта тут же вознаграждалась, так что, вроде и не доброта, а отработанный трудодень... А сколько вынесено оттуда - из дома, подлинного, что по-настоящему трудно и дорого - выброшено, раздарено, кому и не вспомнишь, но уж непременно, кому это и не к чему - так, для жалкого тщеславия, суеты или самой низкой жадности.

Да что, - заспешил он вдруг, как с горы сорвался, - разве домом тут ограничишься - хотя и там еще столько всего было! - что я, об разводе, что ль, хлопочу - ну разойдемся, ну нет, тут жизнь решается! Да и не жизнь, что-то еще стучалось, слышал он, хоть и не мог себе сказать, все проваливался, но чувствовал, знал, о чем-то еще, куда более важном, он задумывался... Как ударило его, в жар бросило, он торопливо оглянулся - не заметил бы кто? - куда там, кто увидит, обратит на него внимание: толпа его обгоняла, текла навстречу - самое ходовое время, часов восемь было, он никогда и не выходил так рано, хотя вставать привык, дочку всегда провожал в школу, варил ей манную кашу, пока она, уже в восьмом, что ли, классе однажды не взмолилась: "Ну не могу я, папочка, я вставать из-за этой каши боюсь!.." Ну ладно, он ей яичницу жарил этот последний год.

Вот, кстати, Наденька, подумал Лев Ильич, а она как же? Ну с ней как раз все было, словно бы, спокойно, росла себе девочка, любила его, он ее любил как мог, а если недодал чего - какие у них счеты, когда любовь безо всяких видов здесь все просто, и думать нечего. Маму вспомнил Лев Ильич, вон где беда его неизбывная, неутолимая никогда вина, а тоже ведь, скажешь, любовь, что все наперед простила. Но разве прощение ему сейчас нужно было, он-то не мог, никогда не сможет себе простить, он и думать про это не решался... А тут вспомнил: тихую улыбку, вечную заботу, такую ровность, все сразу понимающую за него, такое непостижимое ему свойство сразу в любой ситуации не за себя - за него считать, будто у нее и нет ничего своего - да и не было. Так и с отцом когда жила, и с ним - чтоб ни случилось, чего б ни подумал - все у нее тут же находилось в любое время, он и понять не мог, откуда бралась такая сила в маленькой хрупкой женщине, умение радоваться любой его малости и сразу ее эту радость, ему же и отдавать обратно. А ведь это были крохи, он их сметал со стола за ненадобностью, кусок, что пожирнее, себе, небось, накладывал, а так ошметки, что уж совсем не нужны. И вот ведь как выходило, все равно он считался хорошим сыном, заботливым, любящим, но сам всегда знал, а особенно как ее нестало, четко так представлял цену этим своим "заботам", любви, жадной только до своего... "А вдруг и она это понимала?" - так страшно стало Льву Ильичу от этой мысли. Конечно, знала, видела, не могла не знать, да что ей до этого, что ль, было - ей и вправду, никогда ничего не было нужно, она и крошки им сметенные все равно ему ж и возвращала. Вот в чем здесь дело... "Но, может, ей так лучше..." - шепнул ему кто-то, - чего зря хлопотать, когда б все равно вернула, жесты, показуха, зачем они ей, так на роду и было написано - ей отдавать, а ему брать. Ну да, сказал он себе, ты про нее, и верно, не хлопочи, с ней тоже все в порядке там будет, ты о себе подумай - из какого материала свою жизнь сооружал, вот что вспомни...

А вот так и сооружал: одна доброта, что еще бы на две его жизни достало и не исчерпал бы, та, другая еще доброта, что однажды да враз кончилась - вся вышла, там тоже своя правда, на какую он уж и прав никаких не имел. А сколько еще нахватал - много было надо: крышу покрыть-покрасить, печку переложить дымит, крыльцо развалилось, венцы подгнили - да тут без конца забот, в одном месте залатаешь, с другого конца горит, вот и брал, благо давали. И он вспомнил женщин - не так, словно, и много было, как, другой раз, веселого приятеля послушаешь; а коль долги начал отдавать - жизни не хватит. И хорошо, если весело, или так, чтоб смысла никакого - только самому муторно, заранее все определено, просто, а вот, когда что-то загорится, когда ставка на это какая ни есть, но поставлена, а ему лишь бы поскорей уйти да по избитой, привычной колее двинуться дальше, когда непролитые слезы увидишь, а не увидишь - и так поймешь, а все равно ведь не останешься - часы тикают на руке, когда телефон тут же откликается, словно там рука все время и лежит на трубке, а ты не звонишь - так, под настроение, когда перед тобой на коленки становятся - и такое бывало! - а у тебя уж только злость, про то, мол, разговора не было, стало быть, и прав...

"Все, что ли?.." - отчаяние билось в душе Льва Ильича. Ишь ты, закрылся воспоминаниями, что поэффектней, отгородился, уж не прихвастнуть ли хочешь? а может самая малость, вот то, что забыл, отмахнулся, она, быть может, и будет потяжелей того, что в глаза бьет?.. И он подумал о своей тетке, старой-одинокой, у которой так давно не был, - жива, мол, раз никто не сообщил, еще была родня. О няньке - не поспел на похороны, не знал, но ведь и на могилке не был - вон уже три года прошло, тоже взялся рассуждать про русские кладбища! - про товарища, с кем все сводил счеты, рядился, кто перед кем больше виноват - он зайдет, тогда и я, а что ж я первый, он же, мол, меня обидел; про другого, что кругом перед ним уж точно виноват, а в чем все-таки что живет не так, как он - Лев Ильич полагает, надо жить, что сам себе одну беду другой еще пущей разводит, вот главная была его обида на него - что помочь ему ничем не в силах, а неловко, - так пожалей, пойми его, наберись терпения и такое вынести, это тебе не смелости набраться спрятать подметный листочек, передать, размножить под копирку: там что - загремишь в лагерь, дел-то, слава да деньги по теперешним временам... Вон как, снова взялся других судить - всем легче, тебе тяжелей всего приходится, не надолго, значит, хватило - попробуй-ка!..

Но он уже задыхался - чернота поглощала его, он и не ожидал, как вошел в ту речку, что так его затянет, потащит, все ж любили его, сколько себя помнил: Лева да Левушка, Лев Ильич - он человек славный, особенный, чистый, мухи не обидит, от себя оторвет... Он снова вдруг оглянулся, не увидел бы кто, и сразу мысль обожгла: "От кого прячешься, Он-то все видит".

Лев Ильич остановился, как наткнулся на что-то. Он стоял посреди улицы, машины летели, обтекая его с двух сторон, грязь из-под колес, шофер высунулся из пикапчика - погрозил кулаком: "Оштрафуют еще", - подумал он, легче стало, хотя бы и взаправду оштрафовали, может подождать, хоть лицо человеческое увидишь, пусть обратят на него внимание, пусть обругают. Но когда надо, и милиция спит...

Он передохнул - пока прошли машины, перешел улицу прямо возле блинной, толкнул дверь, его обдало вкусным горячим запахом, народу немного возле раздачи, он взял блинов, полил маслом, и кофе два стакана, выбрал столик около окошка.

Вон как, усмехнулся про себя Лев Ильич, аппетит не отбила моя чернота, совсем, видно, дела плохи. Ему, тем не менее, стало повеселей, как набил рот блинами - может, и преувеличил? Это как же, подумал он, что ж, выходит, наговорил на себя? Или начать свое благородство вспоминать, а что - не в счет, что ли? И странное дело, он и вспомнить ничего не мог, почему он все-таки считался славным человеком, или условились они промеж собой ничего такого не замечать, жизнь и была условной...

- Погоди-ка, остановил себя Лев Ильич, к нему силы возвращались - с голодухи еще не то на себя придумаешь, что-то в нем легонько так посмеивалось. Вчера и вовсе ничего не ел, только в поезде пирога с медом, правда, еще столовского гуляша, но уж винища выдул! Погоди, не один, значит, я - у всех так, когда остаются сами с собой, ну а на миру, известно, не так уж и страшно... Опять, стало быть, будем другими заниматься, или все-таки на себе остановимся?.. Но это ведь без меня само все происходило: сами шли навстречу, ничего не обговаривали - что за претензии, должок, по справедливости можно бы и не возвращать - пусть-ка помнят, сколько остались должны - что ж все на меня... Вот, вот, начнем сначала, сейчас еще блинков - и понеслась...

Хорошо, пусть так, Лев Ильич оглянулся, не написано было, что нельзя курить, но пепельниц на столах нет, а, была-не была, закурим! Важно уж очень показалось дотянуть свою мысль до конца, такая жадность появилась, что-то во всем этом было для него новое - но что? Страшно себе об этом сказать, но коль уж решился... А если бы теми же дорожками пройти все сначала?.. И он вспомнил вчерашнюю женщину в поезде с ребенком, Костя, помнится, ей тот же вопрос задал. "За что это, сказала она, такая мука, не такая уж и великая грешница..." Запомнил ее слова Лев Ильич, а понять не мог, почему ж она ничего не хочет исправить, тоже, верно, накопилось, если бы с собой захотела разобраться. Но здесь ведь все

не исправишь, а где - там, что ль?

Тут другое, лихорадочно соображал Лев Ильич, надежда какая-то есть, не может ее не быть. А почему не может? Разве кто-нибудь другой, а не ты один виноват во всем: и в том, что вспомнилось, да и еще... об чем и вспоминать не смог бы - сил недостанет? Но можно ведь и иначе решить, тут просто: позабудь, иди обратно, это все затрется, вон сколько средств существует для забвения от блинов до какой-нибудь политической деятельности. А там и время опять покатится - от понедельника до воскресенья, никто ничего про тебя и не вспомнит, а когда заметят - конец подойдет - поздно, никто уж не схватит, улетел Лев Ильич, перехитрил... "Кого только?" - подумал он, и не улыбнулся своей шутке.

В чем же все-таки тут дело? - уже только из упрямства настаивал он. - Если набраться мужества и дойти до конца, в себя заглянуть, да не так, как он, а чтоб ничего не щадить, разлюбить в себе все, чем он нет-нет, а любовался, если безжалостным и холодным глазом, чужим, посмотреть на собственную жизнь, хватит ли сил продолжать ее? Тут каждый новый шаг увеличивает зло, хотя бы в смысле его количества, - бухнул он себе вдруг, и глазам стало больно. - А сколько его и без того накопилось в мире? Ага, обрадовался он своей логике, значит, коли ты человек честный и ответственный - не о себе только хлопочешь, но о людях вообще, - какой же единственный, гуманный выход? Он даже и не напрашивается, он сам собой разумеется, то есть, существует и без этой логики, дан как некий абсолютный закон природы. Почему ж тогда человечество живет уже столько тысячелетий, не один же он, вот тут, за блинами, после того, как его щелкнули по носу, ту единственную логику увидел, понял - что-то еще есть, кроме обезьяньего легкомыслия, что удерживает людей на земле?

Да знал он, что есть, читал, слышал, но одно дело мысль, вычитанная из книжки, чужой опыт, от которого и дрогнуть можно, а все равно отмахнешься - не с тобой же, там и условия другие, и обстоятельства, и время, и темперамент то, се, а потом - ну живут же вокруг люди, так же, как он, хуже его, ну что я себя казню-мучаю? - возмутился он вдруг. И сразу же увертливая мысль, она давно зудела в нем, нет-нет пробивалась, а тут дождалась минуты, услужливо вильнула: страшно было, тут уж он не логику открывал абсолютную, надо было сказать последнее слово, а потом, за словом-то последним некий шаг сделать. А может просто устал Лев Ильич, не привык все об одном долго напряженно думать, вмешался другой закон - самосохранения, который и самоубийцу-утопающего заставляет опомниться, отчаянно забарабанить по воде, когда он себе загодя руки не свяжет, да "караул" кричать. Что ж я, и верно, лучше других, что ли, или просто любуюсь собственными разоблачениями, собираю коллекцию своих подвигов? - снова ухватился он как за веревочку. "Да и что уж такого случилось?" - опять спросил он себя, только теперь сразу двинулся в другую сторону. Дочь растет - добрая, красивая, ну зажились с женой, хватит, потравили друг друга, он ли, она виновата - разошлись в разные стороны, вот и ладно, всем хорошо. Работа у него есть, на хлеб денежки, комнату можно снять, не угол у той вчерашней кассирши, а комнату, пусть в коммунале, столик у окошка, можно сочинять, он давно хотел, и планы-замыслы имелись, и не для продажи - честолюбия вроде бы, и не было у него, не болел он этим, и проблемы ему наши проклятые не нужны - все равно в них никакого смысла: Россия, цивилизация - какая там еще цивилизация, ему самой малости достаточно. А еще забыл, подхлестнул он себя: милая женщина ему свидание назначила, что ж забыл, мало ли как сложится, нежная, руки у нее добрые - все разглядел вчера Лев Ильич. А это - грошевое похмелье, свет, вишь, увидел, хорош свет - в омут головой! Да и неправда в той логике, где-то он, видно, знак спутал, вот и результат вышел не тот, слишком сложное для него уравнение, куда ему решать такие задачки со столькими неизвестными, ему попроще надо - четыре правила арифметики - вот с этим он бы еще справился. Дочь вырастет - доброе дело, женщину пригреет - вон, ей не сладко, видать, не позвала б иначе - чем не дело, не зря, значит, небо будет коптить. Да еще мало ли чего можно походя, попутно совершить - все и запишется, поживем еще! - он потушил в тарелке сигарету, вытер губы бумажной салфеткой, пошел к выходу, да и застрял в дверях - народ входил-выходил, натыкались на него, стоял, пока швейцар не тронул за плечо, попросил пройти - так и стоял с кепкой в руке, застыл.

Как же так, думал он, а весь вчерашний мерзкий вечер - толкучка, проводы, спектакль домашний, а до того его слезы в церкви - это все в сторону? с чем он в своей комнатке за геранькой станет жить? Чемоданчик-то откроет, как переедет на новое место? Опять, значит, ошибся, там знаки перепутал, а здесь схитрил, вместо неизвестного подставил наперед знакомую себе цифирь, ответ подогнал : "Кого перехитрил-то?" - снова спросил он себя.

Он же, ясно, не врал он себе, не договаривал всего лишь, ясно назвал в себе тот отчаянный, каждодневный ужас, что ж - он исчезнет, сном окажется, разве от него убежишь, он ведь задавит его, где б ни жил, чем бы ни пытался его в себе заглушить - вон и сейчас не получилось, не удалась хитрость! - все кричало уже в нем, росло, паутиной его оплетало, метастазы открывались то тут, то там. Он ведь и сам не знает, только предчувствие билось в нем, куда дальше потянется эта чернота...

Истерика женская, пытался еще удержать себя на поверхности Лев Ильич, сбить, зацепиться за что-то - но не мог. Он уже и до редакции дотопал: тихое такое было место, милые люди, к нему доброжелательные, кропал он тут популярные заметки, прикладные статеечки, очерки, поехать мог куда угодно, сам себе выдумывал тему, хоть никогда и не любил ездить, но приходилось, и каждый раз бывал доволен - то леса защитит от бессмысленной вырубки, то напишет о разведении норок, об исчезнувшей пеламиде, то о японской сельди, хищнически уничтоженной нашим рыбоводством, а то, вон, про бобров все мечтал написать, хоть и без него все там давно выяснено. Ни во что не лез, природа в двадцатом веке, тающая на глазах, и не сопротивлялась даже, печально так угасала, а он ее и не спасал - куда уж! - описывал, как вымирающих аборигенов, да хватит на его-то век природы! Плакал над нею, как мог... Он походил по редакционным комнатам, пошутил с машинисткой - повинился, что не привез обещанной ей вяленой рыбки: "Я тебе здесь достану, а там вместе и порыбалим - обмоем рыбку ту..."; составил отчет о командировке, выслушал новый анекдот, курьер-весельчак затащил его в "тихую комнату" и выложил, начальства, слава Богу, не было, да и с начальством поболтал бы - он как бы и не присутствовал здесь, снова все в нем летело, он как заведенный механически что-то делал, улыбался, говорил, а в нем все кричало от животного ужаса перед собой.

Время как на грех стояло, а тут двинулось, он испугался, как на часы взглянул, хорошо, можно было уйти, не нужен никому, да он бы и все равно ушел, пусть бы рухнула эта его тихая пристань, какие уж тут бобры-пеламида!

Он кое-как втиснулся в троллейбус, следующий подходил пустой, он уже не мог ждать, хоть никогда не любил транспорта, если недалеко, пешком лучше... "А что было бы, когда б она не позвонила утром, куда ему бежать?" - ему даже жарко стало: неужто и такое б было возможно? Но мысль уже катилась, захватывала все глубже, и он вспомнил, как вот сейчас, только что, когда все в нем разрывалось от крика, когда глядел на часы, боясь опоздать на подаренное ему невесть за что свидание, он пошучивал с машинисткой - не просто ведь так время убивал, и на "рыбалку" ее приглашал неспроста: рядом у приятеля-художника была мастерская, всегда можно забежать, ключ под половиком, а если он дома - еще лучше, можно поболтать, картинки интеллигентно посмотреть, а там еще комнатушка с диваном... Вот оно главное, не то, что сделал, совершил - грешки! - а сколько-чего передумал, намечтал, да и не это тоже беда великая, на круглые бабьи коленки загляделся - похуже бывало. Теща, вон, помирала, старая несчастная женщина, замотала их своей болезнью, извела своим ужасом перед концом, тем, как цеплялась за жизнь, а сколько раз он добрый, славный человек, чистый, кристальный, подумывал о ее смерти, место ее в квартире приспосабливал под улучшения-реконструкции. А ведь тут никакой разницы - совершил или подумал, второе-то еще хуже, подлее, трусливее потому, а все равно как убийство - отвечать и за ту мечту придется... "Как отвечать?.." - испугался он, и впервые реально представил себе, что все, что он в своем истеричном похмелье сегодня навспоминал, все это правда - пусть не со зла, пусть пополам, на всех лежит камень, но тут уж петли не будет, не сбежишь, там наказание не ты станешь выбирать. "А кто?" - спросил он себя.

Троллейбус стоял, затор впереди - давно уж стоим, засуетился Лев Ильич, стал пробиваться к выходу, кругом ворчали: не видит, что ли, дверь закрыта. "Да откройте, откройте! - закричал Лев Ильич, протиснувшись, - все равно стоим!.." - " Как же, откроет, чтоб ему на штраф налететь, спать не надо было..." Лев Ильич уже у самой двери пальцами барабанил по стеклу, прямо вплотную к ним грузовик, легковые машины, автобусы - все забито. Дернуло, проехали чуть и опять встали. "Надо было пешком идти - ноги-то верней..."

Он с детства боялся закрытых дверей, замкнутого пространства, из которого своими силами не выбраться, вспомнил, как подростком, когда в войну жил в деревне, заполз на полати, а ночью проснулся, поднял голову - ударился, руку протянул - стена, и в другую сторону, и так стало страшно, - замуровали, закричал, забился...

Вагон еще дернулся и снова резко так затормозил - его к самой двери притиснули, навалились: вот он - сон его, в самый раз в руку. И такая безнадежность на него накатила - он затих. "Все, - мелькнуло в голове, конец..."

5

"Опоздал..." - подумал Лев Ильич, увидев ее. Да нет, просто пришла пораньше, сразу потеплело у него на душе.

Она сидела боком на каменной скамье, глядела вниз на Кремль, мост через реку и обернулась, когда он уже подошел вплотную, поднявшись по лестнице.

- Хорошо как здесь... - начала было она. - Господи, что с вами, Лев Ильич? А я-то...

- Ничего, ничего, - бормотал он, ухватившись за ее руку, - теперь уж ничего.

- Да вы больны, Лев Ильич, что ж это я, не нужно было вас из дому вытаскивать...

- Что вы! - он со страхом глянул на нее. - Если бы вы не позвонили...

- Ну как бы я не позвонила, - у Веры глаза круглые-круглые, а сначала, когда улыбнулась, увидев его, удлиненные с косинкой.

Лев Ильич почувствовал, как спокойствие теплой волной поднимается в нем, и осторожно, боясь, чтоб не расплескать его, сел рядом.

Она замолчала и больше ни о чем не спрашивала. Он вытащил сигареты, все закурить не мог на ветру, наконец, удалось.

- Да, здесь хорошо, - сказал он. - Это не я открыл, то есть, не мое это место, по наследству досталось.

- Сколько мимо бегала, сначала еще в детскую библиотеку, потом годами просиживала, а все мимо, мимо... А вам не холодно, пойдемте лучше или посидим?

- Да как хотите...

- Давайте тогда и я закурю. Все бросаю, не покупаю сигарет, а как увижу... - и они замолчали.

Город бежал мимо, не замечая, позабыв про них, растекался в одну, другую улицу, через мост, раскручивался, а они как плыли над ним; солнце глянуло сквозь летевшее облачко, блеснуло золотом на кремлевских куполах...

- Пойдем, - сказала Вера. - Солнышко, а я замерзать начинаю.

Они и пошли так же молча. Лев Ильич даже позабыл про нее, тишина в нем такая настала после все оглушавшего крика, ничего не замечал, хотя ее и поддерживал под локоток, когда переходили улицу, что-то она иногда говорила, он отвечал, но скорей механически, будто сто лет ее знал, все сказано и все знают друг про друга - чего языком молоть, коль необходимости в этом нет.

Да что это я, опомнился он вдруг, задержавшись глазами на доме, на котором и вчера почему-то застрял, идем уж, верно, с полчаса, больше, вон, куда забрались, она ж по делу звонила, не просто на меня глядеть и молчать, это мне хорошо - наверно обиделась...

- Простите меня, - сказал он, - у меня сегодня с утра... Я только что, вот, опомнился. У вас дело ко мне, раз вы позвонили так рано?

- Дело... - сказала Вера. - Да, какое дело, повод придумала, чтоб с вами поговорить, а сейчас уж и забыла какой... Вас хотела увидеть, - она спокойно так на него смотрела и не улыбнулась.

- Это как же! - смутился Лев Ильич. - Чего на меня глядеть, радость какая... То есть, спасибо большое, - он совсем сбился, даже покраснел.

- Ну вот, - засмеялась она, - я вас и в краску вогнала.

Экая татарочка, подумал Лев Ильич, и ямочки на щеках.

- А мы пришли, - сказал он, - я тут вчера познакомился с одной женщиной, она насчет комнаты обещала или с ней вместе жить.

Она внимательно взглянула на него и тоже чуть порозовела.

- А я думала, вы забыли.

- Ну что вы, я тогда с вокзала пошел и сразу, холодно еще так было, промок, помните, вчера жуткая погода, дай, думаю, зайду, выпью чего-нибудь, мы так славно тогда в поезде начали, я потом до поздней ночи все остановиться не мог... Правда оно и похуже вышло... - он помолчал, припоминая, как оно у него, и верно, не весело получилось. - Да, а тут столовая, вон, через бульвар перейдем, в переулочке. А там женщина, кассирша... Заходите, говорит, найдем, чего, мол, хитрого. То есть, насчет комнаты я ее попросил.

- Прямо так сразу и спросили? - улыбнулась Вера.

- Нет, не сразу. Мне очень хорошо было, хоть и промок, выпил, думалось легко, а потом, знаете, по дороге домой я... Ну, это не к делу, - перебил он себя, - вам, может, и неинтересно. А в столовой она мне водки налила в компот, наоборот, то есть, компотом подкрасила, им нельзя же торговать водкой - потому столовая, я и думаю, какая славная женщина, вот бы жениться на ней, комната тихая... Нет, нет! - перепугался он, его в жар бросило. - Это я в шутку, такая нашла размягченность...

Вера до слез смеялась.

- Что ж, вы теперь меня, что ли, вместо себя ей хотите предложить?

- Конечно, не поверите, но я и спросил для вас - сейчас она сама вам подтвердит, - улыбался сам над собой Лев Ильич.

- А я-то еще ему звоню, свиданье назначаю, признаюсь, что хотела видеть... Экой вы опасный человек, Лев Ильич...

Они уже подходили к столовой, Лев Ильич открыл дверь: так же пусто было, только не убирали, вчерашняя кассирша все там же сидела, в окошко поглядывала.

- Здравствуйте, - сказал Лев Ильич, - а я вам жиличку привел, как вчера говорили.

- Разве мы про жиличку? Я на жильца рассчитывала.

Вера только рукой на него махнула, пошла столик выбирать.

- Для нее, вон, что ли? А не побоится, что отобью?..

Лев Ильич было рассердился, но самому стало смешно - очень уж они обе от души потешались над ним и над его смущением.

- Обедайте, я потом подойду. Компотика вчерашнего пожелаете?

- Сейчас спрошу, - он пошел к Вере.

- Попало вам? - улыбалась Вера. Она выбрала столик, принесла вилки и ложки.

- Попало, - в тон ей ответил Лев Ильич, - расплачиваться придется - выпьем вчерашнего компота, про который я вам рассказывал?

- Давайте, только мне полстакана, а то у меня еще дело вечером.

Лев Ильич воротился к кассе.

- Вон как она тебя строго взяла - выпить спрашиваешь. Не люблю таких, отрезала кассирша. - Ну так как, позволила или переждешь, пока отвернется, в туалет направится?.. Ладно, возьми и мне для знакомства, а то как же будем разговаривать...

Лев Ильич поставил на стол два стакана "компота", а третий чистый. Вера взяла чеки, пошла к раздаче.

Он сел, положил руки на стол и снова забылся. Он так был сотрясен случившимся с ним, что и сейчас, когда словно бы утих, все продолжал еще этот головокружительный спуск - то, о чем думал по дороге сюда, вышагивая по улицам и не замечая их, рядом с Верой. Теперь он знал, что бежать ему некуда - его все равно поймали, что покой, которым он стал, словно бы, так счастлив, всего лишь продление, оттяжка - подсунули бревно: подержись, соберись с силами, потом бревно заберут, а дна под ним уж давно никакого нет... Но, может быть, нет в этом ничего необычного, подумал Лев Ильич, каждый нормальный человек, думающий, решивший однажды начать говорить себе правду о себе и о жизни, так и существует: держится за бревно, пока не забрали, или пока сам не устанет, не надоест, а там - была-не была! - оттолкнется, побарахтается немного, да и пойдет ко дну. Может, там только и начинается настоящее - реальность, а пока лишь условность, призрачность? Но, не нелепо ли: эта жалкая столовая, водка, подкрашенная компотом, на столе, странная женщина за кассой, с которой он второй день уж встречается, какая-то, словно бы, связь меж ними возникла, к нему и к его жизни не имеющая никакого отношения - так, пересадка на далеком его пути... А вся его предыдущая жизнь не над пропастью разве висела? Разве не тем же случайным бревном были его пустяковые дела, дом, с таким трудом сложенный из материалов, о которых, как выяснилось, и подумать страшно - лучше совсем не вспоминать? Чем более редким, прочным казалось дерево снаружи, тем гаже, гнилым оказывалось внутри. То же бревно, только укреплено, вроде бы, поосновательнее, на тяжелом якоре стоит, а все ведь сорвет, коль потянет посвежей ветерком. Да и неизвестно еще, где якорь потяжеле будет - тут, в этой столовой, или там, в ночном ресторане с коньяком в тонких фужерах.

Он увидел, как Вера с подносом, уставленным тарелками, идет между столиками, как поворачивается, обходя одно препятствие за другим - красиво она так шла, смотреть на нее было приятно. Но Лев Ильич как бы издалека это видел, словно не к нему шла сейчас эта милая, по всей вероятности добрая женщина, только что так просто сама сказавшая ему, что хотела его видеть, что, стало быть, он ей нужен. Ага, обрадовался он, может, в этом спасение, если не тебе что-то нужно, а ты кому-то понадобился, тогда уж покрепче будет, не только ты за бревно уцепишься, но и она!.. Ну вот, ей-то за что цепляться, да и зачем?.. Какая-то нескладица была в голове Льва Ильича.

Вера как раз подошла, уже издалека улыбалась, а тут посмотрела на него внимательно и молча стала освобождать поднос, села напротив, взглянула на стаканы с "компотом" и поежилась.

- Страшно? - спросил Лев Ильич, ему все-таки полегче стало, когда она оказалась рядом, правда, может, если вдвоем, друг за друга держаться, можно на мгновение и позабыть, сколько под тобой глубины - хоть на мгновение! - а вся жизнь на много ль больше длится?

- Ничего, это только сперва страшно, дух захватывает - первый шаг, а потом все само собой покатится.

- Вы так думаете? - сбился Лев Ильич, она опрокидывала всю его стройную логику. - Это у всех по-разному, я делаю первый шаг чаще бессознательно или так, для внешнего чего-то - для славы, от трусости, из эгоизма, а на вид - по бесшабашности. Но вот перед вторым - задумаешься, потому что второй непременно обязывает к продолжению.

- Бывает и так, - сказала Вера, - я знаю, люди всю жизнь топчутся на одном месте, вроде и живут, а какая это жизнь - шагнут и передумают. Легкомыслие только или безответственность.

- А если ошибся, что ж и не попробовать прямо - на глубину, а не выплывешь?

- Значит, судьба такая, так тебе на роду написано.

- Я думаю, вы не правы, - сказал Лев Ильич, - это не легкомыслие, а наоборот, серьезное отношение к жизни. Чего ж брать на себя, взваливать, что не под силу? А потом расплата или того хуже - предательство, хорошо, коль себя только заложишь, а если других, саму идею опозоришь перед людьми?..

- Может, мы о разном говорим, но, как мне кажется, вы все хотите головой понять, рассчитать, сопоставить, а здесь не голову - сердце нужно слушать. Оно вам самый верный - единственный шаг и подскажет...

Как это верно, подумал Лев Ильич, и он вспомнил, что вчера здесь же в этой самой жалкой столовой, тот же "компот" перед ним стоял, он услышал - он это точно знал, что услышал! - как забилось в нем что-то, что потом детскими, счастливыми слезами в нем же и пролилось. Но это вчера, а сегодня утром?.. Нет, не мог он так легко с этим согласиться.

- Здесь можно ошибиться, - упрямо сказал он, и самому от собственных же слов стало безнадежно. - Мало ли что можно принять за этот знак: водки выпьешь, размякнешь - знак, женщина милая тебе улыбнется - знак, про детство и маму-покойницу вспомнишь до слез - опять знак. А это всего лишь эмоции, психология, а то и вовсе физиология - первый шаг. А вот потом, перед вторым начнешь себе про себя говорить правду... Нет уж, лучше сидеть в своем болоте и не чирикать.

- Печально, - сказала Вера. Она глядела на Льва Ильича с состраданием, как вас измордовали: сердцу вы своему не верите, слезы о матери считаете физиологией, покаяние, открывающее перед вами целый мир, вас назад в ваше болото швыряет...

- Покаяние? - удивился Лев Ильич. - Почему покаяние?

- О чем же вы еще - я вас правильно поняла? Маму вспомнили, слезы о чем-то - вину ощутили перед близкими или еще перед кем, случайное слово, что вырвалось - не поймаешь...

- Конечно! - поражался все больше Лев Ильич. - Я все это вспомнил, но... это и с вами бывает?

- А как же, - просто сказала Вера, - я думаю, нет человека, который бы однажды, ну, кто раньше, кто позднее, кто перед самым концом - оно ж, все равно, с каждым, вместе с ним живет.

- Ну и что тогда, то есть, если весь этот внутренний ужас, что в тебе запрятан, вытащишь на поверхность, как потом жить с ним, когда он перед глазами?

- А это начало премудрости, - легко так сказала Вера. - Страх Господень.

- Знаю я, читал, - отмахнулся он и вдруг остановился: "Страх Господень!" подумал он, то что было с ним, вот, только что, в троллейбусе, он содрогнулся, это ведь и был, верно, страх Господень, - не читал, а на самом деле был, реальностью, жутью обернулся!.. - Ну а дальше? - уже с надеждой спросил он. Ну когда переживешь этот страх, в петлю не полезешь, вывернешься, тогда что?

- Так я и говорю вам про это, - внимательно смотрела на него Вера, - про покаяние. Покайтесь в своей беде, в грехах - вам и отпустит.

- Как же я покаюсь, - сказал Лев Ильич, - я и не крещеный вовсе.

- А вы креститесь. Я правду говорю, не зря вокруг этого ходите - я ж вижу.

- Я серьезно спрашиваю, - огорчился Лев Ильич, что она уходит от такого важного для него вопроса. - Я понимаю, конечно, для христианина это такой мистический акт, ему, наверно, правда, легче становится, когда с него грехи снимают, чтоб они его не задавили, ну а остальные люди - вообще все люди, как они могут жить, если их посетил этот страх?

- Трудно за других знать, тем более, вообще за всех, но я думаю, страх этот уже и есть раскаяние. А как же, если вы тот ужас испытали, тьму египетскую увидели в себе, неужто не повинились в том, что натворили, неужто свои грехи в душе не прокляли, а это начало пути, пусть неосознанный, но все равно путь. Так в Писании и сказано, что и язычникам дал Бог покаяние в жизни.

- Так и сказано - в каком Писании?

- Ну, в Деяниях апостолов, кажется. Помните, вы с этим Костей говорили в поезде, не совсем об этом - о том, какая радость бывает у ангелов Божиих о каждом кающемся грешнике? Так и написано: больше радости будет об одном кающемся грешнике, чем о девяноста десяти праведниках, нужды не имеющих в покаянии.

- Тоже в Деяниях?

- А говорите, читали - нет, это в Евангелии, у Луки, наверно.

- Все сказано, - потух Лев Ильич, - а легче от того никому не стало. Петр, вон, апостол - и я кое-что помню - ему Христос не читал, а Сам говорил, и то отрекся, да еще трижды, его еще и не взяли по-настоящему - уже и отрекся.

- Мы про это с вами и говорим сколько уж времени, - улыбнулась Вера. - Он как третий раз отрекся - помните, петух пропел? - пошел и горько заплакал. Вот в чем и самая соль христианская - в этом раскаянии. Чего уж горше для него было, он после слез этих и стал апостолом...

- Голубчики мои, иль у вас разговор семейный, не для посторонних?.. Закуски остывают, "компот" выветривается - иль меня ждете? - кассирша стул пододвинула и села к ним.

Лев Ильич посмотрел на нее с удивлением, не сразу вспомнил.

- Садитесь, пожалуйста...

- А я уже сижу. Закусывать мне не положено - на работе, а выпить не помеха.

Лев Ильич поставил перед ней стакан с "компотом".

- Нет, так не пойдет, у нас равенство, уж скоро шестьдесят лет, как от оков освободили. Иль не согласны? - она плеснула в пустой стакан, из одного в другой разлила. - Могу в аптеке работать? Могу. Вот за кассой бы усидеть, тут, говорят, точность требуется, а может, преувеличивают, будто денежки счет любят? Их тратить нужно... Со знакомством, - она выпила, глазом не моргнула. А зовут меня Маша... Вот и познакомились... У меня сестра была, тоже Вера, померла... Кому из вас комната-то нужна или вместе будете снимать?

- Мне нужна, - сказала Вера, - только вот и не знаю, может, на месяц, а может, на полгода - у меня потом будет, где жить.

- Хорошо, сразу говорите, а то некоторые снимут на год, а через неделю бегут - убыток хозяину. Тут на честность. Значит, срок неопределенный, может надолго. Вы работаете или дома будете сидеть, кухню коптить?

- Работаю, - сказала Вера. - Чего мне готовить, чайник вскипятить.

- Нет, этак не годится. А как мы со Львом Ильичем - правильно я вас назвала?.. - в гости к вам пожалуем, что ж, одни чаи станем гонять? Или, как рассказывают, за границей положено, в столовой будете нас принимать? А я тут на службе, это сегодня хорошо: нашу заведующую к ихнему начальству вызвали на бдение... Шучу, конечно. Посмотрите комнату, если понравится - живите, много с вас не возьму, сын уходит в армию, на что мне его хоромы. А сейчас его нет, он по делам, а может, врет матери - к подружке укатил прощаться, она у него артистка, на съемках в Одессе, улетел, одним словом. А вернется, у меня переночует. Да у меня есть еще комнатушка. Так что, понравится, прямо сегодня и оставайтесь.

- А когда можно посмотреть? - спросила Вера.

- Да хоть когда. Это рядом, через переулочек. Я уж отработала, сейчас сменщица придет, если не задержится. А нет, ключи дам, пока поскучаете с молодым человеком. Как закончите свои разносолы-закуски - и отправляйтесь.

- Спасибо, - сказала Вера, - я и не ожидала, что так просто, я уж месяц комнату найти не могу.

- Не знаю, где вы ищите, он-то, вон, ваш кавалер, сразу нашел. Верно я про вас понимаю?

- Какой я кавалер, - улыбнулся Лев Ильич, - я уж сколько времени все на свою жизнь жалуюсь.

- А это самый верный ход, хитрый - нашего брата разжалобишь, считай, твое дело выиграно - сама в руки пойдет... Вы не стесняйтесь, как надоест тут сидеть, я вам ключи дам... Спасибо за угощение... - Маша отправилась за кассу.

- Какая славная женщина, - сказала Вера, - повезло мне с хозяйкой.

Они быстро справились со своими тарелками.

- Может, правда, пойдем, - улыбнулась Вера, - здесь что-то неуютно?..

- Чего зря время тратить, правильно, - сказала Маша, когда они уже одетые подошли к ней. - Перейдете переулок, чуть наискосок направо возьмете, двор будет, сразу против ворот - "строение номер два". Вот самое и есть "строение". Подъезд такой невидный, не пугайтесь, на окне еще цветы, сразу увидите - мое окно от ворот видать.

- Герань, что ли? - усмехнулся Лев Ильич.

- А вы откуда знаете - были в нашем дворе?

- Не был, а угадал цветочки?

- Ну, у меня много всяких, а герань редкая - розовая и красная. Держите ключи. Квартира вторая, как дверь откроете, первая комната направо. Там и подождите, а я следом.

Они прошли грязным двором, мимо развороченной помойки и увидели в "строении" - двухэтажном кирпичном особнячке, резко так выделявшемся средь грязных обшарпанных стен, странное зеленое - живое окно на первом этаже. Оно было таким сплошь зеленым и цветущим, что казалось издалека куском яркой занавески.

- Смотрите, какая прелесть, - сказала Вера, - я говорю, мне повезло.

Лев Ильич открыл ключом дверь в квартиру, рядом лестница шла вверх, видно, в такую же квартиру на втором этаже.

Было тихо, темно, он нащупал справа незапертую дверь и они очутились в комнате с ярким зеленым окном.

Лев Ильич должен был признаться себе - не угадал: какая там чахлая герань под сиротской занавеской, это был какой-то ботанический сад, кусок тропиков, буйство и веселье. Он даже оторопел от изумления.

- Никак не ожидал, - подумал он вслух.

В комнате был беспорядок, на стульях висели платья, кофточки, на крепком квадратном столе под темной клеенкой небрежно прикрытая полотенцем немытая посуда, продавленный диванчик, картина на стене маслом. Живопись была хорошей, видно, настоящей, Лев Ильич сразу это понял, хотя и не мог бы угадать художника, да и темно - не разглядеть толком. Еще полка, под потолок набитая книгами, старые растрепанные корешки, пыльные - давно к ним не прикасались. И большой телевизор в углу...

- Неожиданное жилье, - повторил Лев Ильич, взял у Веры пальто и повесил поверх своего на крюк у двери. Она присела на диванчик, он поместился напротив, у стола.

У Льва Ильича опять такое странное было чувство, будто бы и не он сидит тут, в этой чужой комнате, до того непохожей на его собственное жилье, да и на все, что он привык видеть, словно про кого-то ему рассказывают историю и еще из волшебного фонаря демонстрируют слайды. И женщина сидела напротив, про которую он ничего не знал, а до вчера и не помнил, а сейчас, вот, руку протяни - ее руки коснется, она свою не отдернет - а за что ему такая награда? И тишина полная, глубокая, как и не в Москве дело происходит, а рядом ведь бульвары с их грохотом и суетой? Двор, видно, каменный, скрадывал звуки, и переулок тихий.

- Какая икона хорошая, - тихо сказала Вера.

Лев Ильич оглянулся в угол, он от зелени и глаз вверх до того не поднимал: еле теплился огонек, а там Божья Матерь в точь, как вчерашняя, в храме, выплывала из темной доски.

- Какая хорошая... - как бы про себя повторила Вера. - Как хорошо мне здесь - так бы и не уходила... Я понимаю, Лев Ильич... Вы на меня не рассердитесь, что я в вашу жизнь без спросу вмешиваюсь?.. Я вижу, как вам тяжело, я даже испугалась, как вас сегодня увидела. Но это нужно, чтоб так вот было - совсем плохо. Это в вас предчувствие стучится - вот посмотрите. Главное теперь, чтоб вы за свою тяжесть на весь мир не озлобились, а наоборот - чтоб полюбили. Полюбите, все и осветится. Увидите, вспомните мои слова.

- А я уже... - сказал Лев Ильич, и сам себя будто издалека услышал. - Я уже полюбил.

- Да я не про то, - Вера тоже, видимо, услышала и вдруг смутилась... - Я скверная, сама не знаю, чего вас вытащила, правда, повезло - и комната, и человек добрый, и вот вы рядом, может чем помогу, я вижу, вам нужно помочь. Вот и дело у меня на первое время.

- Вы меня, Верочка, не бросайте, - попросил Лев Ильич. - Я возле вас только-только в себя начал приходить.

- А я вас о том же самом хотела... Как же, - рассмеялась она, - зачем нам друг друга бросать, когда только нашли - еще и надоесть не успели.

И Лев Ильич тоже засмеялся.

- Я вчера вечером Костю видел, - вспомнил он почему-то, - того, что в поезде. То есть, он у меня дома был допоздна, чуть не до утра мы с ним разговаривали, пили только много. Интересный человек, я таких не знал раньше... - он увидел, как Вера вздрогнула и поежилась. - Что с вами? обеспокоился он.

- Я так и знала, что он к вам пристанет.

- Как это "пристанет"? Мы случайно встретились у моего товарища в нашем доме.

- Не нравится он мне, - сказала Вера. - Я боюсь таких людей.

- Правда? - удивился Лев Ильич. - А я еще подумал, у вас с ним интересы общие, близкие...

Дверь стукнула, в коридоре уверенные шаги, вошла Маша с тяжелой сумкой, звякнуло в ней, когда она спустила ее на пол.

- Опять тишина? Что это вы, как и не знакомые, все о чем-то молчите, да тихонько разговариваете? Здесь никого больше нет, не пугайтесь. Или вы правда до сего не были знакомы - не пойму вас?

- Хорошо как у вас, Маша, я говорю Льву Ильичу - уходить не хочется.

- Ну и живите на здоровье, за тем пришли. Как цветы - понравились?

- Я такого не видел, - признался Лев Ильич, - парк тропический.

- Ну уж, скажете! - она быстро разделась, подошла к окну.

Дома она показалась ему совсем другой: исчезла лихость, как и нагловатая развязность - милая женщина, радующаяся людям, что пришли к ней. - Это я сама намудрила. Герань у меня верно редкая - видите, розовая и красная. И клен комнатный - колокольчики такие розовые... Ну, тут фиалки узайбарские - они все время цветут. Столетник разросся, надо бы горшков достать, а у меня все под кактусами. А это, угадайте, какое дерево?.. Я раз манго купила - тут напротив в магазине, чудной такой плод, да косточку и воткнула в землю и, глядите, деревце уже порядочное, сын измерял - восемь сантиметров... Баловство, конечно, коты летом шастают в окно взад-вперед, устраивают разрушения в моем парке. Я для них, другой раз, двери не закрываю, а они не признают - все в окно... Ой, Господи, что ж я вам зубы заговариваю, видела, как вы там над нашими харчами скучали. Пойдемте-ка, Верочка, я вам квартиру покажу... - они обе вышли. Лев Ильич теперь глухо слышал их голоса.

Он подошел к окну, тронул розовый колокольчик на клене и ему послышалось, тоненько он так звякнул, Лев Ильич даже вздрогнул от неожиданности, еще руку протянул - чашечка фиалки пощекотрла ему ладонь, разросшуюся герань рассматривал... Вот так мещанский цветок! Особенно сейчас, в такую грязь-распутицу, в холодном раскисшем дворе эта роскошь казалась прямо чудом. Он так загляделся, что не заметил, как подошла Вера, почувствовал ее дыхание, потом только услышал голос - она тихонько говорила:

- Мы с вами попались - у Маши именины, она затевает что-то.

Льва Ильича радость обожгла, вот как - у них даже интересы общие, секреты...

Он обернулся, взял ее руку и поцеловал. Вера на него тихо посмотрела, хотела что-то сказать, но тут вошла Маша.

- Такая история, гости дорогие. У меня сегодня, как я Вере докладывала, вроде бы именины, и я рада, что вы пришли. Только тут беспорядок и жизнь холостяцкая, потому вдруг одна осталась. Я вас и приглашаю к моему соседу, надо мной, по лестнице только поднимемся.

- Неудобно, - сказал Лев Ильич, ему не хотелось отсюда уходить. - Мы совсем чужие.

- Знаю, чужие, я вас на улице подобрала. Вот и познакомитесь. Сосед мой всегда рад людям. Мне он не чужой, значит, и гостям моим обрадуется... Вы не одевайтесь, мы выходить не будем...

Она еще что-то сунула в сумку и они вышли в коридор.

- Да, - спохватилась Маша, - я ж вам и комнату не показала, что снимать будете, заболталась на кухне, - она щелкнула выключателем, под потолком в коридоре загорелась мутная голая лампочка, велосипед висел вверх ногами, под ним лыжи, ободранный шкаф с холстами в подрамниках и просто так - один на другом до потолка, еще одна дверь рядом, она ее распахнула. - Вот вам и комната, хоть сегодня ночуйте.

Они заглянули. Чуть поменьше была комната, на окне глухая штора, темновато, но Лев Ильич разглядел тахту - матрас на самодельных ножках, ученический письменный стол, полка с книгами и кожаное кресло - глубокое, вытертое...

- Не богато, да жить можно, - определила Маша.

- Славно, - сказала Вера, - мне подходит.

- Ну и договорились. Пойдемте, у нас теперь дела поважнее.

Они стали подниматься по лестнице с выщербленными ступенями и поломанными кой-где перилами, а когда-то, видно, красивой была лестница.

- У вас сын художник? - спросил Лев Ильич.

- Какой он художник, вот отец его кой-что в этом понимал...

Они стояли перед дверью, справа была квартира, как и та, внизу; еще марш вел наверх, видно, на чердак, Маша позвонила.

Дверь открылась сразу, как ждали, они вступили в коридор, Маша с кем-то уже шутила, еще открылась дверь: в коридоре было темно, ничего не видно, а шагнул в комнату, сначала, после этой темноты и не разглядел никого. На окне в красивой клетке большой попугай с зеленым хвостом вертел головой, а рядом круглый аквариум с водорослями, подсвеченными лампой, рыбы медленно, важно так проплывали; стены в книжных шкафах. А правый угол - в иконах, перед ними лампада зажжена.

У книжной стены в кресле, таком же, видно, как в той, второй Машиной комнате, только обтянутом светлым чехлом: "Парные кресла!" - мелькнуло у Льва Ильича, - сидел мужчина. Он встал, как только они вошли в дверь. Лица его было не разглядеть, он подходил от окна, белело в черной бороде, длинные волосы падали чуть не на плечи. Он был в широкой домашней куртке, ворот белой рубашки выброшен поверх.

Маша еще и рта не успела раскрыть, он подошел к ним, протянул руку, а Лев Ильич уже привык к освещению, увидел его глаза - светлые, острые, что-то в них знакомое бросилось, но он не вспомнил.

- А я вас давно жду, Лев Ильич, - сказал он, - знал, что вы когда-нибудь, но непременно ко мне придете.

6

Уже и свет зажгли, и комната сразу обозначилась, проще стало, хоть и непривычно: весь угол в иконах, мерцающие рыбы в аквариуме, попугай задумчивый, притихший при свете, стены в книгах, неслучайные явно были книги вон переплеты самодельные. Лев Ильич сидел уже в кресле, как-то так сразу вышло, что его усадили, Вера устроилась подле на стуле, хозяин против них, прямо колени в колени Льву Ильичу. Уже разглядел его Лев Ильич, вот возраст трудно определить из-за черной окладистой бороды, а глаза молодые, зоркие, добрые, веселые сейчас. Уже Маша вместе с хозяйкой летали по комнате - стол на глазах преображался, что-то там звенело, расставлялось, а Лев Ильич все это видел, отмечал, но никак опомниться не мог - и от того, что так встретил совершенно незнакомый человек в чужом доме, и что какой-то смысл ему в этом угадывался, а в чем - он не схватывал, и в том, главное, что все пытался вспомнить, - знал же он, верно, знал этого человека!..

- Смотри, Дуся, гость у нас какой! - обернулся хозяин к жене. - Помнишь, к Федору Иванычу в родительскую последний раз ходили, к той могилке сворачивали?.. Это вот он и есть - тот самый!

У Дуси обе руки были заняты тарелками - рыба, что ли, какая? селедка? остановилась, внимательно посмотрела на Льва Ильича: милое лицо, простое, волосы гладко зачесаны, пучочек небогатый на затылке, мягкие глаза под светлыми бровками; улыбнулась, поставила тарелки, обтерла руки об фартук, подошла к ним.

- Спасибо, что пришли, - сказала она, подавая руку. - Я очень вам рада.

Лев Ильич окончательно растерялся, его опять усадили в кресло, Вера улыбалась его смущению, наверно, и ей здесь было приятно.

- Ну что, хозяин, - к ним подкатилась раскрасневшаяся Маша, - хороших гостей привела? А он сомневался - чужие, мол, неудобно. Были, говорю, чужие, когда на улице подобрала, а вот уж и свои стали. Да мы с ним давно свои второй день вместе пьянствуем.

Хозяин на нее обернулся, посмотрел мягко, но чуть укоризненно.

- Ладно, ладно, не сердись, я к слову, да и что там - мой праздник-именины!

- Не беда, Лев Ильич, что не помните, важно, что пришли, а пути нам не ведомы. Федор Иваныч, покойник, часто вас вспоминал, да и я, видите, не забыл... Ну что там? Уж к столу можно? Сегодня у нас именинница на масленицу угадала...

Они уже сидели за столом, у Льва Ильича в глазах рябило, он и не видел такого стола, хоть нагостевался в свое время: тарелочки, миски деревянные, обливные - огурчики, грибочки, селедка, балычок, мед в большой миске, ягода красная - брусника, что ли...

- Вы уж простите, - сказала Дуся, она еще не присела, - икра бы нужна, но что делать, да это сейчас почему-то все икру хотят, а то к блинам и не обязательно. Вот рыбка хорошая, а это грузди - свое все, и еще, очень вам советую, рыжики в сметане, словно бы удались, и бруснику обязательно моченая... Да что это я, - спохватилась она, - у меня квас петровский на меду... - она вернулась с большим кувшином.

- Помолимся, - сказал хозяин, встал и оборотился к иконам.

Лев Ильич руки не решился поднять, стоял, мучился, а на него никто и внимания не обращал. Опять уселись.

- У нас только водка, вино к блинам будто и не идет. Хорошая водка, я на смородиновом листе настаивала, на укропчике, - Дуся пододвинула мужу плоский граненый штоф, он налил в большие рюмки - лафитнички.

- Ну, имениннца, - сказал хозяин, - дай тебе Бог, а ты меру знай.

- Эх! - вздохнула Маша и рюмку опрокинула в рот. - Кто мне отмерит-то?

- Здравствуй! - сказал хозяин, Лев Ильич его отчество не расслышал, когда он знакомился с Верой - Кирилл Сергеич, что ли? - Будто того не знаешь, Кто?

Водка и верно была отличная, пахла травами, Лев Ильич грибочек подхватил. Так все с ним стремительно сегодня происходило, он никак не мог остановиться, себя понять, и здесь вот, за этим столом осознать - почему он тут и кто?

- Что же вы или, может, пора сразу блинов, а то я смотрю скучают наши гости, - Дуся вышла и вернулась с большим блюдом, на нем высокой горкой лежали блины, дух от них сразу пошел по всей комнате, она Льву Ильичу первому выложила на тарелку - румяные, ноздреватые - Лев Ильич не удержался, слюну проглотил.

- Со сметаной, или маслицем вам полить?

- Ой, смехота! - завелась вдруг Маша. - Как я сейчас Льва Ильича напугала!.. Он вчера ко мне забрел в столовую - вижу, мокрый, замерзший человек. "Компотиком" его отпотчевала, а он согрелся и вздумал у меня комнату снимать. А сегодня уже не один приходит. Ах ты, говорю, что ж, мол, девушку обманываешь, я жду, рассчитывала с тобой вечера коротать, а тут вон оно что! Маша так смеялась испугу Льва Ильича, нельзя было не улыбнуться.

- Я говорю, меру знай, - нахмурил брови хозяин, но не выдержал, сам засмеялся. - Набрался все-таки смелости, раз пришел?

- Да ну, - все не унималась Маша, - это Верочка ему спокойная попалась другая б на ее месте! - убежал бы, так его б и не увидели!..

- А я, знаете, что вспомнил, Лев Ильич? - сказал хозяин. - Наша именинница шутит, вы, мол, испугались, убежали, я и вспомнил: я, может, потому вас сразу узнал, все-таки двадцать лет прошло, изменились конечно, а сразу узнал. Я стоял обедню в Ваганьковской церкви - да уж не двадцать, как бы не двадцать пять тому, конечно, мне тогда пятнадцать лет исполнилось! А вы и вошли, я сразу вас заметил, робко так вошли и остановились у дверей. А дьякон тут и огласи: "Оглашенные, изыдите!" - вы обратно и кинулись. Я тогда за вами до самых кладбищенских ворот бежал - не догнал. Да и что, подумал, сам, время наступит, вернется. А потом до сего дня и не виделись. Лицо ваше на всю жизнь запомнил - смущение, страх такой неподдельный, будто сами, только что вот, что-то такое ужасное совершили...

- Господи! - вырвалось у Льва Ильича. - А я вчера и не знаю зачем - да нет, знаю, знаю! - вас вспомнил... Кирюша!.. - он вскочил со стула и кинулся к нему. - Кирюша!..

- Ну вот, слава тебе, Господи, разобрались, - улыбался хозяин.

Они поцеловались, Лев Ильич все руки его никак не отпускал.

- Да как же так, а я ведь ни разу и не искал вас!..

- Ну, так и я вас не искал. Квиты. А Федор-то Иваныч...

- Какой Федор Иваныч?.. А...

- Десять лет как схоронили. Марья Петровна при вас еще жива была? Ну да, она еще с полгода после вас промаялась. А он, видите, сколько еще прожил, хоть постарше ее был лет как бы не на пятнадцать...

Лев Ильич вспомнил, все он теперь вспомнил. И себя, горящего, как свеча, от своего безысходного горя, и Федора Иваныча с голубыми глазами на изрезанном коричневыми морщинами лице, и его руки - широкие, корявые руки могильщика с въевшейся в них глиной. И то, с каким ужасом он глядел на эти руки, будто та глина его была, с той самой могилы. Как тот рассказывал ему о себе, разные истории, думал, верно, чужая беда его остановит, про свою заставит забыть - да куда там, он только своим и упивался. Тогда-то вот Кирюшу он и заметил. Тихий такой, длинный, нескладный подросток, сидел все с книжкой, школьник, чужой будто в той комнатушке, где на широкой кровати трудно умирала женщина, а в окошко глядели кресты... Вспомнил Лев Ильич ту историю. Пришла раз на кладбище женщина, проведать могилку - самое время было, тридцатые годы, с Федором Иванычем договорились о той могилке, оставила ему деньги, чтоб следил, - сама мол, уезжает надолго, он и не понял, куда да зачем; что ему за дело, присмотр, велика обязанность, все равно тут. С ребенком пришла трехлетним, мне, говорит, еще туда-сюда сбегать, проездом, мол, в Москве, а поезд вечером, пусть мальчонка у вас побудет. И на это Федор Иваныч согласился - почему не помочь. Да и не вернулась. А мальчик тот не ее был, она рассказала Федору Иванычу, успела. Только ему все равно в голову бы не зашло, что так может обернуться. У них в Ростове - вот они откуда - посадили священника, потом забрали попадью, а мальчика она успела отдать сестре, как за ней пришли, или сами его не взяли. А потом и ту сестру замели - все вычищали под корень, мальчонка и остался соседям. И уж никакой жизни в Ростове не стало, друг друга боялись, молчи, мол, пока цел. Она тоже, эта женщина, была не тамошняя - из Москвы, что ли, беглая, что-то за ней водилось, путанная история. Но Федор Иваныч слушал в полуха, ему ни к чему она была, он наслушался веселых кладбищенских историй. Так ли, не так, но паренек у него остался. Детей у них не было, они и не усыновили его, остерегались, уж больно время было хитрое, как-то там записали, оформили, он и жил под их фамилией - сын и сын. Да и Льву Ильичу та история тогда была ни к чему, ему все онавиделась, как тепло из нее в его руках уходило, он все на руки Федору Иванычу глядел... Никогда не вспоминал, а этот вон как его запомнил...

- Ну и что ж... вы, - споткнулся на его имени Лев Ильич.

- Видите, как, - улыбнулся Кирилл Сергеич, - живу. Федора Иваныча схоронили недалеко от вашей могилки - давно не были?.. Мы там кусты насадили сирень, смородина... Да разное у меня было, как у всех, а потом выправился, академию кончил, женился. Третий год здесь служу.

- Кем... служите? - все не понимал Лев Ильич.

- Да батюшка он, Господи! - не выдержала Маша. - Какой тебе, Веруша, непонятливый мужичонка достался! Батюшка наш - отец Кирилл, а для меня еще милый Кирюша, правда, нет?

- Чудеса какие-то, - сказал Лев Ильич. - То есть, не в том, что вы священник, хоть и это... для меня удивительно. Но вот как, почему, зачем? вот что мне хочется для самого себя понять! Зачем я вдруг оказался у вас? И ведь не думал, кто б сказал, не поверил - как это происходит? Да к тому же второй день у меня все словно б и идет к этому! - Лев Ильич разгорячился, на него всегда первая рюмка сильно действовала, потом приходил в себя. - Мы с Верочкой вчера утром встретились в поезде, еще там один - третий, оказался, и понимаете... Кирилл Сергеич, все у нас разговор и вся моя жизнь - она с тех пор, со вчера, - беспрерывно вокруг всех этих, как сказать, проблем. Я и думал-то о них - так, к случаю, необязательному разговору. А ночью, сегодняшним утром я было совсем до стенки дошел... Хорошо за Верочку уцепился. И вот в довершение всего я у вас, а вы... Чудо, что ли, или меня кто-то за руку ведет?.. Вы меня извините, - опомнился Лев Ильич, оборотясь к хозяйке, что-то я разоткровенничался, а у вас праздник, я вам настроение порчу...

- Бог с вами, - сказала Дуся, - я ж сказала вам, как рады, что вы пришли. Мне Кирюша рассказывал о вашем горе и о том, как вы убивались, я словно давно вас знаю. Вон сколько времени прошло, вы мне все таким, как раньше, молоденьким виделись, а теперь вы вон какой - зрелый человек... Только блины мои вам будто и не нравятся - не жалуете.

- Да что вы, - покраснел от чего-то Лев Ильич, - я только и делаю - ем... Правда, разговариваю много...

- Лев Ильич, - спросила Вера; она до сего все молчала, внимательно слушала и улыбалась, спокойней она тут стала, ушла сдерживаемая нервность, которую все время чувствовал в ней Лев Ильич, - Лев Ильич, а мы только что с вами... Я вам про это и говорила - помните? что вы все вокруг ходите не случайно - вот и пришли. Как же в чудо не поверить!

- Это вот он - такой-то, в чудо не верит? Да что ты, Веруша! - Маша тем временем разливала водку из штофа. - Я как его первый раз замерзшего, тихого разглядела у себя в столовой - я их, таких скромных евреев - во как люблю! Они, евреи, бывают нахальные и такие, это как совсем разная нация...

- Маша, Маша, - нахмурился Кирилл Сергеич.

- Ну что ты меня все останавливаешь, батюшка? Я правду говорю. Они, тихие-то такие, самые душевные, а для нашего женского пола особенно сладкие. Им ли в чудеса не верить!

- Маша, ты, конечно, именинница, - сказал Кирилл Сергеич,- вроде бы здесь хозяйка, но не расходись.

- А что я, обижаю, что ль, кого? У них другая сила - она в таком упрямстве - не сдвинешь, все равно по-своему сделают, а посмотришь, его можно руками мять.

- Откуда опыт такой, знание? - улыбнулся Кирилл Сергеич.

- Обыкновенно откуда - из жизненной практики. Повидала.

Кирилл Сергеич только руками развел.

- А вот вы... насчет чуда... - спросил Лев Ильич, ему таким важным показалось все, о чем тут говорили, он так привык к застольному разговору, безо всякого смысла и дела: надо ж как, удивлялся он про себя, жизнь и за рюмкой с блинами продолжается! - Я понимаю и буду еще думать о нашей чудесной встрече, и такой важной для меня - с Верочкой вчера в поезде, и об этих днях, что-то во мне уже изменивших. Но это, как бы сказать, чудеса метафорические, они - хочешь, за чудо посчитай, а не хочешь - все ж обыкновенно: встретились, разговорились, квартиру пришли нанимать, а тут именины - случай!.. Ну а реальные чудеса - их христианство отрицает? То есть, от чуда ведь и Христос отказался - не сошел с Креста, от искушения, то есть... Ну было, было, заспешил он, показалось, сейчас его поправят, - знаю, были и чудеса: и Лазарь, и бесноватые, и пять хлебов - тоже, говорят, метафора, символика, ну были в те первые века и со святыми чудеса. А в наше время - или это потом, не при жизни узнается? Но ведь потом не отличишь легенду от реальности?.. Я очень нескладно, темно это выражаю? - смутился он.

- Нет, отчего же, - сказал Кирилл Сергеич. - Мне кажется, я вас понял. Хотя это и не простой вопрос. И Фома-апостол тем же мучился, если помните, не уверовал, пока свои персты в Его раны не вложил. Конечно, когда человек живет с верой, у него совсем иное отношение к жизни, как бы другое зрение, ему постоянно открывается чудесное, ну, в каждой мелочи, мимо которой люди обычно проходят, не замечают... Хотя бы то, о чем вы только что говорили: вчерашняя встреча, сегодняшняя - случайность, стечение обстоятельств - пошел бы налево, а не направо, заглянул бы в другую столовую - может быть, и не встретились. Ну а поверь вы в то, что в жизни ничего такого бессмысленного не происходит, что все волосы у нас на голове сосчитаны и каждый наш шаг наперед известен, хотя и полная свобода у вас при этом существует - между злом и добром, я имею в виду. Он потому, верно вы сказали, и с Креста не сошел, чтоб навсегда вам эту свободу оставить.

- Это я понимаю, - сказал Лев Ильич, - то есть, умозрительно понимаю, а какое все это имеет отношение к моей жизни - никак не пойму... То есть, вам-то я верю, - заторопился он, - хоть никогда про это всерьез и не слышал, так, литературно-философские рассуждения.

- Ну и этого для начала не мало. Одному поверили, вон, Вера рядом с вами сидит, ей поверили... Разные пути есть. Одному через чудо, другому - встреча, третий от отчаяния, или, как говорят модные современные философы - от желания отчаяться.

- Объясните, отец Кирилл, - спросила Вера, - я пыталась Льву Ильичу сегодня ответить, едва ли смогла. О том, что страх Господень возникает непременно в искреннем покаянии, он и есть начало всему - мудрости, пути, вере, в конечном счете.

- Точно, - сказала Маша, - только их, мужиков нынешних, не напугаешь, да и опасно - напугается и к другой убежит. Вот и бегают, пуганные-то, тоже повидала!.. Ладно, ладно, не сердись, - глянула она на Кирилла Сергеича. - Я это так, чтоб не заскучали.

- Подожди, Маша, - вмешалась Дуся, - человек, правда, переживает, не видишь, что ли?

- Да вижу я, Господи, кабы не видела и не привела бы сюда. Вон оно чудо-то выходит - моя бабья доброта и есть, и никакой другой подкладки... Не сверкай, не сверкай на меня глазами, отче, бабе после рюмочки поболтать не грех. Грех в печаль впасть да из нее не выбраться. Вон и я ученая!

- Видите, как живу, Лев Ильич, - засмеялся Кирилл Сергеич, - в женском обществе, слово не дадут сказать, не зря монахи от них бегали - забьют.

- Да не за тем они бегали, - обрадовалась Маша, что ее тон поддержали, они от себя убегали, это только в старое время, до нашего бабьего освобождения считалось, что в нас зло, а коммунисты разъяснили - зло в мужике. Сколько они нашего брата перепортят за жизнь - страшное дело!

- А вы знаете, в чем Маша права? - сказал Кирилл Сергеич. - Что грех великий, действительно, не в том, что согрешишь, кто ж безгрешен, а в том, что за своим грехом ничего больше не увидишь, уныние и есть самый страшный грех к смерти.

- Да, - сказал Лев Ильич, - я сегодня целый день об это и бьюсь. Значит, тогда и... выхода нет? - спросил он опять, как только что Веру спрашивал.

- Есть, - серьезно ответил Кирилл Сергеич. - Только тут и разница. Апостол Павел говорит в послании Коринфянам: "Теперь я радуюсь не потому, что вы опечалились, но что вы опечалились к покаянию, ибо опечалились ради Бога, так что нисколько не понесли от нас вреда. Ибо печаль ради Бога производит неизменное покаяние ко спасению, а печаль мирская производит смерть."

- Тогда нет выхода, - сказал Лев Ильич, - какая ж у меня печаль, как не мирская.

- А почему вы так полагаете? - спросил Кирилл Сергеич, остро вглядываясь в него.

- Я ж, видите, ничего не знаю, в азбуке не разбираюсь, не верю, да и не крещен.

- То беда поправимая, - сказал Кирилл Сергеич, - давайте мы вас и окрестим.

- Вот это дело, - обрадовалась Маша, - эх, погуляем! Сколько у нас четыре дня осталось до Поста, чтоб всласть погулять? Я и крестной буду.

- Да ну, что вы, - испугался Лев Ильич, - как я могу креститься, когда я в самых азах сомневаюсь.

- Не надо, - легко согласился Кирилл Сергеич, - тут не следует неволить.

- Как не следует? - горячилась Маша. - Вера, ну что же вы не поддержите? Вон, вишь, и святой апостол сомневался, пока ему чудеса не предъявили... Но непременно я буду матерь крестная - я ж его на улице подобрала!

- Подожди, - отмахнулся от нее Кирилл Сергеич. - Тут у вас логическое заблуждение. Вот вы все доверяете логике, и от незнания себя, в том числе. Ну как это вы не верите, вы не случайно про чудеса заговорили - они горят у вас в душе, я вижу, да я вас с юности запомнил: и как в церковь вошли, как бежали оттуда - так не бывает без веры. Человек другой раз сам не знает про себя, привычки нет для такого понимания... Ну хорошо, что у вас корысть, что ль, какая в вашем, как вы полагаете, мирском покаянии, вы за него что-то получить надеетесь, или любоваться им перед собой, комплексы, как ныне говорят, в вас гуляют?

- Нет, - сказал Лев Ильич, - какая тут корысть, когда я сегодня - вон, Верочка на меня насмотрелась, тьму египетскую увидел средь бела дня, сам от себя, от ужаса и... омерзения чуть не захлебнулся.

- Видите как, - кивнул головой Кирилл Сергеич. - Апостол Павел в следующем стихе и разъясняет: "Ибо то самое, что вы опечалились ради Бога, смотрите, какое произвело в вас усердие, какие извинения, какое негодование на виновного (заметьте, на виновного!), какой страх, какое желание, какую ревность, какое взыскание! По всему вы показали себя чистыми в этом деле", заканчивает Павел.

- Что ж с того? - поднял голову Лев Ильич.

- А то, - сказал Кирилл Сергеич, - что вы о себе плачете, о себе негодуете, себя почитаете виновным, отсюда и страх, и ревность, и взыскание, по слову апостола. А покаяние, как сказал преподобный Исаак Сирин, есть корабль, страх Божий - кормчий, любовь же Божественная - пристань. Страх вводит нас на корабль покаяния, перевозит по смрадному морю жизни и пристает к Божественной пристани.

- Прекрасно, - сказал Лев Ильич, - красиво. Но может быть, в этом страхе и есть корысть, о которой вы говорите, - что-то в нем не хотело сдаваться, словно жалко было расставаться со своей безнадежностью. - Какая ж чистота в этом деле, если я с перепугу заберусь на тот корабль от страха наказания - не от веры.

- Разные пути есть, мы и начали с этого. А коли взошел на корабль покаяния, доверься кормчему - он вас мимо той пристани никак не провезет...

Колокольчик звякнул, пропел мелодично: "Пришел кто-то..." - успел подумать Лев Ильич. Дверь открылась, и Лев Ильич обомлел, а больше всего от того, что первым его чувством была неприязнь, раздражение: это уж слишком, многовато, зачем так все сходится? Иль от того, что Верины слова в нем засели?.. Сам себя устыдился Лев Ильич, даже испугался - такая гадость полезла в голову, а человек ему ничего плохого не сделал, самому ж интересно с ним было. Он только взглянул на Веру - она тоже недоуменно пожала плечами.

- Вот хорошего как, - проговорил меж тем Кирилл Сергеич, - спасибо, пожаловали. А у нас гости, знакомьтесь, блины, вон как кстати.

- Да уж и не знаю, кстати ли, но Марию Кузьминичну поздравляю с именинами, - на Косте белая рубашка с галстуком, дешевый костюм отутюжен, он протянул Маше букетик в целофане - хризантемы.

- Вот он, мужчина, а я, балоболка, его не жалую! - воскликнула Маша, стул подле себя отодвинула. - Садитесь, Костя, буду за вами ухаживать.

У Кости лицо не дрогнуло, как Льва Ильича с Верой разглядел, только глаза чуть сощурил.

- Вон как, Лев Ильич, у нас с вами дорожки сходятся.

- А вы знакомы? - поразился Кирилл Сергеич. - Что ж вы, Костя, давно его мне не привели? Мы сейчас подсчитывали - двадцать пять лет знаем друг друга, а почти столько же и не виделись... И Веру Николавну знаете?.. Вот и славно.

Из-за спины Кости показался еще один гость: совсем молоденький паренек с румянцем во всю щеку, светлая прядь волос падала на широкий лоб, широко расставленные глаза смотрели смущенно, но смело, из распахнутого ворота ковбойки выглядывала тоненькая мальчишеская шея.

- Да, - замешкался Костя... ("Ага, все-таки сбился, нас увидев, конечно же, никак не ожидал", - удовлетворенно отметил Лев Ильич, а то уж такой был респектабельный выход, не позабыл бы...) - я, извините, не представил вам своего молодого друга. Федя Моргунов, давно мечтал с вами, отец Кирилл, познакомиться, никогда не видел живого священника, не верил, что бывают...

- Я никогда вам такого не говорил, - Федя залился краской, даже лоб покраснел. - Охота вам меня сразу дураком представлять?

- А не сразу можно? - улыбнулся Костя.

- Ну, если заслуживаю, - у Феди глаза отвердели. - У меня с церковью сложные отношения - смахивают на провинциальный театр, а священники чаще такие любители, вот мне и хотелось увидеть не на сцене или за кулисами - в жизни.

- Вон какого привел! - сказала Маша. - Садись-ка, зритель, блинов наших отведай, только честно скажешь, любительские иль профессиональные. Вот как с блинами разберешься, тогда мы и о церкви поговорим.

- Садитесь, садитесь, - приглашала Дуся, - что вы на него напустились, человек первый раз пришел. Вы сначала закусите - грибочки, селедочка, а я сейчас вам горяченьких, у меня дожидаются в духовке.

- Спасибо, - румянец на щеках у Феди полыхал все ярче, - я не голодный.

- Да чего там, - сказала Маша, - мы все ныне сытые, достигли, а раз пришел, признавай наш устав. Так я говорю, отче?

Кирилл Сергеич всем налил, Дуся вошла, на блюде дышала еще такая же горка блинов, она ее утвердила посреди стола. Все еще раз выпили за именинницу.

- Рыжики, грузди... - угощала Дуся.

- А мне интересно, - сказал Кирилл Сергеич, - ваше заключение насчет провинциального актерства на чем основано, вы с чем-то сравниваете, или просто другого не знаете?

Федя не мог ответить, он только заправил блин в рот, да по совету хозяйки подтолкнул его туда рыжиком, у него даже слезы выступили на глазах. Он рассердился.

- Мне сравнивать не с чем, - получил он, наконец, возможность говорить, а что видел, в полном соответствии с тем, что только и может быть. А как же иначе? Я, скажем, прихожу сегодня в церковь, вчера на луну слетал, еще за день до того пересадил умирающему сердце от свеженького трупа, в кармане у меня транзистор - футбол передают из Мексики, а тут, в церкви, все как при царе-Горохе: те же свечки, тот же безголосый хор, язык, давно уж его никто не понимает, одеяния - от них, как в музее, нафталином пахнет, от тоски скулы воротит, десять убогих старушонок и мужичонка колченогий. А священник в этом своем допотопном азяме делает вид, что ничего за стенами не изменилось - то есть, ни луны, ни транзистора, ни современной медицины. Да еще старушонки-святоши за руки хватают...

- Чего ж они тебя сердешного схватили? - искренне изумилась Маша.

- Да кто их знает - не понравилось, что я руки назад сложил. Не нравится! Видно, еще до татар такое правило установили.

- А я напугалась, ну думаю, чего он там своими руками размахивал? Эх, философ! Старушки те не в музей пришли, не глазеть на диковину - домой. А дома, погляди на свою мать, разве она руки за спиной когда сложит, они у нее беспременно делом заняты: то исподнее твое отстирать, то тебе кашку сварить. Да, небось, и самому стыдно дома туристом похаживать?

- Какой дом, когда говорят не по-нашему - ни слова не понять.

- Ну они-то, может, понимают? - это Вера спросила. - Вы за себя сейчас говорите или за других, за кого ничего не знаете?

- Что ж другие, они не сейчас живут, не по тем же улицам ходят?

- Ну да, - сказала Вера, - в смысле транзисторов, конечно, большие произошли изменения на планете.

- Нет, почему же, - сказал Кирилл Сергеич, - есть такая точка зрения, что нынешняя церковь консервативна, не учитывает изменений, происходящих ежегодно в мире. Верно, не учитывает. Но беда ли ее в этом, вот где вопрос? Может, в той консервативности как раз ее сила? Вы подумайте, какие невероятные изменения в мире, да хоть за последние двести, сто, даже пятьдесят лет - прямо эпохи новые, геологические. И все, заметьте, разрушается,

самое, казалось бы, прочное, на века строенное, чему рукоплескали, чем восхищались, гордились - никто и не вспоминает. А церковь стоит. Татары, Петр, большевики или, как в школе учат, рабовладельчество, феодализм, капитализм, социализм - а церковь стоит.

Может, в этом ее консерватизме и смысл, а чем, как не высшим смыслом, вы это чудо объясните?

- Да мало ли чего стоит, - Федя потянулся было к блинам, но опять рассердился, налил себе рюмку, выпил. - Вон стена китайская стоит, еще может, древней, а какой в ней смысл - одна историческая нелепость... Да нет, глупость сморозил, вы не подумай-те, я к вам не спорить пришел, не уличать вас в обмане! - вскричал он вдруг. - Это я потому, что Костя меня дураком представил... Я вам этого, Костя, не прощу, - сверкнул он на него глазами. - Я подумал, может, вы мне мое главное, предельное сомнение разъясните? Что ж, церковь - это обряд, традиция, нужна старушкам, ну и Бог с ними, пусть ходят, раз им хорошо. Пусть любительская служба, профессиональная - пускай их! Можно, ведь, и без церкви - Бог он где хочет живет, но вот, чтоб поверить! Я чувствую, вижу, без веры все расползается, а с Богом стройно, все на свете объяснимо, все без вранья и жалких научных допущений, когда библейское объясняют социальным, а философию физиологией. Но коль поверишь, как самое главное примирить? Я, может, вам, конечно, ребенком кажусь, про это все написано, сказано, все обсудилось, известно - но то в чужой книжке, а это мое, мне самому себе как объяснить?

- А вы себя не стыдитесь, - сказал Кирилл Сергеич, - он совсем по-другому глядел на Федю, мягко ("Чтоб не смущать", - подумал Лев Ильич). - Чего извиняться, когда вы о таких серьезных вещах говорите. Что же вас так смущает, что не дает поверить, когда уже почувствовали необходимоть, в себе услышали, поняли?

- Главный, вечный - страшный вопрос, на котором все себе головы расшибали. Но про всех-то - зачем мне, он у меня свой? - у Феди даже кровь отхлынула от щек, побледнел, видно, правда, был в недоумении. - Хорошо. Бог. Шесть дней, грехопадение, потоп, Христос, даже Воскресение - и это можно представить, как ни дико, - пусть символика, все равно стройно, прекрасно - все на месте. Соблюдайте заповеди, или хоть старайтесь соблюдать, покаяние... - он заметил, что Кирилл Сергеич глянул на Льва Ильича, и остановился сразбегу. - Ну вот, я ж говорил, вы будете смеяться...

- Бог с вами, - сказал Кирилл Сергеич, - зачем вы так меня обижаете? Мы только-только до вас со старым моим другом Львом Ильичем говорили о покаянии. Но с другой стороны, совсем иначе. Я слушаю вас очень внимательно.

- Можно я еще выпью? - спросил Федя, прямо по-детски у него вырвалось.

- Видите, какой я плохой хозяин, - заметил Кирилл Сергеич, - и верно, любитель - не профессионал.

- А блины замечательные, - первый раз улыбнулся Федя, - и правду вы сказали, - посмотрел он на Машу, - мама у меня тоже такие печет, редко, правда.

- Видишь, как, - сказала Маша, - все и выходит правильно.

- Нет, но я хочу договорить, спросить!.. - заспешил Федя, испугавшись, что его перебьют. - Но как все-таки быть и понять, как поверить, что это все не жуткая бессмысленность - невозможно ж вообразить себе Божье злодейство? Как понять Бабий яр, Архипелаг, или, мне еще ближе, - бабушка моя умирала? Она всю жизнь была голубь чистая, только шишки на нее валились со всех сторон, только добро делала всем, кто бы с ней ни соприкасался. А умирала целый год, я и в книгах не читал, чтоб так человек мучился - за что? А она сдерживалась, не жаловалась, но я не могу и никогда не смогу забыть ее страданий, ее недоумения... Постойте,- ему показалось, что Кирилл Сергеич хочет что-то сказать. - Я договорю. Что ж будет там, где вечная жизнь, она будет сидеть рядом с каким-нибудь медным лбом, который моего деда допрашивал, здесь вон, поблизости, на Лубянке? Я деда своего никогда не видел, до того его додопрашивали, что дед, уж такой, говорят, крепкий был человек, а такую на себя напраслину наговорил, да ладно бы про себя - ни в один роман не влезет... Да нет, не рядом, тот изувер, может, крещеный, покаялся перед смертью, он-то одесную сядет, а неверующая моя бабушка на сковородке - так, что ли? Ну как здесь во что-то поверить, не счесть злой, страшной бессмыслицей, безнравственнее, чем рассуждения про обезьян, которые из палок понаделали себе луки, а потом Библию написали? Как жить с этим?..

Вот оно, думал Лев Ильич, пути-то какие у всех разные, он все о себе, копошится в своих жалких переживаниях, а этот мальчик на что замахивается! Он теперь во все глаза смотрел на Кирилла Сергеича, от него ждал чуда, хоть уже две тысячи лет, знал он, никто ничего об том не мог дождаться, и не так кричали.

- Стало быть, билет возвращаешь, - усмехнулся Костя, первый раз он тут заговорил, молча сидел и не слушал вроде, спокойненько ото всего отведывал, что было на столе. - Русский мальчик с транзистором из книжки выскочил, начитался.

- Ну вот, я говорил! - у Феди опять щеки запылали. - Я знаю, что все это смешно, всем давно известно, но от того, что известно, разве оно исчезло, зачем тогда известно, когда у палача перед моей бабушкой будет преимущество?!

- Подождите, Костя, - спокойно посмотрел на него Кирилл Сергеич. - Билет билетом, а кто уйдет от ответа на такой вопрос? Раз он перед тобой стоит, душа задохнулась - не от умозрения же... Здесь, Федя, в страшном этом вопросе есть две стороны. Одна общая, высшая, где существует безусловное разрешение, тоже, разумеется не для всех - для тех, кто верит, кого называют юродивыми во Христе, чей подвиг в силе не искушаться видимым господством зла, не отрекаться ради него от добра, пусть оно и не видимо, а рядом со злом и вовсе не заметно... Конечно, что оно скажет сердцу человека не верующего, у которого душа сегодня рвется, который в правде, в истине усомнился, которому факты тьма их - весь свет застят, который грань эту невидимую уже не различает? Как он поверит, что князь века осужден, когда палач получает пенсию, а бабушка умерла в муках? Можно ли тут чего доказать? Поэтому, коли вы говорите - Бабий яр или Архипелаг - объяснимо. При всей не укладывающейся в голове чудовищности совершенного преступления - объяснимо, если подымемся на высоту Промысла о судьбах еврейского или русского народа, прошедших для чего-то неведомого нам через такие уму не постижимые испытания. А зло, в котором мы, пусть мистическую, но целесообразность поймем, уже и не зло, ибо зло, как известно, всего лишь бессмыслица. Но вот как с бабушкой вашей - голубем этим быть? Тут уж рационально ли, метафизически, но такое конкретное, реальное зло не разрешить, здесь, с этим ужасом способно справиться только собственное мистическое переживание. Не объяснить, нет, это уже запредельно, тут тайна, которая человеку не может быть ведома. Может быть, только притушить своим страданием, собственным переживанием, живым религиозным опытом, смириться с этим, поверить в скрытый смысл недоступной нам гармонии, который приоткроется в конце времен... Иначе путь страшный - тут и начинается дьяволово искушение, бунт, требующий объяснения: Иов забывает, кого вызвал на суд, перед кем потрясал кулаками... А что там, где кто одесную, как вы говорите, а кто будет брошен в огненное озеро, на муку "второй смерти", о тех, чьи имена в книге жизни не записаны, про то не за столом, не за блинами говорить, да и не дано нам про это разговаривать. По вере, по молитве, в церкви, где Бог всегда, от века пребывает, вместе с церковью поможете своей бабушке, хоть и не верующая она, а кто знает, искренняя молитва Господу все равно будет услышана. А чем ей еще помочь?

- Церковь помолится, как же... - сказал Костя. Он как бы про себя говорил, бледным был, выпил, видно. - Много она молилась, ваша церковь, о Бабьем яре, об Архипелаге, вот о бабушке, хоть и не верующая, можно заказать панихиду - не испугается, пусть ересь, а за тысячи расстрелянных священников, за свои же загаженные церкви... И все благодать у них, которую им уполномоченный выдает на время обедни под расписку из своего ящика...

- Вон как выходит, не сбылось обетование о Церкви? - сказал Кирилл Сергеич, оборотившись к Косте. - Одолели врата ада.

- Да не врата, - с раздражением бросил Костя, - а уполномоченный со старостихой. И не Церковь, которая камень веры, а тех, кому все равно где служить, была б служба. Им и Маркса с бородой повесь, найдут цитату из Писания - кесарево, мол, кесарю. Кесарево, а не Божье - такого ведь сказано!

Кирилл Сергеич промолчал. Они говорили, как бы меж собой, продолжая какой-то давний разговор.

- Может, чайком займемся, а то еще блинов - у меня теста целое ведро? спохватилась Дуся.

Она так же, без суеты, переменила посуду, появились пироги, варенья, внесла большой чайник. Притихшая Маша ей помогала. И все как стихли, или показалось так Льву Ильичу, сам от блинов отяжелел, но что-то осталось на душе от быстрой той перепалки, сыростью потянуло знакомой, промозглой. А стол был красивый: мед отсвечивал янтарем, разноцветные варенья, простые широкие чашки с узорами, - а все было тяжко. А может, верно, не привык к такому угощению осоловел?

Но они все-таки еще посидели, как-то и неловко сразу подниматься. Кирилл Сергеич с Верой затеяли разговор о воспитании детей, Лев Ильич не вслушивался, все пытался припомнить в точности и понять, что ж тут все-таки произошло...

- Дети, дети! - встряла вдруг Маша в разговор Кирилла Сергеича с Верой. Все о воспитании толкуешь, а чего ж детушек-то один Сережка, - рожали бы, коли про воспитание все наперед известно?

- Ну да, - блеснула глазами Дуся, вся так и загорелась, - какие дети, когда у отца то пост, то служба! - и засмеялась, хорошо так посмотрев на Кирилла Сергеича. Тот даже крякнул.

- А ты, мать, погуляла, однако, на масляной!..

Все стали подниматься.

- Спасибо, - сказал Федя, горячо пожимая руку Кириллу Сергеичу. - Я боялся, вы меня начнете утешать, уговаривать. Я про все это должен подумать.

- Заходите, - ответил Кирилл Сергеич, - вместе и подумаем. А вас, - он со Львом Ильичем расцеловался, - непременно жду, как уж мы нашли друг друга нельзя теряться.

Они уже все выходили в коридор, пропуская друг друга вперед: Костя пошел первым.

- Благословите, отец Кирилл, - подошла к нему Вера.

Лев Ильич отчего-то засмущался, заспешил, но проходя в дверь увидел, как мягко засветились глаза Кирилла Сергеича.

7

Они молча прошли двор и остановились в переулке. Здесь было совсем темно, хотя еще и не поздно, тихо, на бульваре прогрохотал, сверкнув огнями, трамвай. Лев Ильич обернулся в темный двор и увидел, как в первом этаже вспыхнуло зеленое окно: Маша с Верой там, подумал он. Они не успели толком ни попрощаться, ни договориться о следующей встрече. Да и совсем не так, он думал, сложится вечер: даже не поговорили. "Ночевать она, что ли, прямо сразу осталась?" - хоть спросил бы, взял пальто да пошел... Странно как, он ведь ничего и не знает про нее. "Завтра",- почему-то подумал он, завтра все и решится. А что решится? Он отмахнулся. Он и сам не знал, ч т о, но оно билось в нем, такое ясное было предчувствие о завтрашнем дне. Да, но ведь и сегодня еще как-то надо прожить, подумал он с тоской...

- Спасибо вам, Костя, за то, что привели меня, - сказал Федя. А Лев Ильич и забыл, что он не один. Федя был в легкой спортивной курточке, без фуражки совсем мальчишка. - Замечательный человек, я не знал, что они такими бывают. Коли так, все серьезней, чем я думал.

- Литературный поп, - сказал Костя. - Он вдобавок еще сочиняет. Я раз читал, не завидую, если вам подсунет.

- Странно как, - сказал Лев Ильич, они, меж тем, двинулись в сторону бульвара. - Я вас второй день знаю, третий раз вижу и не перестаю удивляться кто вы такой? Совершенно противоположные вещи все время говорите, я вконец запутался.

- Вас что, мое социальное положение заботит? - Костя был явно раздражен и даже не пытался сдерживаться, всегдашняя подчеркиваемая воспитанность слезла с него. "Да он пьяный?.." - подумал с удивлением Лев Ильич.

- Вы просто, как мне кажется, все время себе противоречите. В поезде одно, вчера ночью - мы с вами сидели - иначе, а тут, я уж совсем в тупик встал. Почему литературный?.. - он не договорил, не хотелось повторять слова Кости.

- "Кажется!" Ежели кажется - перекреститесь... Да потому, что эти грошевые рассуждения о теодицее, зады русского, так называемого, религиозного ренессанса - соловьевско-бердяевского - пора б уже и позабыть. А когда священник перед мальчиком с горящими глазами демонстрирует свою жалкую интеллигентскую эрудицию - смешно. Потому и говорю: литературный поп, - с удовольствием и со смаком повторил он. - Пусть бы неофит какой, в книжке Христа обнаруживший, повторял эти умозрения, а то священник, которому положено существовать в святоотеческой традиции - самому покаяться, если он чистый человек, что участвует во всей этой лжи. Ежедневно людей совращает.

- Странно как, - повторил Лев Ильич, - я ведь его мальчиком вспомнил, а сейчас он на меня самое глубокое впечатление произвел - и чистый, верно вы говорите, человек, и такой добрый, то есть, внутренне добрый, и несомненно искренний.

- Профессиональные приемы. Да что там толковать, хотите поговорим как-нибудь всерьез, не здесь же, да мне и недосуг, дела, отрубил он резко. Определительность нужна, как Отцы любили говорить, определительность, а не розовая благостность.

- А я согласен со Львом Ильичем, - вступился Федя, молча шагавший чуть в стороне по мостовой. - Мне так стыдно за то, что я наговорил сначала, ничего-то не зная про церковь: сегодня, вчера, завтра - а я и не был там никогда, так зашел однажды, ничего не понял. А там вон какие люди служат.

- Какие - вон такие? - со злостью спросил Костя. Лев Ильич ему все больше поражался. - Начитанные и блинами с брусникой потчуют, квас медовый выдумывают? Так это бессловесная Дуся... А она ему ничего сегодня врезала, я и не ожидал от нее такой прыти!.. - он злорадно засмеялся.

- Она пошутила, - сказал Лев Ильич, - чтоб вашу же неловкость сгладить, чтоб разговор был за столом.

- Вот я и говорю: им бы сгладить, смазать, да блины рыжиками закусывать.

- А будто вы блинов не ели! - засмеялся Федя. - Хоть вы мне и врезали, а заметил - небось за ушами трещало!..

Костя резко остановился, повернулся к Феде, хотел что-то сказать, но сдержался, махнул рукой и пошел прочь. Они как раз вышли к бульвару, постояли, посмотрели ему вслед и пошли себе.

- Странный какой человек, - продолжал свое Лев Ильич. - Я, правда, все ему удивляюсь, второй уж день.

- Замечательный человек, - горячо сказал Федя. - Я его тоже не очень давно знаю. Он раньше был серьезным ученым - физиком, но потом все бросил. Теперь нигде не работает, не знаю, на что живет - у него денег никогда нет. Один живет. Я был у него - комната маленькая, пустая, иконы только хорошие и книги есть. Он пишет, богослов замечательный, я, правда, мало что понимаю. Но говорит - заслушаешься. Он особенный человек, я думаю. А на меня злится, что я его вроде не признаю, хотя я и признаю, говорю ж вам. Он почему-то и на этого злится... на отца Кирилла. А я его давно просил познакомить меня со священником - интересно. Я, правда, думал, они все, ну не жулики, а - сами по себе, а церковь - сама по себе. Вот и Костя утверждает, что церковь у нас вся давно продалась властям. Ну не то чтоб продалась, говорит, хотя и продалась фактически, но это, мол, второе, первое, что она права не имеет.

- Как не имеет? - удивился Лев Ильич. - На что, то есть, не имеет?

- Ну я его не совсем понял, речь о благодати. Церковь, вроде, монопольно ею владеет, а она дается по делам и по свободному Божьему волеизъявлению, а не за церковные знания... Да вот у них с отцом Кириллом была перепалка - слышали?

- У кого ж, по его, на нее право? - спросил Лев Ильич.

- Тут и вся загвоздка, - усмехнулся Федя, - мне потому с ним трудно стало, хотя и интересно, и человек он добрый, не жадный, ну, на свои познания. Много мне чего рассказывал. Я когда с ним встретился, дурак дураком был, собирался в революцию кинуться: письма, протесты, книги распространять, распечатывать. А он меня убедил, что невысокого полета та революция.

- Что ж, по-вашему, совсем нет смысла в этих протестах и книгах? - Лев Ильич вспомнил вчерашнего Митю и опять затосковал.

- Смысл то есть, видимо, да не тот, какой нужен. Может, я, правда, не с теми людьми сталкивался, а только они похожи на наших же комсомольцев, из начальства которые, ну в институте, я в педагогическом учусь, на литературном. Те же у них идеи - только наши за советскую власть, а эти - против.

- Разница есть все-таки, - сказал Лев Ильич.

- Есть, конечно. Я раньше так и думал. А теперь понимаю - разница внешняя. Сегодня эти до власти дорвались, а завтра - те хотят.

- Не знаю, правда, о чем вы говорите... - сказал Лев Ильич, а сам подумал: чего я спорю с ним, он же прав, особенно если знаком с тем вчерашним Митей? Но они против беззакония, возможности повторения того, что было двадцать лет назад, да и сегодня еще сколько угодно.

- Вот Костя мне и разъяснил, как такое, всего лишь социальное движение немедленно вырождается в бесовщину, а затем в то, что мы сегодня и имеем. Это в конечном счете, ну, а пока - героизм, жертвенность - романтика. А вот что с ними будет, когда они за свой героизм уже не в лагерь, а деньги начнут получать, в кресло усядутся, портфели разберут!

- Убедительно, - сказал Лев Ильич, - хотя и смело, далека еще все-таки эта эволюция. А других вы не встречали?

- Встречал. Я знаю одного удивительного человека - не верующий, между прочим. Если б такие люди еще были... Правда, Костя и против него чего-то имеет, все равно, говорит, хоть он и чистый, мол, человек, и самоотверженный, и все для других, а раз не верит в нашего Спасителя - гореть ему вечно и никогда не сгореть. Вот и отец Кирилл насчет этого не дал вразумительного ответа - что с ним будет? А человек потрясающий - хотите познакомлю?

- А вы не боитесь, мы в первый раз видимся, меня не знаете, а так откровенничаете и еще про других?..

- Это вы прав... не подумал. Спасибо, вы мне правильно вмазали, - сказал он просто, посмотрев на Льва Ильича. - Но коль про нас Промысел есть - чего бояться? А с ним, я его спрошу, если он захочет, я правда вас познакомлю. Да и Костя говорит...

- Да, - вспомнил Лев Ильич, - так что ж с Костей, в чем та загвоздка, как вы выразились? У кого право на благодать, если не у Церкви?

- А... да, верно, отвлекся. У него право...

- Как у него?

- Да так, - невесело подтвердил Федя. - Он человек избранный. Богом избранный. Апостол.

- Ну да? - оторопел Лев Ильич, даже остановился.

- Так получается, - уныло продолжал Федя. - У него встречи были, и сейчас бывают - ну, понимаете? И ему сказано. А никто из его приятелей не верит, он потому и огорчается. И отец Кирилл тоже. Все разговор переводит.

- Так что, он сам вам и сказал про эти... встречи?

- А кто ж? Мы много про это говорили. Я, конечно, верю ему, если человеку не верить, то и диалога с ним не получится - это Костя мне объяснил.

- Ну а дальше что?

- Вот то-то что и не знаю про дальше. Конечно, интересно, потрясающе, все на свете переворачивается, и человек он удивительный, знает столько... Но... понимаете, я иногда сомневаюсь, может, он сумасшедший? - Федя на Льва Ильича смотрел с искренним недоумением. - Хотя и грех так думать, а он меня все пытает - веришь, мол, нет? А зачем ему это так уж важно, коль он взаправду этот... встречи имеет?

- Да... - вздохнул Лев Ильич, - тяжелая история... Давайте, верно, повидаемся? Позвоните мне... Запишите лучше рабочий телефон, - почему-то передумал он давать домашний, - так меня верней найдете, передайте, если что... Как-нибудь вместе к Кириллу Сергеичу сходим. Не возражаете?

- С удовольствием. Я вас о том же хотел просить, а то мне одному неловко, а с Костей... вон, видите как...

Они пожали друг другу руки и расстались.

Лев Ильич заторопился: было поздно, он, когда уходил из дому, и забыл, что придется ведь возвращаться, а теперь опять ночью. Лучше совсем было не приходить. "А куда ж деваться?" - подумал он. Да и нехорошо получилось бы, трусливо, ничего не сказав, не выяснив... Вот, еще выяснять, только этого недоставало. Многовато было сегодня для него, хотелось посидеть в тишине, разобраться, но где его найти сейчас, тихого места для себя... Да и с Верой оборвалось на полслове...

Он опять, как вчера, неожиданно для себя обнаружил, что стоит возле дома: "Ноги сами знают, куда мне надо", - невесело усмехнулся он и начал подниматься.

Ему открыла Наденька, бросилась на шею, сразу в слезы. Нехорошо с девочкой, подумал Лев Ильич, а он все про себя, нянчится со своими переживаниями.

- Мама провожала их утром, пока мы с тобой спали! Если бы я знала...

Он тихонько поцеловал ее в волосы, разделся и со страхом услышал гул голосов из большой комнаты.

- Кто у нас?

- Да много там.

- Пьют, что ли?

- Чай пьют, спорят все...

Люба вышла в коридор в черном своем глухом свитере, старой юбке, немодной, бледная, посмотрела на него внимательно, от него ждала первого шага. Лев Ильич молчал.

- Пришел все-таки... - сказала она. И не дождавшись ответа, пересилила себя. - Я думала, ты не придешь, потому они опять у нас - вроде тебя нет, а комната пустует...

Лев Ильич открыл дверь в большую комнату. Там, и верно, было полно народу. Вчерашний Митя по-домашнему сидел на тахте, в уголке, у стола. Что-то в нем остановило Льва Ильича: "Вот оно!" - развеселился он. На Мите его бархатная куртка, он ее дома всегда переодевал - тепло и уютно. В кресле устроился Иван, Вадик Козицкий - давний, еще по университету, приятель Льва Ильича, веселые фельетоны сочинял: небольшого роста, юркий такой, черноглазый, славный человек, прямодушный, Лев Ильич его за это и любил - говорил всегда, что думает, особенно не стеснялся. Посреди комнаты Феликс Борин - модный одно время литературный критик, обличитель и гроза романистов - лохматый, в толстых роговых очках, с длинным унылым носом над узкими синими губами. Он никогда никого не хвалил, писал остро, безжалостно и по сути демагогично, но, как принято говорить, с подтекстом. Последнее время его почти и не печатали, но нет-нет где-то он пробивался, - и еще одной могилой больше становилось на литературном погосте. На тахте, у самой стены, лежала Кира в Любином стеганом халате, дым пускала в потолок. "Во, поселяемость какая!" - обозлился Лев Ильич. И тут его в жар бросило - за дверью, у книжной полки, поместился еще один человек. Лев Ильич не увидел его сразу, как вошел, а только обернувшись: в алом свитере под шею, американские джинсы, ботинки на толстой подметке выставил вперед, русые волосы, зачесанные небрежно, открывали красивый лоб, глаза его только Льву Ильичу никогда не нравились, он в них и смотреть не мог - наглая, спокойная самоуверенность глядела из них. Он почему-то совсем забыл про его существование, а ведь все это время тот находился здесь, в этом же городе - Коля Лепендин, Верин муж!..

Загрузка...