Он смутно чувствовал это в себе - почему день такой особенный не знал, ночью в бреду ли, во сне уж было додумал, но тот помешал своей "Сызранью", перебил мысль, когда он вот-вот было ее ухватил.

Открыл воду - он привык холодной бриться в командировках, приятней даже, пену взбил, лезвие впрямь удовольствие доставляло, словно снимал с себя вместе с двухдневной щетиной какую-то пакость... Да вдруг остановился с намыленной щекой.

Он себя вдруг увидел - что-то поразило его. Так привык, никогда не смотрел, и бреясь, делом бывал занят - заглядишься, порежешься, да и чего глядеть, не барышня, надоел за столько лет.

А тут увидел, даже небритую щеку смыл. Стального цвета рубашка ему шла, он ее любил, хоть уж старенькая, села, узковата в широких плечах, подчеркивала раннюю седину в каштановых когда-то густых еще волосах, вон виски совсем стали белыми. Он откинул волосы, падавшие на высокий лоб, открыл пересекавшую его поперек морщину. Крупный нос с едва заметной горбинкой, утолщавшийся к низу, с большими ноздрями, хорошей формы, резко очерченные губы, подбородок не тяжелый, но сейчас, когда щеки запали, казавшийся широким, четким, две складки от носа вниз... Чужое было лицо, не он, не его.

Он смотрел себе в глаза - светло-карие, с дрожавшим в глубине робким удивлением перед тем, что не здесь, конечно, им открылось, не в этом зеркале в вокзальном туалете, а удивившимся чему-то в себе. Сквозь неизбывную печаль ему почудилось в них ожидание предстоящего, знание страдания, которого не избежать, удивление перед собой, открывшим это в себе, но не испугавшимся, в нем увидившим надежду.

Он смотрел на себя как со стороны. Вот где он был - не нос, лоб, подбородок, плечи - то все чужое, случайное, а может и нарочно надетое, как Надя вчера сказала. "Вот он где я, - подумал Лев Ильич, - отыскался, вылупился, пророс росточек".

И он ухватил мысль, толкнувшуюся ночью в сердце, понял ее. И вздохнул, как от чего-то, чего уже не избежать.

Он снова намылил щеку, забыл о себе, торопясь добриться. И тут наткнулся глазами на чьи-то чужие глаза, моргнувшие ему из-за плеча.

Он резко обернулся. Перед ним, шутовски стянув кепку, склонил плешивую голову человечек в мятой бархатной куртке. Он тут же распрямился, еще раз, как в зеркале, подмигнул Льву Ильичу потухшим желтым глазом.

- Марафет наводите? Да уж глаза б наши на себя по утрам не глядели такая, извините, харя! Как наш классик сказал: ноги вытереть не захочешь...

Лев Ильич отвернулся, торопливо принялся добривать щеку.

Тот - в мятой куртке все так же стоял сзади, внимательно в зеркале изучая Льва Ильича.

- Может, и мне, это самое, так сказать, привести личность в некое соответствие? - раздумчиво спросил он. - Только смысл-то в чем? В соответствие с чем? С образом, как говорят, и подобием?.. Да после двух десятилетий безупречной службы на ниве отечественного винокурения едва ли, даже с помощью такой великолепной бритвы, обретешь сие подобие... Или вы, гражданин, на сей предмет смотрите иначе?

Лев Ильич сполоснул лицо и обернулся, обтираясь полотенцем.

- Н-да, позавидуешь, - сказал плешивый с искренним огорчением, - с таким портретом, как у вас, и в восемь часов продадут, ждать не надо.

- Какой сегодня день? - спросил Лев Ильич.

- А! - обрадовался плешивый. - У вас те же заботы, та же неясность в мыслях, то же отсутствие быта, но что самое главное - та же свобода в действиях!.. Сегодня четверг, с вашего позволения. Может ли это повлиять на наше с вами бедственное положение?

- Четверг? - переспросил Лев Ильич, почувствовав смутное беспокойство. Сегодня четверг?..

Почему тогда сказано было о "четверге"? - думал он. Значит это что-то или просто день - среда, пятница... "Что ж ты думал, четверга и вовсе не будет?.."

- Ура! - закричал плешивый. - Сегодня я поверил в себя - в гениальность своей интуиции, в свою сверкающую надо мной звезду, не важно, утренняя она или вечерняя, но скорей утренняя, ибо, с одной стороны, кто ж вечером глядит в небо, есть еще куда посмотреть, а с другой - куда ж еще глядеть утром, ибо все наши возможности пока перекрыты... В четверг у вас зарплата - я угадал?

- Нет, - сказал Лев Ильич, он полез уже было в карман, но вдруг остановился: "Что-то они мне слишком часто стали попадаться - эти интеллигентные алкаши, и у каждого свой прием околпачивания дурачков..." быстро думал он, глядя на часы: теперь он не мог терять ни минуты, все ему было ясно, он уже маршрут рассчитывал. - Нет, зарплата была в прошлую пятницу, а посему я вынужден извиниться...

- Эх, - сказал плешивый, натягивая кепку, - что ж мне домой, что ль, идти, сдаваться?..

Лев Ильич бежал по улице, размахивая портфелем, поглядывал на часы - слава Богу, стрелка перемещалась медленно, да тут все было вымерено, всю жизнь пробегал. День начинался ясным, он вчера по закату определил, что будет хорошо, не ошибся. Весна, никуда не денешься, к Пасхе совсем станет тепло, сухо. Может, неловко так рано? Ловко-неловко, а когда опоздаю - ловко будет? Тут главное - не опоздать. Да не может быть, ему всегда везло. К тому ж он ясно слышал, как она сказала, что билеты завтра. Ну а завтра, значит сегодня в четверг. "В четверг?" - стукнуло в голове. "Ну и хорошо, сегодня я ее остановлю, - бормотал он, - я ж не для себя.." Вся беда, вся его путаница, вся жалкая неразбериха всегда были в том, что он старался для себя, искал свою выгоду, в какие бы красивые одежды она ни обряжалась. Теперь с этим кончено, он сам с собой и перед собой был совершенно чист, он в эту ночь всего себя рассек и увидел, он там, перед зеркалом, поглядев себе в глаза, понял это и то, что ему предстояло делать. Ей было хуже всех, она погибала, как же тут проклинать, подталкивать, радуясь своей силе, а ее слабости, тому, что нет уже и желания сопротивляться, выбраться из трясины, что ее затягивает глубже и глубже - радоваться только своему пониманию? Что ж, что он услышал Любу сквозь все ужасное, что у них было, поверх всего - что любит ее, что она его любит, вот и станет он пережевывать свое счастье, упиваться своим высоким страданием, а рядом человек будет гибнуть... "Да у нас сил много, у нас-то любовь... бегло подумал он и отмахнулся, все было решено. - Тут совсем другое..." Пусть она не просит, отказывается, не верит - он заставит поверить, он все сделает, найдет в себе силы, у него их хоть отбавляй, хватит, раз он ей нужен - она про это, может, и не знает. Он себя погубит - пусть, не о том же думать, когда рядом человек уже не кричит - гибнет, и стона не слыхать, все кончено, обеспамятела от слабости, а никто, верно, руки не протянул. Потому что у всех самолюбие, своя правда, самоуважение... А вдруг ошибся? Нет права судить, чужую беду - руками, каждому свое... Но неправда это все - каждый перед всеми и за всех виноват, а стало быть, отвечает за каждого, а он-то точно виноват не увидел, не помог, проглядел. Как же ее оставить в злобе, в ненависти - да и вдруг не так?..

Он все на часы глядел - ну не может так быть, чтоб опоздал, а что там там-то сомнений не было, будто и она с тех пор, как наклонилась над ним в больнице, была с ним вместе, то же, что и он, прошла, про то же думала, те же слова ей шептали - и то же знание открылось.

Он ни на минуту в этом не усомнился - главное было не опоздать, будто билеты что-то значили, раз уж все и так решено, и будто, если можно перерешить, трудно было б порвать эти билеты, выбросить.

Он и не думал о том, что скажет, словно его появление само по себе так должно было ее поразить - что какие еще слова, а то, что она там собралась, сложила вещи, распростилась с этим домом - даже упрощало задачу: он возьмет ее за руку, она ведь действительно так этого все время ждала, да ведь еще не поздно, не опоздал, успел, еще и билетов не взяли...

Он на мгновение приостановился, узнав знакомое место: тот же проулок круто сбегал вниз: "Эко меня все здесь носит", - успел подумать он, где-то тут позавчера была та страшная проталина... Он глянул - снег был разбросан, искромсан, да хоть бы и то же самое, теперь он стал совсем другим - ничего такого ему не надо. Все в нем, вся эта гнусная чума не за окном, не в доме, не под одеялом, - в нем она, в себя надо поглядеть. "Да уж нагляделся", - с облегчением думал Лев Ильич.

К Косте надо было сворачивать налево, а ему - направо. "И это хорошо", мелькнуло у него. Он издалека увидел дом с балконами, узнал его, он его представлял по адресу, да знал этот район!.. Перебежал двор, у самого подъезда перегородила дорогу сверкнувшая темно-красная машина - "жигули"-фургон. "Успел, не уехали!" - как ударило его.

Он вбежал в подъезд, глянул номер на первом этаже, про себя просчитал этажи и махнул мимо лифта на пятый этаж: "Еще застряну, - вдруг со страхом подумал он, - так-то ненадежней." Он позвонил задыхаясь, сердце стучало, в пальто было жарко, да и больную руку повернул неловко, опершись о перила. Ему показалось, долго не открывали. Он позвонил еще раз, не отпуская кнопки, потом ударил кулаком - дверь медленно внутрь отворилась, пропуская его.

Коридор был ярко освещен, завален вещами, он только бегло на все это взглянул и обомлел: перед ним, расставив ноги в джинсах, в белой маечке, засученной на крепких литых руках, стоял чернокудрый красавец с бараньими глазами - тот самый, из его ночного бреда - "Ах, это он?.."

- Вот те раз, - изумленно свистнул тот, - сам пожаловал?

- Коля или Вера дома? - спросил Лев Ильич, испугавшись вдруг, что все-таки опоздал.

- Так кого ж вам - Колю или Веру? - не двинулся с места чернокудрый.

Лев Ильич все боясь, что теряет время, шагнул вперед по коридору, но тот поднял руку, преграждая дорогу.

- Не так быстро, чего вам здесь надо?

- Кто там? - услышал Лев Ильич мужской голос за закрытой дверью комнаты.

- Смотри какой гость, - отозвался чернокудрый, - сам приполз, а я думал, придется его искать, чтоб проститься, не уезжать же так, воспитание не позволяет.

Распахнулась дверь комнаты, на пороге стоял Коля Лепендин, голый до пояса, тоже в джинсах с веревкой в руке: "Собираются..." - мелькнуло у Льва Ильича. "Успел, успел", - все так же замороченно думал он.

- Погляди, Николай, каков Ромео...

- Здравствуй, Коля, - шагнул к нему Лев Ильич, но чернокудрый все не отходил и снова поднял руку вровень с грудью Льва Ильича. - Нам нужно поговорить. Вера дома?

- Это еще об чем разговор? - прищурился Коля. - Да у меня и времени нет. Мы сейчас за билетами едем.

- Вот об этом, о билетах... Вера не может, не должна уезжать.

- Чего? - захохотал чернокудрый. - Коль, ты слышишь?

Распахнулась дверь другой комнаты, выскочила Вера в своем черном свитерочке, в джинсах ("Чего это они все в джинсах, как в форме?" - успел подумать Лев Ильич), со стопкой белья, прижимая его подбородком, непричесанная, бледная, увидела Льва Ильича да и шарахнулась обратно.

Чернокудрый шагнул за ней и хлопнул дверью, закрыл, заслонил ее широкой спиной.

- Чего надо? - на этот раз без шутовства, с угрозой спросил он, и в бараньих глазах заплескалось бешенство, злоба.

- Послушай, Коля, - сказал Лев Ильич, - мы с тобой столько лет знакомы, хоть не так уж знаем друг друга, но я б никогда не стал тебя отговаривать, убеждать - у каждого свое право, своя судьба, а что ты ее такой выбрал, пусть Господь тебя судит. Да ты и человек, как я понимаю, четкий в своих действиях... Но Вера... Ты ее лучше меня знаешь, она - вся здесь, всеми корнями, всей душой - наша, она пропадет, замучается, она и сейчас потерялась...

Коля слушал его в полном изумлении, механически наматывая веревку на руку.

- Ты мне поверь, - несло Льва Ильича, куда уж ему было оценить нелепость ситуации. - Тут никакой моей корысти или расчета. То есть, конечно, если бы Вера захотела, я буду счастлив, ты можешь быть уверен, я умру здесь ради нее, все сделаю, чтоб ей быть счастливой. Но она будет дома, она оттает, успокоится, найдет себя, ты не только о себе, о ней подумай - ну куда она, такая до ногтей русская - куда ей ехать?

- Ты что... сбрендил? - хрипло выдохнул Коля Лепендин. - Откуда тебе знать про ее... ногти?

- Да и мальчика, - спешил Лев Ильич, уж совсем обезумев, - разве можно его лишать родины? Ты знаешь, я тут нагляделся на молодых - куда нам, наше дело, верно, уезжать да пропадать, если не... Да нет, не так, не так, но в них, уж точно, вся надежда, в них Россия очнется - разве можно мальчика? Здесь каждый на счету, да и он тебе не простит, как вырастет...

- Что?!. - крикнул Коля. - Какого еще мальчика? Андрюшку моего?.. Саша, ты слышишь? - теперь он спрашивал чернокудрого, все так же изумленно.

- Я-то слышу, я не пойму, зачем тебе это все слушать.

- Понимаешь, Коля, это как над пропастью... - продолжал Лев Ильич, он смутно начал понимать, что делает что-то не то, что все это чудовищно, кроме того, что глупо и бессмысленно, но уже и остановиться не мог. - Она, может, ждет, чтоб ей протянули руку, она падает, понимаешь, падает и...

За спиной чернокудрого раскрылась дверь, он невольно сделал шаг назад и под его рукой проскочил мальчишка - белобрысый, с глазами, как у Веры, чуть с косинкой.

- Здгавствуйте... - сказал он, не выговаривая "р". - Папа, ну газгеши, я возьму атлас СССР и наши сказки? Мама говогит, что можно, что там их не найти...

Чернокудрый поймал его за воротник, отшвырнул в комнату и снова захлопнул дверь.

- Ты просто городской сумасшедший, - сказал Коля Лепендин, - убирайся вон отсюда. Я б, может, и поговорил с тобой, руки чешутся, да у меня время считано. Вот уж номер на закуску...

Он повернулся голой спиной и пошел в комнату.

- Да тебе и нельзя, - весело сказал чернокудрый, - личный момент, как же! Тут все чисто должно быть. А вот у меня с ним разговор простой и право есть. Свое собственное. Наше. Я его еще тогда, как Валерия провожали, для себя выбрал, память-то надо оставить, а уж в нем все сходится... - и шагнул от двери.

Лев Ильич уже опомнился, сообразил, понял, что будет дальше. Так уж такое нелепое предприятие и должно было закончиться какой-нибудь нелепостью, дикостью. Он и в детстве не был драчуном, так, случалось, вынуждали, да и не умел, верно, драться, но когда очень становилось обидно, когда его охватывало бешенство, тут его бывало трудно остановить, все-таки и вес был, и отчаянность в нем поднималась. Но сейчас-то какая была обида, на себя разве? Откуда бешенству взяться, отчаянности...

Он впервые всмотрелся, увидел чернокудрого: "Саша его зовут, что ли?" Тот внимательно глядел на Льва Ильича, веселая злоба играла в глазах. "Ишь коммандос..." - мелькнуло у Льва Ильича.

И тут у того за спиной снова распахнулась дверь: Вера - белая, как стена, стояла на пороге, прижав руки к груди.

Лев Ильич на мгновение оторвался от Саши, краем глаза только следил, ждал - не ему же первому было бить. Но так и не уследил, тот и половчей был, умелый, да и всерьез, сам же сказал, готовился, раз давно его выбрал. Он и не видел его руки, не ждал отсюда - тот ударил левой, резко, точно, и Лев Ильич упал бы, если б не дверь, у которой стоял, медленно стал сползать, услышал, как Вера сдавленно вскрикнула, отшатнулась в комнату, захлопнула дверь, и удивился, что так и нет в нем ни обиды, ни злобы - ничего того, что заставляло его кидаться в драку. И тогда Саша ударил его правой.

Он, видно, на мгновение потерял сознание, потому что вдруг увидел возле себя Колю Лепендина, все с той же веревкой, а когда тот подошел, не заметил. "Уж не свяжут ли?" - усмехнулся он, пытаясь улыбнуться, и не смог раздвинуть разбитые губы.

- Будет, Саша, только этого нам сейчас недоставало... - сказал Коля Лепендин. - Да он уж готов. Сбрызни его водичкой...

- Может еще добавить? - спросил Саша. - Чтоб запомнил, чтоб нас вспомнил, когда его тут православными сапогами будут топтать...

- Будет, - повторил Коля, глядя в глаза Льву Ильичу, все с тем же застывшим у него в глазах удивлением.

Саша отошел, тут же вернулся, выплеснул в лицо Льву Ильичу кружку воды, открыл дверь, приподнял его и вышвырнул обмякшее тело на лестничную площадку. Потом рядом с ним шлепнулся его портфель.

Дверь захлопнулась.

15

Лев Ильич полулежал, привалившись к бетонной стене на площадке лестницы, свесив ноги на две ступеньки. Все плыло перед глазами, а мысли были спокойные, медленно сменяли одна другую, поворачивались перед ним, он с разных сторон их рассматривал, взвешивал и только тогда отпускал. Будто он сделал уже свое дело, а теперь, наконец, торопиться было совсем некуда.

Значит, с этим покончено. Совсем, навсегда. Или нет? Еще хочешь попробовать? "Нет, - ответил себе Лев Ильич. - Больше не хочу". А разве только до семи раз, а не... нет, здесь было уж семижды семьдесят... Он с трудом отоврался от стены, вытащил из кармана грязный платок, вытер лицо и с недоумением посмотрел на платок - он стал красным, мокрым. Он выбрал местечко почище, приложил его ко рту. "Второй-то раз он мог бы и не бить - это уж свинством было..." Да чего теперь говорить, это ты мог бы не приходить, мало, что ль, тебе было ее разговора по телефону, который слышал, лежа там, на каталке?.. Так после того она к нему подошла, как же, когда он услышал ее сдерживаемое дыхание, когда она навсегда с ним простилась. Ну так навсегда же, зачем не поверил?.. Нет, здесь все было кончено, и мокрый, весь кровью пропитанный платок тому свидетельство.

Отсюда надо уходить, подумал он, они вот-вот откроют дверь, а там еще мальчик. Мальчику на это уж совсем не к чему смотреть - зачем ему такое напоследок... "Может, сказки все-таки разрешат увезти..." Он попытался подняться и не смог.

Наверху, пролетом выше, открылась дверь.

- А машина в гараже? - услышал он женский голос.

И глухо, видно из глубины коридора, ответил мужской:

- У подъезда. Иду, иду...

"Ага, вон, значит, чья машина..." - для чего-то отметил Лев Ильич.

Каблучки стучали все громче, ближе и замерли возле него.

- Только этого недоставало!.. До чего дошли, Петро! Ты полюбуйся, что тут у них! Мало того, что уже две ночи спать не дают, крик на весь дом, они и с утра начинают...

Лев Ильич с трудом повернул голову. Он увидел длинный кожаный сапожок на высоком каблучке, поднял голову - полная, в светлом прозрачном чулке ножка, круглое колено...

Ножка поднялась и ткнула его острым носком в бок.

- У - мразь!.. - прошипела женщина. - Хоть бы все друг друга перебили и уматывались отсюда, дышать можно будет...

Женщина побежала вниз, Лев Ильич увидел темно-зеленую замшевую спину, рассыпавшиеся по ней золотистые локоны. На следующей площадке она обернулась: на румяном лице злобно блестели сузившиеся глазки. Она высунула язык, верхняя губка приподнялась, обнажив ровные, белые, как на рекламе зубной пасты, зубы...

- Шлем Мамбрина... - пробормотал Лев Ильич, отнимая платок от разбитого рта, и сплюнул тягучую красную слюну.

Женщина выкрикнула еще что-то нечленораздельное и побежала вниз, отстукивая ступеньки.

Наверху щелкнула дверь, скрежетнул, поворачиваясь, ключ в замке, приближались новые шаги. Теперь рядом с собой Лев Ильич увидел новенький, блестевший черным лаком полуботинок, ярко-красный носок, а над ним чуть расклешенную в стрелочку брючину.

- Чего это с тобой, друг, в такую рань и уже готов?

Лев Ильич недоверчиво косился на полуботинок.

- Сказал бы чего - жив-нет?

Полуботинок постучал каблуком, потом носком, появился второй и они дружно двинулись вниз, прыгая через ступеньку; открылась широкая, светло-желтая замшевая спина.

На площадке он так же, как и она, обернулся, тоже прищурил глаза и свистнул, удивленно сложив бледные губы.

- Ну и отделали тебя, друг, уж не наступил ли кто ненароком?

- Во своя прииде, - сказал с трудом разжимая губы Лев Ильич, - и свои Его не прияша...

- Готов, - констатировала замшевая куртка, - спекся.

- Петро! - взвизгнул снизу знакомый уж Льву Ильичу голос, - Дверь на второй ключ запри, а то от этих... французов всего можно ждать!..

Замшевая куртка покачала головой, отвернулась от Льва Ильича и побежала вниз.

Хлопнула дверь подъезда, зафырчала машина, и ему показалось, он услышал какое-то движение здесь, за дверью на площадке. Он оперся руками так, что хрустнул, прямо по сердцу резанул больной локоть, встал, снова нагнулся - это было особенно трудно, поднять портфель, качнулся от стенки к перилам и пошел, закрывая глаза на поворотах, когда в голове все поворачивалось, обгоняя его, ступеньки вставали дыбом и уж лучше на них было не смотреть.

На улице стало полегче: ветерок, свежесть, солнышко такое - рано еще, да и не торопился он никуда, хотя и знал, вот что самым-то главным теперь в нем было - знал, куда путь держит.

Так он и шел: медленно, как в воду, пробуя ногой тротуар. Он уж забыл о захлопнувшейся за ним двери подъезда, о лестнице, по которой с таким трудом только что спускался, закрывая глаза на поворотах, о площадке, на которой остался выплюнутый им сгусток его крови, о квартире, где сейчас складывали чемоданы, подбивали бабки, в пустой надежде забрать с собой прожитую жизнь.

Нельзя ее забрать - вот она медленно поворачивалась перед Львом Ильичем разномастными, старыми, обшарпанными, новыми - нелепыми домами, грязными дворами, блеклым в дымке небом. Нельзя ее перечеркнуть, забыть в себе, забить - она уже проросла, кровью впиталась, качает ее сердце, гоняет по всему телу, а иначе и ногой не двинешь. Это там так можно: собрал чемодан, купил билет - и вот уже новое небо. То там, а то - здесь. А может, и ошибался Лев Ильич, это ведь общий закон, что от себя не сбежишь. Конечно, не знал он, что там. Да и не хотел узнавать. В нем теперь другое знание стучалось.

"За что это мне, Господи?" - услышал он в себе когда-то шевельнувшуюся в нем, не додуманную мысль. Велика ль заслуга, что нет у него ничего, разве это сам он хоть от чего-то отказался? Это Господь так его любит, за что, почему, ну чего он стоит! - что Сам все у него забрал, где-то далеко остались и дом, и постылая работа, и друзья, и женщина, которую вздумал спасать... Вот если б сам, своей волей избрал эту подаренную ему свободу, сам бы распростился со своей жалкой жизнью... Но на это у него не хватило бы сил, а значит, и это Господь за него решил... Но он все еще думает, вспоминает, перебирает жалеет, что ль, вон какая печаль его вдруг пронзила? Стало быть, что-то оставалось в нем, оно и плакало сейчас, выбаливаясь. Долгий еще путь ему предстоит и чего только не будет на этом пути, но он уже шел, он был уже другим, знал, что возложивший руку на плуг и озирающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия...

Он подумал, что всего три недели назад - нет, две недели, нет, как же, сегодня четверг... "Четверг!" - прошептал он про себя.

Значит... восемнадцать дней назад, тогда в поезде он, еще не сказав, понял в себе, услышал сердцевину, зернышко, луковку, а все эти дни одну за одной снимал с себя шелуху, добираясь до нее. Добрался ли? Нет, конечно, но все ближе, ближе, и какое это счастье было то осознавать, чувствовать биение, теплоту ожившего сердца, зная, что оно непременно будет нужно кому-то, что все мы кому-то еще нужны...

Он поднимался по переулочку, поглядывая вверх на выраставшую над ним белую, приземистую башню. Ее венчали купола, крест горел в голубевшем сквозь дым небе, башня занимала всю вершину бывшего здесь когда-то холма, вросла в него прочно - века уже стояла - не сдвинешь. На паперти никого не было. Он стянул кепку, шагнул в притвор. Две старушонки забормотали, увидев его, он выгреб из кармана мелочь, перекрестился и ступил в церковь.

Он поразился малолюдству: старухи стояли, как выстроенные, на равном расстоянии одна от другой, вдоль стен, парами, образуя правильную геометрическую фигуру... "Как кристалл" - радостно подумал Лев Ильич: старухи обозначили вершины, точки пересечения, он ступал по одной из граней, а все вместе это и называлось чудом гармонии.

Прямо перед собой он увидел Царские врата, наглухо, как крепом, затянутые черным воздухом, шагнул вправо к конторке, попросил свечу, не заметив, как глянула на него прислужница, и медленно пошел по проходу, меж старухами, прямо к Царским вратам. "Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое, - слышал он чистый речитатив, один голос, хора же вовсе не было. - Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну..."

Он прошел прямо к Распятию, затеплил свечечку, прилепил ее рядом с другой, трепетавшей живым огоньком, перекрестился, отступил на несколько шагов и стал прямо против Царских врат меж двумя старухами.

Тихий восторг задрожал в его душе. Как это поизошло - он сделал всего лишь несколько шагов, переступил порог, его одна лишь стена отделяет от города, живущего совсем другой, безумной жизнью, а тут...

"Жертва Богу дух сокрушен, сердце сокрушено и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимские. Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на олтарь Твой тельцы..."

Он увидел священника. Тот вышел из боковой двери - старенький, шаркающий, в темном облачении, с белой бородой, стал у Царских врат, глянул перед собой, ткнулся глазами в Льва Ильича, стоявшего против.

- Господи и Владыко живота моего, - сказал он глухим, проникшим Льва Ильича голосом, отчего у того мороз пробежал по спине, - дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми...

Он повалился на колени, приложившись лбом, потом с трудом начал подниматься с колен.

Лев Ильич увидел боковым зрением, что и старухи рядом бухнулись оземь, торопливо стал на колени, ощутил лбом прохладу камня и, уже поднимаясь, услышал:

- Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему.

Теперь Лев Ильич успел, вместе с ним упал на колени и поклонился с восторгом.

- Ей, Господи, Царю, - произнес священник, поднявшись, - даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь.

Лев Ильич еще раз упал на колени вслед за священником, одновременно со старухами - они были теперь вместе, он знал, что они повторяют те же Слова, что и он, - он молился!

И тут он снова вздрогнул от неожиданности - от тишины, внезапно объявшей храм. До того кто-то шелестел, бормотал, на клиросе читали молитвы, кто-то за спиной двигался - а здесь ничего, мертвая тишина упала, и в ней увидел Лев Ильич священника, крестившегося и кланявшегося поясно, по-стариковски, с трудом распрямляясь. И старухи рядом, как крыльями черными взмахивали, кланяясь и распрямляясь.

У Льва Ильича уже кружилась голова, но он так счастлив был этим неведомым ему ощущением того, что он не один, вместе - ощущение Церкви его посетило и сотрясло всего.

Священник последний раз выпрямился и твердо взглянул перед собой, прямо в глаза Льву Ильичу.

- Господи и Владыко живота моего, - сказал он тихо, - дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь.

Он еще раз упал на колени, Лев Ильич за ним; священник поднялся и перекрестившись ушел в те же боковые двери.

Льву Ильичу показалось, что он весь как бы насквозь высветлился, очистился, голова плыла - о, ему было за кого молиться и кого поминать, за кого умолять Спасителя, раньше всего понимая свою вину перед всеми.

"Блажени нищие духом, яко тех есть Царство Небесное..." - услышал он четкий, быстрый речитатив.

Старуха рядом пала на колени, крестясь, он следом за ней, и тут с легким треском, как разодрался креп - отошел черный воздух и поток голубого просвеченного солнцем света хлынул в храм сквозь радужные резные Царские врата.

Лев Ильич застыл на коленях.

"... Блажени плачущие, яко тии утешатся, - продолжал все так же, не прерываясь, безо всяких переходов тот же голос. - Блажени кротцыи, яко тии наследят землю. Блажени алчущий и жаждущий правды, яко тии насытятся. Блажени милостивии, яко тии помиловани будут. Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят. Блажени миротворцы, яко тии сынове Божий нарекутся. Блажени изгнаны правды ради, яко тех есть Царство Небесное. Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесах..."

Лев Ильич не поднимался с колен, да у него и сил сейчас не было. Вот она, лазурь вечности, о которой недавно читал, вот она - не в книге, не в чьих-то словах, он сам в ней - льющейся и льющейся, струящейся к нему из Царских врат. Ему показалось, его накрыло, приподняло и вынесло куда-то на волне этого голубого, пронизанного солнцем, не способного теперь уже иссякнуть в его жизни света. Он увидел в нем все, что было и есть, все, что было всегда, еще до того, как стало все, время кончилось - его уже не было, оно сошлось в мгновенье, все сразу и одновременно: и первый день Бытия, когда Господь приколачивал звезды к небосводу, и начало истории, и ее центр - Распятие и Спасителя на Нем, и две тысячи лет спустя, и сегодня - все одновременно и сразу присутствовало в этом свете, отсекавшем все, что подлежало отсечению, и сгоревшему. Он увидел и тут же узнал в клубящемся розовом мареве горстку пастухов, выходящих со своими стадами из Харрана, беснующуюся, рвущую на себе разноцветные одежды толпу перед храмом в Иерусалиме, штабеля трупов с занесенными снегом глазами где-то здесь, совсем рядом, подле - и себя, стоявшего на коленях посреди русской церкви, в льющемся и льющемся потоке голубого солнечного света. "Се, скиния Бога с человеками, - вспомнились ему Слова, - и Он будет обитать с ними, и они будут Его народом, и Сам Бог с ними будет Богом их. И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже, ни плача, ни воплей, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло..."

Да, он был там, где он должен был быть. Это была его судьба, его жизнь, не отделимая от судьбы и жизни всего, что плыло сейчас вокруг него. И он знал, что у него не может быть другой жизни или другой судьбы. И готов был радоваться и веселиться тому, что, быть может, Господь будет так милостив к нему, что отметит его поношением за Имя Свое и его ижденут и прорекут всяк зол глагол на него лжуще Его ради. И ему позволено платить и платить по неоплатным счетам всей кровью и всей любовью, которой горело сейчас его сердце.

Он испугался, что упадет, голова гудела, все плыло перед глазами. Он встал, напрягши все силы, перекрестился, поклонившись в пояс, и пошел меж старухами к выходу, прижимая платок к мокрому лицу.

Паперть и теперь была пуста, его качнуло о косяк, он не удержался и грузно сполз на каменную ступеньку.

Сейчас пройдет, - думал он, - это от счастья, слишком уж хорошо мне - за что?

И все было хорошо - не только в сердце, переполненном радостью, но и дома вокруг маленькой площади, переулочек, начинавшийся здесь, круто бежавший вниз, редкие в этот час прохожие - все было его, родное, и на всем, на чем бы не останавливались его затуманенные слезами глаза, он видел как бы начертанное солнечными литерами одно имя... "И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло..."

- Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, - прошептал Лев Ильич, отнимая платок ото рта, - помилуй мя, грешнаго...

Платок был мокрый, в крови, густая капля упала на камень, на котором он сидел, и тут же он услышал, как глухо стукнула в кепке, брошенной на колени, монета.

Он вздогнул и поднял голову.

Над ним стояла немолодая уже женщина в плисовой черной жакетке, перепоясанной на груди крест-накрест платком, держала за руку девочку в платочке, в валенках с галошами. Они, видно, выходили из церкви следом за ним и тут у порога наткнулись на него.

Лев Ильич узнал ее сразу - та самая, из поезда. Он попытался встать и не смог.

- Сиди, сиди, мил человек, не тревожь себя, отдыхай, - сказала женщина, уж она-то, конечно, не узнала его, сколько их, таких, как он, мелькали перед ней за эти дни. Да, верно, его и мудрено было б узнать. - Экой ты несчастной...

Она полезла за пазуху, вытащила белую тряпицу, неторопливо и бережно развернула ее, вынула просфору, разломила пополам на тряпице и протянула Льву Ильичу.

- Как знала, со вчера сберегла. Покушай, батюшка, сил-то и наберешься.

Лев Ильич принял просфору с половиной креста и буквами "ИС" - теми самыми, что сияли сейчас перед ним в солнечном свете.

Женщина еще раз разломила оставшуюся половинку, один кусок протянула девочке, а второй завернула в тряпицу и спрятала за пазухой.

- Пойдем, внученька, - сказала она, крепко взяв девочку за руку, и еще раз глянула на Льва Ильича. - Храни тебя Христос, батюшка.

Она широко, по-мужски, перекрестилась, оборотясь на церковь, и шагнула вниз с паперти.

1974-1975

Загрузка...