- Вы о чем, Костя?
- О чем? Да о том, что не было мерзости, которая бы не расцвела в том богоносном народе - а вы это мило называете "надрыв" и "раздвоенность"? Бесчинства, пьянство, надругательство над святыней, кощунственные языческие игры по христианским праздникам, драки и самоубийства, брань, растление, самый безобразный блуд - крещеных с некрещеными, сестрами да кумами, а иные, как современник говорил, и "на матери своя крестная и на дщерь блудом посягают". Жен отдавали в заклад, а коль не выкупят в срок, те с ними блуд творят беззорно, а там и дальше перепродают. Это, так сказать, в мирской жизни. А в церкви - в той самой, что за углом? Бога от иконы не отличали, верили любой нелепости, волхованиям - а ведь семнадцатый век - не десятый! Ко причастию не ходили годами, десятилетиями, духовных отцов не имели, в храмах ругались, а то и дрались, похищали церковную утварь из храмов, пастырей поносили, избивали, а то и умерщвляли. А само духовенство что творило, напомнить?.. И венчали не по христианскому обычаю - просто за деньги, в монастырях жили в блуде, в монашествующих кельях свободно бывали женщины, а в женских монастырях мужчины, да не в сектах, уж про то что говорить, - в православии! А уж образования-то в духовенстве! Один игумен у другого спрашивал, когда жил Илья-Пророк - до Рождества Христова или после, и прочее. А уж пьянство, которое на Руси всегда было, но ведь в среде духовенства - особо! В прославленных монастырях шло непробудное пьянство, а к чему это вело, догадаться не трудно, монахи уходили из монастырей, бродили по городам, бесчинствовали. А какое воровство процветало в монастырях, а сколь, мягко говоря, сребролюбивы были попы да высшие иереи... И так далее. И тому подобное. Что, забыли иль не читали? А ведь это я вам сообщаю факты, собранные не заезжим злопыхателем, не каким-нибудь де Кюстином - отечественный свод, с самыми патриотическими охранительными идеями собиралось, чтоб доказать, как, несмотря на отдельные безобразия - это и раньше эдак-то писали! - все де благочестиво в этом королевстве...
Лев Ильич молчал. Он далеко-далеко опять услышал тот смешок и боялся шевельнуться, чтоб не напомнить о себе.
- Странно как, Костя, - выговорил он наконец, - откуда в вас такая неприязнь, недоброжелательство, злорадство?
- Откуда?.. Может ли по-вашему древо злое плоды добрые творити? Вот вам ваша Россия и ваше православие, вот вам и церковь за углом. Да что Россия, вы меня еще в русофобы запишите - а там, на Западе? Не зря ж все - от Боккаччио и Рабле до Анатоля Франса и, простите, Мопассана - все о том же, о том же все самом! Кто греховодник, пьяница и плут - не аббат, не кюре?
- Что вы всем этим... хотите?.. - такая тоска опять взяла Льва Ильича за горло: вот тебе и уютная комнатка, снег за окном, кофе на столе... - Что наше духовенство не на высоте, отстало? Так еще Пушкин об этом писал - что из того? Но разве он обвинял в этом кого-то, а не себя, не так называемое общество, не принимавшее священника за то, что он носит бороду, кинувшееся в Вольтеры, а потом и в Белинские?.. Разве не Россия такой страшной ценой действительно спасла Европу, христианство от монголов? Что ж, что факты говорят вам о страшном падении, есть и другие факты, да в то самое время, о котором вы говорите, - а святость, а религиозная идея монархии, а раскол? Тот же Пушкин заметил: а разве Христос не родился евреем, разве Иерусалим не был притчей во языцех? Но Евангелие от этого разве менее изумительно? Зачем же вы собираете, подбираете эти свидетельства, якобы правду - что она вам говорит?
- А то что правду забывать нельзя, смотреть ей в лицо, а не закачивать себя красивыми словами и поэтическими образами. Пушкин! - отмахнулся Костя. Вспомнили! Священник с бородой... Все плохи! В этом, что ль, дело? Но вот когда вы глянете этой правде в глаза, первый испуг пройдет, и вы сможете спокойно думать и рассуждать - да не кухонными, житейскими иль поэтическими соображениями, а начнете серьезно мыслить, тогда перед вами и забрезжит тот путь, о котором я толкую. Да уж не толкую, нет, я больше ни с кем не говорю, это вы меня сегодня вынудили, потому что все, вроде бы, есть в вас, чтоб понять, но так вы сопротивляетесь, но так уж цепляетесь за то, что только и погубить вас может... Ну очухались, готовы?
Костя стоял спиной к окну - и так темно было, пасмурно, а тут и совсем лица не разглядеть, и это почему-то пугало Льва Ильича, но он все не мог решиться передвинуться со своей табуреткой, шевельнуться, чтоб не разбудить в себе того, что он уже чувствовал, просыпалось в нем.
- В человеке существует некое чувство, которое и делает его человеком по преимуществу в отличие от всякой другой твари, - начал Костя, как лектор. Назовем это чувство космическим - так оно принято и я его так называю. Это чувство, которое дает человеку возможность ощутить его личную связь со всей вселенной, ощутить Божий Промысел в каждом событии, происходящем с ним. Есть в человеке и другое чувство, ему противостоящее - тоже в мире твари уникальное чувство рассудочности, рационалистичности, которое в наше время стало преобладающим, хотя, казалось бы, наоборот, развитие науки должно обострить в представлении человека именно первое чувство - космическое, ибо превращение первобытного хаоса в стройную систему мироздания - до строения атомного ядра и молекулы живого вещества включительно, есть самое невероятное из чудес. Преобладание рационализма - аномалия, но именно ему средний человек и оказался подвержен. Средний, ибо гениальность всегда видит здесь тайну. И вот я, в силу случайности или промыслительности - это уж как вам будет угодно, счастливо сочетаю в себе эти два чувства, могу не просто объединить их, но и объяснить их в себе. Мой разум, проникшись сознанием промыслительной необходимости, делает мое служение ей целостным и планомерным. Это можно познать только лично в себе, только определив свой собственный дух, поняв собственный нравственный долг, свое космическое назначение - тогда можно сосредоточить на нем и все свои душевные силы... Вам понятна моя мысль?
- Да-а... - с унынием произнес Лев Ильич.
- Как это произошло во мне? - продолжал Костя. - Да очень просто, невероятно просто, а потому и соблазнительно для каждого постороннего, как я уже заметил, потому и зарок дал, да уж сегодня не знаю почему нарушил его... Что же такое соблазн? о чем возможно соблазниться? Да всего лишь о том, что идет вразрез с общепринятым, с человеческим разумом, что невозможно доказать. Может ли быть что-нибудь пошлее всех этих околохристианских сочинений до якобы высокого богословия включительно, тщащихся доказать то, что доказать принципиально невозможно? От истории Иисуса Христа начиная. Потрачены сотни человеческих жизней, таланта, крови - а что доказано? - это еще Киркегор так ставил вопрос. Что некий человек, рожденный жалкой еврейкой, женой плотника, был Богом, Тем Самым, что создал мир в шесть дней и всю эту вращающуюся вселенную со всем, что в ней открыто и что ждет предстоящих открытий, во всей ее чудесной стройности и миропорядке. Ну не смешно ли? Ну не нелепо ли доказывать, что Тот Самый Бог ходил по земле в образе последнего из людей и кончил так жалко и позорно? Может ли человеческий разум с этим хоть на мгновение согласиться? Да ни за что на свете! Чудеса, которые Он творил, даже если я допущу, что они действительно были, что это не обман и не образ, не метафора - то что из того? Разве Он совершил главное, что сделал бы каждый на Его месте, чтоб навеки привлечь к себе сердца и души, да и разум людей? Нет, гордо отказался, построил на этом всю свою философию - и потерпел поражение. Да и не тем, что Его за это распяли, это-то и привлекло к Нему, в конечном счете, внимание, но тем, что народ - не только жалкое племя иудеев, но все человечество не пошло за ним, даже став христианским, осталось все тем же жалким, запутавшимся, творящим мерзости стадом. Ну не соблазн ли, не безумие называть Богом этого несчастного? Да где доказательства, что Он - Бог, кроме одного - Его собственных слов, которые Он твердил не то чтоб без скромности, но порой и безо всякого смысла и связи, хоть с чем-то? Да, в том, что Он говорил, а за Ним записывали, много пронзительного и поразительного, но еще больше банальностей и несуразицы. Да, конечно, за две тысячи лет изо всей этой несуразицы вышелушили некое обетование, назвали его Преданием - но разве это доказательство, а не все тот же соблазн и безумие?.. Тут-то я и подхожу к самому главному, ради чего отнимаю ваше время. Вы следите за моей мыслью?
- Конечно, - сказал Лев Ильич, - более того, я не могу ей не сочувствовать...
- Даже так? - вскричал Костя. - Ну что ж, благословляю тогда нашу встречу! Хотя тут пока что и ничего нового, я всего лишь "излагал", как говорит наш вчерашний друг, правда, по-своему... Ну ладно, а вот теперь, что же получается дальше? А то, что самое невероятное из того, что могло произойти и что в человеческую голову, в разум уложиться просто не в состоянии - непостижимость земной жизни Бога стала учением, Церковью, некой соборностью... Какая соборность! - крикнул он. - Из кого она собирается? Ну не парадокс ли, что ученики Христа, которые вели себя с Ним на протяжении всего общения только так, как и могли себя вести люди - до сна в Гефсимании и предательства Христа, создали потом Церковь, отдав в руки людей то, к чему они и прикасаться не то чтобы не смеют, но и не способны? Потому что не способны понять и уразуметь, а всего лишь могут сердцем услышать ту непостижимость. Но если услышать только сердцем, то к чему ж вся эта чудовищная обрядность и волхования, тома сочинений и катехизисы, делание идола из Того, Кто никогда не способен стать идолом? Все эти математически-богословские доказательства истинности догматов, язычески-непреложные якобы свидетельства бытия Божия?.. Последний из людей, жалкий раб, простак, не сумевший даже разобраться в человеческой психологии, сделавший все, чтоб не только не завоевать, но отвратить от сути богопознания! Потому сегодняшние христиане, верующие и благочестивые, не во Христа Иисуса верят, а в некоего великана-чудотворца, восседающего одесную Отца, вяжущего и разрешающего, но к Тому, Кто ходил среди нас - нас, не две тысячи лет назад в Иудее, а вот здесь, по этим самым улицам! - к Нему имеет ли хоть какое-то отношение тот их Христос?..
- Да откуда вы знаете, Костя, - очнулся вдруг Лев Ильич, - откуда вам известно про других, может, и они...
- Они! - засмеялся Костя. - Они! Они взяли Слово Божие, сделали его камнем института, в котором ложь и мерзость была уже изначально, ее и не могло там не быть. Что вы думаете, когда мы говорим тут о бесстыдстве и чудовищном падении священства - русского ли, западного - любого, - что это потому, что они священство? Да потому, что они люди!
- В этом-то и дело, - вставил Лев Ильич, - это и доказательство...
- Опять доказательство! Да потому, что люди не изменяются от того, что повесят крест на пузо, такими ж остаются - язычниками и развратниками. Просто в свете креста это все ясней и уж не скроешь. От этого так и бьет в глаза мерзость богоносного народа, а так-то ведь он ничуть не хуже других. Тут не доказательства, а реальность. Смелость нужна, и если мы через полвека настолько осмелели, что говорим о неудаче советского эксперимента, унесшего сто миллионов жизней, готовы начать с начала, будто бы того и не было, то нужна лишь тысячекратная смелость мысли, и тогда мы сможем сказать - что и два тысячелетия Церкви были всего лишь экспериментом, к несчастью - или к счастью, но не удавшимся.
- Это уже Лютеру пятьсот лет назад пришло в голову.
- Лютеру! Да что такое протестантизм - не та ли самая Церковь, только без отупляющего невежества? Не хватило у него смелости. И я знаю, почему не хватило.
"Вот они, русские мальчики! - мелькнуло у Льва Ильича. - Куда уж, действительно, мне..."
- Но нет ли тут у вас... противоречия? - осторожно сказал он. - Вы отрицаете не просто историческую Церковь со всем ее безобразием, даже не просто богословие со всеми его, ну все-таки достижениями, но и живой опыт Церкви, Предание - а ведь это опыт того же созерцания? Сами говорите, что христианство живо святыми, а ведь они Камень, Столп именно Церкви?
- Христианство живо Иисусом Христом, Который ходил по земле в простоте и униженности, а не в том выдуманном образе, облеченном в болтливо-языческие представления о Боге, не имеющем к Нему ну ровно никакого отношения. Вы отдаете себе отчет в том, что разговаривать с человеком имеет смысл только тогда, когда ему веришь, а иначе и время тратить не след?
- Да... разумеется, - кивнул головой Лев Ильич. "Вот оно, сейчас и произойдет", - подумал он.
- Я видел Его. Он приходил ко мне - Тот самый бедный Человек, рожденный еврейской женщиной...
- Конечно, - еще цеплялся Лев Ильич, хоть уж поблескивало перед глазами и знакомый визг нарастал в нем. - Конечно - в этом и есть основа веры, убежденность в том, что Он всегда с тобой, с нами, что стоит только протянуть руку, вздохнуть о Нем...
- Да не вздохнуть! - Костя даже топнул ногой в раздражении. - Вот здесь, на вашем месте сидел и говорил мне то, что я теперь - не сейчас еще, будет знак - скажу людям...
- Постойте! - вскинулся Лев Ильич, и от этого его движения, которого он не остерегся, хотя знал ведь, знал, что нельзя шевелиться, что он уже разбудил в себе т о, что и называть боялся! - Постойте, но ведь вы снова себе противоречите? Если я вам поверю, то это и будет доказательством, тем самым, которого быть не должно. Зачем же вы добиваетесь этого - вы лишаете меня соблазна, на котором, по-вашему же слову, стоит вера.
- Да не для вас доказательство! Я вам сообщаю факт о моем избрании...
- Но я не здесь, не у вас чувствую присутствие Бога, а именно там, за углом, где Он, тем не менее, от века, где Его легкая поступь, гонимость и к этой жизни неприспособляемость - в самом облике этой несчастной церквушки, в ее оставленности, жалкости и невероятном сочетании падения и святости - в русском храме...
- Ну что мне с вами делать! - вскричал Костя, уже прямо в бешенстве. Морду, что ль, вам набить? Так вы и тогда не поймете, а все за свою лакейскую любовь будете цепляться!..
И Лев Ильич снова сорвался. Он понял это ускользнувшим сознанием, хотя и не шевельнулся, не двинулся, но что-то в нем ухнуло и оборвалось.
Костя сидел теперь, покачиваясь, на венском стуле, выбросив перед собой переплетенные ноги, и хохотал - весело, искренне, но злобно-удовлетворенно; как бы припечатывая этим хохотом приговор Льву Ильичу.
- Ну уморил, - сказал Костя, отсмеявшись. - Уморил. Неужто думал всерьез достать меня своим драным ботинком? И что за манера женская? Это был у меня такой случай в жизни: одна дама, разгорячившись, сняла с ножки туфель на каблуке, как счас помню, и запустила. Ну и смеялся я тоже, враз помирились, но то - дама, да и доложу, к тому же прехорошенькая. А тут...
- Врешь ты все, - сказал Лев Ильич, - это со мной, а не с тобой был случай.
- Неужели? Надо ж, как в образ вошел! А ты б еще чернильницу нашарил, даром, что ль, весь в литературе - вот бы хорошо было! Тебе, я имею в виду, хорошо - всю б ночь и сегодня на день хватило, дверь бы оттирал. Даже жалко... Ладно, - оборвал он себя. - Хватит шутки шутить, у меня и времени нет больше. Сам понимаешь - день приезда-день отъезда, так что проживешься - расчету нет. Будем считать проблему исчерпанной. Так, что ли? Как тебя запишем? Да не по паспорту, не по паспорту, у нас, слава Тебе, свобода, в пределах разумного, конечно, без демократических безобразий... Надеюсь, не русским, или ты все еще себя к этому богоносному народу причисляешь - мало тебе жидовской морды, убежденности всех вокруг в твоей неполноценности до физиологии включительно? Ты ж теперь уразумел, от кого все это слышал - от языческой мерзости и растленного ничтожества! Или дальше будем лакействовать, пылинки щеточкой счищать с барского плеча - да уж какие пылинки, пятна кровавые! Или в таком унижении для тебя самая сладость? Мы и про это говорили. Или другая идея мечтаешь с русскими дамочками побаловаться - Суламифь для тебя не подходит, больно томная да вялая, тебе славяночку подавай - оторву, Лидку такую, чтоб море по колено, через то надеешься и в богоносность проникнуть? Как же, в бездне греха тебе и святость видится! Ну как в церквушке за углом, еще при Алексее Михайловиче благолепно сооруженной? Море народное разгулялось, вышло из берегов, блевотиной через край плеснуло, а там - на Западе и умилились: какой размах, какие глубины, какая загадка - шарман!
- Ну чего тебе от меня нужно? - с тоской озирался Лев Ильич, а глаза все к нему возвращались: тот свободненько так сидел, покачивался, ноги переплетены, будто и без костей они вовсе.
- Заплачь еще, так тебе Москва и поверила. Слушай, а может, я тебя недооцениваю, может, ты не из пустейшего простодушия, не от распутства, не из лакейского надрыва, а верно, идею имеешь? Может, хочешь свою миссию осуществить - позамутить кровушку, пока, так сказать, седина в бороду? Помнишь, про это и Саша тот, еврей оголтелый, внушал на проводах твоего дружка, а этот, вон, Саша, с другой стороны - что как тебя их призыв пронял? А милое дело, между прочим, вроде моей командировки - и дело делаешь, и тебе не без радости! А ведь кроме славяночек, тут еще один цимес есть. Кстати, великоросская традиция, из семнадцатого века идет, да по секрету тебе скажу, ране, гораздо ране. Я имею в виду, чтоб помимо, так сказать, плотских утех, они, конечно, грубые, примитивные, а ты у нас человек мистический, метафизику по утрам с кофеем вкушаешь - так вот, помимо плотских, чтоб и мистические удовольствия, а?
- Чего ты хочешь? - только и мог повторить Лев Ильич.
- Да не хочу я, чудак-человек, я тебе все пытаюсь тебя и объяснить. Да ты мне сам прошлый раз намекал, ты тогда был посмелей, это сейчас совсем раскис, правда, и в тот раз вроде бы не про себя, про других рассказывал, но уж не поскромничал, не свою ль ту грешную мечту выболтал? Ты ведь у нас неофит, еще зеленый, птенчик... Так вот, продолжаю излагать мою гипотезу о твоей, так сказать, апостольской командировке, прости уж, что плагиатничаю - не мое название, одного знаменитого романиста из нынешних, такой коммунист со страдающей совестью, ну разумеется, за эти страдания ему и денежки отваливают, правда, в бумажной валюте... Так вот, тебе и первое задание по командировке: ты еще никого не крестил?.. Нет? А-яй, давай-ка, нехорошо. Или может, просто с твоей маман и начнем?.. Что морщишься - не нравится, старовата? Но там однако своя бездна - не пожалеешь!.. Может, ты меня не понял, простоват - бабеночку ту я имею в виду, что за кассой в столовке углядел, блондиночку, она твоей крестной матерью и обернулась, а? А тоже ведь, когда ее увидел в первый-то раз, ты разве ее за матерь себе посчитал - небось, комнатку представил с канареечкой, ее в некем милом беспорядке, себя рядом, а? Неужто позабыл?.. Ага, вспомнил! Ну вижу, вижу, вспомнил. А я тебе, как мужик мужику, скажу: такая баба русская, когда она в возраст входит, соком наливается, то, что ядреностью-то зовут, ну такой уж извини, шарман - тут ты в такую метафизику окунешься!.. Ну хорошо, хорошо - не хочешь, давай доченьку тебе подыщем, девочку, с глазками быстренькими, раскосенькую, тоненькую. Вот ведь, и подружки у твоей Нади поспевают длинноножки, их крестим, а там... такая начнется очаровательная бездна, прямо из семнадцатого века да с горечью века двадцатого: инфантильность, слезы, лихорадка, бесстыдство - тут мы тебя враз и запишем русским, все будет в ажуре. И плоть, так сказать, не в обиде, и мистическое чувство ублаготворено, и главная еврейская миссия выполнена - в смысле крови, я имею в виду.
- Ты можешь что-нибудь кроме мерзостей из себя выдавить, или все и будешь в этаком роде?
- Извини. Я пытаюсь в тебе хоть что-то значительное раскопать - не удается. Уровень действительно примитивный. Но ведь и тут традиция. Чего ты хочешь, если в христианстве такая путаница изначально пошла - с самого рождения Господа во образе человека? Помнишь, давеча стишки вспоминали, как надменный бес, которым архангел и Господь грешили, то есть не бес, а... ну понял, одним словом? А с кем грешил? То-то. Кем же мы Его после этого запишем, если не по паспорту, не по паспорту, а по сути? Прав твой ученый друг, нечего первородством гордиться, это уж мне поскорей заважничать...
Лев Ильич не выдержал, рев, грохот раздался в нем, его швырнуло вверх и в сторону. Он закричал и кинулся на того, кто называл себя Костей...
- Вы что, Лев Ильич? - услышал он голос Кости, как об стену его опять хватило. - Я вас предупреждал, что тут никакого смирения не хватит: "гегемон" пробудился...
"Где-то на белом свете, там, где всегда мороз, трутся спиной медведи о зем-ну-ю ось..." - ревело за стеной.
Лев Ильич вытащил грязный платок, вытер лоб и лицо.
- Надо уходить, - сказал Костя, - не поговоришь, да и что толку, не напрасно зарок себе давал. Пустое все. Извините меня...
Лев Ильич шагнул из комнаты прямо в ревущий коридор - уж лучше там, в этой комнате он больше и минуты не мог бы пробыть.
На кухне, у окна, среднего роста малый в нижней рубахе, выпущенной поверх штанов, босиком, повернулся ко Льву Ильичу, поморгал сонно, не ответил на вежливое: "Здравствуйте".
- Курить есть?
Лев Ильич достал сигареты: "Лакействуешь? - спросил он себя. - Ну и ладно, как могу..."
- Сигареты... А "Беломору" нет?.. И сука моя шляется. Давай сигареты, что делать.
- Не надоело? - спросил Лев Ильич.
- Чего? - вытаращился малый.
- Да песня эта - уж чего глупей.
- Самому тошно. А чего делать? - он глядел в окно на летящий снег. Хорошо, кому с утра, а в ночь? И выпить нельзя. Я, вон, выпил - три месяца "Беломор" стрелял. У меня работенка хорошая, башли дает, а то б я давно другую нашел. Да вот понимаешь, нельзя с этим делом... - и он скребанул грязным ногтем по горлу.
- А ты дружок, что ль, этого?
- Вроде того.
- Эх, ученые люди! Козла бы, что ли, забить, трое, да я б четвертого мигом нашел - милое дело. Ну что ты, разве этот, не знаю уж как его назвать... может, правда, другую поставить пластиночку - про крокодила Гену?.. - он зашлепал из кухни.
- Господи! - сказал вслух Лев Ильич. - Неужто это и есть очищение, изживание своей пакости? Но почему так мучительно, кровью, кусками сердца? Хватит ли меня, Господи...
11
Потом, хотя он и часто вспоминал об этом, важно ему это было, дорого, он все не мог в точности зафиксировать ощущение ли, мысль, которая его именно в ту сторону и направила. Он еще когда стоял у окна, на кухне, разговаривал с "гегемоном", сообразил, где находится и куда идти, чтоб отсюда выбраться, в темноте-то, когда Костя его тащил, он и вовсе ничего не мог понять-запомнить. А тут понял, сориентировался. Но когда шагнул из подъезда на мостовую, туда-сюда посмотрел и - вдруг свернул, но совсем не в ту сторону, знал же, что не туда, было б поближе.
Он "за угол" свернул, он понимал, и не мыслью, не чувством даже, но чем-то тайным, что всегда, знал он, жило в нем, что не решался лишний раз в себе потревожить, берег, как запасец на самый на черный день, и только уж тогда, ну совсем ногами от голода не мог двинуть, отщипывал корочку. Он и перед собой, бывало, стыдился этой своей скаредности, понимал жадностью, непостижимой ему, а другой раз успокаивался, чувствовал, что это всего лишь инстинкт самосохранения, уберегавший его от него же самого. Так вот и в детстве бывало - ну совсем когда горечь, обида, потери - пустяковые, быть может, иль нет, это с чем их соразмерить-то? - но, кажется, весь мир от них застит, он и тогда уже знал, что у него всегда на тот случай хранится этот запасец - выход, который сам он никогда б не нашел, словечко, за которое враз и зацепится. Да и потом, когда стал постарше, вырос, повзрослел - всякое бывало, а запасец тот в целости. Он, может, потому и силы в себе нашел очнуться, посмотрел на себя и вокруг открытыми глазами - и оказалось, что несмотря на весь ужас, черноту, в которой барахтался, - и силы есть, и свет светит, а может, и дорогу найдет, не собьется.
Он и свернул за угол, не понимая, не задумываясь, подчиняясь тем не менее четкому, услышанному им в себе движению, а может, и всего лишь оттого, что ничего у него больше в ту минуту не оставалось, кроме надежды на то, что там...
Он даже не удивился, е е увидев, как только свернул за угол - так и должно было быть. Беленькая да трогательно-домашняя, она стояла наверху, на самом склоне когда-то бывшего здесь холма, один переулочек круто сбегал вниз, а другой шел криво, по самому взгорбку. И дома вокруг стояли крепкие, начала века, доходные. И сразу вспомнил, бывал здесь, сколько раз ходил мимо, знал город в пределах кольца; вспомнил, что и построена она в том самом семнадцатом веке, при Алексее Михайловиче, как раз когда проросла пшеница чистого благочестия куколем душевредным. И построили ее миряне - те, что жили вокруг, на этом самом холме, да не в доходных домах, а в собственных, что тут тогда стояли: "Какие ж дома тогда были?" - все не мог он сообразить. Построили как-то обыденочкой, вот с тех пор она и называется Обыденской - так за день и возвели, деревянную, конечно. Это потом перестроили, выложили камнем... Вспомнил, вспомнил Лев Ильич, хоть и не был в ней никогда.
"Зайти, что ль?.." Он уж вплоть подходил, она на него надвигалась - белая в этом летящем снегу, а на широкой паперти перед ней, а больше там, в притворе, стояли бабки, руки тянули... "Да у меня и нет ничего, ну как нарочно, ни копейки!.." - вспомнил вдруг Лев Ильич и остановился на всем ходу, стыдно, неловко ему стало - все-то он не о том, о другом все думал.
А тут из дверей легко так вышел юноша. Лев Ильич сразу и назвал его про себя: "юноша" - высокий, "хорошего баскетбольного роста", отметил почему-то Лев Ильич, светлый, да не от того, что пшеничные волосы падали ему на лоб, а такой изнутри весь светлый, ясный, но не веселый, без улыбки, напротив, сосредоточенный, в себя ушедший, в это свое погруженный. Он и с паперти так легко сбежал, снегом его враз облепило, мелочь раздавал...
"Ну вот, а как же мне?" - опять подумал Лев Ильич. А юноша обернулся назад, на Кирилла Сергеича, спускавшегося со ступеней.
"Вот оно! - выдохнулось у Льва Ильича. - Вот почему свернул сюда..."
Он бросился к паперти, а Кирилл Сергеич уже увидел его, но следом за ним семенила женщина, не старая еще, в шляпке, что-то все ему нашептывала, он приостановился, прямо на паперти, под снегом благословил ее, она налету поцеловала ему руку, а он уже весело смотрел на Льва Ильича. "Что, опять не нравится?"- спросил себя Лев Ильич. Но уже подбежал вплотную, Кирилл Сергеич и его перекрестил, а он схватил его за руку обеими руками.
- Как хорошо, что вы... что вас встретил! Да я знал, я потому и шел сюда, чтоб вас увидеть...
Кирилл Сергеич внимательно на него смотрел.
- Ну и отлично. Очень рад. Снег-то какой - зима! - они стояли возле паперти. - Иди-ка сюда, Игорь, - кивнул он юноше. - Я тебя со Львом Ильичем познакомлю. Вот, рекомендую - Игорь Глебович, Машин сын...
- Здравствуйте, - сказал Игорь, - а мне мама много про вас рассказывала... Вы такой и есть, как я думал, - он улыбнулся широко, открыто, с интересом, и не скрывая глядел на Льва Ильича.
Лев Ильич засмущался - так хорошо ему стало, хоть плачь тут под снегом.
Они уже шли по переулку, Кирилл Сергеич посередине, Льву Ильичу все хотелось взять его за руку, но неудобно было, неловко. Снег таял на лице, чавкала грязь, а как-то сразу и не стало этой страшной его потерянности - все потерял, а вон сколько нашел!
Они вышли на улицу возле троллейбусной остановки. Игорь посмотрел на Кирилла Сергеича.
- Лев Ильич, не хочется расставаться с вами, а у нас дело. Мы должны навестить одного старика, больного. Совсем больного. Далеко ехать... Послушайте, а коль время есть, поедемте с нами, верно, Игорь?
- Я только рад буду. А потом к нам, мама вас потеряла... Да, вспомнил, вас кто-то разыскивает - не знаю, правда, кто, мама говорила.
- Я... конечно, - Льву Ильичу даже муторно стало, как подумалось, что они тут, на улице, и оставят его. - А я знаю, куда вы едете, - осенило его, - мне Маша рассказывала про того старика. Если удобно, к больному...
- Поехали. Я думаю, Игорь, мы сейчас в метро нырнем, так верней всего будет...
Народу как всегда было много, их втиснули в вагон, они пробрались к закрытым дверям. Игорь широкой спиной загораживал, сдерживал, только улыбался, да поймал его глаза Лев Ильич, в стекло на себя поглядывал. "Мальчишка!" почему-то обрадовался Лев Ильич. Он его сейчас рассмотрел получше, совсем близко: чистое, славное лицо, ямочки на щеках, а уже отвердевает к подбородку, и серые глаза - спокойные, без суеты, не навязчивые.
- Каких молодцев растим, - кивнул на него Кирилл Сергеич, - с таким не страшно, крепко стоит.
Он тоже другим сейчас был, непривычным, ближе, попроще, хотя нет, все-таки не свой брат - священник, видел Лев Ильич, как на него посматривали. А что в нем, что сразу его выдает? Шляпа? Так мало ли кто теперь еще в шляпах ходит. Скромное пальто, не дешевое, но москвошвеевское... Борода? Но кто ж нынче без бороды! Глаза зоркие, думающие, ни на минуту их мысль не оставляет, и о чем-то не о своем затаенном, а вот сейчас он явно Львом Ильичем был занят. Эта вот, что ли, всегдашняя готовность в любой миг повернуться к тебе всем существом, и не с грошовой помощью, а по самому для тебя существеннейшему, чего другой раз и сам еще в себе не успел отметить, чего еще не испугался, а он уже заметил, идет навстречу? Тут и опыт, конечно, - быстро так, но радостно, счастливо думал Лев Ильич, - профессионализм, верно, но никак не сумма приемов, не просто выработанное практикой умение так вот сходу раскусить человека, чаще всего в нем и нет ничего хитрого, а такое любовное, изнутри понимание, способность думать за другого, а потому и понять по-настоящему...
- ... А я сегодня свободен, - говорил Кирилл Сергеич, - нет службы. А тут Алексей Михалыч попросил отслужить панихиду. День у нас такой. Он обрадовался, что Игорь вернулся, очень его ждет. А панихиду именно там, в Обыденском храме, у него свои соображения... А вам Маша, значит, рассказывала?
- Алексей Михайлович? - переспросил Лев Ильич. - Я не знал, как его зовут. Только день этот, я понял, неделю назад был?
- А... то другой день. Она для него тогда и умерла. Да ее и расстреляли как раз через неделю.
- А что, очень плох? - спросил Игорь.
- Плохой. Я был там позавчера. Боюсь, он и поста не переживет. Он давно болен, а тут уж... Да и годов много... А как у вас, Лев Ильич, вы дома теперь?
- Скверно у меня. И не дома. Нигде я.
- Дочка здорова?
- Да и с дочкой... - хотел рукой махнуть Лев Ильич, да руку не вытащить, прижали. - Край у меня, отец Кирилл. А что там за краем...
- Видите, как хорошо, что встретились, поговорим. Поговорим обязательно. Мы там не долго будем, как ты, Игорь?
- А я долго не могу, у меня сегодня...
И тут Льва Ильича осенило, у него сразу ворохнулась даже не мысль, а предчувствие такое, как только увидел этого юношу на паперти. Да нет, тогда и не предчувствие это было, а такая мечта его коснулась: "а что бы, если..." Он ее и назвать про себя не успел, так все стремительно развернулось - да и зачем ее было называть, прошла б и все. А тут, вглядываясь в Игоря, не думая об этом, он слышал, как она в нем вырастает.
- Игорь, а вы сейчас очень заняты? - спросил Лев Ильич.
- Да нет, чем уж я занят, у меня, правда, этой весной, вот сейчас, должно решиться, может, в армию заберут. Я не хотел раньше, в артисты думал двинуть это я в Одессу летал на кинопробы, похоже, берут, им и армия не помеха, вытащат. Но мне не хочется сниматься, - он отвечал охотно, с какой-то откровенной готовностью. - Вот и отец Кирилл тоже...
- Какой там актер! - живо откликнулся Кирилл Сергеич. - Ты подумай, что будешь играть? Ну представьте эту актерскую ситуацию: тройная нагрузка на душу. Это кроме двойной жизни, которую все ведут, еще третья, уж совсем отношения ну ни к чему не имеющая. Я плохо знаю театр, но сама идея убивания себя в другом, стремление не в себе искать себя, не вычищать собственную личность, но в другом, через другого... Все душевные силы, талант, коль он есть, все направлено на то, чтоб кого-то разоблачить, осмеять, пусть даже оправдать, но кого-то! А про себя забыть. А когда придет пора вспомнить - где он, я?
- Лев Ильич, вы не подумайте, что отец Кирилл такой старорежимный ретроград, тут у них с мамой своя мысль, - улыбнулся Игорь.
- А вот и ретроград, и не пугай меня, пожалуйста, выдержу, - почему-то не принял шутку Кирилл Сергеич. ("Это у них свой давний разговор" - понял Лев Ильич.) - В том-то и дело, что коль театр - сила, а эта истина давно известная, как же, кафедра, трибуна, с которой ты во всю глотку призываешь чувства добрые. Но в том и дело, что добрые! А если нет, и с той же кафедры, и тоже во всю глотку, а она у тебя - даром, что ль, такой вымахал?..
- Так вы ж современный театр не знаете! Лев Ильич, ну будьте судьей, ну можно ли, да еще с таким жаром говорить о предмете, который не знаешь, да может, в современных пьесах...
Тут как раз двери раздвинулись, народ повалил, Игорь не удержал напора, их притиснуло к самому стеклу.
- Ага! - засмеялся Кирилл Сергеич. - Проврался! Вот у тебя руки и подломились. Еще мне современных пьес недоставало смотреть...
"Господи, ну как с ними хорошо! И разговор какой-то человеческий..." смотрел на них Лев Ильич.
- Причем тут пьесы? - рассердился на свою оплошность Игорь. - Я уж тогда все скажу, раз Лев Ильич соглашается судьей... Не пьесы тут, и не театр, не кафедра, с которой надо призывать. Они с мамой боятся, что я влюбился в одну актрису. А я и не думал, это она... - Игорь покраснел и совсем рассердился.
"Ну как кстати..." - мелькнуло у Льва Ильича, хотя и не ясно было ему, что тут "кстати".
- Лев Ильич, коль вы действительно судья, ну можно ли на человека напраслину возводить? А презумпция невиновности, уважаемый? - возвысил голос Кирилл Сергеич, так что на них обернулись.
- Предлагаю вам, Игорь, подтвердить обвинение фактами, - улыбнулся и Лев Ильич.
- Извольте. Факт первый - противоречия моего уважаемого оппонента. Отец Кирилл, принципиальный противник войны, благословляет меня призываться в нашу доблестную армию. К чему бы это? Не для того ль, чтоб разлука...
- Ты что, это серьезно говоришь? - вдруг огорчился Кирилл Сергеич.
- Господин судья! Один ноль в мою пользу. Запомните. Факт второй...
- Погодите, Игорь, но ведь это не факт, а всего лишь еще одно обвинение, снова не учитывающее презумпцию...
- Почему? Явное противоречие принципам - раз, прямая связь...
- У обвиняемого может быть совсем другое, не столь прямое соображение...
- Понял, что значит неподкупность судьи? - строго глянул на Игоря Кирилл Сергеич.
- Понял, что пропасть между отцами и детьми непреодолима, - в тон ему ответил Игорь. - Ничего, мы воспитаем собственных судей.
- Да, да! Вот в связи с этим у меня к вам и просьба, -подхватил Лев Ильич. - В связи с непреодолимостью пропасти меж детьми и отцами...
- Да нам выходить! - вскричал Кирилл Сергеич.
Они кой-как выбрались из вагона, Игорь успел придержать двери, поднялись наверх. Лев Ильич зажмурился от света, солнца, ударившего ему в глаза, будто оказались в другой стране - там метелица, теснотища, грязь, а тут открылась ширь, голубое небо в летящих облаках, да и какой-то город-не город: дома высоченные, а разбросаны, улицы-не улицы - поле, дороги в разные стороны, автобусов целое стадо - другая страна!
- А я здесь и не был никогда, - сказал Лев Ильич, - даром что в Москве всю жизнь прожил.
- Далеко, что говорить... Вон наш автобус! - и Кирилл Сергеич, смешно загребая ногами, побежал к остановке.
И опять они успели, втиснулись, и снова их прижали к заднему стеклу, только теперь свет был не мертвый - электрический, а яркий, солнечный, и снова так радостно было Льву Ильичу смотреть на своих спутников.
- Простите, Лев Ильич, я вам все договорить не даю. А я с удовольствием, если чем могу вам помочь. А что за дело? - Игорь смотрел на него с живым любопыством.
- Даже не знаю как объяснить... Но я как вас увидел, еще на паперти, так подумал: вот бы мне такого парня, я б с ним то дело обделал...
- Да это у него вид такой, - вставил Кирилл Сергеич, - а так - ветер в голове.
- А мне это и нужно - и вид, и ветер... У меня, понимаете, Игорь, с дочерью беда. Такая история, боюсь ее потерять: дома я не живу, а там влияния совсем не те, какие-то странные мальчики из МИМО. Вы б с ней познакомились, домой бы привели, другой бы мир ей показали, с отцом Кириллом бы ее свести... В церковь... Ну, это мечта уж слишком большая. Я тут страшную вещь понял. Всю жизнь живу в Москве, а мимо иного проходил, мог бы и не узнать никогда. Здесь совсем разные страны, миры уживаются вместе, а порой меж ними нет никаких соединяющих мостков. А может и есть, так ведь и заметить нужно, а то всю жизнь проходишь и не увидишь. Но я не могу, здесь и начинается та самая непреодолимая пропасть, о которой вы говорите. А если б вы - вам бы она поверила.
- А сколько лет дочери? - спросил Игорь и покраснел. "Как он краснеет хорошо!" - опять с радостью отметил Лев Ильич.
- Шестнадцать лет, вот-вот. В девятом классе.
- Пожалуйста. Я познакомлю ее с хорошими ребятами. Артистов не боитесь?
- А я вам верю, - сказал Лев Ильич. - Тут уж вы сами бойтесь.
Кирилл Сергеич слушал с интересом.
- Слава Богу,- сказал он, - наконец, у тебя будет настоящее дело. Что может быть выше, чем быть ловцом человеков. Потому думаю и об армии для тебя, а ты меня вон как трактуешь...
Они приехали. Еще надо было пройти петляя меж одинаковыми скучными домами. Но такое здесь было солнце, свежий весенний ветер - как в море, вспомнилось Льву Ильичу, да не где-нибудь на юге, а в настоящем, Японском море, тоже вот, весной, когда снег еще в распадках и кой-где на бурых от прошлогодней травы сопках, а в проталинах, под горячим солнышком появляются уже цветы белокопытник...
- Ну вот здесь...
Кирилл Сергеич посерьезнел, молчал всю дорогу от автобуса, да и Игорь больше не разговаривал...
Дверь открыла женщина - немолодая, высокая, строгая, красивая, такая надменность в лице, молча поклонилась им, прошла с Кириллом Сергеичем на кухню. "Лариса" - вспомнил Лев Ильич.
- Кто там? - хрипло раздалось в квартире.
- Это я, дед, - откликнулся Игорь, раздеваясь. - Мы с отцом Кириллом. Дай пальто сниму, - и он прошел в комнату.
Лев Ильич остался в коридоре, не жилом каком-то, пыльном, запущенном, холсты торчали из антесолей, из распахнутого старого шкафа...
Из кухни вышла Лариса.
- Извините меня, у нас видите что творится. Проходите в комнату.
Лев Ильич шагнул из коридора прямо в открытую дверь. Его опять солнце ударило в лицо, ослепило, он даже зажмурился от неожиданности.
Старик полулежал лицом к двери на широком диване, на белых высоких подушках резко выделялось темное лицо, заросшее, давно не бритое, в глубоких морщинах, лихорадочный взгляд неприятно ожег Льва Ильича. Но он не его сначала увидел, это на мгновение позже, и тут же опять оторвал от него глаза. Над диваном висело большое полотно, без рамы, без планочек - холст на подрамнике. Солнце било прямо в комнату, и может поэтому оно было здесь центром - да и не только в комнате! - вот что сразу как-то пронзило Льва Ильича.
Он увидел падающую церковь, часть ее, что ли, передней стены не было, только купол с крестом, горящим сейчас в солнечных лучах. Но она падала, падала и уже тот крен немыслимым стал. И все падало, покосилось, клирос, алтарь с распахнутыми Царскими вратами, иконостас над ними, а еще выше, в темноте, под куполом угадываемое распятие, - все падало вместе с рушившимся храмом. Но он не был пустым. Лев Ильич сразу это понял, это уж он потом осознал детали. В храме был кто-то, кто непостижимым образом удерживал церковь, которая падала, никак не могла б не упасть. Он был большим, прямо в половину церковной стены, прозрачный - не человек, не птица, и крылья еще в полтора раза больше - живые, нежные, теплые, упершиеся в стены. Льву Ильичу показалось, он слышит, как они хрустят, обдираясь о камень, обламываются. Он проник, прошел сквозь стены, но почему-то вдруг обозначился в сгустившемся воздухе - он обозначился только для художника, и уж конечно, никто б другой того не увидел, и было несомненно, что вот-вот он снова исчезнет в струящемся солнечном свете, растворится в нем, пройдет сквозь стену, но удержит церковь, выровняет тот немыслимый крен. Художник с поразительной смелостью решил пространство: и само здание - плоскость снятой стены, завершающейся куполом с крестом, и глубину открывшегося храма, и более дальнюю глубину, там, за Царскими вратами, и бестелесно-прозрачное тело ангела, сквозь которое видны были и часть иконостаса, и распахнутые Царские врата - и все это в струящейся, плывущей золотистой дымке... Он смотрел в глаза ангела. Они-то и были центром картины, они и приковали его внимание, как только он шагнул в комнату. Такая в них боль полоснула Льва Ильича, немыслимая печаль, такое страдание за него Льва Ильича, что он так с прижатыми к груди руками и шагнул к стене.
- Что это? - спросил он, с недоумением глядя на старика. Тот все так же не спускал с него лихорадочно горящих глаз.
- Увидел? Что, нравится?
- Что это такое? - повторил Лев Ильич, и тут заметил Игоря: он сидел на диване, у старика в ногах, и тоже смотрел на Льва Ильича.
- Это ваш отец, Игорь, да? Ну конечно, это... Глеб Фермор. Я видел одну картину там... у Маши. Как же так? Это то самое, чего я ждал, не надеясь, совсем и надежду потеряв...
- Слышите?! - закричал старик. - Слышали, что человек говорит? Лариска!.. Лариска, иди сюда... А, батюшка!.. Здравствуй, батюшка. Все пришли, все сбежались на старика смотреть. Помрет старик, долго не протянет. Помру, не плачьте, уж скоро... Но вы слышали, что человек говорит?..
Лариса стояла в дверях, освещенная солнцем - сухая, прямая, смотрела на старика, и Лев Ильич не смог бы прочесть на ее лице ничего, кроме раздражения и подстать старику неукротимости.
- Чего раскричался? Знаешь, что тебе кричать нельзя, назло, чтоб сейчас врачей вызвать, чтоб потом всю ночь плясать возле тебя?
- Не надо мне твоих врачей - никого не надо. Слыхала, что говорит: Фермор здесь людям нужен! Посмотри, как человека перевернуло...
- А я вот и переверну ее сейчас, - она шагнула к стене, руку подняла, но вдруг взглянула на Льва Ильича и опустила руку. - Моя - не Фермора картина. Знаете, Кирилл Сергеич, как дело было? Я не рассказывала раньше, ну раз до того дошло... Он вообще-то быстро работал, а тут месяца два - больше бился, что-то у него не получалось, там свои идеи с пространством, что ли... Да и сомневался, есть ли право ангела писать - не было прав, что говорить! А раз я вхожу в комнату, он бледный, бешеный, редко таким видела, он ее уже с мольберта сбросил, с подрамника рвет - вон, шов-то заклеивала. Я было сунулась, он и меня отшвырнул. А тут звонок в дверь - телеграмма ему. Он вышел, а я ее за шкаф запихнула, выскочила, заговорила его, он вроде забыл, а может вид сделал, что забыл, - но больше разговора о том не было... Чья, выходит, картина?
- Игоря, - сказал старик. - Хорошо, вы все здесь. Маши нет, но человек зато новый, понятым будем считать. При нашем разговоре чтобы был свидетель.
- Дед, может, мы отложим разговор до другого раза? - поднял на него глаза Игорь. - И ты поуспокоишься...
- Не отложим. Не будет другого раза. Я помру не сегодня, так завтра. Мне главное было до сегодня дожить и панихиду чтоб отслужили. Отслужили ведь, как просил?
Кирилл Сергеич подошел к нему, благословил, старик поцеловал ему руку и затих.
Все молчали.
- Я думаю, Лариса Алексеевна, нам нужно поговорить, - сказал Кирилл Сергеич. - Алексей Михалыч нас пригласил, это его желание. А дни и сроки не нам ведомы.
- Говорите, ежели охота. А у меня дела, - она повернулась выйти.
- Лариса! - крикнул старик. - Ты... сядь. Ты пойми, что я помираю... Да не жалости я прошу, не жалости! Я сказать должен.
- Ты уж все сказал. И мне, и всем, кому слушать есть время... Ну что он меня изводит? - крикнула Лариса, на щеках у нее вспыхнули красные пятна, глаза зажглись, как у старика. - Ему только нянька нужна была - сначала Маша, а потом на мне помирился, не поморщился - ему все равно было, как у меня там... - голос у нее сорвался. - Ну что он к Фермору привязался, на что ему эти холсты сдались?! Ценитель какой! Да пропадет все - пропадет, ясно тебе? Сколько ты сидел-то, что ничего не понял? Мало, надо быть, не вбили тебе в башку, да надо б понять еще и до того, как посадили, когда деньги, все, что сделал, чем жил, - все забрали да поломали. Куда там! Ему и тюрьмы мало было, и надзирателем служить надо, и на того же Глеба мало нагляделся, да и сейчас... Ну хорошо, слушаю, слушаю, что еще, может чего новое скажешь?..
Она села, но вдруг затряслась вся и зарыдала в голос. Игорь кинулся было к ней, но она его оттолкнула и выбежала из комнаты.
- Я вам должен сказать... - начал старик, как бы ничего не заметив.
- Дед! - Игорь стоял перед ним. - Ты ведь и меня ставишь в дурацкое положение. Ну что мы тут о наследстве спор ведем, как в кино? Почему это я наследник? Как есть, так и есть: то, что тут - тут, а там у мамы - пусть там и остается.
- Сядь, - сказал Кирилл Сергеич, - и помолчи.
- Я вам должен сказать, - повторил старик, никак и на Игоря не прореагировав, - то, чего еще никому не говорил. Лариса, конечно, знает, но я хочу, чтоб она тут при вас услышала. И при гражданине, первый раз зашедшем в дом...
Он помолчал, к чему-то прислушиваясь.
- Она сейчас придет, - продолжал он. - Я уж полгода знаю, что должен помереть, но положил себе до этого дня дожить и чтоб панихиду отслужили в Обыденской, как она и просила. Она венчалась в той церкви - твоя мать, батюшка. Уж не помню, говорил ли я тебе про это.
Лев Ильич глянул на Кирилла Сергеича. Тот сидел неподвижно на стуле возле старика. Льву Ильичу показалось, что он побледнел.
- Она мне завещала сына ее разыскать. И эту ее последнюю просьбу я выполнил. Да не я, у меня уж и сил тогда не было, а твоя мать, Игорь, за что я ей на всю жизнь благодарен и никогда и т а м о той ее милости не забуду. И не одна разыскала, а с твоим отцом, и он не только отыскал тебя, батюшка, но когда ты, вроде бы, из небытия воскрес и родился заново, он и к этому руку и сердце свое приложил. А потому они - Маша и Фермор - соединились, что им Бог послал любовь. Я и это почел знаком, и никакой обиды у меня на это не было. Я ее завещание исполнял. И если она теперь видит нас оттуда, то на тебя, батюшка, глядя, радуется. Может, она про это и не мечтала, а может, это она и вымолила, а за то, может, и обо мне оттуда вспомнит, а мне та ее молитва очень необходима, потому что когда ты, батюшка, придешь ко мне исповедовать да соборовать, а будет это в ближайшие дни, ты уж далеко не отъезжай, то и поймешь как мне ее молитва нужна. Очень во мне много злобы, а сил уж нет, да и никогда не было с той злобой справиться...
Вошла Лариса и тихо села у двери. Старик только поднял на нее глаза, не приостановился, голос у него уже был слабый, он задыхался.
- Это первое дело, которое мне на этом свете было положено сделать. А есть еще одно... - тут он замолчал, закрыл глаза, и Лев Ильич даже подумал, что он уснул. Но он открыл глаза и спокойно, уже без лихорадочности, обвел ими всех присутствующих. - Ко мне приходил Фермор, - сказал он так же тихо. - Не здесь, а на той квартире, за месяц до того, как исчез. Маша про это ничего не знает, да ей это было и ни к чему. Он пришел и сказал: "Я, Алексей Михалыч, перед вами виноват, и ваше дело прощать меня или нет. Но у меня растет сын и про то говорить с вами не хочу. Меня скоро не будет, он сказал, а больше, как к вам, мне прийти не к кому. Маша сама еще девчонка, а Лариса мне свою обиду не забудет и не простит. Меня скоро не будет, повторил он, я это хорошо знаю. Так ли я жил, не так - плохо я жил, а вот сейчас и сына не успею вырастить - а кто из него получится, сказать сейчас нельзя. Я, сказал он, всю жизнь работал, а как - и про это сказать не могу, но была у меня мысль, своего отца и своего деда, и прадеда своего - связать их жизнь со своей и с жизнью своего сына. В живописи это сделать сложно и как мне удалось, про то не мне судить..."
Лев Ильич поднял голову на картину, висящую над говорившим. Солнце уже переместилось, косо скользило по стене, но тут вдруг на его глазах вспыхнули, трепыхнулись, как живые, крылья у ангела, но, видно, облачко нашло, и вся картина враз потускнела - страшно ему стало на нее глядеть.
- "...Я не знаю, что со всем этим делать, сказал мне Фермор. Может, все это, конечно, заберут и в печку сунут - ну тогда, мол, так и быть должно, и думать не надо. А если нет? Я, мол, не знаю, сможете ли вы, Алексей Михалыч, про это понять, а уж сможет ли сын мой, того совсем не знаю. Но прошу вас за тем проследить, а не успеете, ему передайте, а если не ему, то на ваше усмотрение - кому решите. Мне, сказал он, видится, что страну эту, уж совсем пропащую, что-то держит - что? Есть ли у меня право это выразить? Наверное, нету. Но я и то отсутствие права как мог написал. А может, и оно кому принесет пользу, потому что, если кому-нибудь я это помогу в себе увидеть - он уже и покаялся. А покаялся, значит спасется. Один человек, конечно, не вся еще Россия, но ведь и она из людей состоит - один да один, да еще один..."
Он опять замолчал и снова закрыл глаза. Все в комнате ждали. Даже Лариса подняла голову и смотрела на отца.
- И вот сегодня, - заговорил он снова, теперь уж явно было, что это давалось ему с трудом, - я дождался - не зря помирать не хотел, а сего дня все дожидался. Сегодня новый человек, первый раз этого гражданина вижу, сказал то, чего Глеб Фермор все хотел, да не услышал... И он при его сыне сказал - при Игоре. Игорь слыхал - мне ему передавать те слова не надо. Значит, выходит, что я и это... второе, мне завещанное, исполнил. Я про то, Лариса, не знаю, уничтожат их здесь или нет - эти его картины... Что Марию застрелили здесь это знаю. Что Фермора тут убили - тоже мне известно. И что то, ради чего они жили - и Фермор, и Мария - не пропало. Вот они три свидетеля - сидят, гляди. Ради них они и жили. Как же мы можем... самовольно решить то, что он... что ему в голову не приходило?.. Вы почему сегодня ко мне пришли - я вас, новый гражданин, спрашиваю? - обратился он вдруг ко Льву Ильичу.
- Мы встретились с ним случайно возле Обыденского храма, - сказал Кирилл Сергеич. - Лев Ильич наш добрый знакомый, очень хороший человек, крестник нашей Маши, а мой духовный сын.
- Вот!.. - старик хотел, видно, опять крикнуть, но не смог. - Вот... Лариска, как все сошлось. У Обыденской. Маши крестник и Марии сына - сын... у него из глаза выкатилась мутная слезинка и затерялась в щетине.
- Я так вам благодарен... - сказал Лев Ильич, - так дорого мне, что вас услышал... я этого никогда не забуду.
- Хорошо, - поднялась Лариса. - Все зло во мне. Ты все красиво рассказал, да и Фермор мог говорить красиво. Только жизнь с вами для меня красивой не получилась...
"Вон на кого она похожа, - осенило вдруг Льва Ильича, - на Любу на мою! И слова похожи..."
- ...Все ты всем выполнил, - она уже взялась рукой за дверь, - и перед всеми чист, даже и для России постарался. Про меня только позабыл. Да ведь и Фермор забыл. Что ж я буду его живопись спасать - да пусть остается, пропадает! Все равно все пропало...
12
Они больше не разговаривали. Так вот молча вышли, забрались в автобус, а там и в метро. Долгая эта поездка, как за город.
- Ты не домой сейчас? - спросил вдруг Кирилл Сергеич у Игоря.
- Нет, мне тут... нужно, одним словом. Я попозже буду. А вы, Лев Ильич, может зайдете? Мама дома, она что-то, верно, вам должна передать. Может, дождетесь? А так, если нет, позвоните, я всегда буду рад вам помочь, если смогу, конечно. А как зовут вашу дочь?
- Надя...
Они опять замолчали. Да и народу набилось - не продохнешь. Игорь выскочил где-то на полдороге, они дальше ехали.
- Трудно как, - сказал Кирилл Сергеич, как бы себе самому, - как трудно других не судить. А ведь судят других, мы всего лишь напрасно трудимся - тут всего легче ошибиться и еще легче согрешить. В нас обязательно есть собственная тайная мысль, она и ведет в таком осуждении: как бы ты считаешь, должен тот человек поступить, то есть, опять мысль всего лишь о себе, не о нем.
- Это вы о Ларисе Алексеевне? - спросил Лев Ильич. - Я вот тоже все про нее думаю. Какая обида в человеке - неутоленная и уже не способная себя утолить.
- Да, только я скорей о себе. Со стариком уж все - он завершил свой жизненный круг. А у нее еще вся тягость впереди. Когда одна останется, без этого постоянного раздражителя, которым только и жила. С этими картинами... Вам действительно так понравилось? Мысль не показалась нарочитой, уж очень навязчивой?
- Не знаю, не успел подумать. Да мне это и не важно. Главное, в самую точку... Мне очень нужно с вами поговорить...
- А давайте... У меня, правда, со временем... Но часа полтора, а там видно будет.
И Лев Ильич начал рассказывать. Прямо здесь, в метро, в толпе и толкучке, стиснутый сменявшими одно другими лицами вокруг. Сначала они сидели, потом встали, уступив место женщине с ребенком, их двигало и перекручивало. Потом они вышли и двинулись куда-то, а Лев Ильич и не смотрел по сторонам. Потом он осознал себя на скамейке: какой-то бульвар, еще светло было, людей не так много. Он рассказал все, с самого начала, с того момента, как расстался с отцом Кириллом, поцеловав крест, - про ресторан, про Таню, Любин звонок, похороны и старика-еврея, про поминки и ЖЭКа, про дикарей-актеров и Володю в ковбоечке, про Любу и Ивана, про Надю, про Сашу, Костю, и то страшное, что было с ним этой ночью, а потом утром. Все вплоть до того момента, как стоя у окна на Костиной кухне, подумал о том, хватит ли у него сил на все это... И как он увидел Игоря и его - отца Кирилла возле храма, и чем это было для него в тот момент... Он ничего не пропустил, да и не мог бы, потому что уж так он слушал его, не перебивал, хотя просил иной раз на чем-то остановиться, да и сам угадывал с полуслова, чуть ли не подсказывал, будто бы знал, все наперед знал, что с ним было. Лев Ильич даже поражался порой его пониманию того, чего б никогда в нем не мог предположить, и главное, он и тени любопытства не почувствовал, а только сострадание, не жалость, а живую боль, и Льву Ильичу ни разу неловко, стыдно не было за то, что перекладывает такое на чужие плечи, хотя он и сам с собой никогда бы не смог так говорить, тут другой нужен был, но такой, чтоб умел о себе позабыть.
Он кончил. Кирилл Сергеич молчал.
- Мне это Костя сказал, - повторил Лев Ильич, - что искушения бывают полезны, что они очищают. Он про себя говорил: нет человека, которого бы они не посещали, но у меня, у меня самого - без помощи нет на это сил. Я вам откровенно, не жалуюсь, как факт говорю.
- Не будем сейчас про Костю, - сказал Кирилл Сергеич, - это тяжкая история. Еще Паскаль, кажется, говорил, что одинаково опасно знать Бога, не сознавая своего ничтожества, и сознавать свое ничтожество, не зная Бога. Если второе ведет к отчаянию, то первое непременно к гордости. А тут человек открыт дьяволу. Да, когда человек так истово, сам непременно стремится к мистическим переживаниям - тут все возможно. В отечнике сказано: "Такой-то видит ангелов..." Старец ответил: "Это не удивительно, что он видит ангелов, но удивился бы я тому, кто видит свои грехи". Вот так-то. А тут, к тому же, я думаю, есть какая-нибудь скверная или нелепая история. А может и ошибаюсь. Только молиться за него. Как поможешь человеку, который не хочет, чтобы ему помогали?.. Давайте о вас лучше. По слову апостола, Бог не только не допускает искушений сверх силы, но дает и силу их перенести. Вот вы что помните. Я очень понимаю вас и, наверное, моя вина, должен был предвидеть, что вы об это расшибетесь. Здесь есть нечто, в чем я не смогу вам помочь. Это удивительная, единственная в своем роде сложность. Необъяснимая. Есть проблемы - еврейские, о которых не еврей, даже я, православный священник, но русский человек, не могу, права не имею говорить. И даже не только потому, что меня могут понять не так, но и внутренне, для себя. А только вы - еврей по крови. Это я очень понимаю. И сейчас скажу вам, как это понял. В любых других случаях мог бы будь вы калмыком, французом или арабом. Даже негром, как бы ни сближали эти проблемы негритянские комплексы. Здесь нечто другое, единственное...
Лев Ильич был поражен. То есть, он уже давно, с первой встречи видел в этом человеке удивительную для него не только проницательность, но и глубину понимания, но такой широты, душевной тонкости, такого знания того, чем болен он был сейчас - это его изумило.
- Вы знаете, - продолжал Кирилл Сергеич, - есть вещи, которые не любовью не поймешь, - как бы услышал Кирилл Сергеич его, - которые объяснить, доказать невозможно. Ну попробуйте объяснить, почему вы любите того или иного человека, женщину? Ну знаете, твердо знаете о ее слабостях, пороках, непорядочности, пусть развратна - любите! И здесь дело совсем не только во влечении, то есть в вашей слабости. Или, что такое материнская любовь? Ну явный же мерзавец сын, ничтожество, самовлюбленный эгоист. И не какой-нибудь пропащий - там жалость, это другое, а пусть преуспевающий по жизни, внешне благополучный, за него житейски бояться нечего - но скверный человек. И она это знает, отдает себе отчет - но любит! Инстинкт? Пусть она мыслящий человек, умница, способна саму себя, свои душевные движения анализировать, контролировать, слышать - не сможет объяснить. Здесь нет и не может быть доказательств, ибо это вопреки разуму, рассудку - это высшее, дано человеку, то, в конечном счете, чем он отличается от всякой иной твари. Не зря ж и любовь к Богу, ко Христу, недоказуема и не нуждается в доказательствах, это вам так, что ль, Костя говорил? Только у него все противоречиво, не сходится, это и есть первый признак внутреннего распада, падения. Дьявол и есть противоречие... - сказал он с горечью и махнул рукой. - А здесь не объяснишь, потому Бог - это и есть любовь. Как ты ее объяснишь?.. Это я о России, потому что так дорого в вас это вот главное ваше чувство, и ведь оно подвергает себя такому страшному искушению! Но у вас именно голова работает, вы все время пытаетесь объяснить свои чувства, страдания, комплексы, хоть и тут, надо думать, не так все просто, но вы все равно рассуждаете, бьетесь, доказываете... А здесь нет и не будет доказательств. Ибо все факты, а я бы мог вам еще в тыщу раз более страшного рассказать - ну как против них устоит любовь, самая на свете хрупкая вещь! Но ведь только она истинна?.. Знаете что, Лев Ильич, вы не замерзли?.. Здесь хорошо разговаривать, а мне уходить надо. У меня сегодня нет службы, у нас, кроме меня, два священника, но я сегодня должен быть в одном доме, люди соберутся - такая беседа о христианстве. Интеллигенты - сомневающиеся, негодующие и просто любители поболтать, всякие бывают. Но польза несомненно есть... Я сейчас позвоню, что не могу быть, или, мол, буду попозже, а то они ждут...
- Что вы, как же, раз ждут. Может, у вас еще когда будет время...
- Нет, нет, - перебил Кирилл Сергеич. - И разговору про это нет... Вон, кстати, автоматы...
Они пересекли бульвар, перешли улицу, остановились возле телефонных будок. Кирилл Сергеич вытащил записную книжку.
- У вас нет монеток? - спросил Лев Ильич. - Я без гроша остался, на работу бы позвонил и Маше - кто меня там разыскивает?..
Он набрал редакцию, машбюро.
"Ой, как хорошо! - откликнулась Таня. - А к вам через час зайдет товарищ. Он уже второй раз звонит, я сказала, чтоб к концу дня."
- Какой товарищ?
"Говорит, Федя..."
- Федя? Какой еще Федя?.. А? Фамилии не сказал?.. Ну пусть завтра, что ль, позвонит, а может я и сегодня успею, к самому концу или чуть попозже. Ты не задержишься?
"Наверно. Не знаю еще. И Крон про вас спрашивал."
- Ну и ладно. Пусть спрашивает. Скажи, звонил, что, мол, пишет. Да что хочешь, то и скажи. Как у тебя?
"Ничего. Все так же. Опять вдвоем с Лидой. Ушел тот артист, как вы и сказали. А вы-то как, где?"
- А нигде... Да, - вспомнил он, - я с отцом Кириллом сейчас, хочешь поговорю про тебя?
"Ой! - испугалась Таня. - Даже не знаю... Спросите, можно к нему прийти? Хорошо?.."
Он набрал номер Маши.
"... Слава Тебе, Господи, объявился. Что с тобой? Позвонил бы хоть. А тебя Вера разыскивает."
- Вера?
"Очень нужен. И телефон оставила. Запиши."
- Я запомню.
"Ну как ты, что?.."
- А знаешь, Маша, я с Игорем познакомился. С твоим Игорем. Я и подумать не мог, что у тебя такой парень...
"Ну конечно, ты про меня чего только не думал. Парень как парень. Дурачок еще."
- Я приду, Маша, обязательно. Я тут с отцом Кириллом.
"А!.. Ну, слава Богу. Вы не у наших ли были? Как там?"
- Плохо. Хоть мне-то и хорошо было. Но я все про себя...
Кирилл Сергеич рядом все еще разговаривал. Лев Ильич подумал и набрал третий номер.
"Алло? - услышал он. - Веру?.. Сейчас, будет вам Вера..."
"Лев Ильич! Господи, как хорошо!.. - Странно как, мелькнуло у Льва Ильича, ну все мне рады, надо ж! - Ты мне очень, очень нужен..."
- Прости меня... - начал было Лев Ильич. - Впрочем, это не оправдание, но я...
"Перестань, какое прости! Я, понимаешь, я хочу тебя видеть. И хочу, и нужно, - повторила она. - Приходи сейчас."
- Сейчас не могу.
"А когда можешь?"
- Попозже.
"Записывай адрес... Я у подруги. И ночевать здесь буду. Приходи в любое время, хоть в двенадцать часов... Записал? Придешь?"
- Приду, - сказал Лев Ильич и повесил трубку...
- Поговорили? - смотрел на него Кирилл Сергеич.
- Чудеса какие-то - всем я вдруг нужен оказался, все мне рады... А вам... надо идти?
- Надо, - сказал Кирилл Сергеич. - Только я не пойду, или... видно будет. Двинулись?
Они опять вышли на бульвары. Начинало смеркаться, чуть подмерзло, темнели следы на свежем снегу, Кирилл Сергеич так свободно шел - ну просто милый, добрый, такой близкий человек.
- Я так и знал, что вы на этом споткнетесь, а ведь надо же, и не смог вас ничем упредить! Моя, моя в том вина... - повторил он. - Ну да уж чему положено случиться... Не велика, говорят, заслуга остаться в благочестии, когда ничто тебя от него не отвращает. А великие это искушения или малые - не нам судить, а малые еще посерьезней, это для того, быть может, чтоб учились не переоценивать себя, на себя не полагаться.
- А на кого ж тогда, к вам каждый раз бежать?
- На Бога. А больше у нас с вами никого нет... Ну, я вам про себя сейчас расскажу, почему я осмеливаюсь про это говорить, хотя бы так, как вам намереваюсь сказать. А то б и совсем права не было... Вы Федора Иваныча помните? А это как раз и случилось, вы только год-два как исчезли, тогда, одним словом, как меня Маша с Фермором разыскали. Это он верно сказал Алексей Михалыч, если б не Фермор, неизвестно, что б со мной и было - кто б меня взял в семинарию?.. Ну а время помните какое - еврейские дела начались, таким пахнуло ветерком... Вы в Москве были?
- На Дальнем Востоке.
- Да? - глянул на него Кирилл Сергеич. - Ну знаете, наверно, все равно. Но мне-то это что было, я уж потом все припомнил, оценил. А у Федора Иваныча всегда свои дела на кладбище, тоже фабрика, я вам скажу, а тут еще знаменитое кладбище, и не как Новодевичье - музей, там высшие сферы, а тут - самая коммерция. Все время какие-то дела с могилками, он хоть и последний человек по чиновной линии, а по сути, может, и первый - многое от него зависело. Тем более, он там всю жизнь, все на свете знал. Мрачный он был человек, никому, мне кажется, не открывался, мне иной раз думалось, большой грех у него на душе, страшный... И вот, раз приходит к нам, в ту самую комнатушку, женщина. Еврейка. Старая, жалкая, таких уж и нельзя не обидеть, особенно если кто к тому имеет пристрастие или склонность. Она знала Федора Иваныча, он много лет присматривал за ее могилкой. Прямо с порога начала плакать: что ж, мол, такое, прихожу, а там у меня люди, копать будут. Где, какие люди? - это Федор Иваныч, забыл он ее, что ли. Она объясняет. Я, говорит он, ничего не знаю и к этому участку отношения не имею. Да как же, когда всегда, мол, к вам приходила. Ну было ко мне, а теперь не так. Но вы ж человек, вы должны понять, там муж и сын похоронены. А фамилия? Эппель, Абрам и Михаил. Вот что, гражданин Абрам, это он говорит - Федор Иваныч, идите-ка отсюда, зачем ко мне домой пришли? Как зачем? - она все не понимает. - Я всегда к вам приходила. То, мол, всегда было, а теперь идите, пока я с вами по-доброму говорю... А я тут, как на грех, и оказался. Федор, мол, Иваныч, так это не те, что вчера приходили, место у вас просили и вы нашли забытую могилку? Наверно, ошиблись, какая ж забытая, когда вот она - живой человек... Он на меня вызверился: а ты чего лезешь? Тогда я ей говорю: идемте-ка, гражданка, в контору, мы все это выясним. Не смей, говорит, не лезь не в свое дело. Но я уж чувствую, не могу стерпеть. Я всегда перед ним робел и благодарность чувствовал, знал, что он не отец, подобрал меня, вырастил... Пошли мы с ней. Она совсем потеряная, плачет, все в толк не возьмет, что с Федором Иванычем случилось. А в конторе тоже концов не найти, да потом, чувствую, есть концы, но их специально прячут. Какое-то начальство надо было ублажить. Родственника чьего-то. Вижу, лгут ей в глаза. Идемте к могилке, говорю. Приходим. Действительно, люди, могильщика ждут - да не могильщика, а Федора Иваныча, кого ж, его участок. А могилка - верно - без оградки, без памятника, летом там, может, и цветочки, а тут весна - уж такая бедность, одна ржавая табличка, да и та валяется рядом. Она как увидела, схватила табличку, в голос зарыдала. Я им объясняю, так, мол, и так - ее могилка. А ты кто такой? - важные, в шляпах, из тех, что тогда в машинах ездили. Да и сейчас пешком не ходят. А тут Федор Иваныч идет, они к нему, резко, видно, сказали, как припечатали. Он кровью налился. Подошел к ней, вырвал табличку и сказал что-то. Что - я не слышал, но что-то, видно, страшное сказал - она как в столбняк впала. А вокруг пусто - ни души, это в дальнем углу кладбища, лес, черные деревья, да и дело под вечер. Потом он ко мне подошел, вплоть, я его лица тогдашнего вовек не забуду. И ударил меня... Я не сразу в себя пришел. А очухался - никого. Ни тех - в шляпах, ни Федора Иваныча, ни женщины. И таблички той нигде нет...
Они остановились на перекрестке, впереди была площадь в развороченной грязи, пустая, но тут открылось движение и лавина машин, разбрызгивая жидкую кашу, хлынула мимо. Они переждали и перешли на следующий бульвар.
- ...Больше я не был дома, - сказал Кирилл Сергеич, - а потом меня Маша нашла.
- Страшно как... Как здесь жить страшно... - думал вслух Лев Ильич. - Вы говорите, любовь? Ведь и ее чем-то кормить нужно. Иначе она будет абстракцией, риторикой или... как вон я услышал, лакейством.
- Страшно, - согласился Кирилл Сергеич. - Не знаю, правда, нужно ли кормить любовь. Чем? Доказательствами, объяснениями? Я с этого и начал наш разговор, что они ей - любви - не только не нужны, они не способны ее вместить. Или она есть, или ее нету, и ничего тут не поделаешь. Простите уж за резкость... Вот так... Хотите присесть? Не замерзли?..
Они сели на скамейку, мимо шли люди, фонари уже зажглись. "Неужто и у каждого что-то такое? - подумал Лев Ильич. - Не у меня ж одного? Как они все живут с этим?.."
- Серьезная жизнь, - сказал Кирилл Сергеич. - Или страшная. Это как вам угодно. Только ведь и обманывать себя нельзя. Но если сможешь преодолеть тогда свет увидишь, тот самый, который и во тьме светит... Какая луна сегодня, глядите!..
Лев Ильич глянул: оказывается, и небо здесь было, и луна, действительно, полная взошла, и нужно было - куда денешься? - как-то со всем этим жить.
- Я к тому это вам рассказал... А знаете, - перебил себя Кирилл Сергеич, я вам первому это рассказал. Сколько лет прошло, никогда не рассказывал. Даже Дусе. Самому страшно вспомнить... Чтоб вы поняли, что я могу, что у меня есть право про это думать... Ну хотите узнать, что и как я думаю?..
Он помолчал. Лев Ильич закурил и вдруг успокоился. "Нужно ведь как-то со всем этим жить", - повторил он про себя.
- Я священник, - начал Кирилл Сергеич, - мне приходится ежедневно говорить с десятками людей - и на исповеди, и так, по самым разным случаям. Чаще всего люди жалуются - то у них плохо, это не хорошо: и болезни, и обиды, и горести, и страсти, и падения - с радостью редко кто приходит в церковь. И о евреях, конечно, много разговоров. Живет, представьте, человек в коммунальной квартире, в комнатушке пять, а то и семь человек. Дети, родители, старики. А сосед - вдвоем с женой, в двух комнатах, - еврей. Приходит женщина в магазин, стоит в очереди - устала, раздражена, а тут из-под прилавка продавщица-еврейка "своему" что-то такое отпускает. А еще на работе - мастер-еврей прогрессивку не так вывел. А ведь вся жизнь из этого и складывается: дома, в магазине, на работе. Везде евреи! Они нас давят, они всюду продвигаются, от них житья нет мало их Гитлер поубивал!.. Вот вам самый элементарный и, заметьте, самый распространенный антисемитизм. Что тут объяснишь: что в соседней квартире, уж наверно, наоборот - русский живет в двух комнатах, что в соседнем магазине русская продавщица тоже самое выделывает, а к тому, что нашу жизнь сегодня пакостит, к власти, евреев и близко не подпускают? Разве объяснишь человеку, если весь его мир ограничен кухней, если все проблемы этим кончаются, если он голоден, живет в тесноте, болен, сын пьет - и он на весь свет раздражен? Что тут объяснишь человеку, когда корень этого всего - до омерзения к евреям включительно - даже не в социальном уродстве, а в том, что человек не утвержден в любви Божией, не знает, что все мы создания Божии - евреи ли, язычники, эллины, что тот, кто истинно верит, находится в такой радости, что и не способен не то чтоб кого-то осудить в своей беде, но всем желает одинаково добра, ибо знает, что все - язычники и евреи - так же точно Бога славят. Или, как говорил один замечательно духовный человек - Макарий Глухарев, современник Филарета Московского: нет народа, говорил он, в котором бы Господь не знал своих, нет той глубины невежества и омрачения, до которой Он бы не снисходил. Да кто, мол, он такой, чтоб судить о незрелости какого-то народа к вере во Христа, Который за всех человеков пролил Кровь Свою на Кресте... Это вот единственный уровень для такой темы, а на уровне кухонном мы эту проблему не разрешим, и тут даже говорить не интересно. То есть, говоря проще, антисемитизм непременно в неверии, а все остальные объяснения - исторические, социологические, до физиологии - это все лукавство, чтоб не сказать больше. А уж мне вам, тем более, незачем про это говорить, вы больше меня знаете. Но есть тут другая сторона - высшая, о которой мыслить важно, потому что в ней тайна, существенная для каждого христианина...
Он опять замолчал, а Лев Ильич сейчас думал о том, какое ему счастье выпало встретиться с этим человеком и как ему повезло все-таки в жизни... Тут он портфель ощутил под боком и усмехнулся горько: "Действительно, везет, ничего не скажешь!"
- Прежде всего, это правда, реальность, а потому и следует знать ее, не пугаясь здесь самых тяжких и соблазнительных антиномий, - сказал Кирилл Сергеич. - Я так думаю, что и русский шовинизм, и отвратительная еврейская исключительность здесь и коренятся - в робости мысли, чтоб не сказать трусости, в неспособности сказать самому себе правду... Это удивительная тайна, а меня всегда поражает в ней стройность, законченность замысла - ну как чуда какого-нибудь из постигнутых человеком законов природы - о движении звезд, о сохранении энергии или система элементов. Если говорить догматически, евреи внеисторический народ - это основной ствол человечества, его онтология Евангелие от Луки в обратной генеалогии возводит евреев к Адаму. Разумеется, если речь идет о родословии веры - не просто о крови, о тех, в ком сказался Промысел... Но если взять и историческую точку зрения - с Авраама, то и тут нет никакого противоречия, ибо нам дано Откровение о Боговоплощении Христа по человечеству иудея, Сына Давидова. История не знает другого народа, произошедшего от одного человека, от братьев, от одной плоти. Этот народ существует уже тысячи и тысячи лет, а где другие - греки, римляне или вавилоняне? Этот народ поклоняется Одному Богу, из рук Которого он получил Закон, сохранил Книгу, заключавшую в себе этот Закон, во всех превратностях своей истории. Как это произошло и стало возможным? Вам скажут: очень просто, Бог избрал народ, назвал Своим, спас, охранял, а потому сохранилось Слово. Но почему именно этот, не другой - всего лишь по произволу, прихоти, или потому что он лучше прочих?.. Да вы сами говорили мне о том, что задавались этим вопросом, и отвечаете: нет, не потому, а так - избранный, значит тот, который избран - и все. Но все-таки, что это такое, и можем ли мы в это проникнуть?.. Если вы будете внимательно читать Библию, то увидите одну странность - эта Книга, тысячелетиями сохраняемая с таким трудом и тщанием, которую евреи заключили в Ковчег Завета и так берегли, их же самих бесконечно обличает, причем с такой огненной яростью, что никакому антисемиту и не приснится. Да вы это сами заметили, только что мне рассказывали о своих разговорах? Им предсказаны в этой Книге самые страшные беды и испытания - и плен у вавилонян, и разрушение храма, и рассеяние, даже их духовная нищета и ослепление - и не просто как результат стихийных бедствий, но за их собственные пороки и преступления перед им же данным Законом. Об этом говорится беспощадно, страстно и подробно. Зачем же они хранили эту Книгу, выставившую их, мягко говоря, в таком явно неприглядном свете? А потому, что кроме проклятий и разоблачений там есть и другое, а именно непререкаемое свидетельство избранничества, о чудесах, сопровождавших их историю, об обещаниях неизменно выполняемых. Кроме того, Книга написана не просто, а вернее будет сказать, ее простота не всем доступна, так что желающий может прочитывать ее так, как он хочет, и коль он представил себе, что раз Господь избрал его народ и подтвердил это избрание бесчисленное число раз, рассеивая полчища врагов, осушая моря, осыпая их манной, то сбудется и все остальное. И в конце концов нет нужды соблюдать Закон - зачем? - ибо все равно сбудется, словно уж и не Бог их избрал для Своего Замысла, а они сами стали народом избранным, что только Бога связывают Его обязательства, народу же остается лишь дожидаться обещанного. Потому все страшные пророчества и сбылись, что народ не мог их услышать, ими пренебрег, Библия, как и было предсказано, осталась для евреев Книгой запечатанной. Но именно поэтому - слышите, поэтому! - они Ее и сохранили, потому как не смогли понять, а увидели в ней всего лишь Обетование о своей исключительности и понятое примитивно-земно предсказание о своем могуществе. И Господь, конечно, знал, что так именно и будет, что в силу своей чувственности, плотскости, страстей, мечты всего лишь об удовлетворении своей похоти они ничего другого и в чудесах, сопровождавших их историю, не увидят. Они так были в этом уверены, убеждены до сих пор, что не заметили Мессию, о Котором Господь через пророков их бесконечно предупреждал. Библия и сегодня для них запечатанная Книга, Бог потому их и избрал, что все про них Ему было известно, что это их непонимание главного и сохранит Завет, что и в рассеянии они останутся Ему верными, понесут Его всему человечеству, ожидая при этом для себя чуда только здесь - на земле...
- То есть, обманул их? - с недоумением спросил Лев Ильич.
- Почему обманул! Разве им не дан был Закон, который следовало всего лишь соблюдать, и разве не явлены чудеса, свидетельствующие о непреложности обещанного в случае исполнения этого Закона? Разве они избрали себе Бога, а не Он их? Я проходил мимо, говорит Господь через Иезекииля, и увидел тебя, дщерь Иерусалима, при рождении выброшенной на поле по презрению к жизни твоей, и не омытую водой для очищения, брошенную на попрание в кровях, и сказал тебе: "в кровях твоих живи!" Умножил тебя, ты выросла, а увидев наготу твою, простер воскрилия риз Моих и покрыл наготу и вступил в союз с тобой, и ты стала Моею, дал платья, украшения, золото и серебро, и ты достигла царственного величия, и слава о твоей красоте пронеслась по всем народам. Но ты понадеялась на красоту свою, воспользовавшись славой, стала блудить и расточала блудодейством и хлеб Мой, и сыновей, которых ты родила для Меня... Так говорил Господь через своего пророка: "вы будете Моим народом, а Я буду вашим Богом", - вот что сказал Господь. А потому следовало не требовать и ждать, а всего лишь исполнять Закон... Какой же обман - разве вы не видите здесь - надежду? Какой же обман, когда Он послал Сына Своего Единородного, о Котором предупреждал и в этой Книге бесконечно - и о месте рождения, и о Его проповеди, и о том, как Он будет предан, оклеветан, замучен, даже о том, что Ему дадут желчь и уксус, проколят копьем, что Он воскреснет в третий день, сядет одесную Отца и все народы Ему поклоняться. Разве это обман, а не Замысел, не пророчество, внутренний смысл которого они не могли или не захотели понять? Мессия, Которого они со всей своей невообразимой страстью ждали, был для них всего лишь тем, кто явится их наградить и распределить для них же блага, а не Тем, Кто возвестит через них Новый Завет всем, призвав сначала к покаянию и очищению. Но кроме того Замысел и в том, что если б столь страшный для них, а вернее - для их страстей и похоти - смысл им открылся, они б не хранили Слова, если б они поняли и полюбили Мессию, их свидетельство не было б столь ценным, абсолютным. А то, что они распяли Спасителя и по сю пору Его не признают, именно это и делает их свидетелями истинными, а пророчество безупречным.
Лев Ильич был потрясен.
- Но не кажется ли вам, - спросил он, - что такое толкование делает Израиль всего лишь каким-то... инструментом, что ли, средством, но не целью?
- Не Израиль, - сказал Кирилл Сергеич, он как-то это устало сказал и потух даже. - Я, может быть, излишне горячо говорил, простите. Не Израиль, а евреев, не сумевших проникнуться духовным смыслом Обетования, стремящихся извлечь только выгоду из своей веры. Я бы гордился, будь я евреем, тем, что принадлежу народу, среди которого явился Спаситель, рожденный еврейкой. В этом и есть трагическая антиномия истории избранного народа, не похожая ни на одну другую - единственная в своем роде. В том, что в нем всегда были отпавшие и истинно верующие, праведники, те, кто сумел прочесть, услышал пророчества, не только обличавшие павших, но говорившие о необходимости шага дальше. "Вот наступают дни, когда Я заключу с Израилем Новый Завет, говорит Господь через Иеремию, не тот, что с отцами, когда выводил их из Египта, тот они нарушили, хотя Я оставался в союзе с ними, когда Я вложу Закон Мой в их внутренности и на сердцах напишу его". Следующий шаг, ставший возможным только благодаря Искуплению. Да, среди этого народа родились апостолы, понесшие благовестив всем языкам, но трагедия в том, что среди них всегда были гонимые, вплоть до погромов и газовых камер, и гонители - вплоть до воинствующего, ставшего властью, атеизма... Вы говорите средство не цель? Чем же была Смерть на Кресте - разве не средством спасти человечество, всех людей, человека, павшего еще в доисторические времена?.. Средство? Но разве Господь не дал избранному народу свободу в выборе меж добром и злом - дал им Закон, но они им пренебрегли, дал им пророчества о Сыне Человеческом, но они Его распяли! Сам образ, облик Того, Кто был Богом, Его жалкая жизнь и позорная смерть, путь, к которому Он звал, требующий оставить все, ради чего они жили и страдали - все это настолько противоречило тому, что им, как они полагали, было обещано, что тут и сомнений не оставалось: "Распни! Распни Его!.." Вы говорите, мое толкование? Это скорее весьма традиционное для христианина прочтение Откровения - и для католиков, и для современного православия...
- В чем же тайна? - спросил Лев Ильич, ему и страшен и поразительно ясен становился путь, которым ему предстояло теперь идти.
- А в том, что Обетование, данное Аврааму, сохраняет свою силу и по сей день, ибо родство евреев с Христом и Его Матерью, связь крови не может быть прервана - по слову апостола, если корень свят, то и ветви: "Неужели Бог отверг народ свой? Никак... Не отверг Бог народа своего, который Он наперед знал... Ожесточение произошло в Израиле отчасти, до времени..." Здесь самое важное непрерываемость избранничества, Израиль не только спасется, но спасется, потому что постоянно приходят евреи ко Христу. Это и есть тот святой остаток, те, кто несут на себе тяжесть двойного креста - распинаемые за Христа и со Христом. Израиль спасется, и это невероятный процесс, с которым связаны пророчества о конце времени. Это, конечно, долгий процесс, ибо он будет зрелым плодом, таинственно созревающим на корне маслины природной. Только "пока войдет полное число язычников", как говорит апостол, когда Израиль воскликнет: "Благословен Грядый во имя Господне!" Здесь тайна и здесь трагедия - помните Евангелие от Иоанна? "Бе Свет истинный, иже просвещает всякого человека грядущего в мир. В мире бе, и мир тем бысть, и мир Его не позна. Во своя прииде, и свои Его не прияша. Елице же прияша Его, даде им область чадом Божиим быти, верующим во имя Его: иже не от крови, ни от похоти плотския, ни от похоти мужеския, но от Бога родившася..."
Лев Ильич поднял голову - это было поразительно: они сидели на бульваре, в центре города, страшную историю которого, как ему казалось, он теперь понимал, мимо торопливо шли по своим делам люди, над ними сияла луна, а в ушах звенели слова апостола: "В мире бе, и мир тем бысть, и мир Его не позна..."
Он схватил руку Кирилла Сергеича и крепко, благодарно сжал ее.
- Был такой в прошлом веке у нас в России человек, - сказал Кирилл Сергеич, мягко ответив на его движение, - Дрейзин. В самом конце века умер. Служил казенным раввином чуть ли не в Бердичеве, а потом, за три года до смерти, крестился и стал епархиальным миссионером. У него была молитва - я ее запомнил: "Господи! сними с моего народа проклятье гордости, высокомерия и самомнения, проклятия слепоты и ожесточения, чтобы они сделались способными постигнуть святость Твою и истину о Тебе! Открой мои уста, о Господи, чтобы слова, которые я им говорю, были бы Твоими, чтобы они вошли в их сердца, как огненные стрелы и как жало скорпиона в их совесть, чтобы Израиль одумался бы, наконец, и нашел бы спасение в Тебе..." Вот какое сердце, какая боль и какая вера. А что до Флоренского, вам, как я понял, приводили вырванные цитаты, намеренно вне контекста. Мысль, конечно, искажена. Но, как я понимаю, эти его заметки результат какого-то трагически-безрадостного прочтения Писания. А ведь Благая весть - весть о спасении, прежде всего. Почему ж надрыв в этой мысли о неотвратимости подчинения Израилю?.. Но что делать, и у такого человека могли быть заблуждения, или минута такая?..
- Что ж мне, как быть? - задохнулся Лев Ильич, мысль и решение готовы были уже сказаться в нем.
- Есть тут одна страшная сторона, коль мы о нашей сегодняшней жизни думаем, ее и произнести-то боязно... Не было обетования о создании еврейского государства - было только о рассеянии. Эта осуществившаяся сегодня вековая мечта дело рук не Божиих, а человека, а потому и сохраниться оно может только человеческими руками. Можно ли тут на чудеса рассчитывать? И потому, знаете, я вам сейчас странную вещь скажу, а вы ее сразу забудьте. Но когда я про это думаю, то был бы евреем, а не священником - уехал бы туда и взял в руки автомат. А ведь я русский - из русских русский... Вот вам еще одна маленькая антиномия. Но разумеется, слабость моя, несовершенство. И за эту мысль мне каяться и каяться, - и он первый раз за весь разговор как-то прямо по-мальчишески широко, хоть и невесело, улыбнулся.
Лев Ильич остолбенел: "И это после всего, что он мне только что говорил? Нет, такая широта не для меня..."
- Тут уж я... - начал он. - Я сначала все никак не мог понять, когда вы о праве сказали, что, мол, нет его здесь у вас. Я даже поразился - что ж, у вас того права, нет, а у меня - другого?.. А теперь знаю, верно, нет. Потому что есть вещи, которые вы не можете понять, а если сможете, то сказать не решитесь. А я могу и знаю... Да, право у меня есть. А потому высшая правда для меня, понимаете, не вообще! - не в том, чтоб уехать и взять автомат, а в том, чтобы остаться здесь, в России. И умереть здесь. Для меня это и русская, и еврейская правда. Это Слово Божие, нам заповеданное. Так, как я его сердцем услышал.
13
Лев Ильич летел по улице. Он именно летел, торопился, а на часы глядеть не хотел. Он и так знал, что поздно, что конечно Тани нет, едва ли она так задерживается, но почему-то и звонить не стал, хотя что проще было б проверить, и монетка еще оставалась, зажатая в горячих пальцах. А зачем так уж нужна была ему Таня? Но это все сложно было объяснить, да и едва ли он смог бы. Он так решил: увидится с Таней, а потом... А уж потом все совсем было несомненным. У Тани ему надо было еще денег попросить до завтра - до зарплаты. Ему и Кирилл Сергеич, прощаясь, предложил: "У вас же совсем нет? Сами сказали..." Но он отказался, не захотел у него взять: "Да я тут должен... застать, там есть, а завтра получу в редакции..." Ну зачем ему брать у него тут другое, а там протоптанная дорожка, всю жизнь все и стреляли перед зарплатой друг у друга...
Но Таня ему, конечно, не только для денег была нужна, в конце концов, можно б и домой ей позвонить, хотя этого ему и не хотелось. Он хотел ее видеть - и потому что она ему рада, и он ей нужен, значит жизнь его продолжается новые связи, отношения, душевная близость, - не один он в этом городе! Он так переполнен был именно этим ощущением невероятного разнообразия жизни вокруг него: как это выходит, что одновременно, сразу существует в тебе - и отец Кирилл, и то, что он рассказал о себе, и то таинственно-прекрасное, что сейчас бурлило и переливалось в нем, о чем он не решался сразу начать думать, пусть уложится, и уже знал даже путь, по которому пойдет, чтоб осмыслить все это; и Иван, и Надя с Любой, и этот милый юноша, так ему приглянувшийся, и поразившая его картина вместе с людьми, живущими с ней рядом. А еще был Костя и ужас вокруг него. А еще был город, который летел ему навстречу, Россия, в которой теперь он остался - не просто оттого, что никогда б и подумать не мог, что придется вдруг собирать чемоданы, не бездумно-наивно, а осмысленно-счастливо!
А может, главным в том его полете было нечто другое? Странный телефонный разговор, то, что он нужен и его хотят видеть?.. Он только на мгновение смутился, задавшись этим вопросом - ну и что ж, и это тоже! А совместить с тем путем - счастливой и страшной дорогой, что открылась ему столь ясной под луной?.. В том и дело, что все вместе, - торопил он себя, - да, и Вера, и та невообразимая полнота жизни, открывшаяся ему в ней... Нет, нет, не так, не так все примитивно, он хорошо, твердо помнил все, чем это ему обошлось... Но ведь с чего-то и началось все для него десять дней назад, началось, но никак в нем не кончилось, длится, и он только по трусости, своей всегдашней страусиности не позволял себе про это думать? Вот и Таня потому была нужна, что не мог он так сразу, что надо было ему задержаться на чем-то более понятном и несомненном, передохнуть, прийти в себя...
Но ему хорошо было. Он уж не был потерянным, заблудившейся в этом нелепом городе нелепой фигурой с портфелем. Хотя и портфель все тот же в руке, и все так же некуда ему деться, но столько самых невероятных планов и предчувствий теснилось в голове!.. И неправда, что тут коренное различие, противоречие, что нет соответствия!.. Вся полнота жизни была ему дана и открыта - а тут уж выбирай, не споткнись снова.
Дверь редакции оказалась запертой, он позвонил и не удивился, когда Таня ему открыла.
- Я так и знала, что вы придете! - у нее горели щеки, блестели глаза, она была несомненно рада.
- Все работаешь, бедняга?
- Работаю... Но здесь вас товарищ ждет. Я его совсем заговорила.
- Какой товарищ?
- Федя, я ж вам сказала, что он зайдет?
- Федя?.. - Лев Ильич увидел, что она мгновенно огорчилась, оттого что он не может вспомнить. - Ну да, конечно...
В машбюро ярко горела лампа, было накурено, возле столика с машинкой сидел паренек - краснощекий, тонкошеий, со смешным хохолком на макушке.
- Здравствуйте, Федя! -обрадовался Лев Ильич. ("Как же он забыл его? Так хорошо тогда поговорили...") - Вы меня извините, я никак не мог раньше. Мы тут с отцом Кириллом...
- Это вы меня извините, я решил больше не звонить, Таня мне объяснила, где редакция, подумал, вдруг все-таки зайдете... А мне очень хотелось...
- Ну и отлично, - перебил его Лев Ильич. - Таня не сердится, что мы ей мешаем?
- Сержусь! Знаете, как надоела эта проклятая машинка? Хотя, слава Богу, что работа... А ваш Федя такой чудак, представляете...
- Да, Танюш, - опять перебил Лев Ильич, - ты мне можешь еще одолжить денег - до завтра? Завтра дадут зарплату?
- Сколько хотите, мне сегодня как раз за работу принесли. Сколько вам?
Лев Ильич не знал сколько.
- Да все равно - у меня ни копейки. Звонить не на что было.
- Хотите пятьдесят рублей? Вот мне принесли...
- Куда мне столько... - "А пусть много, мелькнуло у него, мало ли что... А что?" - испугался он. - Хорошо, возьму сорок, будет всего пятьдесят.
Они сидели втроем под яркой лампой. Таня за своей машинкой перекладывала бумажки, и Лев Ильич вдруг заметил, что она их складывает, раскладывает, а потом снова... "Что за нервность такая?" - удивился он.
- Ты знаешь, Танюш, я спросил отца Кирилла о тебе...
- Ой! - вскрикнула Таня, как тогда по телефону, и глянула на Федю.
Тут тоже раскрыл глаза, ресницы у него были густые и темные, как у девушки, а в них светлые глаза, сейчас удивленные.
- Я просто сказал, что ты хотела бы с ним поговорить, и что у тебя нет духовного отца, а так ты не решаешься...
- Неудобно как!.. - опять ахнула Таня.
- Ты зря беспокоишься, он человек умный, тонкий, и лучше нас все понимает. Он только спросил, где ты хочешь поговорить - в церкви или у него дома? А я и не знал.
- В церкви, наверно, ну что ж я домой к нему пойду?
- Как хочешь. Ты тогда напомни, что я с ним говорил, а может, и не обязательно. Он тебе понравится, правда, Федя?
- Федя знает отца Кирилла? - поразилась Таня.
- А что тут удивительного, - сказал Лев Ильич, - город у нас небольшой, все друг друга знают.
- Стыд какой, - брякнул Федя. - Я тут такую околесицу нес, а Таня оказывается в церкви... бывает.
- Ой! - засмеялась Таня. - Такой чудак! Раз, говорит, у вас журнал по вопросам природы, должен быть аквариум, птички, а уж белые мыши обязательно. Пристал, чтоб я ему мышей показала.
- Это он тебя клеил - так, что ль, у вас, у молодых это называется? сказал Лев Ильич, почувствовав себя вдруг патриархом.
- Это вы напрасно, Лев Ильич, - надулся Федя, как у отца Кирилла, когда набил рот блинами.
- Что? Я б на вашем месте пригляделся к этому созданию. Впрочем, я тут пристрастен, у нас с Таней давняя любовь.
- Я к вам, Лев Ильич, собственно, по делу, - хмурился Федя. - Помните, мы говорили о моем знакомом, едва ли у меня есть право назвать его другом, человек он замечательный, вы тогда согласились с ним встретиться?
- С Костей, что ли? Так я с ним так навстречался...
- Почему с Костей? С Марком... Потрясающий человек. С обостренными гражданскими реакциями, мужества настоящего, обнаженная совесть общественная, то есть... Ну деятель, одним словом.
- Помню, - действительно вспомнил их разговор Лев Ильич.
- А он примерно ваш ровесник и вообще что-то есть общее, в смысле искренности, но... полнейшая непробиваемость. Он, понимаете, хотя и не бессмысленный атеист, но из тех, кто, как говорят, признают существование материи, но совершенно не знают, материальна ли сама материя.
- Ну и какую роль вы мне отводите?
- Поговорите с ним! Это страшно важно, потому что если сдвинуть такого человека, то могут быть невероятные последствия.
- Ну а... имеет смысл торопить эти последствия?
- Я не шучу, Лев Ильич, я бы вас иначе не разыскивал и не дожидался так долго.
- Простите меня, я и правда подумал, что вы не меня дожидались, а с Танечкой кокетничали - зачем вам белые мыши так уж сдались?
- Да оставьте вы меня, Лев Ильич, в покое, что это с вами?.. Я вчера нарочно зеркало разбил.
- Как зеркало? - вздрогнул Лев Ильич.
- А так. Решил доказать себе самому бессмысленность языческих суеверий.
- Доказали? - тихонько спросила Таня.
- Чушь какая-то! - расхохотался Лев Ильич, но тут же оборвал смех, такая неловкость, боль и печаль его охватили - он-то молчал бы!
- Почему же чушь? - уже всерьез обиделся Федя. - Я так полагаю, что в принципе следует не только декларировать, но и на себе проверять.
- А зеркала не жалко? - улыбнулась Таня.
- Как обидно бывает, - поднял на нее глаза Федя, - стоит человеку сказать что-нибудь искреннее, ну то, что не принято обычно говорить, потому что люди стесняются своих чувств, про себя таят, так уж обязательно тебя за это обсмеют. Даже странно, будто ложь и лицемерие для человека куда ближе и привычней. Неужели так оно и есть, ну не в обычной жизни, тут понятно, но и в природе человека?
- Не знаю про природу, - сказал Лев Ильич, - но в жизни так именно и есть. Да и в природе человека. Это только Руссо и марксизм утверждают, что человек создание совершенное, а мол, условия все у него плохие. В чем бы тогда был смысл грехопадения, если б человеческая природа не сокрушилась?
Федя встрепенулся, как боевой конь.
- Ага! Значит в принципе, в принципе - человек совершенен, ну если б не было... грехопадения?
"Где он слышал это словечко 'в принципе'?.. Володя!" - вспомнил Лев Ильич. Да, конечно Володя - заядлый сионист! А ведь похожи, вот они молодые, не нам чета...
- В принципе, - сказал он, - человек создан по образу и подобию Божьему. Так что сомнения в его совершенстве быть не может. Это в принципе. Но нам с вами приходится довольствоваться тем, что есть, тем более, сами мы уж так далеки от того подобия. В связи с этим я и думаю, что едва ли способен разговаривать с человеком, которого вы столь превосходно аттестуете.
- Почему? Я ему рассказал про вас и что с вами познакомлю...
- Скажите, Федя, ну что я смогу рассказать хорошему, доброму, как вы говорите, мужественному человеку о Христе? О том, абсолютно ли материя материальна - так он сам в этом сомневается? приведу доказательства бытия Божия? Он их не хуже моего знает. У каждого только свой путь. Как рассказать о том, что я чувствую сердцем, как это перевести в слова, когда каждое мое слово ложь? Вы только что очень хорошо сказали: стоит произнести искреннее признание, как непременно обсмеют. Вот мы и лжем на каждом шагу, это уж точно стало нашей природой. Да что за примерами ходить, я вот, здесь, сейчас, сколько раз солгал? Два, три? И то, что узнал вас сразу, а сам позабыл про вас, и то, что о Тане беспокоился, а сам за деньгами прибежал - деньги мне нужны позарез. А зачем? Зачем они мне, когда уже вечер, поздно, а завтра у нас зарплата? Затем, что я и сейчас лгу, хотя знаю точно, что сделаю сегодня то, что не только нельзя делать, но чего я и не хочу... Да и тут солгал, вот-вот в каждом слове! Что не хочу, солгал, - не хотел бы, не бежал сюда сломя голову...
- Лев Ильич, милый, ну что с вами? - Таня прижала руки к груди. - Ну какие деньги, вы о чем?
- О чем?..
А действительно "о чем" он? О чем он все это время думал, когда шел с отцом Кириллом по бульварам, когда потрясенно слушал его на скамейке, когда луну над собой увидел и путь под ней, которым ему теперь предстояло идти?.. Неужто он слушать-то слушал, но в нем все это время тот голос звучал: "Значит, придешь?.."
- Знаете что, - сказал он, - у меня сегодня так вышло, я ничего с утра не ел - чашку кофе выпил в одном хорошем месте, не к ночи будь помянуто. Может, мы что-нибудь такое сообразим?
- Давайте чай, у меня баранки есть! - обрадовалась Таня.
- Да ну, какой чай-баранки! Вы сидите, я мигом... Дверь не буду закрывать!.. - крикнул он уже из коридора.
Он только не понимал, почему он оттягивает, если уж знал, твердо знал, с того самого мгновения, как услышал ее голос в трубке, да нет - какой там голос! - он раньше знал, и даже не когда Маша давала ему телефон, а как только Игорь сказал, что кто-то его разыскивает. Вот с того самого момента он все знал, как это с ним будет... "Из трусости, из лицемерия перед самим собой потому и тянул?.."
Портфель он забыл в редакции, по дороге у него все валилось из рук, он открыл дверь ногой: Таня уже убрала машинку, чайник стоял на столе, стаканы, баранки... Он вывалил на стол две банки рыбных консервов, копченую треску, яблоки, хлеб, вытащил из кармана бутылку водки.
- А это для тебя, - и он положил перед Таней кулек с трюфелями. - Страшное дело, как проголодался.
Они выдвинули столик на середину комнаты, сидели под яркой лампой, Лев Ильич давно не был таким возбужденным, почему-то все время острил, сам же над своими остротами смеялся, так что Федя несколько раз на него удивленно взглядывал.
- Сидим? - поднял стаканы Лев Ильич. - Я хочу странный тост произнести, серьезный. Не за женщину, сидящую среди нас, хотя это б и следовало - не только в традиции, но и по делу. Эх, Федя, рассказать бы вам, что мне открылось в Тане, какая душа из этих современных глаз глядит, ежели туда посмотреть. Да не так, как мы женщине в глаза смотрим, а как на человека положено глядеть - как мы на икону смотрим, потому как ведь человек есть храм Божий... Только где уж нам вынести такой подвиг? Это однажды, если и удастся за всю жизнь, то и будешь потом - да не гордиться, а раскаиваться в той собственной высоте. Человек редко гордится своей высотой... То есть, я несколько зарапортовался, какая она высота, если ты ею гордишься - это уж непременно низость? Я про другое, в том и низость человека - сделает он что-нибудь человеческое и тут же пожалеет: зачем, дескать, лучше б я скотиной остался... Они оба непонимающе смотрели на него.
- Я о другом хотел вам сказать, - перебил он себя. - Помните, Федя, разговор у отца Кирилла, который вы затеяли? А я помню, так что не то чтоб я все позабыл. Я вас хорошо запомнил, вечный, проклятый, карамазовский вопрос, на чем русские мальчики себя потеряли, а теперь, через сто лет, на нем снова себя нашли. Как бы, однако, снова не потерять? Это какой-то круг получается нелепый: сначала вопрос, чистота и горение, потом подвиг и жертвенность, потом награда за чистоту, потом эту награду на рынок, проценты с нее, самому незаметно, а она уж не чистота вовсе, а пакость, кровью пропитанная, а чужая кровь непременно со своей смешается, такая идет мясорубка - и не вспомнишь, с чего началось! По лагерям не найдешь могилки - и все там вместе - и чистота, и спекуляция, и марадеры, и насильники. И это в каждом - и то, и другое, и третье... И что, скажут, может на этой земле - не паханной, только кровью политой, - вырасти? А выросло! И вот снова мальчики - те же самые вопросы задают себе... - теперь он недоуменно посмотрел на них.
- Лев Ильич, давайте мы за вас выпьем, - сказала вдруг Тана. - Я вижу, вам плохо, вы какой-то потерянный. А вы очень хороший человек...
Лев Ильич как споткнулся на всем бегу, замолк и к себе прислушался тихонько так в нем что-то позвякивало.
- Что ты, Танюш, какой уж я там человек. Раз у нас такая разноголосица, а я никак ничего выразить не могу, все сбиваюсь, мы просто за Федю выпьем. Я очень рад, что вы познакомились и что со мной согласились выпить. За вас, Федя, чтоб вам найти путь из того круга. У меня едва ли получится - поздно, и он с жадностью проглотил водку.
Оба они были явно смущены его горячностью, но тоже выпили.
- Вы меня странно трактуете, - сказал Федя. - Как-то социально, хоть и размыто. Вы бы об этом с Марком поговорили, хотя бы для затравки. То есть, то что я тогда о себе конкретно говорил, вы перевели в общий план - исторический, что ли? А я совсем о другом тогда думал. С бабушкой-то как? Вот какой я вопрос тогда ставил перед отцом Кириллом: как мне бабушкины страдания понять? И много над его словами думал. И знаете, что получается? На этот вопрос не нужно отвечать, потому что, если ответить, то и христианства нет никакого, если, конечно, христианство воспринимать всерьез, не как умственную гимнастику или ощущение после сытного обеда...
"Ну, - спросил себя Лев Ильич, - кто из нас мальчик, а кто патриарх? Как бы мне так в его нежном возрасте..."
- Может быть, я и заблуждаюсь, - продолжал Федя, - потому что я это сам, абстрактно понимаю, а в церковь идти у меня все духу нет, но я понял, что здесь не может быть благополучия не только в жизни - его ж христианство отрицает, но и в душе не может быть никакого комфорта. Все равно кругом страдания - их не отнимешь, их надо на себя брать. И так вот идти через эти страдания, а веру они все равно не отрицают, и не способны отрицать, только раскрывают ее глубже. Карамазовский знаменитый вопрос - он скорее атеистический, чем религиозный, он потому так оглушительно прогремел сто лет назад, что Достоевский услышал его в воздухе - в самом начале чудовищной грозы атеизма, а в наше время она уж, верно, пролилась кровавым градом. Потому я и хочу, чтоб вы поговорили с Марком, я ему это никак не могу объяснить, он считает, что нужно освободить человека от страданий, а ведь это невозможно? Вы согласны со мной?
Лев Ильич почему-то рассердился - позавидовал, что ли? Ну что он, мальчишка, может тут понять! Как это при таком румянце, когда он - Лев Ильич, уже и зубы все съел, но почему ему все достается такой кровью, а этому желторотому само идет в руки? Вон и Таня, пожалуйста, краснеет, бледнеет... Если б еще сразу этот разговор, когда он умилился, увидев их вдвоем, а теперь он все в себе разворошил, пока в магазин бегал, да и водка его развязала вернуться в то счастливое состояние окрыленности было не по силам, хотя и нравился ему парень, поразил даже.
- Через чужие страдания, конечно, почему б не шагать, - сказал он, - а вот в себя их - это уж не поэзия ли? Красиво говорите, Федя, но я, простите, не девушка. Это как же вы чужие страдания возьмете на себя, ну ее, скажем, замуж, что ли, предложите? А ну как потом, когда азарт пройдет, страданием-то и попрекнете? Это все когда за столом - не дорого стоит, тут надо жизнью право заработать.
- Что-то немного все вы заработали, я ваше поколение имею в виду, разозлился Федя. - Десятки стреляете. Я не про деньги, разумеется, в принципе. По мне лучше право юности, оно пусть, бывает конечно, потом и слабоватым окажется, но чистым, а можно через всю жизнь понести ту высоту. Все лучше, чем сомнительное право житейской мудрости, на лжи замешанное, которое почему-то называют опытом, а потом сами расписываются в своей несостоятельности, плачутся на седину, сожалеют.
- Крепко, - сказал Лев Ильич, - наверно поделом, хотя мог бы с вами и поспорить - что лучше и дороже. Но тут рассуждения никого не убедят, пока сам лоб не расшибешь, - ему стыдно стало: хорош, ничего не скажешь, собственно, как он говорит, несостоятельность на других срывать, последнее это дело. - Я лучше с другого конца к вам подъеду, - он налил водку себе, а потом Феде и Тане. - Я так и не смог сформулировать свой тост, верно вы сказали, сам себя пожалел, а чего жалеть, когда правда? Не в страдании тут дело, а что скотина в каждом из нас живет, что уж там возвращать карамазовский билет, нам его и без того завернут, нас не спросят. Какая самонадеянность - билет возвращаю! - а мне разве дали билет, что я им так вольно распоряжаюсь? Вот что заработать бы надо - деньжонок на билет. А так, если в юности уже убежден, что мне за мои высокие побуждения тот билет положен - избранничество, что ли? Ты эту убежденность кровью оплати, да не чужими страданиями, своими собственными...
- Так я ж не про это...
- Про это, да не с того боку. В человеке тайна есть, никакая, конечно, не материльная, а тайна, которой я названия не знаю. Но есть, на себе проверил. Та самая, из-за которой я все время лгу, да не другим, это пустяки, конечно, это распущенность, о чем тут говорить - выгони лгуна за порог или пожалей, как Таня, вот и все дела. А себе - вот почему себе человек лжет? И уж так он все понимает, а лжет - и не раз, не два, и все ему разъяснено, знает, что плохо будет, а все равно соврет, причем самым подлым образом. Дьявол это, что ли... У Тани слезы стояли в глазах, но Лев Ильич не остановился: ничего, полезно, пусть задумается, а то еще вон разок обожжется на этом умнике... "А ты что, ее остановить, что ли, хочешь, предостеречь?.."
- Такая вот история про тайну, может и не объясняющая ничего, но уж о ней несомненно свидетельствующая. Да не старая, не из какого-нибудь семнадцатого века, а наша, современная. Был такой человек, жил во Франции: огромной учености, таланта, обаяния, прямой праведности. Один из крупнейших современных католических богословов. Целую школу основал. Трижды монах: потому как католический священник, монах, член ордена Иисуса и иезуит. Кардинал К. Ему дали кардинальскую шапку гонорис кауза, нарушены были даже какие-то правила в силу его особенного благочестия и заслуг. Или как-то там, уж не знаю. Он, и став кардиналом, не изменил образ жизни: никакой кафедры не занял, молился, работал, жил один. Замечательный человек, блестящий писатель. И вот сенсационное сообщение о его смерти - он уже глубокий старик, желтая и красная пресса безумствуют: кардинал К. завершил свой жизненный путь где-то на чердаке, или в монсарде по-ихнему, - в постели проститутки.
- Господи, что ж он с собой сделал, зачем? - вскричала Таня.
- Ага! - подхватил Лев Ильич. - Вот она, православная реакция! Дай, Таня, я тебе ручку поцелую... Но и я спрашиваю, зачем? В том-то и дело - зачем?.. Может, конечно, вранье, желтая клевета, хотя Ватикан не опроверг сообщения. Но если вообразить, что правда? Что ж он всю жизнь про это думал, вынашивал, об этом страдал - и когда молился, и когда сочинял свое богословие, и когда служил в храме? А может и не знал, что в нем эта мысль живет, тихонько зреет, прорастает? А может, дьявол его еще на чем-то поймал?.. Вот где тайна жизни, недоступная никаким рассуждениям. А вы говорите - через чужие страдания, их на себя брать... Человек так способен вдруг повернуться, что и во сне не приснится.
- Я никак за вашей мыслью не услежу, - с недоумением сказал Федя. - Что ж, выходит, христианство - это всего лишь такое, ну не оправдание, так объяснение всякой пакостью, живущей в нас?..
Лев Ильич не успел ему ответить, отворилась дверь, всунулась старушонка в платочке, с желтым лицом, узкие щелочки глаз шарили по комнате.
- Дверь внизу нараспашку, а тут вон оно что... - сказала она, поджав губы.
- Ксения Федоровна, присоединяйтесь, вас-то нам и не хватало ! - крикнул Лев Ильич.
- Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?
- А я ей свой материал диктую, - сказал Лев Ильич, - уморил бедняжку, затеяли перекусить.
- Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, - она остро глянула на стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер - веселый, заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.
- Ой! Лев Ильич, будут неприятности, - охнула Таня. - Она завтра же Крону доложит, а он и так на вас...
- Ну и пес с ним, с Кроном, - сказал Лев Ильич, - чего ж я, на свои или на твои деньги не имею права...
Ему так спокойно, уверенно - просто все вдруг стало, какое-то освобождение он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него, упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень, который таскал шестнадцать лет. То позвякивание, что он ощутил в себе, налилось звоном - это кремнистая дорога позванивала под ногами или, может быть, это звезды звенели, что высыпали - освещали ему путь? И такую он уверенность почувствовал в той немыслимой тяжести, что ему предстояла... Он увидел себя бредущим этой дорогой со всем, что в нем было, что он теперь с такой беспощадной ясностью называл в себе. Но он не ужаснулся, он понял неизбежность именно такого пути.
Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.
- Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой неисповедимой дороге все обнажается. Это и есть мой крест, как я его понимаю - чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором, коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость. И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит - поймет, а кто не верит - все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо бояться - иди себе, и от радости не отказывайся...
- Какой вы неожиданный человек, - сказал Федя. - Мне уж совсем трудно вас понять.
14
Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди, чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно, он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди - уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка - длинноухий спаниель, белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.
- А вы Лев Ильич, - сказала женщина. - А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не съешь мужчину...
- А вы... - начал Лев Ильич и замолчал, попался.
- Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал - подумаешь, имя! - им разве имя от нас нужно? - Она легко повернулась, подняла руку, от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.
Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж дверьми от пола до потолка - отлично отреставрированные, как в музее, ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера - худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло, бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб, грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу - Лев Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него всего лишь еще одним подтверждением знаменательности и неслучайности их встречи, свидетельством даже некой провиденциальной ее важности для него, ибо открыл ему нечто чрезвычайное в его понимании себя и жизни, которая вокруг него совершалась. Она была и в этом своем рассказе только необходимой деталью картины, без нее лишившейся бы конкретности, это сделало всю историю жгуче-реальной и пронзительной. Но не могло быть, чтоб все, с чем он сталкивался, происходило лишь для него, наверно, и он что-то значил для нее, чего-то и она ждала от него и на что-то надеялась, так просто и ни о чем не спрашивая, пойдя ему навстречу? Если и мог быть там расчет - а какой прок от него? - то не следовало ли раньше всего понять, чтоб рассчитаться - сейчас ли, потом, вместо того, чтоб бездумно-легкомысленно воспользоваться всем только для себя?
- Здравствуй, Верочка, - сказал Лев Ильич, стянул с головы кепку и шагнул к ней, пытаясь выделить ее, отстранить от этого совершенно не нужного ему дома и женщины в алой кофте.