- Что с вами, Лев Ильич, вам плохо? Вы что, не слышите меня?
Он поцеловал ее холодную ладошку, что забыл в своей руке.
- Прости, Танюша, я сегодня устал, видно, жутко, да еще пью целый день. Прости - задумался.
- Вот я и спрашиваю, может, купить что-нибудь выпить, а то у меня нет ничего дома?
- Нет, нет! - испугался Лев Ильич. - То есть, как знаешь, если хочешь, я сбегаю, но я-то совсем... нет, не буду я больше пить!..
- Ну и ладно, а я тоже не хочу.
- Сейчас бы чайку горячего... - подумал вслух Лев Ильич.
Они уже поднялись, входили в квартиру. Лев Ильич не помнил ее, да и ничего у него не осталось с той ночи, кроме чувства стыда. Но сейчас все было другим, и не он сюда захотел прийти - он был нужен, а он так устал в последние дни от того, что все чего-то просил у других и ему все давали. От щедрости других он устал, да и не заслужил такого.
- ...они попозже будут, - тараторила Таня, - мы пока хоть вдвоем посидим. Мне тоже чайку хочется, продрогла...
- Как попозже? - услышал наконец Лев Ильич. - Это ты про Лиду, разве она здесь живет?..
- Так я вам про это всю дорогу рассказывала? - удивилась Таня. - В том и дело, я потому обрадовалась, что вы зайдете, хотелось, чтоб вы поглядели. Она замуж выходит. Вот и придет с ним сегодня.
- Да, да, - сказал Лев Ильич, - конечно, надо посмотреть... "Да мне-то уж надо ли? - усомнился он. - А главное, надо ли это Лиде?.." Ну да нечего было теперь думать.
Он сидел на бедненькой кухне, Таня сразу поставила чайник, обтерла клееночку, нарезала хлеб, достала банку варенья...
- Может, чего горячего? У меня особенного нет, но можно картошку почистить...
- Если мне, то не нужно, Танюша, я бы чайку... - ему тепло, спокойно так стало. - Икона у тебя хорошая, красивая.
- Бабкина еще... Надо бы убрать ее. Это я пока Лиды не было, а то она, знаете... И этот ее... тоже ведь неизвестно кто... - она подставила табуретку, сняла икону в тяжелом серебряном окладе и пошла из кухни.
Как это все сложно в каждом доме... - думал Лев Ильич. - "Не мир, но разделение..." Вот тебе и родные сестры, и обе одинокие, а друг от друга, может, самое свое главное прячут. И он вспомнил долгий вчерашний разговор с Таней за обедом в шикарном ресторане, куда он ее повез, надеясь этим жалким шиком украсить свою радость и переполненность. Стеснялся он, что ли, своей радости? Да уж совсем это было лишним, не нужным - и ресторан был чужим, и официанта, ему подмигивавшего, когда он спросил Таню, чего ей выпить, было стыдно, а потом вдруг грянул оркестр, - ни к чему это было после всего, что утром с ним происходило. Сколько еще сидит во мне этой пакости, - думал Лев Ильич, - чистить и чистить, а много ль осталось? Так и буду всю жизнь на одном месте топтаться.
А Таня, словно и вниманья ни на что не обращала, только удивилась его приглашению, а потом ей не до того стало. Простая, конечно, была история. Она уж в тот раз, когда ему выплакалась, знала, но не твердо, сомнения оставались, а теперь нет никаких сомнений - беременна она. А тут вон как сложилось. Если он даже и захочет к ней вернуться, она твердо решила - не бывать тому. Решить-то решила, а поговорить надо. Она и к исповеди ходила - все к общей, не так просто, знаете, мол, что про священников говорят, да и нет привычки, одно дело на Пасху да на Рождество, а так, какая, мол, церковь, когда сначала все квартиру выбивала этими пальцами, потом замуж собиралась и с Лидой разные истории. Конечно, мол, она понимает, что священник скажет - тут заранее известно, про аборт нечего и заикаться, но может, и права у нее нет рожать ребенка? куда ей, как, мол, она его вырастит, а замуж уж и думать нечего - и так никто не берет. Вот потому она и обрадовалась Льву Ильичу, увидя его в церкви, и что он с отцом Кириллом знаком... Лев Ильич начал было ей объяснять: и про ребенка - какая это радость, и про аборт, что, мол, про это и думать нельзя, и еще про что-то - уж больно ему вчера хорошо, переполнен был, а там и устыдился: таким на него пахнуло безнадежным бытом! Одно - праздник, счастье, трепет общения, другое - каждодневность, вот они, заповеди-то - не в полете, когда никого вокруг не замечаешь, тогда и на костер взойдешь, жара не почувствуешь, а другое - тут, в комнатке, на общей с Лидой кухне, пеленки, денег не будет, из редакции уйдет - пока до яслей, до детского сада... Так они и сидели: после обеда - ужин, Таню даже танцевать пригласили, но она отказалась, не так он, одним словом, думал провести этот вечер. "А как?" Вот в том и дело, что все он думал, как он проведет. А надо было о Любе и Наде, ну слава те Господи, Таню утешил, радовался бы... Правда в дом зайти побоялся сробел вчера, вот и пришлепал к отцу Кириллу заполночь, а утром Любин голос в телефонной трубке... "А почему сегодня не сробел?.."
- Скажите, Лев Ильич, а вдруг вернется? А?.. Или узнает, в каком я роддоме, а у меня мальчик, я с мальчиком на улицу, а он стоит? И цветы... А? Может так быть?..
Ну вот, - подумал Лев Ильич, - что тут скажешь - вот ведь что нужно, а не его абстрактные разговоры и не подвиг, который ему совершить все равно не по силам. И очень даже просто так будет - поваляется по чужим углам, тоже верно, бедолага, уж не ему - Льву Ильичу, его судить, а тоже готов был: как же, мол, можно такому простить, "поможем", я буду крестным... Да не крестным - муж ей нужен, ребенку отец!..
Они пили чай с баранками, Лев Ильич отогревался, уходила зябкость, утренний ужас, а тут брякнул звонок, Таня побледнела, метнулась к дверям, а там громкие голоса, поцелуи...
- А!.. Мил дружок? Вот кого не ожидала, то-то радость! А ну - знакомьтесь: мой суженый, а это - ряженый! А это - Лев Ильич, Танин сослуживец, старая моя любовь. Так аль не так?
Лида сбросила на плечи яркий платок - лицо румяное, глаза шальные... "Пьяная она, что ли?" - мелькнуло у Льва Ильича.
Она шевельнула плечами, скинула шубейку на руки "суженого", на ней легонький свитерок: похудела вроде или он в тот раз ее толком и не разглядел, вот только глаз не мог позабыть, да и тогда она дома была, распустехой, он навеселе, а она трезвехонька, а тут - все наоборот...
Лида по кухне летала, все оживало под ее руками: стол отодвинула, скатерть чистую вытащила, тарелочки, рюмочки...
- А ну, судьбинушка моя, открывай саквояж!
Чемодан щелкнул замками, на столе уже водка, коньяк, виноград, консервы, коробка конфет...
- Что, Танюх, выходить, значит, замуж?!..
Таня стояла у плиты, сквозь бледность на щеках проступали красные пятна, молчала.
- Иль не рада? Да ну, как не рада, ты вот посидишь, поговоришь с моей судьбинушкой - не влюбись, глаза повыцарапаю, несмотря что сестра... Все! Садитесь, гости дорогие, можно б в комнату, да уж сели, сидим, пьем - и ни с места!
Лев Ильич на "суженого", "судьбинушку" посматривал. Ему все казалось сначала, видел его иль похож на кого-то? Черный, как уголь, бритые щеки отливают синевой, костюмчик на нем новенький, а свитерок, как у художника, потрепанный, руки не рабочие, а здоровый, крепкий парняга, вон плечища-то... Деятель общественного питания, - решил Лев Ильич, - трест столовых и ресторанов... Да нет, это его закуска богатая сбила, какие-то уж больно движения свободные, размашистые, глаза быстрые, живые, но затаились, пока насторожен - не понял ситуации: что, мол, за фрукт, как тут себя вести, показать, да ведь и в дом, не в гости пришел, жить, вроде бы, тут уж надо отношения строить... Нет, не знал его Лев Ильич, но на кого-то он был похож, видел он таких скромников, пока до дела не дойдет или деньгами не запахнет... "Эх, Лида, Лида!.." - вздохнул про себя Лев Ильич. А что - не нравится? Тебя, что ль, в дом привести!..
Второй - "ряженый" - был еще хуже, то есть, Лев Ильич уж вроде привыкать начал, что все, что как раньше выходило, он знал, угадывал, теперь как-то напротив получалось, другая глубина, что ль, ему открывалась, про которую никак не прознать, но и не мог тоже иначе заключать: маленький такой, коротышка, в рост тринадцатилетнего мальчика, но крепкий малый, грудь колесом, плечи квадратные, лысина во всю голову, золотые зубы, которые он, впрочем, не показывал, только поздоровавшись, щелкнул, а как увидел Льва Ильича, губы сжал, обиделся, видать: пригласили в дом, где будет женщина, а тут кавалер нате вам! Пиджачок в крапинку, голубые брючки, яркий галстук на темной рубашке - и верно, ряженый!
Они, как показалось Льву Ильичу, были не то чтоб пьяные, хотя уж и давно пьют, а как бывает - расходиться вроде рано, но и нельзя не продолжать.
Едва уселись, разлили, собрались выпить, Лида подхватилась с места.
- Что ж это я - милому и квартиру не показала? Как не люди - на кухню да водку жрать!..
- Да ладно, Лидуша, - застеснялся "суженый", - сидим хорошо. Дай выпить, познакомиться... А то слышал: "сестра", "сестра" - вот теперь вижу - сестра.
- А сестра вам для какой надобности? - спросила Таня.
Лев Ильич даже вздрогнул, так она их ждала и вроде даже хотела, чтоб была семья, и у нее надежда забрезжила, а тут, видно, сразу ей все это не понравилось.
Даже Лида не успела ничего сказать, Лев Ильич только заметил, как глаза у нее сузились, она вздохнула, приготовившись, но тут Таня, стоявшая по-прежнему у плиты, скрестив руки под грудью, вдруг закричала и забилась... Лида и Лев Ильич, опрокидывая табуретки, бросились к ней: над плечом у Тани распустился, потрескивал разноцветный зонт хлопушки.
- Это он - он! - кричала Таня, со страхом глядя на "ряженого".
- Простите, мадмуазель, - "ряженый" скромно склонил прорезанную не то морщинами, не то какими-то рубцами лысину, - искусство всегда столь сильно действует на непосредственную, а стало быть, особенно восприимчивую натуру.
- А я - я? - закричала Лида. - Что ж ты про меня забыл, Аркадий?
- Возможно ли? - патетически спросил Аркадий и желтые глаза его загорелись тяжелым, мрачным огнем. - Возможно ли забыть про вас?.. Позвольте ручку.
Лида протянула подрагивающую руку, видно было, как она напряглась, глаза стали совсем узкими. "Тут еще ничего не ясно, ничего не решено..." - успел подумать Лев Ильич.
Аркадий не поднимаясь крепко взял ее за руку, кисть у него была широкая и видно сильная. Другой рукой он скользнул до ее обнаженного локтя, все так же тяжело и не мигая глядя ей в глаза, потом что-то в глазах у него как бы дрогнуло - и тут Лида закричала, отдергивая руку - по ней, бешено вращалась, спиралью закручиваясь, все ближе подбираясь к плечу, огненная змея, потом она исчезла, Лида с криком подняла руку к уху и вытащила маленький красный шарик.
- Вы... фокусник? - изумленно спросила Таня.
- Ну что вы! - Аркадий не улыбнулся, но как закончивший свое дело мастеровой, хлопнул стопку и понюхал корочку. - Фокусник - это высокий класс, а я скромный чудодей. Служитель культа, - он тут же наполнил свою стопку. - За очаровательных хозяек, которые были так добры, что уделили несколько мгновений моему скромному ремеслу.
Теперь все сидели тесно за столом, даже Таня с пылавшим лицом. Она позволила себе налить и чуть пригубила.
- И вы много... такого знаете? - спросила она, не спуская глаз с Аркадия.
"Ну чего я приперся? - с досадой думал Лев Ильич. - Как бы им тут хорошо было..."
- Что вы, - скромничал Аркадий, - забавы молодости. Теперь все это в большом плюсквамперфекте. Наша дорога с моим другом и идейным руководителем, и не побоюсь сказать, гениальным преобразователем древнего жанра - Василием Постниковым проложена через совсем иные сферы. Мы, так сказать, вторгаемся в то, во что человечество, в силу своего тысячелетнего невежества и не осмеливалось вторгаться. Только отдельные, столь же могущественные художники, оставили свои робкие следы на тех покрытых вековой пылью тропинках, которыми мы теперь шествуем. Не так ли, Вася?..
Он проговорил всю эту свою малопонятную речь и даже вопрос свой обратил не к приятелю, а по-прежнему тяжело глядя Лиде в глаза. Льву Ильичу теперь казалось, что меж ними в тот момент, когда он держал ее за руку, установилась какая-то связь, она уже не прерывалась, и все, что он говорил, не имело ровно никакого значения. Лида откинулась, прислонилась к стене, уронила одну руку на колено, а из ее полузакрытых глаз тянулась и тянулась эта нескончаемая нить, которую фокусник крутил на своем поросшем рыжеватым пухом пальце с тяжелым серебряным перстнем.
- В каком же вы теперь жанре выступаете? - спросил Лев Ильич, надеясь перебить его и порвать то, что было уж просто неприличным.
- Может быть ты, Вася, объяснишь нашему новому другу? Ну хотя бы принципы и сюжет, ибо объяснить все, как вы сами понимаете, невозможно - возьметесь ли вы рассказать "Реквием" Моцарта?
Тут он глянул на Льва Ильича и тот засмеялся: пока что он добился своего нить была порвана и Лида рядом на стуле освобожденно вздохнула.
- А вы напрасно смеетесь, - Аркадий налил себе еще и тут же выпил, бросил в золотую пасть корочку хлеба. - Видите всю эту роскошь? - широкий жест на уставленный явствами стол. - Ну может ли бедный артист позволить себе такое, даже когда он ослеплен любовью, как мой высокоталантливый друг? Он готов, он способен отдать все, чтобы доставить своей подруге эту маленькую радость выпить и закусить, но у него нет, простите за грубость, возможностей, презренного металла, средств к необходимому для такой высокой любви шикарному существованию. Чтоб оформить бриллиант чистейшей воды, нужно достать другой бриллиант, и только заложив его, мы соорудим достойную оправу... Я доходчиво объяснил?
- Да, только вы не ответили на мой вопрос.
- О! Интеллигенты! - щелкнул металлом Аркадий. - Им подавай ответы, а вопросов у них миллион. Искусство не должно отвечать на вопросы - оно само ответ, в себе, в собственной гениальности оно содержит все ответы. Как я вам объясню "Реквием" Моцарта, ежели вы не хотите слушать его, а получить свой жалкий ответ, будто Моцарт бухгалтер или лектор по распространению!..
- Сдаюсь, - засмеялся Лев Ильич, - вы правы, Моцарт. Но тем более охота хоть что-то узнать про ваш "Реквием"?
Аркадий теперь снова смотрел на Лиду, а Лев Ильич, глянув на его товарища, увидел, что и тот смотрит на нее. Боже мой, подумал он, нет, не в этом чревовещателе с его белибердой и провинциальными приемами, а в ней, вот в ком сила, неужели она знает это в себе? И то, как сидит, откинувшись, выставив грудь, такую свободную под свитером, широко расставленную, как ее глаза, и полные губы по-детски распустила... Она слушает его, это внимание, интерес или точный расчет, знание того, сколько силы в этой ее откровенной порочной детскости?..
- Верите ли, мой новый друг, - великосветски продолжал Аркадий, - я попытаюсь здесь перед вами проверить нашу гармонию жалкой и ничтожной алгеброй слов. Некий автор на заре нашего российского развития бросил в мир гениальную мысль, никем не услышанную. Дикая эта страна, убивающая своих пророков прямым насилием или еще более тягостным для них невниманием, прошла мимо его открытия, стыдливо замолчав, называя всего лишь гениальной шалостью. А между тем... ты не возражаешь, Вася?
- Я терпелив, - сказал Вася, не спуская глаз с Лиды, на приятеля он и не смотрел, - ох, как я страшно терпелив! - Вася шевельнул борцовскими плечами под тесным пиджачком.
"Да ведь он тоже актер! - осенило Льва Ильича. - А я-то думал общественное питание..."
- Понял, - кивнул Аркадий. - Понял и учел... Мы с моим дорогим другом, повинуясь единственно душевному движению, а кроме того, разумеется, стремясь к изобилию, - он опять широким жестом указал на стол, - поставили мистерию, одним взмахом оставив позади все жалкие потуги наших убогих лекторов и плакатистов, так называемых безбожников и борцов за новое мировоззрение. Ну скажите положа руку на сердце, может ли вам прийти в голову отправиться сегодня слушать лекцию о том, что религия опиум для народа?
- Нет, - сказал Лев Ильич, - такая мысль мне прийти в голову не может.
- Браво! Смелый ответ. А за смелость услышите откровение.
Теперь Лев Ильич понял, что "ряженый" просто пьян - тут ли он успел нахлестаться, или сначала хорошо держался, но сейчас его явно стало развозить, и взгляд этот тяжелый был, верно, от того, что он уже не мог иначе фиксировать глаза.
- Вы не пойдете на лекцию, наша пропаганда будет хлопотать перед пустым залом, а дурман вползет в ваш дом и в душу. Вы бывали когда-нибудь в церкви, мой новый друг?
- Бывал, - ответил Лев Ильич.
- Браво, смелый ответ! Значит видели воочью несос... несо... несостоятельность нашей агитработы. И вот мы с моим гениальным другом приходим им на помощь. А вот их нам за то благодарность... - он налил себе еще, выпил, на этот раз схватил толстыми пальцами кусок ветчины, но так и не донес до рта. - Вы, надеюсь, понимаете, что это не свидетельство их щедрости, а знак нашей гениальности... Я, например, играю в этой мистерии, прошу, впрочем, прощения, у прелестных дам, играю... надменный член.
- Ух ты! - воскликнула Лида.
- Не "ух ты", - поправил ее Аркадий, - а тот самый член, которым грешил лукавый, архангел и Господь Бог... верно, Вася?
- Ладно, - сказал Вася и положил ладонь на стол. - Заканчивай базар.
- Как заканчивать, а... "Реквием" для нашего друга? Тут, понимаете, у нас одна загвоздка. Вася играет архангела, я, как вы уже догадались, беса, да и с Господом все в порядке, его хоть вы, и то б сыграли. Но вот Марию - Матерь Божию, которая с ними, с тремя... Слушай, Вася! - крикнул он, по-прежнему не спуская тяжелых глаз с Лиды. Так вот же она сидит против нас - вот она Матерь Божия, а мне - бесу первому и предстоит с ней наедине пошептаться, как наш гений написал...
Таня встала и не сказав ни слова, вышла из кухни.
- Ты что? - опомнилась Лида. - Вы зачем девчонку обидели?
- Да хватит и ей, - сказал Аркадий. - У нее и этот... новый претендент на роль Господа Бога. А... может и ее попробовать на роль... Только потом, а, Вась, только потом?..
Лида поднялась, взглянула на Васю, и тогда он спокойно, чуть наклонившись, вдруг резко дернул за ножку табурет, на котором сидел Аркадий, тот не удержался, соскользнул на пол, потащив за собой скатерть, зазвенела посуда, а Вася так же спокойно, точным движением поймал его за галстук и легко приподняв, бросил в коридор. Аркадий пролетел довольно большое расстояние, ударился спиной и головой о вешалку, повалил ее на себя, забился под пальто, выбрался, постоял на четвереньках, покрутил лысой головой, потом медленно поднялся.
Лида молчала, не шевельнулась, а Лев Ильич не мог не оценить второе, до сих пор бездействовавшее лицо этой интермедии.
Аркадий, стараясь ступать ровно, подошел к столу, налил себе стопку, выплеснул в рот и посмотрел на Лиду.
- Он еще пожалеет об этом, - сказал он спокойно, - да ведь и мы с тобой свой разговор еще не кончили.
Он повернулся, двинулся в коридор, тут его качнуло, ударило о стенку, но он справился, взял пальто из кучи, валявшейся на полу, распахнул наружную дверь и вышел, не закрыв ее.
- Веселые вы ребята, - сказала Лида.
Она подняла табурет, бросила в ведро черепки, осколки, поправила скатерть, вышла в коридор, закрыла дверь - и не вернулась на кухню.
Вася спокойно курил, аккуратненько сбрасывая пепел в алюминиевую пробочку от бутылки.
Вернулась Лида.
- Лев Ильич, зайдите к Тане. Она вас просит.
Он встал и уже за спиной услышал ее голос.
- Ну что, миленький, может, теперь поинтересуемся квартирой?
- Да посидим еще, - ответил Вася, - куда нам спешить?
В Таниной комнате горел ночничок, она лежала на широкой тахте, отвернувшись к стене, и горько плакала.
- Ну, что ты, Танюша! - Лев Ильич присел у нее в ногах. - Пьяные люди, болтают чепуху - посмеялись и разошлись.
- Но ведь он останется! - прошептала в стену Таня. - Я их боюсь. Ну что еще в голову придет, если такое могут?.. А думала, ребенок у нее тоже будет, вместе, по очереди станем нянчить...
- Он не останется, - сказал Лев Ильич. - Ну до завтра или, может, еще на день. Ребеночка вырастим. Брось, Танюш, повернись лучше. Как ты напугалась-то, а потом восхитилась, я даже подосадовал...
Она повернулась к нему и улыбнулась сквозь слезы.
- Правда, страшно, надо ж какой!
- Поздно уже, двенадцатый час... "Куда идти-то?" - подумал он.
- Лев Ильич, - будто услышала его Таня, - не уходите, а? Оставайтесь. Мне так хочется, чтобы вы остались... Вы тут, а я на диванчике - у той стенки. А?
- А тебе ничего? - посмотрел на нее Лев Ильич.
- Да что вы! Наплевать на них. Пусть что хотят думают. Мне только с вами хорошо, а без вас страшно.
Она быстро встала, вытащила простыни, Лев Ильич только воспротивился, сказал, что спать будет на диванчике, ему, мол, хватит места, а она чтобы уж так, как привыкла, иначе, мол, уйдет.
На кухне, когда он вышел умыться, никого уже не было, стол так и остался неубранным, а в металлической пробочке еще дымилась сигарета.
Он разделся в темноте, устроился на отчаянно заскрипевшем под ним диванчике, выставив ноги наружу.
- Вам неудобно, - прошелестела от другой стены Таня, - может переляжем?
- Нет, нет, Танюш, мне хорошо. Мне тоже очень хорошо с тобой. А без тебя плохо.
Они замолчали и он невольно прислушался к смеху за стеной. "Какой ужас!.." - вспомнил он ту свою здешнюю ночь и сказал, чтоб она не слушала.
- Всегда что-то случается: как быть должно, так и теперь будет. Может, прямо завтра. Или еще через день. Я верю, что все у тебя будет хорошо.
- А мне, знаете, как сейчас хорошо? Я, верно, даже и думать не смела, что вы будете здесь рядом, ночью. Я давно про вас думаю. Конечно, не так... как сейчас. Но все равно - вы рядом.
Лев Ильич не знал, что ответить. Он ведь тоже думал, бывало, про то же, да не так. Да и не думал, а уж так, другой раз поглядывал на нее. Странная, конечно, ситуация, куда там. Пойду-ка я завтра домой, решил он твердо. Хватит дурака валять...
- А знаете, Лев Ильич, - шепотом, от которого ему уже становилось не по себе, продолжала Таня. - Завтра я проснусь, а вы тут! Так и не бывает! Хоть одно утро да такое...
Он услышал, что она завозилась у себя на тахте, встала, прошлепала босиком и тут он вздрогнул, почувствовав ногами теплоту скользнувшего под рубашкой тела: она подставила стул ему под ноги и укрыла его, подоткнув одеяло.
- Спасибо...
Он слушал, боясь шевельнуться, как она опять прошлепала по комнате, потихоньку улеглась у себя. Лев Ильич глядел в потолок широко раскрытыми глазами. За стеной снова засмеялись.
"Может, лучше уйти?" - мелькнуло у него.
- А вы молитесь на ночь? - спросила она.
- Да нет, Танюш, не умею, - с облегчением ответил Лев Ильич и перевел дух. У него и ночи-то ни одной не было спокойной с тех пор, как крестился. Вот и здесь, нечего сказать, ночь подходящая для молитвы.
- И я тоже не умею. Но я своей молитвой молюсь. Хотите, я вам скажу? Правда, может, нельзя свою молитву говорить, но ведь мы вчера вместе стояли в церкви. И потом я вас как родного люблю.
- Конечно скажи, Танюша, - повернулся к ней в темноте Лев Ильич.
- Господи... - зашептала Таня, так близко она была, что он руку протянул и пальцы ее влажные встретил. - Господи, спасибо Тебе за все, что сегодня было со мной. И за все, чего не было, раз Ты не захотел - все равно спасибо. Спокойной ночи, Солнышко, Родной мой, если есть у Тебя минутка времени, поспи спокойно, отдохни,
Господи, дай Тебе, Бог, радости...
- Хорошо как, Таня. И тебе спасибо. Если можно, я ее запомню и тоже буду так молиться...
- Ну что вы... А если нравится, конечно, можно. И потом, дело не в словах, а так мы все говорим одно и то же.
Он откинулся к стене и закрыл глаза: он только сейчас почувствовал, как смертельно устал за сегодняшний день, как он хочет спать и ничего больше не слышать и не видеть.
"Спасибо Тебе, Солнышко, - сказал он внутри себя, - спи и Ты, Господи, если выдастся хоть минутка времени, дай Тебе, Боже, радости..."
Он уже совсем засыпал, как вдруг в каком-то странном палящем розовом свете увидел толпу обтрепанных, усталых людей, гонящих стадо по пустынной дороге. Впереди в клубах пыли шел старик с развевающейся седой бородой, с тяжелым посохом, а за ним, чуть приотстав, тот давешний еврей со слуховым аппаратом, шофер в черном свитере, две сестры - Яшины дочери, Семен, ЖЭК, дядя Яша с тихой улыбкой под руку с тетей Раей, а этот сегодняшний лысый урод с золотыми зубами держал за руку Лиду в разорванной рубашке, с распущенными светлыми волосами, ступающую босыми ногами по пыльной дороге... Только вот себя с Таней почему-то не видел он в этой толпе. Вокруг была голая, с редкими колючками степь без конца и края - вся в розовом мареве. И Лев Ильич вдруг узнал седого старика - ну конечно! "Разве все они евреи?" - спросил он себя с удивлением. Но ответа так и не успел услышать. Уснул.
4
Он проснулся от того, что кто-то легко, заботливо поправил на нем одеяло, двинул стулом под ногами. Он приоткрыл глаза. Свет пробившийся сквозь плотные шторы неверно освещал комнату, Таню в белой до пят рубашке...
- Ой! Я вас все-таки разбудила... Спите, спите, вам еще рано. А мне уже идти скоро...
- Спасибо, Танюша. Мне тоже надо вставать.
- Полежите еще. Я чайник поставлю.
Она подошла к нему, наклонилась, он почувствовал сонное тепло, блеснула цепочка в открытом вороте. Она поцеловала его в голову, а он поймал ее за руку и, притянув к себе еще ближе, прижался щекой к вздрогнувшей под рубашкой груди.
- Спасибо, Танюша, мне очень хорошо было у тебя.
- А если б вы знали, как мне-то хорошо, Господи! Как вчера примечталось: открыла глаза - а вы тут... Раскрылись... Надо бы, конечно, вас ко мне уложить...
- Видишь, как спал, куда уж лучше... - он боялся шевельнуться.
Она разогнулась, собрала вещи и вышла, тихонько прикрыв дверь.
Лев Ильич закрыл глаза. Больше он не может так жить, - подумал он. - Что это за путешествие по чужим домам и кроватям. Ему вдруг показалось, что его просто носит, как щепку, прибивая то к одному, то к другому берегу, а он и успокоился, доволен, что не нужно ничего решать - все само происходит. У всех свои дела, обязательства, заботы о ком-то или о чем-то, а он про кого, про что? Ну был праздник, кончился, вымыли посуду, что разбили - разбито... "А может еще потянуть, вот ведь, и бутылки можно сдать на опохмелку?.."
Он улыбнулся про себя, так это ему понравилось - нашел дело! Отбросил одеяло, оделся, сложил постель и раздвинул шторы.
За окном опять был серенький денек, подмерзло, верно, с утра, окно уходило во двор-колодец - ничего ему не говорил тот колодец - не напьешься.
Он обернулся на комнату. Широкая тахта прикрыта одеялом, в белом с кружевами пододеяльнике, большие белые подушки, над тахтой прикноплена репродукция. Он подошел поближе: "Троица" Рублева в журнальную страницу. В углу у окна телевизор под цветной салфеткой, гардероб, полочка с десятком книг над школьным столиком, на нем раскрытая машинка с большой кареткой, стопка чистой бумаги, вчерашняя икона тускло блеснула серебром - это уж из другой жизни. А что он знал-то про ее жизнь? как выяснилось, немного.
За спиной открылась дверь.
- Доброе утро, милок!
Лида уже одетая, но непричесанная, улыбнулась ему запухшими губами.
- Ну как, не обидел сестричку? - она сощурила глаза, глянула на тахту, на постель, сложенную на диванчике, и посмотрела прямо в глаза Льву Ильичу. Глаза у нее, как всегда, были отчаянные, но где-то в глубине подметил Лев Ильич усталость, что ли, печаль ему моргнула из них на мгновенье.
- Ты знаешь, Лида, ей трудно сейчас будет, а у нее нет никого кроме тебя.
- Думаешь, нет? А ты как же? Мы с ней обои невезучие, да ведь подфартило тебя нашли. Такого, как ты, нам за глаза на двоих хватит, как думаешь?.. Ладно, ладно, не обижайся - я ведь тоже не обиделась. Я про тебя, может, побольше, чем ты думаешь, поняла. Хотя, честно сказать, денька два подождала вдруг заявишься? Да ну, ладно, все мы люди, чего будем ворошить... Ты не думай про меня и про Таньку мне такого не говори - она для меня, всего главней. Много ли мне осталось - может, чуток всего. Этот не задержится - или ты подумал чего?
- Да нет, не подумал, ты уж прости.
- Видишь, как у нас с тобой - ты меня, я - тебя, - она подошла к нему вплотную и положила обе руки ему на плечи. Ему показалось, он впервые так близко увидел ее лицо - бледноватое, в легких веснушках под скулами, он не сразу и в глаза ей смог посмотреть, они опять были неожиданными - добрыми и мягкими. - Эх ты, как мальчик! - засмеялась Лида и звонко поцеловала его в обе щеки. Ты вот, не оставляй нас, у тебя и своих дел много, да и беда своя, не зря же старый мужик по ночам к бабам ходит? - Да не такой ты, вижу. Все равно не забывай. А Танька, знаешь, как тебя любит! Я давно еще про тебя слышала Лев Ильич да Лев Ильич! Чем уж ты ее взял сердечную, посмотреть бы хоть на этого Льва Ильича? Ну и посмотрела - ничего, в порядке! Я тебя не позабыла, у нас, у баб, своя память, крепкая, - она оторвалась от него и засмеялась. - Тут уж со мной, мое, не заберешь, не отнимешь. Не забывай и ты, храни тебя Бог!
Она повернулась к двери, светлые, в рыжину волосы плеснули по плечам и Лев Ильич вспомнил ее такой, как увидел ночью - в разорванной рубахе, босиком, с тем лысым уродом...
Лида посторонилась, пропуская Таню - уже одетую, причесанную, исподлобья глянувшую на сестру и на Льва Ильича.
- Чего напугалась? Да не заберу я его - побожился, наш теперь, на двоих, мол, коль охота. Как, сестренка, охота нам, нет? - она чмокнула Таню и выскочила в коридор.
- Шальная она какая-то, - Таня напряженно всматривалась в Льва Ильича. - Я там вам завтрак приготовила. Яичница, а не хотите, творог есть. Вы кофе или чай утром?
- Она тебя любит, Танюша, ты на нее надейся, - сказал Лев Ильич. - Я ж говорил, все будет хорошо.
- Да уж как будет, мне и так много.
На кухне шкворчала яичница, стол был накрыт для завтрака, Лида залетела, плеснула себе чая, так и выпила стоя, с куском колбасы.
- Вот он, мой князь, сейчас выйдут, - давайте вместе почай-пейте, да не пьянствуйте с утра, а то еще подеретесь. Князь, а князь! - крикнула она, оборотясь в коридор.
Показался Вася, заспанный, опухший, в маечке, здоровенные руки и грудь в наколках: змей, целующиеся голубки - у Льва Ильича даже в глазах зарябило.
- Хорош гусь? - веселилась Лида. - Ой, Тань, побежали, тебе-то близко опоздаю, выгонят, чем будем мужиков приваживать?
Она поцеловала Васю, Льва Ильича, схватила Таню, та только успела прошелестеть:
- Вы тогда дверь захлопните. А то чаю напейтесь и поспите...
- Ну вот еще - мы тачку таскать, а они будут дрыхнуть? Пейте чай да выматывайтесь!..
Дверь за ними захлопнулась.
Льву Ильичу мучительно хотелось курить, но не привык натощак. Он налил себе чаю покрепче, взял кусок хлеба.
Вошел Вася - уже в рубашке, видно, и лицо сполоснул.
- Чай пьете? Гадость какая, - мутно глянул он на Льва Ильича, отправился в коридор и выругался. - Жидовская морда! унес все-таки портфель. Так и знал, что унесет...
Он присел к столу, вздрагивающими пальцами вытащил сигарету и закурил.
- Что ты будешь с ним делать - убить его, что ли?
- Это вы про кого? - поинтересовался Лев Ильич.
- Да про дружка своего закадычного. Такая, понимаете... а вы-то - не из евреев ли будете? - глянул он более осмысленно на Льва Ильича.
- Из евреев, - Лев Ильич уже выпил чаю и тоже закурил.
- Ну да, заметно. Евреи тоже, между прочим, разные бывают. Я вот знал одного, моей двоюродной сестры муж - нормальный мужик, деньги одалживал и ничего такого не заметно.
- Какого такого?
- Жидовского. Вы человек интеллигентный, поймете, что я употребляю этот термин в смысле отрицательном, хотя он, как известно, всего лишь обозначает нацию... Ага, нашел, - он полез за плиту и вытащил бутылку. - Я ж помнил, что оставалось полбутылки. Живем! Ушлая баба, запрятала... Давно сюда ходите?
- Я работаю вместе с Таней.
- Ага, понятно, - он одобрительно глянул на Льва Ильича и взболтнул бутылку. - Вам куда?
- Не нужно. Я утром не пью.
- Утром? А когда ж - вечером? Беспринципная позиция, между прочим. Опасная. А знаете, почему опасно? - он налил себе в чашку, выпил и передернулся. - Хорошо пошла - душу чистит. Опасная, потому что отрывает от коллектива. Вся, как говорится, рота идет в ногу, и утром, и вечером, а вы шаг сбиваете. Затопчет, на кого тогда обижаться? Только на себя - оторвались... Да ну, что вы - утром да нельзя! - как тогда работать, где, как говорится, вдохновения набраться? Вы кто по специальности?
- Я в редакции работаю.
- Ну да, вроде бы, коллеги - редактор, корректор... Да вы ж тогда должны знать, с творческими людьми приходилось иметь дело?.. Как им не пить - тут полет нужен. Вот я вам и говорю... - он налил еще и тут же выпил.
- Может, яичницу? - спросил Лев Ильич с некой опаской глядя на него. Вон, на плите.
- Да ну, ешьте, я с утра не могу - душа не принимает. Тоже, между прочим, национальная черта - еврею обязательно утром поесть надо. Яичко, кофею, какаву - вы меня, надеюсь, понимаете?
- Понимаю, - сказал Лев Ильич, ему тоже не хотелось есть, но тут уж он решил, что должен расправиться с яичницей. Да и Таня не зря ж старалась.
- Да не понимаете вы меня, потому что вижу, человек вы не творческий, хотя и интеллигентный. А это, между прочим, разные вещи. Согласны?
- Согласен, - яичница была на славу, и Льву Ильичу даже неловко стало, что он сразу не принялся за нее. "А может, на самом деле еврейская черта?" весело подумал он.
- А почему согласны? Так просто, чтоб отвязаться, или такой умный? - не унимался Вася. Он порозовел, лицо разгладилось, стало поблагообразней.
- А чего тут хитрого? Я вот, как вы говорите, интеллигентный, а вы творческий. Конечно, разные вещи.
- Так думаете? - сбился Вася. - Ну да, естественно. Тогда вы мне такую метаморфозу объясните. Я, к примеру, артист, имею высшее театральное. В академических театрах не играю по причине общеизвестной, хотя и мог бы лучше других прочих...
- Понятно, - сказал Лев Ильич, отодвигая тарелку и вытащив из пепельницы свою дымящуюся сигарету.
- Опять понятно? А что тут вам понятно? Ну откуда вам знать, почему я не играю в академическом театре?
- А тут уж совсем ничего хитрого, - улыбнулся Лев Ильич. - Евреи помешали, завистники - верно?
- Вот это мужик! - Вася даже руками всплеснул. - Эх, жалко выпить нету, я бы вас сейчас уговорил. Или сбегаем?
- Мне уходить надо. Да и магазины закрыты.
- Да ну! - крикнул Вася, срываясь с места. - Закрыты!..
- Садитесь, - сказал Лев Ильич. - Я правда не стану пить... А приятель ваш вчерашний тоже актер?..
- Приятель мой - жид пархатый, как я вам уже доложил, но между прочим, без принципов - утром пьет и не закусывает.
- Ну вот видите, - засмеялся Лев Ильич, - какие евреи разные. Как тут обобщишь!
- Зачем обобщать, все и так видно, кто соображает, - Вася присел к столу и слил из бутылки все, что там оставалось. - Еще вам загадка: он, к примеру, такой же, как я, прощалыга, может, похуже, а почему ему хорошо, а мне плохо? Ну, раз вы такой умный, объясните - почему?
- Не могу объяснить, - сказал Лев Ильич, - данных нет. Кто вы такой, кто он - не знаю, чем ему хорошо, чем вам плохо - тоже не знаю. Как же тут объяснишь?
- Ага! Не знаете, а я бы вам сразу безо всяких данных объяснил... Глядите. Мы с ним оба артисты. Не из последних, между прочим, - он допил водку и взял с тарелки кусочек сыру. - Человек принципиальный может и нарушать свои принципы - верно?.. Итак, артисты - это раз. Но меня не взяли, а верней - взяли да прогнали, и не раз, можете мне поверить, и не два, а уж раз десять. Но ведь берут, стало быть, таланта за мной не признавать не могут?.. Следите за мыслью?..
- Стараюсь, хотя и трудно.
- Ничего, оно того стоит. И вот начинается ситуация: евреи кругом кричат, нас, мол, не берут, притесняют - в институты, на работу, на радио, в кино, в Центральный Комитет и т.д. Я, как вы поняли, человек искусства, не знаю чего в технике происходит, на производстве - про это судить не берусь. Чего не знаю не знаю. Говорят, вон, и атомную бомбу русский Иван изобрел - по чести говоря, сомневаюсь, не русского это ума дело. Но про искусство - это уж вы меня, Васю Постникова, спрашивайте, тут мое дело. Хотите, побьемся с вами, хоть на бутылку пива, если вы по утрам чего стоющего не употребляете, да и человек благородный, на коньяк вас выставлять не стану? Идемте сейчас в госконцерт, идемте на радио, на телевидение, на студии - куда хотите! Если первый человек, которого вы встретите, ну, из творческих людей, я имею в виду, будет не еврей - угощаю. Но не связывайтесь - проиграете, честно вам говорю. Да уж пробовал беспроигрышная лотерея. Может, вы скажете время не то, уважающий себя творческий человек, я имею в виду русских - спит или опохмеляется, а еврей по делам шныряет после сытного завтрака? Думаете, я время усек для своего промысла? Пожалуйста, идемте днем, вечером, когда хотите. А лучше прямо деньги вперед, подметки чтоб не бить, а я в магазин смотаюсь. Ну как?
- Да я вам верю, - улыбнулся Лев Ильич. - Только к чему вы это все?
- Ах, к чему? Еще не поняли? Я ж вам объясняю. Поскольку мы имеем казус: в институты не берут, на работу не принимают, а все дипломированное начальство я имею в виду начальство, от которого карман зависит, а не то, которое речи произносит, те нашего брата не волнуют, пусть себе говорят! Я про тех, кто нам платит. Оказывается, это те самые евреи, которых ни в институты, ни на работу не взяли. Как это случилось? Одно из чудес света. Хотя по этому поводу шума нет и враждебное радио этот казус не разбирает. А может и разбирает, я ихнего радио не слушаю, мне и своего хватает - блевать тянет. Теперь понятно? Ну разве какой-нибудь уважающий себя еврей - меня, с такой рожей и с моей известностью возьмет меня на работу? В приличное место, на хорошую роль? Да нипочем не возьмет. Я им только коммерцию испорчу. Ну, не евреи ли виноваты?
- Не убедительно, - сказал Лев Ильич. - Опыт не чистый. У вас кроме национальности есть и другие отрицательные показатели.
- Не убедительно? Хорошо, с иного бока подъедем... Ага! - закричал он, да так, что Лев Ильич вздрогнул: Вася вытащил с другой стороны плиты еще полбутылки водки. - Ну что я вам говорил? Ну не золотая ли баба? Под это-то дело я вам в два счета все объясню... Значит, непонятна моя мысль?.. Ладно, берем моего дружка Аркашу - видели вы его вчера. Артист. Бог кой-чего дал. Умеет. Мы с ним давно уже вдвоем работаем. Вместе нас берут - вместе и гонят, причем, его раньше, чем меня. Я имею в виду - гонят. А почему? Морда у него жидовская, а это раз. А эти евреи, которые до денег дорвались, у них главное что? своего не упустить. Они, конечно, родню, друзей-приятелей пристроят на теплые места, будьте спокойны. А такой Аркаша, у которого принципы есть - с утра не закусывает - он им еще хуже, чем я, общую картину портит: алкаша взяли да еще жида, а есть, мол, установка, евреев не брать, они-то, мол, сами свои, полезные, а хорошего мужика - по шапке, давят. Что делает Вася, как человек благородный и верный дружбе? Вы что, говорю, жидовские морды, в кресла сели и антисемитизм будете здесь устраивать, в нашем, простите меня, социалистическом отечестве, ну и т.д., прямо по "Коммунистическому манифесту". Гонят да еще в книжку уж такого напишут, что к следующему еврею уж лучше не показываться. И что в результате?.. В результате мы с моим пархатым дружком докатились, можно сказать, до полного обнищания, взяли нас в общество по распространению, в антирелигиозную бригаду: мистическая интермедия "Гавриилиада", он вчера говорил. Я, правда, на этом деле схватил Лидку - у них третьего дня на заводе в клубе была премьера. Аркаша тоже ее углядел, он на этот счет крепкий малый, но я-то первый заметил - все должно быть по чести. А дальше не мое дело. Верно?
- Печальная история, - сказал Лев Ильич.- Только мысль вашу все никак не пойму.
- Где уж вам понять. Может, в чаек плеснуть - сразу и поймете?.. Хорошо нет так нет: водку пить уговаривать да баб - последнее дело. Значит, не поймете?.. Сыграли мы премьеру, чушь, конечно, собачья, но - нравится, смеются, стишки лихие у нашего гения - ничего не скажешь, не сегодняшним чета. Эта, вон, сестренка обиделась, верующая она, что ли?.. А так все шло нормально: получили деньги, два дня гуляем, а вчера - спектакль. Ну опоздали на полчаса, все законно, и народные опаздывают, но мы уж такие пришли, что на что наша "Матерь Божия" - лекторша по распространению - начальство, нас в разных видах повидала, привыкла, а тут не выдержала. А между прочим, там была последняя наша ставка - куда теперь. Тут она и разгадка: мне, русскому дураку, как вон Лидка только что высказала, идти за тачкой, а пархатый Аркашка подает бумаги, ему шлепают визу и - гуляй: Париж, Ницца, далее везде! Опять нас сиволапых облапошили, так выходит? В институты не берут, черта оседлости? нате вам, деревня, лакайте свое пиво, а мы будем в Лондоне сертификатную воблу жевать! Кому, выходит, лучше при общих, так сказать, показателях?
- Подвели, - улыбнулся Лев Ильич, - диалектика называется. А я думал, вы пьяный - концы с концами не сведете.
Лицо у Васи перекосилось, Лев Ильич даже испугался - не случилось ли с ним чего, глаза налились кровью, он медленно поднялся.
- Эт-то ты - мне говоришь, что я пьяный?..
Лев Ильич вспомнил его вчерашний номер и тоже встал.
- Но, но, - сказал он, - аккуратненько, - и поднял табуретку.
- Ишь какой - напугался. Жид, а соображает. Деньги есть?
- Есть, - сказал Лев Ильич.
- Сколько?
- Не скажу.
- Три рубля дашь?
- Нет, - Лев Ильич уже сидел за столом. Почему-то он не хотел уходить отсюда, ему вдруг показалось, что вот сейчас, в этой похмельной бессмысленной болтовне он услышит что-то, что всегда от него ускользало.
- Как нет? - искренне удивился Вася.
- А почему я тебе должен давать деньги?
- Да потому, что у меня их нет, а у тебя они есть - это раз. Потому, что мне необходимо выпить, а тебе нет. Два.
- Резонно.
- И еще потому, что я русский, а ты - жид пархатый.
- А тут не получается. Так бы я, уж пожалуй, решил дать, коль так выпить охота, а теперь нет. Не получишь денег.
- Вон ты какой интересный, - Вася на него остро глянул, и Льву Ильичу вдруг подумалось, что никакой он не пьяный, а всего лишь ломает перед ним ваньку. - Я еще таких не встречал, хотя нагляделся, да и на Аркашке много опытов ставил.
- По-научному подходишь?
- Ты мне лучше такую вещь объясни, - Вася курил, сидел теперь легко, говорил свободно, вроде бы и правда протрезвел. - Почему вашего брата никто не любит? Ну никто и никогда! Ты ж не можешь сказать, что вот уж столько - тыщу, две тыщи лет все кругом мерзавцы, вроде меня? И заметь, разные люди, враги друг другу, а в этом сходятся: Гитлер жег, Сталин стрелял, царь утеснял, коммунисты травят... Ну почему так? А это ведь близкая история, на нашей памяти, а ежели чуть дальше копнуть? Папа их давил и патриарх изгонял, а тоже друг дружке были готовы глаза повыцарапывать - может, неправда, но говорят, что так. Но тут я не специалист, сам видишь, не историк. Но возьми область мою - искусство. Тут уж я собаку съел! Шекспир - что?
- А что Шекспир?
- Как что? А Шейлок? Небось знаю, играл. Ну это ж надо - за свои поганые жидовские деньги предложить вырезать кусок мяса из живого человека! А Пушкин "ко мне постучался презренный еврей"? А Гоголь - про жидовские ноги в Днепре? А Достоевский - тут уж не отдельные цитаты, а как бы сказать - философия антисемитизма? А Тургенев?..
- Ну а Тургенев? - удивился Лев Ильич.
- Ага, не знаешь - а повесть "Жид" не читал?
- Не читал.
- Эх, интеллигент!
- А ты, я гляжу, профессор по этом делу.
- Жизнь научит. Ну так как ты мне все это объяснишь? Или скажешь, что Шекспир был пьяница, актеришка, вроде меня, а Достоевский - в карты шулер? Но уж Тургенев-то чистый голубь, жены даже не имел? Ты ж сам еврей, откуда тебе знать, что про вас русские говорят - тебя или боятся или стесняются, это редко попадешь на откровенного, вроде меня, да и то, что ты мне симпатичный, и мы, вроде, тут породнились. Ты вот посидел бы под столом, когда русские ребята выпивают и про вас разговор зайдет, или под кровать заберись, когда мужик с бабой спит...
- Благодарю, я привык на кровати, - не удержался Лев Ильич.
- Да это все правильно, но ничего она тебе не скажет, тем более, если ты ее на кровать затащишь. А так бы такого услышал - от бабы, я имею в виду, другой раз самому противно. Тут что-то есть, чего и не поймешь. Знаю, ты сейчас скажешь - темнота, дикость, политика - нет, тут посерьезней, и с поллитром не разберешься... Ты еврейский язык знаешь, тот настоящий, старый?
- Нет.
- Видишь как. А говорят, в ихнем "Талмуде", который никто полностью не перевел, да и не прочтешь, там есть секретные главы, там и записано про этот закон, ну про то самое...
- Про что?
- Не понимаешь? Про кровь, которую из младенцев - не еврейских, конечно, надо на ихнюю Пасху, для мацы.
- Это у тебя юмор такой? - даже не обозлился Лев Ильич.
- Да какой юмор! Ты что думаешь, для чего это мне? Я, если хочешь, два раза морду бил за своего Аркашу - у меня не заржавеет, но он-то, как и ты, ничего не читал - а может, все-таки есть такой закон? Пусть старый, пусть уж пятьсот лет его отменили, но, может, был? Тогда понятна эта вражда, ненависть, презрение, как к клопам, которых надо только давить. Ты, верно, бабу бы какую послушал - да нет, ты на еврея все-таки похож, не расколешь... Знаешь, что я тебе по-дружески, по-родственному скажу, ты малый хороший, вон и денег мне не дал - уважаю. Уезжай-ка ты отсюда пока цел.
- Куда "уезжай"?
- Куда! Ну, не знаешь язык, не хочешь к евреям - дуй в Париж, в Африку куда хошь, дорога накатана. Здесь плохо будет вашему брату. Большая злость. А наверху только рады. Ты знаешь, что было в 53 году?
- Врачи-убийцы, что ли?
- Что врачи! Правда, не знаешь? Ты сам москвич, где тогда был?
- Не было меня в Москве. На Сахалине работал.
- Тогда понятно. А я был комсомольцем, в клубной самодеятельности начинал - актив в райкоме. Ты знаешь, как была подготовлена та операция?.. Ну, что ты! По избирательным спискам - там нация есть, против всех галочки стояли. Вокруг Москвы, на окружной - теплушки на двух колеях. И уж день назначили. На заводе Ильича после смены рабочие хватают мастера-еврея за неверные расценки убивают. Хватают других евреев - серьезная драка. Вызывают милицию - убивают одного громилу. Так? В тот же день - суд над врачами. В Колонном зале. На улице толпа. После заседания общественного защитника - уж не Эренбург ли был назначен, не помню - выволакивают на улицу и тоже кончают. И тут милиция на высоте - парочку патриотов шлепают. Ну, а дальше, чтоб прекратить справедливый гнев и безобразие, защитить и обезопасить, принимают мудрое решение: ночью в каждую квартиру - звонок, два часа на сборы, с ручной кладью по такому-то адресу, к такому-то пути - иначе никто ни за что не отвечает. А дальше теплушки на проволоку - и до Находки. Был, говоришь, на Дальнем Востоке? Половина бы доехала - не больше. Теплушки бы не открывали ни разу. А там, для оставшейся половины бараки без ничего. Мне один летчик рассказывал, он там тогда служил, летал, видел, одним словом, те бараки - тыщи и тыщи бараков.
- Врешь ты, - сказал Лев Ильич, он был потрясен.
- Как вру, когда сам в этом деле, можно сказать, замешан? Мы уже наготове были. Да вот, вишь как - сорвалось.
- Почему сорвалось? - спросил Лев Ильич с надеждой: "Вот она разгадка!"
- Отдал концы вождь и учитель. В самый тот момент и отдал. Может, придавили его, там тоже свой Каганович сидел, хоть он-то еврейской кровушки нахлебался и без "Талмуда", только за свою шкуру дрожал. Но кто знает проснулась совестишка...
- А ты задумывался когда-нибудь, - спросил Лев Ильич, он уже увидел, поймал то, что хотел, чего ждал, от чего ему сразу весело стало, - нет ли какой закономерности в такого рода роковом конце каждого, кто всерьез замахивается на евреев? Вон ты про историю, про то-се говоришь. Ты бы почитал всерьез и подумал, раз уж ты научно к этому делу подходишь - какая у всех судьба, как она за евреев рассчитывается - с древних времен до этой войны, до немцев!.. Был такой в Библии царь Артаксеркс и у него, ну одним словом, первый визирь Аман, тоже задумал грандиозную акцию, и уже гонцы поскакали с приказом - всех тогдашних иудеев должны были поголовно вырезать. И что думаешь, чем кончилось? Визирь и вся его семья, весь его род - погибли страшной смертью. А с вождем и учителем - уж какой пример! Каганович ли его придавил, грузин ли помощничек или собственной блевотиной бедняга поперхнулся - разве в этом дело? То орудие было всего лишь. Неуж ты думаешь, Господь оставит свой народ, который Он воспитывал, выводил, к которому являлся, с пророками разговаривал судьбу навсегда предсказал? Он евреев и мучает-то оттого что любит, отмечает. Но представь любой другой такой народ, чтоб две тысячи лет без земли, с постоянной ненавистью, как сам же говоришь, в преследовании - а остались, живут. Ты - русский Вася, у себя дома, а своему пархатому Аркашке завидуешь!.. Как только у нас дело всерьез пошло, керосином запахло, уж не знаю, верить в твои теплушки-бараки - не верить - так заметь, в тот самый момент, накануне акции невиданной! - он отдает Богу душу! Что скажешь?
- Так что, выходит, Бог, что ль, есть? - спросил Вася совсем трезвым голосом.
- А ты как думал? Кабы не было, и мы б с тобой сегодня не встретились. Это Он мне специально тебя послал, чтоб мозги прочистить. Давай-ка уберем со стола это свинство да идем отсюда.
- Ну что ж, - сказал Вася, взяв со стола бутылку, запихивая ее в карман пиджака, - в таком случае с вас причитается. Уж коль меня сам Бог вам послал, Он и три рубля велел отдать.
- Верно, - засмеялся Лев Ильич, - твои три рубля.
5
В квартире было сумрачно и тихо. Он сначала удивился, что никого нет: звонил-звонил, не хотел открывать своим ключом, только потом сообразил, что и не должно быть никого - Надя в школе, Люба на работе. Но почему-то он шел сюда, твердо зная, что разговор будет и состоится, так был уверен в этом, убежден, что продолжал топтаться перед дверью и догадавшись, что там никого нет.
Он разделся, оставил портфель под вешалкой, заглянул на кухню - чисто, будто ждали кого, в его-то время не бывало так, толкнул дверь в комнату Нади. Ну а здесь как всегда: убегала в школу, впопыхах искала учебники, тетради, едва кровать успела прибрать...
Он присел на краешек ее кровати: вон как прошлепал годы, все ничем да ничем была - червячком-игрушкой, заботой-тягостью, потом иной раз останавливался - ишь ты, что-то свое, и на кого похожа не поймешь, он бы так никогда не сказал-не сделал, откуда в ней? А пришел раз вечером, она не спала, стояла вот здесь, на стуле, и читала стихи:
- Жил на свете рыцарь бледный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой...
Ну как, папа?..
А он не знал "как", он видел перед собой девочку-подростка, в которой просыпалась девушка, и так ему померещилось, что вот, удостоился увидеть само чудо этого превращения. Как в лесу, в грибную пору, когда так и лезут и лезут они из пахнущей прелью земли, думаешь: встань-ка на колени, а еще лучше ложись носом в землю и гляди, слушай - и увидишь, услышишь, как земля зашевелится, взбугрится, шляпка поднимется... А ведь расцвела вдруг, безо всякого его участия, да какой-то странный, им невиданный, поразительный цветок. Он и заметил это все, дошло до него совсем недавно, помнил, как кинулся было к Любе рассказать - но поздно было, до нее уже не добежать...
Лев Ильич поднялся, сложил на столе книжки, тетради, поднял с пола ручку, колечко рублевое, закатившееся под стол, и тихонько прикрыл дверь.
В большой - их комнате было совсем темно, плотные шторы, казалось, давно не раздергивались, накурено, да и сейчас чуть ли не дымилась сигарета.
Он постоял у дверей, хотел было зажечь свет, но передумал, пересек в темноте комнату, подошел к столу, стоящему близ тахты, спиной к окну, и тяжело опустился в него.
Вот он когда, наконец, пришел, добрался, вторая неделя идет, вторник сегодня, а приехал в понедельник - ну да, вторая. А он все "бутылки сдает" вспомнилась ему утренняя, мелькнувшая в комнате у Тани мысль. Вон Вася - этот уж непременно сдал, свои проблемы решает... Надо ж, придумал, Бог его, видишь ли, ему послал. Ну конечно, дел у Господа Бога других нет, как алкаша ему подсовывать, чтоб он в его похмельной околесице улавливал истину! Хорошо как устроился: во всем, что б с ним ни происходило, непременно Божие участие, Божия воля, Промысел - ну как же, нет ведь случайностей, все волосы сосчитаны!.. Какой-то безнадежностью пахнуло на Льва Ильича от этой, ставшей уже такой привычной мысли - отсюда и его, унижающее его же безделие, долго он еще будет заниматься устроением собственной души? И какое-то эгоистическое равнодушие к другим - у них тоже, небось, все сосчитали - а он тут при чем? И уж коль задано с самого начала, с той еще неисповедимой поры, когда твердь создавалась, когда Господь звезды к небу приколачивал молотком и море запирал воротами, чтоб по земле не растеклось, когда онаграм и орлам указывал их место и линию поведения - когда радовался тому, как все это прекрасно, коль с тех самых пор задана гармония и разлилась по свету, она с тех самых пор все равно и существует. Или усомниться в ней, поболтав со спившимся актером, послушав выжившего из ума от страха, покрытого перхотью большевика - усомниться в открывшемся тебе пути, ибо и в болтовне алкаша, и в декламации бывшего комиссара есть, никуда от того не денешься! - есть правда о тебе и об этом, так любимом тобой мире. Да что уж говорить, можно ли представить себе пессимиста более безнадежного, чем одного из самых бодрых литературных героев, утверждавшего, что живем мы в самом лучшем из миров! Человек в двадцатом веке, отчетливо представляющий себе этот мир, неужто может предположить что-то похуже, коль тут самый лучший? - оставаясь при этом рабски убежденным в гармонии и промыслительности каждого шага природы и человеческой истории, под каблуками которой раздавливалась и раздавливается все живое? А земля, которую, по словам поэта, Царь Небесный в рабском виде исходил, благословляя, - похуже этой можно ли хоть что-то вообразить себе в самом буйном и фантастическом варианте?.. "И так далее, - сказал сам себе Лев Ильич, - и тому подобное".
Он погрузился, утонул в кресле, вытянул ноги. Он не знал на это ответа, хотя и чувствовал, убежден был, что снова идет не туда, что кто-то - да не кто-то, нет никого, он сам! - тащит себя в безнадежность и пустоту. Он не знал ответа, не смог бы разобраться и что-то противопоставить простой, кричащей в нем логике, гневу, таким проросшим его представлениям о том, что хорошо, а что плохо, тому, что привык называть нравственным и справедливым. Он не знал ответа, но верил, чувствовал неправду жеста, душевного движения, того, что вот он, Лев Ильич, которого бросало целую неделю от порога к порогу, все дальше уводило от этого, его - его руками построенного дома, что он, падавший и поднявшийся, снова рухнувший в бездну и непостижимым образом уцелевший, словно бы опять спасшийся, знал твердо, что он делал что-то неверно, что и беда его и его слабость, и его победа, обретения и потери - невероятная ему самому полнота его теперешней жизни - все это было за чужой счет, что вот, не зря же он проник в этот дом и ходит здесь, как вор, не зажигает света, боится отдернуть штору, что вот и сидит он как-то не так, праздно вытянув ноги, в комнате, в которой висело, проникая ее, затаенное глухое отчаяние, разлитая в темноте печаль, недоумение перед его предательством. За что, почему, как он мог перестать делиться отчаянием ли, взявшим его за горло, радостью, от которой так сладко дрогнуло сердце? Как случилось, что не здесь, а где-то там, что и сегодняшние сестры, Таня с Лидой, стали ему вдруг близки, и Маша открылась в эти несколько дней так, что теперь уж, кажется, он всею жизнью связан с ней, и отец Кирилл, с которым пока что никакого душевного контакта у него ведь и не было, да и Вера...
"Верой, что ли, надо было поделиться?" - усмехнулся он про себя, зачем искать далеко, вот и начало всему - шагнул за бабой и покатилась жизнь. Нет, здесь другое было, он не хотел, не мог сейчас думать о Вере, он все эти дни, с тех пор, как расстался с ней там в коридоре, у дверей Машиной квартиры, не разрешал себе произносить ее имя, трусливо отодвигая от себя все, что поднималось в нем, стоило ему ее вспомнить. Это потом, дай только остановиться, опомниться, почувствовать землю под ногами. Может, дело было в легкомысленной безответственности, от того, что там - и у сестер, и у Маши, и у отца Кирилла от него ничего не требовали, только давали, что он всего лишь брал, обманывая себя тем, что и он нужен, а на самом деле только пользовался чужой добротой и бескорыстной щедростью, и не подумав, что за все надо платить? Он был фарисеем, воображая себя мытарем - и попрощавшись с друзьями, и внутренне предав Веру, и сидя за поминальным столом в жалком доме покойного дяди, и развлекаясь болтовней с потерявшим себя алкашом. Он был лучше, умнее, чище, выше, шире, он прикоснулся, он знал Истину, а стало быть, заслужил все это, и даже сейчас, в эти мгновения, испытывая мучительное ощущение своей неправоты и вины, которую не смог бы, тем не менее, точно определить, был и в этом сознании на несомненной, разрешающей ему все высоте.
Он почувствовал себя чужим, действительно забравшимся в этот дом вором, и совсем не потому, что вчера так глупо попался: что Люба, наконец, поймала его на лжи в тот самый момент, как он, полный благости и раскаяния, намеревался одарить ее этим своим раскаянием и поделиться всем, что получил накануне. Это только ей стало неловко и скверно, потому она кричала, срываясь, не находя верного тона. Он и правда был здесь чужим, и в том была только его вина, а не ее надрыв, глупость и грубость. А вот почему надрыв, почему грубость? Может, разобравшись хотя бы в этом - а не начало ли тут всему, не в его ли эгоистической самоуглубленности первый шаг к тому, чтобы потом, проскочив десятки, а может, и тысячи звеньев, плакать о разрываемой гармонии мира и кровавых лужах, в которых бесконечно оскальзывается каждый, всю свою жизнь топчущийся на благословенной земле его отечества?.. Упрощение? Подмена или попытка уйти от ответа, идеологизация и преувеличение собственного жалкого опыта?.. Лев Ильич не знал ответа и не умел бы возразить...
Почему ему вдруг вспомнилось то, что было, случилось шестнадцать лет назад?.. Как он любил тогда эту женщину! Они два года были женаты, он добился, она принадлежала ему столько, сколько он хотел, мог, и чего бы ни было у него потом, он никогда не способен был позабыть той полноты, того безграничного до ужаса и умирания счастья, той напряженности жизни в каждое мгновение, ибо каждое это мгновение было ожиданием встречи, свидания, близости, хотя даны и запрограмированы были и встречи, и свидания, и близость. Но он каждый раз не верил в то, что это произойдет, может произойти, придумывал тут десятки причин, могущих помешать этой встрече, свиданию, близости. Он внезапно, с усмешкой самому себе, вспомнил, с каким страхом и удивлением частенько припоминал знаменитую историю в одном французском романе о солдате, вырвавшемся из окопов, из грязи и смерти на побывку домой - реалистическом романе, в котором так внимательно и подробно было сказано и о любви этого простого крестьянина в грязной шинели, с винтовкой, и о том, как он добирался трое суток до своей деревни, как оставалось ему всего одна ночь, а на рассвете надо было уже уходить, чтобы поспеть к сроку обратно, и как случилось, что именно в эту мокрую, глухую - единственную ночь, с холодным, проливным дождем в их халупе дожидались утра еще трое таких же, как он, солдат, которым нельзя было указать на дверь. Он никогда не мог представить себя тем солдатом, оказавшимся способным на подвиг, выше которого он - Лев Ильич и вообразить бы себе тогда не мог.
Они встречались на улице, в условных местах или он заходил к ней на работу, дожидаясь, пока она закончит службу, слушая и не слыша ее смех, разговоры, ловя момент, когда он наконец возьмет ее за руку, увидит одну летящие волосы, смеющиеся глаза, когда они пойдут рядом, вместе, когда останутся совсем одни - и он не знал, что для него больше - сумасшедшая близость или весь этот путь мокрыми улицами под редкими фонарями, ожидание в коридорах на ее работе, ничего не значащие или такие глубокие для него их бесконечные разговоры. Наверное, все вместе, потому что были ведь потом - и сколько! - и близость, и все ее сумасшествие, и мокрые улицы, и мало чего значащие и глубокомысленные разговоры. Не было единственного, того, что однажды открылось, откуда он черпал и разбрызгивал, не догадываясь о том, что все на этом свете конечно.
Так и было той весной, когда всего лишь помехой он понял ее беременность, и уж совсем досадным, что вынужден был отвезти ее в родильный дом, где она осталась на лишнюю неделю из-за своего нездоровья, и они встречались в темном подвальном коридоре больницы: она в сером больничном халате и косынке, похожая на Катюшу Маслову, как он ей сказал, только без черных завитков, со счастливыми от его нетерпения и счастья глазами.
Так было и в тот солнечный день, когда он в неурочный час, вырвавшись от дел, ничего не стоящих рядом с тем, что его ожидало, подошел к больнице по хрустящему ледку и прокричал в открытую форточку ее палаты свое приветствие, а узнав от появившихся за стеклом окна веселых баб, что ее нет, кинулся в их коридор и увидел ее: она была в том же халате - Катюша Маслова, только без черных завитков под косынкой, а тот обнимал ее, и она прижалась так самозабвенно и счастливо, как, ему показалось, никогда не прижималась к нему.
Он тогда остановился, замер, уничтоженный, растоптанный, смятый. У него только хватило сил, задержав дыхание, двинуться назад, ступая след в след, по гремящему коридору, хотя он и понял, знал, что они все равно не заметят и не услышат его.
И вот тогда-то и случилось с ним то, что потом, уже спустя много лет, когда поднакопилось силенок осмыслить происшедшее и различить в нем себя, он и назвал "падением". Да не в том было дело, чему он стал свидетелем, он скоро узнал все это, выяснил в жалком и ничтожном разговоре, когда страсть расследователя тонет в ужасе перед возможностью обнаружения правды, он так уцепился за правдоподобное объяснение, продолжая одновременно не верить, подозрительно взвешивая факты, удовлетворенно и самолюбиво отмечая вздорность своих сомнений. Что может быть для женщины проще объяснить, коль она не глупа и на ее стороне его ни с чем не сравнимая жажда ошибиться даже в самоочевидном! Старая была история, он и совсем тут непричем, давняя, когда его и в приятелях не было, перешедшая в родственную дружбу, вопреки полнейшему расхождению и даже взаимному отталкиванию. Вот последнее-то и было подороже всего! Какой был бальзам его самолюбию - вертеть и с разных сторон рассматривать это взаимное отталкивание, убеждаясь - чего уж тут стоили факты, самые безумные подозрения и очевидности! - каждый раз в ничтожестве, пустоте, прямой глупости, корысти, наклонностях к карьеризму, приспособленчестве, да еще кой в каких уж совсем фантастических положениях. Да, для этого пришлось открыть двери дома, войти в дружество, проводить вместе время, обижаться отказом, участвовать в общих праздниках и юбилеях, совершать совместные путешествия... Какой открылся простор для самоутверждения, какие качели вздымали его в головокружительных взлетах, чтоб тут же швырнуть в затхлую тину и грязь вдруг мелькнувшего сомнения, приоткрывшего на мгновение так ловко, самим же запрятанную уж несомненную правду - неосторожное слово, пустая ассоциация, перехваченный взгляд, часы на руке, отсчитывающие минуты внезапно показавшегося странным уединения. Но ведь слово-то объяснялось так просто и имело совсем не то значение, но ведь ассоциация всего лишь из подозрительности швырнула его не туда, и взгляд, коль уж был он перехвачен, предназначался ему, а грохочущие, разрывающие сердце минуты оборачивались анекдотом, веселым или грустным бытом - пустяком.
Странное, не сравнимое ни с чем рабство собственного эгоизма и самоутверждения затопило его, оно было еще страшней потому, что Лев Ильич не отдавал себе отчета в том, что никто ведь не принуждал его быть рабом, что он сам, изнутри стремился к этому состоянию, на него соглашался, по-рабски принимая действия порабощавшей непреодолимой силы. Страсть, сжигавшая его душу, принимала чаще всего формы чудовищные и жалкие, бунт тут же выливался в самое нелепое унижение, он был воистину во власти демонов, и они визжали, прячась в темных углах, и когда еще Лев Ильич стал догадываться о том, что углы те были всего лишь потемками его собственной души.
Думал ли он хоть когда-нибудь о том, каково приходится рядом с ним человеку, вынужденному уже самим бытом ежечасно наблюдать это раскачивание на свистящих качелях, постоянно защищаясь и защищая его, борясь за него, погружаясь следом за ним в омерзительную и визжащую бездну? Да конечно же нет! У него и времени недостало бы, чтоб остановиться и всмотреться в то, что происходило рядом, тут страшно было упустить мгновение, именно тогда и могло произойти то, что он не мог, чего так страшился, чего нельзя было бы упустить. Он и не заметил, как мир, такой полный, а благодаря его постоянной напряженности яркий и блестящий - безоглядный, стал тускнеть и вянуть, очерченный в неумолимо сужающихся рамках, обреченный на поражение борьбы. Он упрямо шел к победе, отсекая для себя даже мысль о самой возможности неудачи, ибо нельзя было и представить себе хоть чего-то способного противостоять такому напору - в нем были самоотверженность, напряженность всех душевных сил, самоотречение... Где было ему в горячке и безумии расходования себя, в попытках глушить себя якобы полнотой жизни на стороне, оправдываясь при этом правом на пробу и эксперимент, всегда только подтверждавший его верность единственному чувству - где там было углядеть, что на самом-то деле никогда и не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, что напряженность всех душевных сил была направлена всего лишь на самоутверждение. Что потому и ребенок был сначала лишь помехой, а потом деталью интерьера, что не могло быть и речи о полноте духовного соединения, о возможности которого он и не подозревал, что то, чего он добивался, уничтожая себя, растрачивая, не догадываясь о высыхании источника, было лишь безумием, страстью, пекущейся только о бесконечном восполнении и обогащении за счет другого. Оказавшись в рабстве у собственных низших страстей, в чем он никогда б и не смог себе признаться, он столкнулся с другой личностью, ничего не зная о борьбе, которую вела она и за себя и за него. Где там, в той визжащей черноте было ему разглядеть, что он стремится поразить и с чем сражается.
Он уже пригляделся, привык к темноте комнаты. Тусклый свет просачивался из коридора, куда он проникал из открытых дверей кухни, и он уже различал тахту с брошенным на нее одеялом или пальто, домашние туфли на коврике, какие-то вещи, тряпки на стуле. Комната жила своей, не имеющей к нему никакого отношения жизнью, и четкое понимание того, что так было всегда, пронзило его: так не могло не быть, потому что все, что было дадено ему, дано было и женщине, в которой он тоже любил только себя.
О какой гармонии мира, разрываемого злом на протяжении всей человеческой истории и миллионы лет до нее, может идти речь, подумал Лев Ильич, когда человек - он сам, Лев Ильич - существо до такой степени дисгармоничное?.. "С меня, что ли, началось?" - сказал он себе, и не думая уже защищаться. Будто бы современный мир со всеми его достижениями - от победы над чумой, рабством или крепостничеством до расщепления атома и полетов на луну - сделал человека хоть чуть лучше и счастливее! Все изменилось вокруг - закинь янки во двор царя Соломона или кого-нибудь из двенадцати сыновей Иакова в Чикаго! - но человек при этом не изменился... Изменился, поправил себя Лев Ильич, это-то он знал: те братья еще беседовали с Господом, жили в Его присутствии, а теперь человек тут же умрет, уничтожится, ощутив на себе Его дыхание. Вон куда хватил, остановил он себя, это уж не моего ума дело. Но ведь и правда, еще Адам потерял свою целостность, допустив в свою жизнь черноту, которая сегодня грызет и его, Льва Ильича. Читал он, вспомнил слова Господа: "и вражду положу Я между тобой и между женой, и между семенем твоим, и между семенем ее, оно будет поражать тебе голову, а ты будешь поражать его пяту..." Разве не исполнилось то пророчество в его маленькой жизни? Как же можно надеяться жалкими внешними преобразованиями - социальными ли, техническими - хоть что-то изменить в самой природе человека, его страх перед истинной свободой, бросающий его в рабство, или, что то же самое, в стремление поработить другого? Значит вот где страшная тайна и причина всего - он был рабом, потому что и то главное, ради чего, как казалось ему, жил - свою любовь, выше которой не было у него ничего на свете, превращал всего лишь в орудие собственного эгоизма и самоутверждения, подавляя, стремясь во что бы то ни стало, даже теряя себя при этом, уничтожить эту свободу в другом.
И такая пронзительная, непобедимая жалость охватила его. Он представил себе ее - его Любу - здесь, в этой комнате, положившую вчера телефонную трубку, узнавшую о том, что он солгал ей, представившую себе все и понявшую, что это конец. Он представил ее себе в продолжение этих долгих лет, врачующую его несуществовавшие (или существующие - разве в этом было дело!) раны, женщину, которую он наделял в своем воображении таким невероятным очарованием и в которой так легко видел, благодаря этой неистовой страсти, бесконечные слабости и не имеющие к ней отношения пороки. А была, меж тем, на самом деле, совсем другая женщина - реальная, без демонического очарования и чудовищных пороков. Она и сейчас здесь - в этих туфлях, которые только что скинула, в платье, которое стянула, переодеваясь, и не успела спрятать, под брошенным, не убранным одеялом. Он вдруг почувствовал, что теперь он готов ничего не требовать, ничего не просить для себя, что ему не нужна ее красота, которую он растратил. Ему ничего не нужно, он готов отдать все, что у него есть, ничего не прося взамен. Он увидел ее здесь, в этот момент, в темноте надвигающейся старости, быть может, болезни, не знающей Бога, а потому оставленной и обреченной страшной пустоте прячущегося в углах мира...
Нет, не было и не могло быть гармонии в мире, где один человек мучил и тратил другого, утверждая себя и добиваясь себе счастья за его счет. Пусть он становится целым народом и сводит счеты с народом другим, задыхаясь и оскальзываясь в собственном подполье. Нет, и тут не может быть гармонии! Бог не для того пришел в этот мир, и прошел его не как луч Света, не на торжествующей колеснице, а в обличье раба, принявшего все, вплоть до крестной муки. Он даже не просто сострадал - Он страдает вместе с человеком, борется вместе с ним, дает ему силы в этой борьбе, поддерживает, когда сил недостает и открывает единственный путь... Пусть отец Кирилл говорил какого не так, а может и не понял его тогда Лев Ильич: потому нет случайностей, что не могут быть оправданы несчастья и страданья, зло мира, а не потому, что все от Бога наша слабость и наш эгоизм, наше рабство и жажда устроиться за чужой счет. Мы свободны в своем выборе, а потому свобода и в преодолении собственной природы... Да, Лев Ильич уже знал, что ад существует реально, и уж конечно, он создан не Богом, - он сам, Лев Ильич, своими руками сооружал его для себя десятки лет...
Лев Ильич подобрал ноги, готовясь встать: он знал теперь, что заполнит отныне его дни, жалость захлестнувшая его, была превыше всю жизнь сокрушавшей его страсти, он должен был найти Любу сейчас, немедленно - она не могла не услышать, не понять, не поверить ему, он знал о том главном, что было меж ними, от чего оба они отмахивались за недосугом, за жизнью, за миром, крадущим человека от себя самого. Он не мог больше ждать, зная, что оставляет ее одну, не знающую того, что ему открылось...
"Он", "он", "он"!.. - перебил себя Лев Ильич. Все еще мало было ему указаний на то, что ничего-то он про людей не знает, что внешнее, то, что открывается, дано в самом тесном душевном контакте, ничего еще не стоит - да разве перестроишь за такой срок всю свою природу, привыкшую так верить, так считать и так жить, хотя бы даже и понял уже необходимость ее - этой самой своей мерзкой природы - преодоления. Ну уж ладно за себя понял, а вот зачем опять за другого решать, одаривать его - то страстью, а то, как не осталось ничего - растратил - жалостью... "А просили тебя об этом?.."
Услышал ли он этот тоненький голосок в себе?.. Зато треснула, зажигаясь рядом с ним, спичка, он резко обернулся и увидел Любу, лежавшую у самой стены под старенькой шубой. Она прикурила сигарету, отбросила спичку, глубоко затянулась и сказала, выдохнув дым.
- Уходи. Я не хочу больше тебя слушать. Мне надоело. Ты-то способен услышать? Хватит с меня.
6
Лев Ильич был так ошеломлен тем, что Люба, оказалось, была все это время в комнате, рядом с ним, что он, увлеченный своими рассуждениями, сделанным им открытием, перевернувшим теперь все его представления, собственную жизнь, своей к ней жалостью, которую она, как он самонадеянно считал, уж никак не могла с радостью не принять, тем, наконец, что он ее рядом с собой не услышал, а она, стало быть, все поняла и чуть ли не "слышала", но тем не менее, так четко указала ему на дверь - ото всего этого отказалась, он был так этим потрясен, что и не вздумал сопротивляться, объяснять что-то, он снова - в который уж раз за эту неделю? - потоптавшись в темноте, выбрался в коридор, надел пальто, взял в руки очертеневший ему портфель - и оказался на улице.
Было совсем светло, а ему уж казалось - опять ночь на дворе. Он шел куда глаза глядят - ни одной мысли не было в голове.
- Ну что ж, - сказал он себе, остановившись вдруг, да так резко, что человек, шедший сзади, наскочил на него и что-то злобно пробурчал себе под нос, - что из того, что она его не поняла, не захотела услышать - он же не ищет тут своего, он ее и в этой тьме видит и любит, даже в том, что она не способна открыться ему навстречу? Но коль она не способна и не нужна ей его жалость, как не нужна была и страсть, то опять оказывается, все это только для себя - нашел выход! - но не для нее, для себя же нашел? А ты попробуй, поправил он себя. Попробуй от размышлений и слов перейти к делу, медленному, изо дня в день, не боящемуся, но и не ищущему! - унижений, каждодневному делу ради нее. Если не ищешь своего, то и не ищи, и будь готов к тому, что только так вот и будет теперь...
Он, не глядя, обходил плотно стоящую на тротуаре толпу, оживленно о чем-то галдящую, вслушался было, ничего не понял, и тут, сойдя уже на мостовую, внезапно остановился.
Он стоял перед темным, с колоннами зданием, на тротуаре перед ним и под колоннами толпились люди в длиннополых пальто, в черных шляпах.
"Синагога!" - мелькнуло у Льва Ильича. Вот тебе и случай - уж не Господь ли его сюда привел? "Что ж, войти, что ли?.."
Какой-то человек пробился сквозь толпу и шагнул к нему на мостовую.
- О! Мой знакомый аид, который хочет стать гоем!..
Перед ним стоял вчерашний кладбищенский старик в ермолке со слуховым аппаратом. Он зорко всматривался, ощупывал Льва Ильича умными, темными глазами.
- Ну как, мой дорогой аид еще не передумал, он все еще хочет на этом свете ездить в автомобиле, а на том кушать пряники?..
На них оглядывались, прислушиваясь к театральному акценту старика.
- Я вам скажу по секрету, - еще громче пропел старик, - у меня был один знакомый Миша, - тоже аид и тоже хотел быть гоем. Так он купил себе машину. И что ви думаете? Он стал такой гой, что совсем забыл про то, что он еврей: напился пьяный, как последний биндюжник, сел в свой автомобиль и наехал на человека! Что же ви думаете, с ним стало? У него нет теперь автомобиля, а пряники в турма не берут и в передачи. Как ви думаете, дадут ему пряников на том свете, который пообещали гоям?..
Лев Ильич молчал: странное чувство удерживало его здесь, перед синагогой, старик был сейчас единственным человеком, с которым ему хотелось поговорить куда ему еще деваться?
Тот, верно, что-то понял.
- Знаете, что я вам скажу? Поверьте старому Соломону - не гоже двум евреям стоять на улице и разговаривать, будто они какие-то бродяги. Здесь рядом живет один молодой человек, который прочитал все книги и все знает. Я хочу вас познакомить, потому что я знал вашего дедушку и нянчил вас на бульваре.
Они уже шли вниз по переулку, старик семенил подле, сбегал на мостовую, забегал перед Львом Ильичем, продолжая говорить и размахивать руками. Лев Ильич поймал себя на жалком, бросившем его в краску чувстве: ему стало неловко от того, что он идет рядом со стариком - не из страха, чего ему было бояться, но из какой-то инстинктивной потребности не выставлять напоказ свое еврейство, а вернее не привлекать к нему внимание. То есть, он почувствовал, насколько этот нелепый старик со своим слуховым аппаратом, прямо нарочито пародийным видом - свободней его, Льва Ильича, со всей его укорененностью в этой жизни. Этому старику, наверно, и в голову не могло прийти, что, может быть, умнее было бы в какой-то момент - а сколько было таких моментов в его жизни! - не выпячивать так откровенно свое еврейство, не привлекать внимания толпы или власть имущих, стушеваться и переждать, что он хоть и еврей, и не может им не быть, но на всякий случай сделать вид, что он как бы и не еврей. И это было у старика даже не из отваги, а уж тем более не от глупости и равнодушия к жизни, он понял уже этого человека, и сомневаться в его огромном, пусть и специфическом жизненном опыте, как и в способности в нем разобраться, едва ли стоило. Он был свободнее, потому что не должен был не только ничего прятать, но даже и думать об этом.
Лев Ильич сошел на мостовую и взял старика под руку. Тот замолчал и удивленно покосился на него. Потом усмешка скользнула по его лицу.
- Молодой человек беспокоится, что на меня наедет какой-нибудь пьяный аид? Нет, скажу я вам, тот, про которого я вам рассказывал, уже не наедет - у него отобрали автомобиль, а других нет. Еврей редко забывает о том, что он еврей и что ему не позволено вести себя, как биндюжнику. Хорошо это по-вашему или нет? Может быть, Господь и придумал еврейскую трусость для того, чтобы сохранить свой народ для великого подвига?..
Они свернули в темную подворотню, прошли двором и поднимались теперь по кривой и обшарпанной каменной лестнице на второй этаж. Старик толкнул незапертую дверь и крикнул в темный коридор.
- Пан философ, а пан философ!..
Открылась дверь ближней к входу комнаты, и на пороге ее показался человек. Он стоял спиной к свету, и Лев Ильич не мог его разглядеть.
- Я привел к вам еще одного еврея, - сказал старик. - Между прочим, он на опасном пути и, если вы с ним не поговорите, он станет совсем гой. Ви представьте себе, пан философ, я видел, как он перекрестился!..
"Пан философ" посторонился и Лев Ильич шагнул в комнату - маленькую, темную, в одно окошко. Всей мебели в ней было узенький диванчик и два стула, а столом, видно, служил широкий подоконник, на котором были навалены книги, рукописи, стояла пишущая машинка со вставленным в нее чистым листом, а рядом зажженная настольная лампа под зеленым казенным абажуром. Да еще на полу у окна заметил Лев Ильич торчащую антенну транзистора. "Пан философ" перехватил его взгляд.
- Враждебные голоса, - улыбнулся он, - помогают ориентироваться в этом мире, чтоб не открывать велосипеды.
- Мы вам помешали? - кивнул Лев Ильич на машинку.
- Ничего, я всегда рад, - он протянул руку. - Володя. Был он молоденький, а может, лет тридцати, в ковбоечке с завернутыми на крепких руках рукавами и в стареньких джинсах.
- О! Они уже познакомились, - всунулся в дверь старик. - Но по всем еврейским или русским законам так не знакомятся.
- Вы меня извините, - поднял плечи Володя, - у меня ничего нет.
Лев Ильич, стесняясь, полез в карман и вытащил пять рублей.
- Прекрасная мысль! - вскинулся старик. - Я же вам говорил, он еще может стать человеком... Ви еще не успеете пропеть "Отче наш"!.. - крикнул он уже из коридора.
- Вы, наверное, напрасно дали ему деньги, - с сожалением сказал Володя. Ну да уж куда ни шло.
Лев Ильич не ответил. Он сидел на стуле, возле окна и с изумлением оглядывался. Он не мог понять, куда он попал, и если б не знал, что привели его, конечно, к еврею для какого-то еврейского разговора, он бы никогда не подумал так про этого светловолосого паренька с ясными глазами, чуть курносого, с широким, открытым лицом. Вдруг его осенило.
- Вы наверно уезжаете? - спросил он.
- Уезжаю?.. Да, в принципе, конечно. Но еще не сейчас. Много дела.
- А вы где работаете?
Володя улыбнулся.
- В булочной. Удобная работа: через два дня - сутки. Но я не это имел в виду.
Они помолчали. Володя поставил на подоконник пепельницу, вытащил нераспечатанную пачку "Примы".
- Хочу бросить курить - слабость, конечно. Когда один и работаю - уже не курю, а когда разговариваю - тянет.
Лев Ильич достал свои - с фильтром.
- Вы православный человек? - спросил Володя. Он как-то просто, хорошо спросил, без любопытства, а так - для начала разговора.
- Да, - ответил Лев Ильич, снова отметив про себя некую неловкость. Православный.
- Я это не к тому спрашиваю, безо всяких - не подумайте. Тут без широты в этом вопросе нельзя. А вы знакомы с иудаизмом?
- Нет, - сказал Лев Ильич, внезапно раздражившись. - Но разве Истину, коль она открылась, нужно взвешивать и сравнивать с другими... как на базаре?
- Разумеется, вы правы. Я вас не для того спросил, просто мне как человеку в принципе неверующему, но относящемуся с уважением ко всякой вере в нечто абсолютное, не совсем понятно... ну как бы вам сказать... Да вы не обижайтесь! - улыбнулся он так широко и открыто, что Льву Ильичу стало стыдно своего раздражения. - Я понимаю, какой это бывает болезненный вопрос, особенно у неофитов, но разговор должен быть откровенный, иначе зачем тратить время, - и он глянул на машинку.
Лев Ильич пошевелился на стуле.
- Я действительно не хочу вам мешать, поддался почему-то старику, да и честно говоря, деваться некуда.
- Ну вот, как с вами трудно - тяжелый случай иметь дело с русским интеллигентом да еще евреем. Сил нет, сколько всяких душевных переливов! Пришли - сидите, раз не противно. Так вы еврей или русский? То есть, я вас в принципе спрашиваю, а не по паспорту.
- Русский, - сказал твердо Лев Ильич. - А еврей я только, когда мне жидовскую морду тычут в нос.
- Тоже, между прочим, не последнее дело, - Володя уже не улыбался, а приглядывался к Льву Ильичу. - Ну да, а раз русский и еще интеллигент, тогда конечно: Пушкин, Достоевский, Россия-мать, а советская власть - мачеха, а уж тут - православие, не марксизм же. Все понятно.
- А откуда вам это понятно?
- Да нагляделся, тут этих разговоров было! Если б записывали, давно б пленка кончилась, потому спокоен, что не записывают... Но тут вот какая странность, то есть в принципе...
"Экое у него словечко привязчивое..." - мелькнуло у Льва Ильича, ему все больше нравился этот паренек.
- ...Вот, вы считаете себя русским, хотя похожи на еврея и жидовскую морду время от времени получаете. А я знаю, что не похож и никогда такого про себя не слышал. Но я - еврей. И знаете, если в принципе, почему? Да потому хотя бы, что вас называют жидовской мордой - и не только сегодня, а еще полтораста лет назад, и Пушкин этот, и Достоевский, а уж про сейчас чего говорить наслушались. Я совсем не хочу вам сказать, что вот, мол, какой я хороший, страдающий за других, а вы к чужой беде равнодушны. Вы мне ответите, что, мол, это надо на себе испытать. Верно. Но ведь согласитесь, странность, тем не менее? Так сказать, нравственная странность.
- Может быть, - сказал Лев Ильич, так он про это еще никогда не думал, пусть странность, но коль я вам назвался русским, а не верить вы мне не можете, раз предложили откровенный разговор, то должны и понять, что мне русскому, быть может, сил и времени нет входить в такие тонкости еврейской психологии и проблематики. Вы не можете не согласиться с тем, как бы ни были погружены в еврейское горе и несчастье - вековые и сегодняшние - что существуют и другие проблемы, другое горе, невыносимые противоречия и тупики?
- Вот видите как. А потом мы жалуемся на человеческое равнодушие, на то, что человек только одним собой занимается, а рядом - пусть себе, не наше. Уж если даже вам - еврею по паспорту, да еще с жидовской мордой, недосуг, чего ж от настоящих русских или там американцев, или от ООН дожидаться!..
- У нас как-то не туда пошел разговор, - огорчился Лев Ильич.
- А почему не туда? в самую точку. Дело не в том, что вы крестились и изменили вере отцов - у вас, наверно, и отец был атеистом, и в синагогу дорогу позабыл, хорошо, если евреев за бороды не таскал, небось, и был каким-нибудь комиссаром?
Лев Ильич кивнул.
- Вот видите! Какая ж тут измена. Дело в том, если в принципе, что вы изменили еврейству, а не себе. Бог с вами, ну считайте себя русским, любите Пушкина и какую-нибудь блондинку Марусю - на здоровье, жалко, что ли. Это раньше, в начале века, шла речь о "дезертирах", когда за крещение евреи получали образование и место под солнцем. Уж не знаю, известно вам или нет, но вы этим крестом себе такую двойную тяжесть повесили! Слава Богу, или уж не знаю, к несчастью может быть, но живем-то мы не в православном государстве, да и в недемократическом: еврей в паспорте, да еще с крестом на пузе завтра сегодня нет, а завтра обязательно! - станет самым пугалом, тут уж одной жидовской мордой не отделаетесь! Так что в вашей искренности и чистоте, принципиальности не сомневаюсь. А вот еврейству вы изменили, и никуда от этого не денетесь, и не знаю, будете ли вы тем мучиться или нет - наверно, будете, все у вас на лице написано, но еврейство вам этой измены не простит, не может простить.
- Ну а в чем эта измена, - удивился Лев Ильич, - если вы согласны и понимаете, что я могу считать себя русским, что у меня Пушкин, а не Шолом Алейхем, Маруся, а не Ревекка?
- А в том, что другим, у которых Ревекка, не Шолом Алейхем, конечно, с его унизительным, жалким, слезливым юмором над своим же рабством, а Ветхий Завет с его пророчествами, в том, что этим другим - не вам! - им плохо, да так, что порой в глазах темнеет, в ком стучит кровь всех сожженных - на инквизиторских кострах, в немецких печах или здесь - в Кишиневе или на Лубянке. Всем, кто сегодня здесь уж и не знаю к чему должны быть готовы, может быть, и к более страшному, а там, на своей родине, вырванной обратно той же кровью, они каждый день могут ждать не фигурального, а совершенно реального истребления. Сказал тут один добрый милиционер возле ОВИРа: соберетесь, мол, там все, а мы одну бомбочку на всех и испытаем... Что - преувеличение, Бог не допустит? Если евреи сейчас на Бога будут уповать да в синагоге окалачиваться, вместо того, чтобы работать для себя и себя вооружать - так оно и будет, слишком примеров было много такого рабского чудовищного непротивленчества - тоже, небось, на Бога рассчитывали, вспоминать тошно. Да ведь и сказано - надейся, да не плошай!.. И вот тут и есть измена, предательство, дезертирство, как уж хотите, выбирайте, что для вас лучше. Вы еще здоровый, крепкий человек - автомат не можете держать, лопату возьмете, а лопата тяжела - карандаш. Нас так мало и мы еще так рассеяны и разобщены - это в вашей России или в Китае привыкли на миллионы считать, а нам каждый человек - да еврей! - на вес золота.
- Значит, все должны уехать? - спросил Лев Ильич.
- Все. Я для того здесь и сижу - а давно мог бы там быть. Хоть еще десять человек отправлю, хоть одного лишнего солдата приведу в Израиль. Лишним он не будет. Не на французов, не на англичан каких-нибудь рассчитывать, которые не задумываясь - а пусть и думают, не все ли равно! - меняют еврейскую кровь на нефть, не на американцев с их золотом, не на пролетарскую солидарность или людей доброй воли - все это пока самого за штаны не взяли. Не верю я ни в какого благодетеля для евреев, никто не станет за нас убиваться - история тому свидетель. В себя надо верить, свои силы считать - и обижаться будет не на кого, если что случится.
- Однако, - сказал Лев Ильич, ему этот паренек все больше и больше нравился, он и не видел таких, не думал, что бывают. - Все это у вас стройно, логично, страстно - и не опровергнуть. У меня даже холодок по спине прошел, когда почувствовал себя изменником, предателем или дезертиром - что ж выбирать из этого, все верно. Но верно, если только с одной, вашей позиции на это смотреть, а вы же сами начали разговор с понимания широты...
- Это там, в вопросах ваших религиозных пристрастий - пожалуйста, хоть буддизм исповедуйте! А тут не может быть широты - какая широта, когда ворота в лагерь распахнуты - куда уж шире, как раз на десять миллионов евреев лагерь. Да и новость что ли? О судьбе евреев в России что говорить - от кантонистов до сегодняшних унижений в университете или в магазине за колбасой.
- Погодите, - сказал Лев Ильич, - я про это и пытаюсь вам сказать, правда, может, и не сумею, вы верно сказали о моем неофитстве - мало знаю. Но чувствую твердо, знаю, что здесь, у меня, а не у вас решение проблемы. Это всего лишь оттяжка этого решения, попытка перевести его в другую плоскость. И справедливая, конечно, я потому и говорю, что если стоять на вашей позиции, против этой логики не возразишь. Нация должна иметь свое государство, укрепить его, людей мало, нужно дорожить каждым, чем бы он ни мог сражаться - кулаком или карандашом. Все верно. Но знаете, в чем ваша ошибка? Что несмотря на всю, простите, оголтелость вашего национализма...
- Да уж не извиняйтесь, - теперь Володя стал раздражаться, - мы, как говорится, в принципе привыкли к такому.
- Ну вот, видите как, я еще возразить не успел, а вы сердитесь...
- Да не сержусь! - закричал Володя. - У нас и сердиться нет времени. Земля горит под ногами.
- Ну да, - сказал с огорчением Лев Ильич, - так мы друг друга не поймем. Вы горите национальным пламенем и, ослепленный этим жаром, ничего вокруг не хотите замечать. Вы называете меня предателем и дезертиром, а как я сам себя назову, заметьте, я не про вас, про себя говорю, у каждого свой путь и совесть. Или, как верующие люди говорят: каждый перед своим Богом стоит и перед своим падает. Я в том смысле, что у каждого из нас есть Свидетель, а перед ним вы не солжете, какие там у вас соображения, корыстные или истинные. Так вот, как я себя назову, если соберу свой чемодан и уеду - и от матери, как вы верно сказали, и от мачехи. И мать, заметьте, наедине с мачехой оставлю. Наедине. Потому что хоть тут и на миллионы привыкли считать, но миллионы-то из миллионов людей складываются. И здесь я тоже нужен, со всем, что есть у меня с карандашом ли, с лопатой. И не будем считать, чьей крови больше пролилось я уж говорил про это с одним - только захлебнемся. Дело ведь не в том, что вам этот лишний солдат больше нужен, а тут и без моей лопаты обойдутся, а в том, что я - понимаете, я! - знаю, что я русский, что я связан с этой землей всей своей кровью, могилами, что я не могу без нее дышать. И ей нужен каждый любящий ее человек, ее несчастной, залитой кровью Церкви, ее культуре, которая прорастает сквозь асфальт. Как же я могу уехать сражаться за всего лишь экзотическое для меня государство? Повинуясь какому чувству? Голосу крови? Да не про то говорит мне этот голос. Мы с вами договорились не сомневаться в искренности друг друга, как же вы можете меня упрекать в равнодушии к тем, кого бьют и мучают - откуда вам знать - мучает меня это или нет?
- Не знаю я, - сказал Володя и безнадежно глянул на Льва Ильича. - Ну будем считать, что я сорвался и на одного солдата приведу меньше. Живите в своей России, я ж ничего против не имею - тоже, небось по-русски думаю, а иврит, вон, только изучаю. Но изучаю! Действительно, мудрено заставить человека считать себя евреем, если он им себя считать не хочет, а в корысти я вас, верно, не могу подозревать. Но неужели вас, думающего человека, никогда не пронзала гордость за свой - еврейский народ, неужели не почувствовали вы его величия - во всех этих унижениях и скитаниях; может быть, вы себя и евреем не чувствуете только потому, что не знаете, что такое еврей, что для вас он всего лишь жалкий, убогий и презираемый всеми - это в лучшем случае, какой-то пария? Да почему, с какой стати, думаете вы, зачем я буду пария, когда я русский и у меня есть Достоевский и Иисус Христос? И если у вас, к счастью, не появляется злоба к самому имени "еврей", то уж внутреннее презрение или неловкость, что вас к ним могут причислить - несомненно...
"Какой парень, - с восхищением подумал Лев Ильич, - как он меня раскусил!.."
- ...Но ведь и среди русских не один только Достоевский, а Христос был, кстати, как известно, другой национальности? А сколько в России мерзавцев, палачей или просто жалких и ничтожных людишек - не по ним же вы судите о России? Почему-то по гениям, а не по тем же, кто выкалывал младенцам глаза в Кишиневе? Почему же еврей воспринимается только жалким ничтожеством или ростовщиком, а что если вы просто проглядели еврейскую гениальность, не знаете Ветхого Завета, иврита, на котором ведь не случайно он написан, царственного духа Израиля, его трагической истории? Я не хочу никого унижать, но согласитесь - не сравнить же с Россией? И вот, если б вы начали с азов, подошли бы к вопросу, как сейчас говорят, корректно, как элементарно добросовестный человек, желающий прикоснуться к другой культуре, начали с языка, на котором говорили пророки, проникли бы в историю этого - с любой точки зрения говорю - поразительного народа... Да обратитесь к истории: татары, пройдя по Руси огнем, затопив ее кровью, ушли - и двести лет держали эту огромную страну в рабстве и повиновении, а какой-нибудь Бар-Гиора, горсть иудеев сражалась и не сдалась великому Риму! Россия везла в Орду дань, а римлянам пришлось провести плуг по Иерусалиму, истребить народ и тогда только они вздохнули спокойно. И все равно, после этого моря крови, чуть больше полвека спустя, поднялся Бар-Кохба. Вот что значит "народ жестоковыйный", который нельзя приручить или проучить.
- Я думаю, что это всего лишь полемический прием, разговор о татарах и о том, что было в России в те столетия, куда сложней, - вставил Лев Ильич.
- Пусть сложней. Но я намеренно просто все это говорю. Да и не я - давно все известно. Это та простота, которою должны кормиться чувство достоинства и гордость еврея, которая должна пробудить его интерес к его культуре. А то, что вы тут сказали про могилы и про асфальт, это все, простите, слова. Что ж мы будем говорить о могилах, когда живые кричат? Да и про асфальт, сквозь который культура прорастает... Не кажется ли вам, что не еврейское это дело заниматься русской культурой? Не хватит ли и для России, кстати, еврейского участия, хотя бы в революции, а то как бы и этот счет нам не предъявили, да уж предъявляют, правда пока что всего лишь на жалком антисемитском уровне, а ведь мог бы пойти и всерьез разговор. Едва ли стоит, конечно, преувеличивать еврейское участие в русской революции, но и преуменьшать нельзя - от идеолога Троцкого, расстрелявшего тысячи людей, до исполнителя Юровского, убившего царя. Я знаю, как пошла эта молодежь из местечек в революцию, сколько здесь было чистоты и идеального служения - России, человечеству, но и тогда были умные люди, которые предупреждали, что нельзя этого делать: зачем давать антисемитизму и такой козырь? И ведь в любом случае - сначала при успехе революции, потом, когда приходит пора расплачиваться за Архипелаг. Да, наверное, еврейский энтузиазм и энергия, самоотверженность и дарования ускорили революцию - но стоило ли это ускорение крови, пролитой вокруг - и русской, и еврейской? Кому это принесло пользу - России, может быть, евреям? А культура, неужто вы всерьез думаете, что способны хоть что-то сделать в такой великой культуре, как русская, пред которой сами же преклоняетесь. Чем? Своими душевными переливами, комплексом неполноценности, своим перед ней подобострастием или своей изменой, своим рабством, проще говоря? Ну чего добились евреи - я имею в виду русских евреев - крещеные или нет, хлынувшие в двадцатом веке в русскую литературу? Не развенчали ли они всего лишь, как остроумно заметил один замечательный еврейский писатель, миф или вернее сказать предрассудок о поголовной талантливости евреев?..
Отброшенная дверь ударилась о стену. Лев Ильич вскочил, громыхнув стулом. Володя тоже отпрянул на своем диванчике в недоумении, тут же, впрочем, и разъяснившемся. В дверях стоял приятель Льва Ильича. Лицо его в темноте было не различить, но сомнения не могло быть, он был совершенно и смертельно пьян.
Володя даже всплеснул руками.
- Соломон Менделевич! как вы могли...
Старик твердо шагнул в комнату. Костюм его был в явном беспорядке: из-под распахнутого длиннополого пальто выглядывал криво застегнутый не то жилет, не то сюртук, белела выпущенная поверх штанов рубаха. Он поднял палец, прицеливаясь в Льва Ильича.
- Мешумед! - крикнул он и подвинулся еще ближе к Льву Ильичу. - Скажи нам, сын дщери Сиона, как ты мог восстать против своей старой матери и пойти служить к ее врагам? Разве у нее было мало притеснителей и без того, разве ее мало мучили и пытали, что и ты решил увеличить число ее врагов и поднял против нее, вместе с ними, свой окровавленный нож, чтоб нанести еще один удар, еще одну рану на ее покрытое язвами и рубцами тело! Ты, может быть, забыл, что твой удар будет еще больнее, твоя рана еще глубже? Как ты мог навсегда бросить Ковчег Завета, который мы - евреи носили через пустыни и смерть? Как ты мог позволить себе такой стыд, надругаться над могилами своих предков, своего деда, который подарил мне талес в своей домашней синагоге на Божедомке, своей матери, которую я - Соломон Шамес нянчил на своих старых руках?..
- Соломон Менделевич! - перебил его Володя. - Как вы-то могли? Он - мой гость, вы взяли у него деньги, чтоб нас угостить, и мало того, что напились, еще его ж и поносите!..
- Деньги! - в бешенстве крикнул старик и, швырнув полами пальто, выхватил из глубокого кармана порожнюю бутылку. - Пусть забирает свою поганую бутылку! - Он взмахнул ею, не удержался и повалился на диванчик. Но тут же вскочил и, размахивая бутылкой, закричал.
- Подивитесь сему небеса, и содрогнитесь и ужаснитесь, говорит Господь! Меня, источника воды живой, оставили и высекли себе водоемы разбитые, которые не могут держать воды! Разве Израиль раб? Что причинил ты себе тем, что оставил Господа Бога в то время, когда Он тебе путеводил? Не уйдешь, нет, накажет тебя твое нечестие и отступничество твое обличит тебя! Ты говоришь "я не согрешил"? Зачем же ты меняешь путь твой - что не можешь ответить? Запомни, что говорил Господь, что будешь ты так же посрамлен Египтом, как и Ассирией...
Лев Ильич мельком взглянул на Володю и ему показалось, что тот усмехнулся.
- ...Ты как женщина, - кричал старик, - сестры Огола и Оголава, Самария и Иерусалим пристрастился к любовникам из Египта и Ассура - начальникам и градоправителям, пышно одетым и ездившим на конях - они нарушали субботу, расточали себя со всеми подряд - со всеми, кто хотел излить на них свою похоть! Они взяли их наготу, развратили их своей ослиной плотью и похотью жеребячьей. Но не забудь, говорит Господь, что Он обратит на тебя свою ревность - обрежет у тебя нос и уши, возьмет сыновей и дочерей, все у тебя заберет и положит конец твоему распутству. Вот когда ты опомнишься и отвратишь от них твои глаза и твою насытившуюся похоть. Но поздно будет - поздно! Господь предаст тебя в руки тех, кого ты уже возненавидишь. И поступит с тобой жестоко, оставит тебе только распутство твое и срамную наготу твою и твое блудодейство!.. Так говорит Господь и Бог наш! - прокричал старик и снова повалился на диванчик.
Володя ловко приподнял его, встряхнул и повел к двери, а старик сопротивлялся, попытался вырваться и крикнул из коридора уже что-то по-еврейски.
"Нахлебался? - сказал себе Лев Ильич. - Можешь уходить. Куда только?" - и он с тоской посмотрел в черное окно.
Вернулся Володя.
- Я его уложил - у меня тут кладовка есть, он там уж не в первый раз ночует. Хорошо, соседи смирные, да их и нет почти никогда.
- А чего ж он не уезжает? - спросил Лев Ильич. - Или тоже вербовкой занят? Он - вам, а уж вы - идеологически обрабатываете?
- Зря вы рассердились, - глянул на него с сожалением Володя. - Хотя понятно, не хотел бы я быть на вашем месте.
- Да мы привыкли, - ответил его словами Лев Ильич, - чего церемониться.
- Он отсюда не уедет... - Володя не обратил вниманья на его реплику. Только не так, как вы. Не потому. И могилы у него тут есть, и старые, и новые. Я как-то спросил его, когда мы с ним только встретились, так он, вроде, как на вас кинулся: "Вы признаете родину там, где хорошо живется! Как ты далеко заблудился от Истины, Израиль!.." И пошел. А с ним ничего не сделаешь - видели его? Такого только убить можно.
- Пойду-ка я, - сказал Лев Ильич, - многовато для меня. Да и поздно. Не знаю, правда, куда идти... - растерянно подумал он опять, но неожиданно для себя вслух.
- А вы оставайтесь. Я больше к вам привязываться не буду. С вас, действительно, хватит. Сейчас я притащу раскладушку, чайку попьем, у меня и сыр какой-то есть...
Они лежали в темноте друг против друга. Володя попробовал было покрутить приемник, но враждебные голоса с трудом пробивались сквозь оглушительный победный треск нового мира.
- Надоели и они, - сказал он, щелкнув приемником, - благодетели!
Лев Ильич разомлел от горячего чая, ему хорошо было. Вот, так и привыкну, усмешливо подумал он о себе, что ни ночь - на разных кроватях, милое дело! Один раз чайком да раскладушкой, другой - водкой с блинами, третий - дамочкой какой-нибудь побалуют - так и протянем, много ль осталось?..
- Не спите?.. - спросил в темноте Володя. - А в чем-то и вы правы. Какой уж я еврей, если разобраться и оставить надежду вас уговаривать? Думаете, мне легко отсюда уезжать - от этой гнилой весны, этого грязного двора, где мальчишкой гонял в футбол - от языка, на котором только и могу думать, да ведь и могилы - они у нас у всех. Да у меня не только еврейские, и русских наберется... А летом, в жару, когда выползешь из речки на траву, в осоку, глянешь в небо сквозь иву какую-нибудь... А что делать, куда мне деваться - я ничего не могу уже изменить...
"Какой парень!.." - все думал Лев Ильич. Чем-то он похож на тех, кто сто лет назад двинулись не в нигилисты и бездельники, а в деревню потащили свою копеечную правду: Белинского да Спенсера какого-нибудь, а их там в холодную... Спенсер! Придумать же такое для русского мужика, когда уже был Гоголь, не говоря про Серафима Саровского... Но они свое все талдычили, как свечки горели, столько лет понадобилось - да каких! - чтоб они стали в чувство приходить, про речку, про иву вспомнили... А как у него, у этого вон, такое же похмелье там наступит? да не у него - у его внуков! Или другие будут внуки, про деда и не вспомнят?..
- Знаете, в чем ваша ошибка? - сказал Лев Ильич. - Вы прошлый раз не дали мне договорить, а я пытался, да и сейчас не знаю еще, смогу ли объяснить то, что чувствую, но чувствую верно, то есть, убежден в своей правоте. Все эти попытки национального решения этой проклятой проблемы - не решение. То есть, сегодня оно, может, и справедливо - нация должна пройти через соблазн такого вот своего государства, самоутверждения, как у всех, наконец, чтоб было. Две тысячи лет об этом мечталось, что ни происходило, не смогло ту мечту заглушить, и в этом, конечно, свидетельство необъяснимой силы и внутренней крепости народа. А потому это движение - кстати, оно во многом русское, русские евреи и внесли в него свою страсть, горение, оголтелость, перед которыми все пасуют. Да вы это лучше меня знаете. Чудо свершилось!.. И самое государство, невероятность нашей сегодняшней эмиграции... Но это только на время, оттяжка, это не решение никаких великих проблем...
Лев Ильич помолчал, прислушиваясь к тишине в квартире, во дворе, во всем мире. Володя не отвечал, но и не спал, слушал.
- Вы, когда говорили о своей гордости еврейством, которую нужно воспитывать - это все верно, но не о том вы говорили. Ну подумаешь, Бар-Кохба или Эйнштейн, Спиноза, кто там еще? Да у каждого народа есть свои гении, что вы докажете и кому, если будете подсчитывать и раскладывать на количество голов, переводить гениальность в проценты и гордиться тем, что у вас этот процент такой высокий. То есть, национальное чувство все это возбуждает, приниженность и жалость способно уничтожить, а это для вас сегодня самое важное. То есть, конкретно сегодня, из соображений тактических, даже и не стратегических вовсе. Но есть нечто куда более серьезное, что могло б открыться в таком вашем безумном Соломоне Менделевиче, если б не был он таким вот... Да нет, пусть он такой, он таким и должен быть. Вот в нем и разгадка. Это подороже Эйнштейна и Бар-Кохбы. И знаете почему? - перевел дух Лев Ильич и опять увидел в темноте ту же картину: в розовом мареве толпу оборванных пастухов, бредущих в клубах пыли вслед за своим стадом, и седобородого старца впереди... Господь избрал евреев, сделав Своим народом, совсем не потому, что они мужественнее, умнее, талантливее других. Народ стал носителем мировой религии, потому ему открытой, что Господь знал за ним совсем другую, какую-то уникальную способность сохранить свой внутренний стержень вопреки любой очевидности, любым испытаниям. Лучшее из того, что было в мире за тысячелетия до Христа - Вавилон, Египет, Греция - все через них прокатилось, все они впитали, ничего не изменив в себе, - поглядите на вашего Соломона! Вот в чем печать избранничества - в том, что всем своим мучительным и невероятным испытанием они, не зная и не понимая этого, потому что иначе ведь все было б совсем по-другому! - они готовили, как христиане говорят, чистую обитель для воплощения Бога Живаго в человеке, пришедшего не к евреям, хотя Он и родился евреем, - а ко всем людям. И уж, конечно, призвание, то, что Господь их отметил, было великим, но мучительным даром. Это вот прежде всего. Попробуйте представить, что значит пронести через тысячелетия неискаженным Слово Божие? Вся их история, если вы в нее всерьез вдумаетесь - не Бар-Кохба, Бог с ним, у каждого народа есть свой Бар-Кохба - Жанна д'Арк, Салават Юлаев или какой-нибудь Броз Тито. Я нарочно снижаю, чтоб вы поняли, что идея национальная, как бы она ни была значительна, ничего не стоит рядом с таким избранничеством. Потому так мучительна их история, что это народ пророков и тех, кто их побивает камнями - и это ведь одновременно! Вы вслушались в то, что кричал здесь этот старик, чьи проклятья он повторил, адресуя их мне? Все те же проклятья, которые сколько уж тысяч лет, выкрикивались против тех, кто променял Единого Бога на корысть и сладкую жизнь, как бы она ни называлась женщиной ли, Отечеством - вот где измена Богу. Разве против гоев клокотал гнев пророков, разве к антисемитам они обращались - неужто те достойны такого гнева? Они к Израилю обращались, к евреям, не способным услышать и понять своего Бога. Бог заключил с ними Завет, договор, зная эту их духовную напряженность и способность остаться верными союзу, донести его через века и тысячелетия, благословил в них всех. Вот что важно знать и помнить - все племена. Вот где, может быть, самое поразительное пророчество, дошедшее до нас. Не замкнутость в своем национальном эгоизме, не гордость своей особостью, а мучительную роль, уж не знаю как сказать, передатчика, что ль, этой благодати всем. Понимаете, всем! А уж какая была вера - история Авраама, готового принести сына в жертву, одна стоит всего. Вот на чем бы строили свое самосознание!.. И верно, сколько невероятных характеров - не рабских, не приниженных - с Богом боролся Иаков, к Богу приступал, вызывая Его на единоборство, Иов, падая при этом перед Богом же в прахе и пепле. Как же случилось, что этот народ не узнал Бога, к нему пришедшего, почему он ждал Его только на сверкающей колеснице, с карающим мечом против всех, кроме него, хотя и помнил, хранил заповеди о любви к ближнему - это ведь не Христос, а еще Моисей заповедал? Вот в чем трагедия, космическая, мне непостижимая, вот про что гремели пророки, когда клокотал в них гнев против духовного ли, душевного ли, телесного прелюбодеяния изменивших Богу. Вот где страшная тайна - в чем она? Ладно, пусть его, вашего старика, - в том и уникальность его, если хотите, что он так сохранился, такие и были две тысячи лет назад, им и предсказано было, что не поймут они своей Книги - ну точно как этот ваш Соломон Менделевич! Они ведь две тысячи лет назад и Христа распяли, не услышав своих же пророков, их о Нем предупреждавших! В чем тут дело, почему? С одной стороны, хранить тысячи лет Слово Божие, а с другой - ухитриться его не понять, не услышать, когда так все ясно!.. Ну ладно уж ваш старик - он реликт какой-то, но современные люди, такие как вы, не закостеневшие, с широтой и непредвзятостью взгляда, почему вы не можете открытыми глазами прочесть свою великую, на еврейском языке написанную Книгу, не видите там так ясно начертанный путь, проложенный как тропа под звездами?! А там уж поедете ли вы на Ближний Восток или останетесь тут на вашем дворе, коль на этом уровне думать - велика ли разница? Ну считаете себя евреем - поезжайте. Но с чем поедете - вот что важно. Чтоб вооружиться против всего мира, доказать свое превосходство, есть пампушки с черной икрой, которую Россия повезет вам за доллары? В этом видится вам миссия избранного народа?
- А в чем тогда? - спросил Володя. - Умирать под ножом или в печи?
- Нет такой альтернативы, - ответил Лев Ильич. - Обетования Господни непреложны. А умирать нам всем все равно придется.
- Опять всем! то есть вам, - а вы не про себя, про других думайте, которые есть хотят и чтоб их за бороду в грязь не пихали.
- Да, уж тут не договориться, - Лев Ильич почувствовал полную свою несостоятельность, невозможно тут было никому ничего объяснить. - Опять про бороду да про поесть. Я вам лучше одну библейскую историю расскажу, может, не знаете, а когда-то задумаетесь, хоть и окажетесь в Иерусалиме, чем бы надо гордиться - не талантами и Бар-Кохбой. Меня она еще давно потрясла, когда о Боге и не думал. Это из Книги Царств, про Давида. Гений был, между прочим, гениальный поэт-псалмопевец, непобедимый воин, первый великий еврейский царь, которому пророк - его современник - прямо в лицо повторил услышанные им слова Бога о том, что он - Давид и его царство - устоит навеки. И вот, представьте, такое было человеку сказано, а он ведь был человек, хоть и гениальный... Гулял он как-то по кровле своего дворца, прохлаждался ли, загорал - уж не знаю. И увидел неподалеку купающуюся в собственном дворе красавицу. И воспылал к ней старстью. И привели Вирсавию к нему, и она спала с ним, а ее мужа - царского гвардейца хетта Урию, Давид отправил в сражение, да в такое, чтоб он живым не вернулся. Он и не вернулся. Обычное царское дело, да еще у такого царя, которому навеки обещан престол. Но этот пророк - Нафан - явился к Давиду и предложил ему притчу о том, как у одного богача было большое стадо, а у бедняка одна овца, и приказал богач, когда к нему пришел гость-странник, зарезать эту единственную овцу бедняка, чтоб угостить гостя. "Смерти достоин такой человек!" - разгневался Давид. "Ты этот человек! - сказал Нафан. - Так говорит Ягве, Бог Израиля. Он сделал тебя царем и судьей над Израилем, а ты пренебрег Его словами и сделал злое пред очами Его..." Вот где нравственное величие, равенство всех перед Богом, невозможность преступить Завет.
- Красиво, ничего не скажешь, - подал голос Володя. - Только зачем вы на такую историю, ну как бы это помягче сказать?.. Ну пусть - красивую, зачем ей вешать непосильную нагрузку? Вы мне предлагали читать это современными глазами - ну я и читаю : для чего эта милая дама так уж обнажилась перед чужими очами, что, не знала разве, кто проживает с ней по соседству, что с крыши царской избушки открывается обзор? ну хоть купальником бы прикрылась, если у нее, конечно, иных соображений не было? Да и гений наш, поэт - что тут хитрого, психологически так это все ясно и мораль очевидна. Зачем уж сегодня мифы создавать, разве такой миф защитит нас от мира, давно распрощавшегося с теми мифами? По мне, Бар-Кохба надежнее...