СВИДАНИЕ


Я прибежал в приемное отделение и увидел на носилках женщину с окровавленным лицом, с глазами, заполненными страхом. Она металась, как это бывает при внутренних кровотечениях.

— Что случилось?

— Попала под машину, поскользнулась, перебегая дорогу. — Это объясняет фельдшер со «Скорой помощи».

— Что у вас болит?

Больная лаконична:

— Нога и здесь, — показывает на живот.

Осматриваю. На лице рана — стеклом разрезана щека и ссадины. Нога явно переломана внизу. Живот болезненный. Все признаки кровотечения. Кровяное давление низкое. Пульс частый.

Ясно. Надо срочно делать операцию на животе. Все остальное потом. Опасность для жизни в животе. Потом заняться лицом — опасность красоте. Больная, кажется, молодая. Сейчас не поймешь — на лице раны и кровь. На ногу наложим шину — на столе уж сделаем рентген и будем думать, что делать.

А сейчас срочно на стол. Я не стал ее расспрашивать, велел подавать в операционную, а сам побежал туда же: надо успеть помыться, пока ее привезут. Около больной уже хлопотали реаниматоры-анестезиологи. (Как странно звучит слово «хлопотать» в применении к реаниматорам! Как «обслуживание» — к медицине.)

В операционную ее подали с уже налаженной капельницей. Пока в вену капала какая-то жидкость. Одновременно проверяли группу крови. Сейчас определят и начнут переливать ее.

Мне подают стерильный халат, надевают перчатки.

Больной уже вводят в вену наркотическое вещество.


Я одет, мне дают в руки инструмент с йодом.

Больная спит.

Я помазал йодом живот, накрыл простынями.

Мы готовы.

Анестезиологи тоже.

Больная приготовлена.

Началась операция. В животе, как мы и предполагали, кровь.

Удалось быстро пережать сосуды селезенки — кровотечение остановилось. Теперь мы в более спокойном темпе осмотрели все закоулки живота. Остальное все оказалось целым. Селезенку я убрал. Зашили живот.

Давление быстро поднималось и пришло к норме. Шока все-таки нет. Это хорошо, это дает нам возможность заняться и остальными травмами. Если бы был шок, пришлось бы остановиться и ждать улучшения состояния, оставив незашитой рану лица и необработанный перелом ноги.

Я занялся лицом, одновременно привезли рентгеновский аппарат и стали делать снимок ноги.

По-видимому, все же женщина относительно молода. Лицо отмыли от крови. Рана оказалась длинной. Надо попытаться зашить покрасивее — рана на видном месте. Я стал зашивать атравматическими иголками. Это такие иголки, которые переходят в нитку. Нитка в них не вдевается, а просто после каждого стежка иголка выкидывается. Такие иголки применяются при особо тонких операциях, при сшивании сосудов например. Но лицо молодой женщины тоже вещь важная. Шрамы на лице украшают, как говорят, мужчину. А иная женщина и жить, может быть, не захочет с изуродованным лицом. Проблема лишь в том, что эти иголки для нас дефицитны и мы их бережем. Иголки эти жизнь иногда спасают, вернее, если их нет, мы можем не суметь спасти человека.

Но лицо молодой женщины!..

Я осторожно зашивал рану, стараясь брать кожу за самые края, чтобы потом рубец был, по возможности, менее заметен.

Наконец, я сделал операцию и немножко отошел полюбоваться своей работой.

Ничего получилось. Думаю, что рубец будет не очень заметен. Пришлось немного подравнять неровные края раны, чтобы лучше совпадали части кожи. В одном месте я выкроил лоскуты. Сделал по методу так называемых встречных лоскутов. Получилось, кажется, удачно. Я осмотрел лицо с одной стороны, потом обошел больную и осмотрел с другой. Потом стал на скамеечку и посмотрел сверху. Ничего получилось лицо. Жалко, что нет фотографии, — сравнить бы ее со вчерашним днем.

Принесли рентгеновский снимок. Перелом не требовал операции, можно было ограничиться гипсовой повязкой, что мы и сделали, пока больная была под наркозом.

Я сказал традиционное «спасибо» анестезиологам и операционной сестре и подумал, что, собственно, это я благодарю от имени больных, так как, уходя, они иногда говорят спасибо мне и почти никогда не ищут для этого анестезиологов и операционных сестер.

Чувствуется, что кончилась работа, — замечтался.

— Все! Слатали тетеньку.

Реаниматоры-анестезиологи тоже над нею хорошо поработали и говорят, что ее состояние сейчас совсем не внушает опасений и нет нужды класть ее в отделение реанимации — можно положить в палату, в наше отделение.

Я очень доволен. Во-первых, с тяжелой травмой легко справились, а стало быть, ночью с ней не придется опять заниматься, а если ничего особенного не будет, то и поспать удастся. А, во-вторых, я был очень доволен удачно заштопанным лицом. Я знал, конечно, что больная все равно не будет довольна. Ведь она же не видела свою жуткую рану, а потом, что ей, собственно, быть довольной: было лицо целое, а теперь штопаное. Когда еще рубец побелеет и станет незаметным!

Но это ее проблема, а со своей проблемой я справился: лицо, по-моему, даже сейчас красивое, я не знаю, какое оно было, может быть, сейчас красивее прежнего.

Я размылся и, как говорится, «усталый, но довольный» пошел в дежурку записывать историю болезни и операцию.

Спросил ее фамилию у анестезиологов, но они тоже не знали — быстро схватили и повезли в операционную. Естественно, не до документов было. Теперь начинается стадия документации. История болезни должна быть в дежурке, а там все написано: и фамилия, и все, что выяснила служба «Скорой помощи» и приемного отделения. А историю болезни я узнаю по диагнозу. Другой такой травмы у нас сегодня еще не было.

Да. Вот в дежурке лежит история болезни с диагнозом: «Ушиб живота с повреждением внутренних органов. Внутрибрюшное кровотечение (?). Рваная рана и ссадины лица. Перелом левой голени». Да, это она. Фамилия — Горина. Звать — Татьяна Аркадьевна. Как интересно — Горина Татьяна Аркадьевна, так звали мою первую школьную любовь. Смотри-ка, и лет столько же, сколько и мне!

Ох ты! Да это ж она! Адрес ее работы! Она! Танька! Как же я? Это ж было давно. Больше двадцати лет назад!


* * *

Я работал электромонтёром. И учился в школе рабочей молодежи. Шутили — «вечерней молодежи». И учился плохо. Тогда учился плохо. А все мои товарищи учились в «детской» школе. И все наши знакомые девочки был из соседней женской «детской» школы.

Пришло то время, когда переходный возраст, по-видимому, заканчивался. Я тянулся к школе, к школьникам, к школьницам.

Мы учились в девятом классе. Параллельный нашему класс в параллельной женской школе («нашим классом», «нашей школой» я называл школу моих друзей, и по сей день друзей) организовывал свой классный групповой новогодний вечер. И кажется, а может быть, и нет, они пригласили наш класс. Не помню насчет вечера, но для приготовления зала к нему мальчики, безусловно, были приглашены. Нет, были мы и на вечере. Я вспомнил. У меня даже есть фотография.

Поскольку я монтер, то и место мое было на какой-то балке под потолком сцены, где я вел проводку к елке. Там же, на потолке, я развешивал какие-то украшения. Скудные были тогда украшения. Даже ваты не было. Во время этих приготовлений мне казалось, что украшением был я.

Еще бы — я сидел на потолке! Девочки-то туда боялись залезать. Они смотрели на меня снизу. Вернее, я смотрел на них сверху. Может быть, они и вовсе не смотрели.

Мне беспрерывно что-нибудь требовалось, и девочки прыгали на стол и тянулись ко мне, тянулись до меня с инструментом, украшением или веревкой. И чаще всех мне подавала, мне казалось, чаще всех ко мне тянулась Таня Горина. Поручение у нее, наверно, было такое. Я на нее смотрел сверху и видел ее не совсем обычный нос — уточкой. (Я все не совсем обычные носы называю «нос уточкой». По правде-то, я не знаю, что такое «нос уточкой».)

Мы работали целый вечер. С каждым часом росла моя радостная поросячья развязность. С каждым часом росла и потребность, нет, не потребность, росло желание, чтобы Таня Горина тянулась ко мне все чаще и чаще.

Она тогда была худенькая, верткая, быстрая. Тогда она была совсем не положительная. Тогда она была ни в чем не уверенная. Разве что детская положительность и уверенность — это не то, что взрослая?

Она вскакивала на стол и на цыпочках тянулась кверху.

А мне все чаще и чаще надо было что-то. И я кричал:

— Горина! Где ее черти носят?

И все были довольны. И я был доволен. И, кажется, она была довольна. И больше всех был доволен один из моих товарищей — самый добрый человек на свете, но до сего дня делает вид, что он — сама суровость. Как он был доволен! «Горина! Где тебя черти носят?» — вспоминает он с удовольствием и сейчас.

А потом меня спросили, делал ли я крестовины для елок. Мне так хотелось все уметь! А я не делал. Так мне хотелось соврать, но застеснялся. Сказал: «Нет, не делал», и тут же от стеснения заорал: «Горина! Где ее черти носят?»

А помню еще, как передергивалась от моего крика одна девочка. Она была единственная из всех тогдашних моих знакомых, которая смеялась, читая Чехова. Мы его юмор еще не понимали. Ей, кажется, не нравились мои крики. А сейчас я потерял ее из виду, хотя она и здесь, где-то рядом.

Да нет, безусловно, вечер был совместный: я провожал же Таню потом домой.

Провожал! Мы гуляли ночью, после вечера.

А вот после развешивания игрушек — не провожал. Как оголтелый побежал домой — было уже поздно. Зря бежал — мне все равно влетело. И напрасно. За этот вечер мне совсем напрасно влетело. Я уже был не шалопай. Хотя мне и казалось, что влетело правильно.

Мы после вечера ходили по Москве. По нашей Москве, границы которой были: центр, улица Горького, Садовая, Кропоткинская, Волхонка, центр. Центр этой Москвы — Арбат. Вот мы и гуляли: от памятника Тимирязеву до памятника Гоголю — Никитский бульвар; от памятника Тимирязеву до памятника Пушкину — Тверской бульвар. И по улице Горького в обе стороны от памятника Пушкину. Не стояли еще тогда ни Маяковский, ни Долгорукий. На месте Маяковского стояло каменное обещание — мол, будет памятник. На месте Долгорукого еще не было даже обещания.

Все было так традиционно, почти обрядово. Она мне что-то говорила о стихах, о Блоке, а я-то и Пушкина плохо знал. Тогда-то я и услышал впервые слово «урбанист», но не спросил, что это значит. Я не спрашивал, я слушал. Впрочем, я почти не слушал. Мучительно думал: «Можно взять под руку или нельзя?» Так хотелось! Но...

Я до сих пор не умею держать женщин под руку. Всегда даю свою руку — опирайтесь. Это выглядит уверенно, сильно, по-хемингуэевски. На самом деле, обратное у меня получается очень неловко.

— Что это у тебя нос на квинте?

Набрался сил и как в омут:

— А что такое — нос на квинте?

Оказалось, что мог этого и не знать. Но все равно я попал в еще худшую переделку: разговор о музыке. Все-таки книги я читал. До пятнадцати лет много читал, до переходного возраста, а вот музыка... Слава богу, разговор о музыке быстро перешел на Большой театр.

— Никак не могу достать билеты на «Золушку». Я так люблю балет!

«Вот мой Тулон, — решил я. — Достану билет на «Золушку».


* * *

Конечно, больше двадцати лет прошло. Я же помню, как мы с ней встретились как-то на улице и занялись воспоминаниями. Как раз тогда мы высчитали, что прошло двадцать лет. Тогда прошло уже двадцать лет, а сейчас еще больше. На Арбате, на нашем Арбате встретились.

— Неужели уже двадцать лет?!

— Двадцать восьмого декабря в этом году можем с тобой попраздновать.

— Нет, это безумие! Впрочем, ведь я четырнадцать лет замужем. Официально замужем четырнадцать лет! Что ж тут говорить...

— Нечего и говорить.

— И все-таки ты остаешься симпатичным. Я к тебе по-прежнему хорошо отношусь.

— Ишь слова какие: хорошо отношусь!

Посмеялись.

Мы, конечно, немножко потрясены — двадцать лет! Бо́льшая половина человечества моложе нас. Но бо́льшая половина участвующего в разговорах общества старше нас. Поэтому мы еще часто cлышим — «молодежь». А ведь если бы наша первая любовь тогда peaлизовалась — наш гипотетический ребенок... Да что я — наш ребенок! Мы могли бы быть сейчас бабкой и дедом...

— Давай зимой встретимся. Отметим двадцатилетие.

Мы время от времени встречаемся. Знакомы домами, так сказать.

Помню, когда она с мужем вернулась в Москву после работы на периферии. А я был еще свободной, холостой птицей.

— Ты все читаешь книги, ходишь в консерваторию?

— Есть грех. А что, без надобности?

— Глупый. Книги-то я читала, да вот консерватории там не было... А что ты читал в последнее время?.. А как тебе нравятся наши новые поэты?.. А полюбил ли ты наконец Маяковского?.. Нет, нет. Ты его не любил. Не возражай, так не любят.


* * *

Как же я ее не узнал? Дурак, ну дурак! «Как жалко, нет фотографии ее вчерашнего дня». Боже мой! Я ее лицо рассматривал со всех сторон.

И я побежал опять в операционную. Таня была еще там. Она спала, и анестезиологи вокруг нее уже не хлопотали, не суетились, а спокойно дожидались, когда проснется.

— Ты узнал, как ее зовут?

— Таня... Татьяна Аркадьевна Горина.

— Таня. Ты уже успел так близко с ней познакомиться?

Все в операционной радостно и бездумно смеялись, как бывает всегда после удачного лечения и когда явная опасность для жизни отсутствует.

Я решил посмеяться со всеми. Вышло это у меня неестественно, но они не обратили внимания, что было естественно.

Я подошел и стал рассматривать лицо.

Конечно, это Танька! И лицо по-прежнему красивое. Те же черты остались. Нет, нет, я ничего не изуродовал, ничего не изменил. Никаких деформаций. Она будет довольна моей работой, я неплохо ей все сделал.

Ну прямо, будет довольна! Конечно, не будет: лицо со шрамами. Что ей за дело до моих успехов и моих радостей? Она будет недовольна. К тому же она капризна была.

— Ты что так любуешься своей работой? — все смеются. — Посмотрим, что она тебе скажет при выписке. А если она капризная дамочка, а?

Капризная...


* * *

Через неделю после новогоднего вечера я ей позвонил и просил аудиенции. Мне назначено было свидание.

Мы опять — по тому же маршруту. На этот раз инициатива разговора у меня. Я хвастался. Я рассказывал про нашу компанию:

— Витька талантлив безмерно. Он хочет быть физиком. Пойдет в университет. Но чем бы он ни занимался — он всюду будет блестящ. Он очень умен и талантлив. А Толя — тот все колеблется. Через год школу кончать, а он все колеблется между историей и математикой. У него даже эти две привязанности некоторым образом сливаются. Он историю цифровую хорошо знает. Любую дату тебе скажет. Даты жизней, даты правлений, революций. И вообще он очень разносторонне эрудирован... А Митька!.. А Юрка!..

— Хвалишься ребятами. Про себя-то нечего рассказать?

Я никогда не был скромным. Я про себя рассказывал. Но тогда я этого не понимал, а сейчас понял — то была высшая слепая хитрость любви. (О первой любви можно говорить патетически.) Я исходил из принципа: «Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты».

А когда мы стояли уже на лестнице у входа в ее квартиру, я торжественно вынул два билета на «Золушку». Дом старый, и вход в квартиру отдельный, прямо с улицы открывается дверь в квартиру.

— Нет. Я не пойду.

— Почему?

— Не хочу.

— Ты ж хотела?

— А теперь не хочу.

А я думал: «Не хочет. Не хочет от меня брать билеты. Ей неприятно у меня брать билеты. Она же хотела пойти на «Золушку»!»

А теперь я думаю, что она не знала, наверно, как ей поступать дальше. Со мной идти вроде неудобно. Брать билеты и идти с кем-то — тоже. А я об этой стадии даже и не думал тогда. Если бы этот вопрос стал? Если бы мне идти с ней? Это для меня тоже, наверно, тогда было невозможным.

— Нет, не пойду. Возьми билеты и иди сам. С Витькой, Толей, с кем хочешь...

И убежала. А я положил билеты на ступеньку и ушел, почти глотая слезы.

Она не хочет взять билеты, потому что я достал. Если бы я ей нравился — билеты она б взяла. А я ей не нравлюсь. Что же мне делать? (Как будто в таких случаях надо что-то делать!)

С этого дня я стал вести дневник. В дневнике не было ничего, кроме описаний моего отношения к Тане. Таня. Танечка. Разными буквами по горизонтали и по вертикали я писал ее имя, и это было самое сюжетное на целую тетрадь. Чем больше я писал, тем больше я настраивал себя на любовь. Дневник меня заводил. И вскоре он уже пришпоривал настоящую любовь. До дневника все это было проблематично и гипотетично.

Через неделю я уже все называл своими именами: «Я люблю ее. Она меня не любит. Я не знаю, что делать!» И так далее...

Я ходил с ребятами под ее окнами. Я все знал через других девочек. Она была на «Золушке». И мне становилось легче.

Все шло в дневник. Дневник начинал приобретать мистическую силу. Только напишешь слово в виде очень осторожного предположения, и оно возвращается в голову уже с полной убежденностью, что так оно и есть на самом деле.

У меня всегда так. Если я совру, то это остается просто враньем. А если и напишу вранье, то уже на половине фразы я твердо убежден, что так оно и есть. Чем это может кончиться?

А в дневнике запись: «Она любит кого-то другого. Неужели это!..» Дальше начинались длинные перечисления предположений.

Я пытался ее встретить по методу, который в дальнейшем мы называли «методом случайных встреч» и который опровергал точку зрения крупных писателей и философов: «Случайность тем и случайность, что ее нельзя предусмотреть». Можно было, конечно, позвонить, но я считал нас в глубоком разладе. Можно было встретить только «случайно».

В апреле метод «сработал», и я встретил.

— А, как я тебя давно не видала! Почему ты не звонил? Я хотела тебя поблагодарить за «Золушку». Мы с мамой ходили.

Она всегда была очень светской. Это было великолепно: «Спасибо... Я с мамой ходила... Отчего ты не звонил?» Тогда я еще не воспринимал светскость как красиво сказанный трюизм. Но истина общеизвестная всегда будет привлекательна, потому что понятна всем — «как в жизни». А красиво сказанная и ясная, как апельсин, истина — привлекательна вдвойне. Я был очарован беседой при этой «случайной» встрече.

В дневнике я потом писал: «С мамой. С мамой? А может, не с мамой? А может, даже не с подругой?!» Если бы не дневник, мне и в голову такое не пришло никогда.

А ну дай шпоры!

— Приходи ко мне. Ну хоть завтра. Сегодня я не могу. Придешь?

В тот день, до самого завтра, я ничего не придумывал в своем дневнике. Я ждал завтра. А дома у нее мать мне сказала:

— Ты не обращай на нее внимания (не больше и не меньше!), на дуру (это еще куда ни шло). Неприлично она с билетами поступила. Даже спасибо не сказала.

Да это я хотел благодарить, что взяла билеты и на эти билеты в театр пошла.

* * *

— Капризная, думаете?

— А кто ж ее знает.

Я посчитал пульс — он был вполне сносным. Сам померил давление — оно было нормальным.

—Ты что занялся — нам не доверяешь?

— Нет. Просто писать историю неохота, а заняться чем-нибудь надо.

— Иди, иди, пиши. А то всю ночь придется заниматься писательством.

— Ночь все равно пропала. Раз вы ее не берете в реанимацию и она будет у нас в отделении, значит, мне придется сидеть и смотреть за ней.

— Зачем? Все в порядке. Пусть лежит и спит.

— «Зачем, зачем»! А затем. К больному человеку надо подходить как настоящие врачи, а не как ученые к объекту исследования или проезжие путешественники к разным диковинкам.

— Что с тобой, старик? Ты читаешь лекцию студентам или работаешь?


* * *

А потом мы встретились с ней, когда уже и я был женат. У меня была дочь.

— Здравствуй, дорогой. Как я рада тебя видеть! Почему никогда не зайдешь к нам? Ну ты, конечно, доволен всем. Хорошо работаешь... Мы приехали недавно из Финляндии. Это так интересно... В прошлом году мы были в Австрии... Вы совершенно зря не ездите никуда. Это так интересно! И главное, это надо. Столько узнаёшь! А почему ты действительно не ездишь?

— Да денег нет.

Ну, это уже глупость. Ведь книги ты покупаешь. Это так же нужно. В конце концов деньги можно занять. Мы-то очень много работаем.

— А из чего отдавать? Я пока буду как Жюль Верн — он ведь сидел дома, а знал, что делается на всем шарике. Вот подожди, Тань, стану я знаменитым врачом, будут ко мне приезжать из Финляндии лечиться и из разных городов с красивыми названиями, вот тогда и я буду ездить.

— Ну ладно, а как вообще твоя жизнь? Жена все там же работает? Она мне очень понравилась.

— Жизнь моя нормальная. Работает там же. Она мне тоже понравилась.

Похохотали немножко.

— Она довольна работой?

— Нет. Скучно ей на этой работе.

— Ну что ты? Там такая светская обстановка — это как раз для нее.

Эх, Таня, Таня!

— Скучная работа, понимаешь...

— Зато там есть другие прелести. Ты чудесно выглядишь. Только стал толстым. Даже не так толстый, как какой-то большой, внушительный. По-прежнему читаешь много?

Все время по лицу блуждает улыбочка, какая-то улыбочка. Необычная. (Улыбочка «уточкой».)

— Слушай, я тут встретила твоего Витьку. Мне нужно было написать в журнал о физиках. Ну, я обрадовалась, думала с ним вместе, в соавторстве. Ему, как физику, карты в руки. Но он меня быстро поставил на место. Он ученый — я так поняла. Он всегда был очень умен, Витька.

— Конечно, ученый. А ты что, не согласна?

— Вы все так швыряетесь этим словом. Все вы, вся ваша компания стала сплошь ученая. Ты уже кандидат?

Я покорно подставляю голову. Я не могу с ней спорить. Я даже иногда поддакиваю, когда не совсем согласен. А чаще, когда не согласен, подхихикиваю.


* * *

Потом Таню перевезли в отделение. У меня была одна палата отдельная, на одного человека, и я сказал, что такую тяжелую больную надо положить в эту палату для самых тяжелых.

Почему-то я стеснялся сказать, что это моя знакомая.

Почему?

То ли я нервничал, то ли совесть была нечиста... Сегодня я все делал правильно, честно, как умел. На работе я всегда стараюсь быть честным до конца. Я старался быть честным сам с собой, так сказать, в лечебном деле.

Но я вспомнил наши с Таней детские отношения. В те времена, когда создавались наши характеры, когда создавалась вся наша жизнь. Был ли я честен? Как пошла моя жизнь?

Почему-то Танина болезнь, вернее Танина травма, и ночь в ее палате заставили меня вспомнить не совсем, я бы сказал, уместное. Как будто я чувствовал какую-то вину.

А в чем, собственно, может быть вина? У нее жизнь сложилась нормально, у меня тоже хорошо. Травма... Ну травма — это дикая случайность. А то, что она попала ко мне в больницу, да в мое дежурство, да в мои руки — это и вовсе случайность из случайностей.

Я сам налаживал ей переливание крови, хотя можно было уже и не переливать — кровопотеря была восполнена, показатели пульса и давления были стабильны, в хороших пределах, гемоглобин тоже был на нормальных цифрах. В таких случаях мы обычно оставляем капельницу и делаем все, чтобы больной спал, и сами, если нет работы, стараемся отдыхать, а не мельтешить у постели больного. Даже если это знакомый.

Около трех часов ночи Таня проснулась. Я спросил, как она себя чувствует. Она ответила. Говорили по делу. Она меня не узнала, точно так же, как и я до этого: не потому, что не помнили или изменились мы очень, — просто в голову не приходило.

Хотя вполне естественно думать, что, заболев, любой из моих знакомых, даже случайно, может попасть ко мне.

Но это теория, а практически в голову не приходило.

Я был почему-то рад, что она меня не узнала. Утром-то она узнает.

А ночью все люди серы. Я был рад, я стеснялся, я вспоминал. Я вспоминал себя, ее, нашу любовь, моих друзей...


* * *

В мае, на пятом месяце нашего знакомства, я ей признался: пишу дневник. Каждый день она просила его почитать. И мне так хотелось это сделать! Как бы все легче было! Не надо бы и объясняться тогда. Я даже не представлял, как это можно сделать. (Я и сейчас это слабо представляю. Хоть я много раз влюблялся и даже любил много раз — по-моему, глупо думать, что любят лишь один раз в жизни, — но сакраментальную фразу произнести никогда не мог.)

И теперь только я понимаю, что дневник писался с тайной мыслью, даже от себя спрятанной, показать его ей.

Пока мужчина до чего-нибудь додумается, женщина уже это почувствует. Обманывать себя мы начинаем с самого детства. Впрочем, правильно ли обобщение — мы? Может, только я. Вообще я давно заметил: как начинаешь обобщать, так и ошибаешься; пожалуй, не стоит никогда обобщать.

Передачу дневника я обставил помпезно и сделал это в день своего рождения.

Следующая встреча на бульваре, на скамейке.

— И ты все это думал?

Молчу.

— И ты все это переживал?

Молчу.

А сам пою внутри. Мне кажется, что все в порядке. Судя по тону.

— Ты знаешь, я весь день сидела на окошке и все думала: люблю я тебя или нет?

Мычу. Потому что не знаю, что говорить в этих случаях, а молчать, понимаю, нельзя.

— Я не уверена, что люблю тебя. Во всяком случае, так же, как ты.

Молчу и мычу.

Ну вот, тут-то бы и обнять. А как? Не знаю. То есть технологию знаю — психологию не знаю.

Какая чудовищная, чудесная беспомощность!

Ничего не помню. Помню только, что долго мы еще сидели на этой лавочке. Голова ее лежала на моем плече. Я обнимал ее за плечи!

Обнимал!

Рука висела над ее плечами. Я боялся как следует дотронуться. И рука мне казалась защищающим ее шатром. Все мне было так ясно тогда!

А потом (через много дней) мы целовались, целовались... Целых два года целовались. Я про стихи все узнал и про Блока. И в консерваторию ходили.

Дневник я больше никогда не вел (пришпоривать, по-видимому, надо лишь детскую неповторимо трусливую любовь).

И ссорились часто. Часто из-за ребят. Я начинал хвастаться ими. Я говорил, что это все мои друзья. А она говорила, что этого не может быть. Друг может быть один. Ну два. А семь! Семерых друзей сразу настоящих быть не может.

Она, конечно, права была. Но только так вот, всемером, мы и до сего дня. И все друзья. Двадцать один год уже. Все семь. Вот не бывает, а факт.


* * *

Часов в пять утра я вдруг подумал, что сейчас она проснется в здравом уме и меня узнает.

И я ушел в дежурку.

Я не хотел предстать перед ней в роли спасителя. Хотя это так выигрышно и приятно. А тут испугался.

Неужели я испугался ее реакции на штопаное лицо?!

Нет, я испугался просто потому, что мне всегда было легче с ней встречаться, когда можно было подставить свою шею, а она могла ее бить. Вот! Мне так было легче. А быть в ее глазах спасителем, мне!.. Сил не было.

Дальше будет видно, а пока я смотался из палаты. Дальше будет видно, а что было, я помню...

* * *

Из-за своего шалопайства школу кончил я на год позже всех.

У нее была первая сессия в университете. А у меня были еще школьные каникулы.

Сегодня она сдает экзамен.

Как я бегал к школе, когда она сдавала на аттестат зрелости!

Как я бегал, искал подарок, когда она получила золотую медаль!

Как я любил ее! Как я целовал ее!

Мальчик!

А сегодня уже экзамены в институте.

И вдруг я чувствую, что мне неохота идти к ней. Мне хочется пойти к ребятам. Ведь у них тоже у всех экзамены.

Да что же это? Почему я не хочу идти к ней?

Позвонил.

— Как сдала? — Отлично. Ты придешь?

— Ммм.

— Что-что? Не поняла.

(И я не понял).

— Приду.

Ну я жду.

Я шел медленно и думал, думал. И додумался до того, какой я честный, порядочный. Я шел медленно и любовался собой. Своей честностью, своей порядочностью.

— Знаешь, Тань, я не люблю тебя.

— Что?!

— Я понял сегодня, что не люблю тебя.

— Что?!

— Я понял сегодня, что не люблю тебя.

— Не понимаю. К чему ты?

— Вот что-то не хотелось мне приходить сегодня. Значит, не люблю.

— Это вовсе не значит.

— Нет, если бы я любил, я хотел бы прийти к тебе. А я хотел к ребятам пойти,.

По-моему, она плакала. А может, нет. Я себя уже начинал с ужасом слушать.

— Нет. Это не любовь. Я решил честно тебе сказать. Раз не люблю — надо честно сказать. Иначе это будет обман.

— Принеси мне завтра мои фотографии и кинь их в ящик почтовый. И уходи. Быстрее, быстрее...

— Я решил, Тань, что так будет честнее. Ведь иначе я обманываю тебя.

— Уходи быстрее. Я очень прошу тебя.

— Честность — ведь это главное, правда, Тань? Ведь не должны же мы...

— Уходи, уходи, уходи быстрей.

Она говорила шепотом. Я встал и продолжал:

— Честность — ведь это главное. Правда, Тань? Мы ведь с тобой...

Я шел домой и любовался своей порядочностью. Что-то было еще в моем любовании.

Честность.

Ублюдочная честность. Какую подлую пулю я отлил из честности! Я использовал честность, как ростовщик вексель.

Фашист.

Поставил первую в моей жизни двойку.

А как я ее любил! Как я ее осторожно целовал!

Только вот мы часто ссорились. Из-за ребят.

Такие хорошие были ссоры...

Через несколько лет Таня подарила мне книгу и надпись сделала: «С благодарностью за полученный урок».

А урок-то в конечном счете мне, да только, может, уже поздно.


* * *

Я вспомнил все наши встречи, мы встречались после много раз. Я охотно с ней встречался, радостно, но невыносимо предстать пред ней в роли спасителя!

Невыносимо!

Насколько легче быть виноватым: тебя бьют, ты терпишь, тебе легче. И вдруг все поломалось...

Все сначала. Как спокойны были безликие, светские встречи! Были встречи, и никаких воспоминаний.

Так было легче.

А теперь все начинай сначала.

Я опять вспоминаю нашу встречу, когда мы думали, что можем отмечать двадцатилетний юбилей, кстати, я потом подсчитал: оказалось, что в тот год было лишь девятнадцать лет, но это неважно.

Сегодня наша первая ночь, проведенная вместе от начала и до конца.

А я помню, как мы встретились и расстались в последний раз перед сегодняшней ночью.


* * *

— Здравствуй, милый! Как я рада видеть тебя!

И я всегда рад ее видеть. Что бы она ни говорила.

—Ученый, ты жизнью доволен?

— Доволен.

— Ты доволен только собой или жизнью?

— Жизнью.

— А ты что-то меньше самодоволен, чем раньше. Какой большой стал! Или толстый?

— Как у тебя-то дела?

— Да все так же. Работаем. Мама уехала отдыхать. Мы на даче. А вы все теперь такие недоступные! Важные стали. Кого ни встретишь. Одно и то же. Все ученые, даже те, что не ученые. Я все Витьку встречаю. Я вас все равно всех люблю. Очень хочу повидать вас.

— И мы, Таня.

Улыбка все ж у нее немножко снисходительная, пьедестальная.

— Ты ведь живешь напряженной интеллектуальной жизнью. Или тебе, наконец, надоело? Читаешь много, да?

— Много, да.

— Театр ты не любил. Редко ходил. И сейчас мало бываешь, да?

— Да.

— Дай мне твой новый адрес. Может, сообщить что-нибудь придется. Телефона ведь нет?

— Нет.

— Мне сюда. Звони. До свиданья.

— До свиданья, Тань.


* * *

Помню, после одна наша общая приятельница услужливо сказала мне, что во времена нашего расставания у Тани был горячий роман на факультете. Все не так трагично.

Трагично! Для кого?

Речь идет обо мне.


* * *

— Кто там?

— Это я, Таня.

— А, заходи, дорогой, заходи. А я совсем здорова. Видишь, хожу без палочки и совсем не хромаю.

Она прошлась по коридору и вернулась обратно.

— Ну как?

— По-моему, даже походка прежняя.

— Ну конечно, по линии скромности у тебя прежняя недоработочка. И если мы выйдем на яркий свет, ты, конечно, скажешь, что на лице моем изъянов никаких?

— Я бы сказал, но не мне судить. Лично мне нравится.

— Ты моя прелесть! Вам, ученым, даже когда вы врачи, нужен объективный подход или еще что-то сложное.

— Да, уж такие они, ученые, уроды.

— Нет, дорогой, это я теперь урод — навсегда. А что ж ты один пришел? Ни Витьки, ни Толи, ни жены? Ах да, ты навестил свою больную. У меня все прекрасно, доктор, все замечательно. Кофе будешь?..


1963 г.

Загрузка...