РАССКАЗ ЧЕСТНЯГИ


У меня тогда целую неделю болела рука. Я с трудом ею двигал и с еще большим трудом работал, что было довольно наглядно, и все мои коллеги это видели и иногда даже спрашивали: «А не болит ли у тебя рука?» Я отвечал, что болит. А они спрашивали: «А не болит ли она слишком?» Я отвечал, что болит слишком. А тогда они говорили: «Надо бы заняться ей». Я соглашался с моими коллегами-докторами и смотрел свою руку. А они меня через некоторое время спрашивали: «Ну что?» И я им говорил, что отек нарастает и даже появляется краснота. Они говорили: «Надо же! И температура есть?». Я отвечал, что пока еще нет. И тогда они высказывали мнение: «Смотри, как бы флегмона не началась» — и давали советы. И я опять отвечал, что действительно похоже на начинающуюся флегмону, и что их рекомендации обязательно буду выполнять, и что уже даже начал все это делать.

Они не говорили мне: «Ну покажи же твою руку», а я им не говорил, чтобы они посмотрели ее. Они, наверное, не хотели быть назойливыми и неделикатными: ведь у нас много хирургов разной квалификации, и они могли думать, что я кого-нибудь из них предпочитаю, кого считаю наиболее квалифицированным. А я ни к кому не обращался, потому что, обратившись к одному, я мог невольно обидеть другого, а еще потому, что я никогда ничего не просил ни у кого: ведь люди, окружающие, всегда знают, в основном, что мне нужно, а значит, могут и сами предложить — зачем же я буду к ним обращаться?

А может быть, я думал, что попросив кого-нибудь о чем-нибудь, я буду вынужден следить за их нуждами, откликаться на их беды и недуги. Я не знаю, что мною руководило, но я никогда никого ни о чем не просил и никогда никому ничего не предлагал. Правда, я всегда все делал, если меня о чем-нибудь попросят, но никогда не делал ничего ни для кого с энтузиазмом, хотя быстро, четко и обязательно.

Поэтому я не знаю, не могу теперь сказать, почему никто не предложил мне свою помощь и дело дошло до высокой температуры, до настоящей флегмоны, до того, что пришлось мне приехать к себе в больницу вечером и сделал мне операцию дежурный наш хирург.

Сделал он хорошо — я никого не обидел, никого не выбирал, никого ни о чем не просил, ни у кого не одалживался. Я, как и все не связанные с медициной, приехал в больницу, и мне в общем порядке, как для всех, сделали операцию.

В больнице я не лежал, а ходил к нам в отделение на перевязки и очень скоро стал работать, хотя и не мог оперировать, так как в руке у меня был гнойный процесс, а это не давало мне права принимать участие в операциях.

Перед началом работы я приходил в перевязочную и просил сестер перевязать меня. Я приносил с собой свой бинт, свой йод, свою мазь для перевязок, чтоб никто не мог упрекнуть меня в том, что я пользуюсь казенным имуществом. Мне говорили сестры: «Зачем вы это делаете? У нас все это есть». Но я не вдавался в объяснения и не искал убедительных аргументов. Я продолжал лечиться, как привык жить, и невероятно гордился ночью, когда я был один на один с собой, своей честностью. Почему-то я не гордился тем, что дышу, или сплю, или разговариваю.

Годы шли, и естественно, но странным образом менялся я. Менялись мои воззрения на мир и на окружающих меня людей и на творящиеся вокруг меня деяния.

Я, например, с детства ходил в очках. Я смотрел на проходящих мимо меня женщин и девушек, и всегда казалось, что мимо ходит необычайно мало красивых, симпатичных женских лиц и фигур. Но по мере моего возмужания, а может быть, даже старения, все больше и больше я встречал на пути своем привлекательных женщин и девушек, и я решил, что простое годами становлюсь менее взыскательным, а иногда называл... вернее, считал, себя менее нетерпимым. Я и сейчас не могу сказать, что это — невзыскательность или терпимость. Хотя, наверное, это была, по-видимому, невзыскательность, а если просто не судил их — терпимость.

Годы шли, зрение мое менялось, у меня уменьшалась близорукость, и наконец наступила и стала нарастать возрастная дальнозоркость, и вскоре я снял очки и стал ходить без очков.

История с рукой уже начала постепенно забываться, и боли стали проходить, и я уже работал и оперировал, как всегда, в полную силу, в свою силу, в какую оперировал до болезни, когда ко мне обратились и сообщили, что меня ввели в комиссию по инвентаризации имущества больницы, предупредили, что никакой у меня дополнительной обременяющей работы не будет, но просто время от времени я буду подписывать акты о списании обветшалого, или сломанного, или просто отработанного, или морально устаревшего имущества (впрочем, у нас редко что-нибудь морально устаревает, чаще напрасно что-то приобретается), а ко мне обратились просто потому, что всем известна моя скрупулезная честность и фамилия моя под актом таким будет в каком-то смысле гарантией истинности ситуации.

Я подписывал эти акты, но невольно стал следить за тем, каким образом и достаточно ли полноценно используется наше больничное имущество. Я обратил внимание, что многие мои коллеги-врачи, болея, используют не свои лекарства, а больничные, дежурные сестры иногда едят больничную еду, пользуются больничным перевязочным материалом — ватой и марлей, и многое тому подобное заметил я, вернее обратил на это свое внимание, столь многое, что всего и не перечислишь.

Я удивлялся, как мои коллеги, возмущавшиеся людским недомыслием, при всем своем абстрактном псевдогуманизме совершенно не думают о достоинстве собственном и пользуются больничным имуществом, лекарствами и едой.

Я некоторые акты не подписывал, я указывал на недопустимое разбазаривание (как будто бывает разбазаривание допустимое), я напоминал о необходимости режима экономии (сознавая, что режим экономии бывает и без необходимости). А мне демагогически говорили о том, что благосостояние увеличивается не в результате экономии, а в результате прибылей.

Но я еще не снял очки, и у меня продолжала развиваться эта самая терпимость или невзыскательность. По ночам я обдумывал все, что происходит со всеми и со мной, думал, что люди должны быть честными, что отсутствие честности есть нарушение порядка, а порядок есть основа спокойного взаимоотношения людского. «Вот я же ничего не беру и ничем не пользуюсь. Если могу я, то могут и другие». Что лишь честные, искренние люди могут заниматься наведением порядка, и то когда сами они абсолютно не грешны. Вот, например, сомнительный, правда, в историческом смысле, пример, но сделаем поправку на время, — так вот, например, аскет Торквемада пользовался необычайным уважением и авторитетом как великий инквизитор — он был почти святой, и то, что мы сейчас его осуждаем, так это развитие науки только, но порядок в то время могли создавать вот такие, как он, бескорыстные и честные люди, и это был порядок, который создал в то время всеобщий покой, отдельные случайно пострадавшие погоды не делают. Ночью, в думах, стало мне ясно, что нужен порядок и в больнице. Если мог и могу я ни о чем не просить никого, то почему остальные не могут. В конце концов, если и попадет под суд один из таких, таскающих из больницы себе не принадлежащее, другой уже не посмеет это сделать.

Комиссия наша поймала-таки буквально за руку буфетчицу-санитарку, уносившую домой полкилограмма сахара и буханку хлеба черного, принадлежавших больнице. Мы отдали ее под суд.

Я не знаю, чем все это кончилось, ибо это уже не моя прерогатива, не мой интерес, — этим занимаются органы, предназначенные для этого.

1971 г.


Загрузка...