Глава 15

– Вадимка, ты чего-то сам не свой, – писарь изводил Норова расспросами. – Стряслось чего? Иль так затосковал?

– Дед, ты чего делал? Вот и делай! – вызверился боярин. – Не донимай.

– Злыдень ты, – отбрехивался дедок. – Чего так скоро обернулся? Сидел бы в Гольянове, брюхо чесал. Без тебя тишь да гладь, да божья благодать. Нет, воротился и все порушил.

– Чего я тебе порушил, хрыч старый? Спать не даю? Так иди и спи сколь хочется! – Норов вскочил с лавки и заметался по гридне.

– О как…, – Никеша почесал писалом висок. – Кто это тебя разобидел?

– Ах ты… – Норов аж слова растерял, – коряга старая! Вещун недоделанный! Никто не обидел, а кто б решился, уж не дышал! Ясно тебе?!

Писарь рот открыл, ресницами белесыми захлопал:

– Батюшки святы… – перекрестился. – Вадимушка, родненький, ты не заболел? Сколь тебя знаю, так-то ты не вопил.

Норов кулаки сжал до хруста, но унялся:

– Не серчай, Никеша. Уж больно не ко времени ты разговорился. Ты давай, обскажи, что тут без меня творилось? – Вадим головой потряс, стараясь выкинуть из головы окаянную боярышню.

– Так эта…, – писарь наново принялся чесаться, – второго дня боярыня Ульяна выперла с подворья Дарью. Приметила, что та поворовывала. Перед тем Васютка Рожковых угодил ногой в яму и кость переломил. Боярышня Настасья привела во двор пса сатанинского. Ой, потеха была! Ульяна Андревна ругалась, а боярышня за пса горой стояла. Так и переупрямила тётку-то! Теперича пёс по двору бегает, сторож справный получился. Вадимка, кур-то не он душил, а лисица. Так серый ее загрыз и тётке Ульяне под ноги свалил. Ой, крику было! Но боярыня велела пса приветить и каши ему носить.

Норов усмехнулся нехотя:

– Настасья Петровна? Супротив тётки? Ты часом не перепутал, дед?

– Как на духу, – писарь улыбнулся. – Настасья Петровна хоть и смирная, покладистая, а все ж кровь в ней бо ярая.

Тут Вадим снова озлился:

– Никеша, так что там еще кроме пса? Иного ничего?

– Лексей Журов в зернь проигрался, едва порты последние не скинул. Вдругоряд сел, отыграть хотел, а не сдюжил. Долг вернуть нечем, а Митрий Кузин велит отдавать. Подрались, ироды, аж до кровищи. А у Лексея-то не одна беда. Помнишь Глашу Гуляевых? Так обрюхатил, гаденыш, а теперь морду воротит. Девка-то едва в петлю не сунулась от позорища, захворала и дитя скинула до срока. Отец ее Лёхе сопатку раскровенил и велел помолвиться.

– А тот? – Норов брови насупил.

– А что тот? Изворачивается, как может. Но чую, от венца отмахается, а от долгов не увернется. Разве что сбежит из Порубежного? Да на что бежать-то? Деньги нет, а запросто так нигде не осядешь.

– С чего взял, что отмахается?

– Как ни крути, а виноватая она. С Лёхи, как с гуся вода, а ей грех замаливать. Да и оговорить ее теперь проще простого, никому не ведомо с кем она до Алексея на лавке валялась.

– Вот что, дед, со мной пойдешь. Журов из моей сотни, а стало быть, моя забота. Чего расселся? Собирайся.

– Кудай-то? – дед с кряхтением поднялся с лавки и потянулся за кафтаном.

– К Гуляевым для начала.

– Ты что?! Я Гуляеву обещался, что никому не выдам! Пожалей девку, ведь слухи поползут, сживут ее со света бабы порубежненские. Иль парни глумиться начнут, – писарь брови свел, глядел строго.

Норов призадумался и кивнул, мол, твоя правда. А потом уж и высказал:

– Алексея ко мне. Вслед за ним боярыню Ульяну. Ну чего встал? Иди, зови.

– Разбежался, – зловредный дедок показал хозяину кукиш. – Сам иди. У меня вон ноги не ходют.

– Старый ты пень, – Вадим дивился писаревой наглости. – Кыш отсюда, и чтоб на глаза не попадался.

– Ты чего, Вадим? Как я пойду? Самое интересное упущу! – Никеша упирался.

– Не понял? Так я тебе еще разок скажу. Ступай отсюда! – Вадим больше пугал, чем сердился. – К лавке прилип? Так я сковырну, – и протянул руку, притворяясь, что хочет ухватить дедка за шиворот.

– Убив-а-а-а-ю-ю-т! – заверещал напуганный писарь. – Вадимушка, не души! Сей миг боярыню к тебе приведу! А Лёха в дозоре нынче, утресь явится!

– Чего ж сразу не сказал, болячка? Иди и зови Ульяну. Сам носа сюда не суй!

– Бегу, – писарь проворно выскочил в сени, затопотал сапогами по полу, да дробно так, споро.

Вадим усмехнулся, глядя вослед хитрому дедку, да и отошел к окошку, распахнутому по теплу. На дворе солнечно, свежо, а в душе – пакостно. И вроде все на месте: ратные на заставах, дом цел, в Порубежном тишина, но все не так и не то.

Норов чуял, что тоска из-за кудрявой, но упирался и признаваться в том не желал. Все спорил сам с собой, кулаки сжимал, да злился на упрямство девичье. Ведь люба она ему, правду сказал, а окаянная ни ответа, ни привета. И посулил все, что сам имел, и горы свернуть обещался, так чего ж холодна, чего ж не привечает?

– Стерпится, слюбится, – сам себе и высказал то, что слыхал не единожды, но сердце шептало иное и горькое.

Беда в том, что Норов о женитьбе и не помышлял, пока не появилась в хоромах Настасья. Потому и знать не знал, что на уме у девиц и какого лешего им надо. Иной посули плат новый, так она и ласковая, другой подай серебрушку, а третья ждет бусы звонкие. Вадим жадным отродясь не был, с того и не знал, каково это, когда дают отворот поворот. Да и не ждал многого от недолгих ночных встреч, чай, не жену выбирал.

– Чего ж тебе, Настёна? Нарядов? Злата? – и сам себе перечил: – Нет, не таковская. Кота тебе поймать? Попушистее и поблохастее? Жалеть его станешь…, – едва не засмеялся. – Вот нагородил, дурень. Ладно, женой станет, а там полюбит.

Вроде и уговорил себя, а все ж обида точила, да так сильно, хоть вой. А как иначе? Любовь – песня, и горько петь ее глухому.

– Вадим Алексеич, звал? – тётка Ульяна поскреблась в дверь.

– Входи, боярыня, садись, – указал рукой на лавку. – Дело у меня к тебе тайное.

– Стряслось чего? – Ульяна смотрела внимательно.

– Не с нами, не опасайся. Семейство есть в Порубежном, дорого оно мне. Старшой Гуляев меня на своем хребте из рати вытащил, едва руки не лишился, а донёс. Жена его, Варвара, меня выхаживала, – умолк на малое время, но опять заговорил: – Дочь у них одна, Глаша. Так вот с ней стряслось. Сразу говорю, не знает никто, и хочу, чтоб так оно и осталось впредь.

– Поняла, дело обычное, – боярыня кивнула. – Куда ее, брюхатую, девать? Думки-то есть?

– Дитя скинула, – Норов поморщился: не любил бабьих дел.

– Уже полдела, – утерла рот платочком. – Не смотри так, я не со зла. Жизнь такая.

– Думка есть, но сам пойти в дом и говорить с девицей не смогу. Глашка завидные кружева плетет, бабы наши хвалят. Сыщи ей дом в княжьем городище, чтоб в обучение отдать. Чай, знакомцев у тебя там немало. Деньгой девку не обижу. Тут ей никак нельзя, в петлю лезет. За отца ее не отвечу, обидчику голову отсечет, если не женится.

– Так он тебе и женился, – Ульяна лоб наморщила. – Есть у меня думка получше. И кружевницей станет, и замуж выскочит, коли дурой не будет. Ученая уже, не промахнется. Только повидать мне ее надобно, не хочу отправлять в дом к хорошему мужику абы кого.

– Вот и ступай, повидайся.

– Настасью с собой возьму для отвода глаз, мол, кружевами пришли разжиться, – встала боярыня с лавки и на Вадима поглядела. – Не серчай, но спрошу, не ты ли обидчик?

– А что, похож? – Норов смотрел суровенько.

– Всякое бывает, – тётка вздохнула тяжко. – А мать-то отпустит ее?

– Твоя б в петлю полезла, ты бы отпустила?

– Сама бы свезла, лишь бы не мертвое дитя, – Ульяна покивала жалостно. – Сделаю, не тревожься, – замялась чуть, но не смолчала: – Я про Настю с тобой говорить хотела.

Норов едва не поперхнулся, но лицо удержал. Помыслил, что боярышня все тётке обсказала, а та пришла ответить, что не отдаст Настю ему в жены.

– Хотела, так говори.

– Девка в возраст вошла, сватать пора. На Пасху-то гости будут, нет ли? Не сыщем жениха? Скверно ей тут, с детства тесноты боится до упаду. Бывало, что рухнет и лежит, как мертвая.

Норов дар речи утратил и глядел на боярыню молча. В голове все смешалось! Злобой обдало! Шутка-ли, для себя девицу выбрал, а тут тётка пришла ее же и сватать чужому. Промеж того, испуг уколол. А как иначе? В Порубежном куда как тесно: народцу густо, домов щедро, а вокруг хором заборы высокие. Увянет кудрявая, упадет и его одного оставит…

Провздыхался, спину выпрямил и ответил боярыне:

– Погоди, не торопись, Ульяна Андревна. Страду* выдержим, а там ужо и жених сыщется.

– Есть кто на примете? – тётка дыхание затаила, смотрела неотрывно.

– Есть, – сказал и отвернулся. – Ступай, сыщи Настасье ложню попросторнее. Не знал я, что теснотой мается. Бабка моя, царствие небесное, такая же была.

– Так на бабьей половине нету.

– Так сыщи в другой, – сердился. – Надо, чтоб упала и дышать перестала?

– Ты нынче сам не свой, – посетовала боярыня. – Глаша-то точно не твоя?

– Побожиться прикажешь? – Норов бровь изогнул гневно, тем и унял тётку.

– Тебе на слово верю, – тётка все ж смотрела пристально. – Добр ты сверх меры. Ведь виноватая она, себя уронила, а ты тянешь ее, греховодницу.

– Все мы не без греха, – Норов не укорял, говорил просто и без злобы. – Ты Дарью на воровстве поймала, почему не сказала мне?

– Так дела хозяйские, а стало быть, мои. Ты мне дом доверил, я и стараюсь, – Ульяна чуть отступила от боярина.

– Мне-то не ври, – ухмыльнулся. – Властолюбива ты, указывать нравится и самой суд вершить, но тому рад. На своем ты месте. Но про чужие грехи мне не пой. У Глашки ее, у тебя – твои, а у меня собственные.

Ульяна молчала долгонько, глядела в окно на день затухающий, а потом высказала тихо:

– Ты как Настька моя, ей богу, – улыбнулась. – Та тоже всех защищает и всякой пакости оправдание ищет. Иной раз думаю, что напрасно отдала ее отцу Иллариону. Хорошее в головушку впихнул, а про скверное рассказать забыл. Как она жить станет, как справится?

Норов смолчал, помня разговор давешний и упреки свои боярышне.

– Утресь пойду к Гуляевым, все сделаю, – кивнула и ушла, оставила Вадима один на один с непростыми думками.

Долго-то не маялся: в гридню влезли десятники и мастеровые. Зашел долгий разговор про рвы и заборола. Там уж не до мыслей досужих, не до Глашки и прочих грехов.

Ближе к полуночи Норов ушел в ложницу, скинул опояску и уселся на лавке. Смотрел перед собой, раздумывал. Малое врем спустя, услыхал дверной скрип и легкие шаги. Будто подкинуло боярина! Догадался, что Настя близко, только дверь открой.

Бросился в сени и едва не сшиб кудрявую, что шла в темноте, несла в руках канопку пустую.

– Настя, ты чего тут? – говорил, радовался, что дитя малое.

Боярышня глаза распахнула, попятилась боязливо и спиной к стене прислонилась. Держала посудину перед собой, будто от ворога за ней, куцей, пряталась.

Норов злобе родиться не дал:

– Боишься? Напрасно, – досада все ж в голосе зазвенела. – Когда я тебя обижал?

Смотрел на кудрявую и чуял, что разум теряет. Боярышня простоволосая, рубашонка на ней тонкая, глаза бирюзовые в полумраке сияют и испугом, и красой неземной.

– Не боюсь, боярин, – прошептала и голову опустила. – Тётенька велела в другой ложнице спать. Сказывала, ты отдал. Благодарствуй, просторная. Пойду я, поздно уж, – поклониться собралась.

– Постой, не уходи, – взялся за руку тонкую. – Побудь недолго.

– Вадим Алексеич, что ты, – руку тянула из горячих пальцев. – Нехорошо.

– Что нехорошо? – не пускал. – Что я тебе встретился?

– Боярин, отпусти, – трепыхалась. – Увидят, дурное говорить будут.

– Пусть говорят, то ненадолго. После свадьбы умолкнут, кланяться тебе станут, – чуял Норов, что слова говорит не те, но уж поздно: вырвалось, не воротишь.

– Не надо, – голосом дрогнула. – Не надо мне поклонов. Вадим Алексеич, пусти.

В тот миг на бабьей половине дверь скрипнула, послышались девичьи голоса:

– Анька, вот ты клуша. Как исподнее забыла в мыльне? Достанется тебе от боярыни.

– Зинушка, типун тебе на язык! Бежим и соберем все. По темени никто и не заметит.

Шаги-то совсем близко, того и гляди выйдут из-за угла, увидят.

Норов не долго думая, обхватил Настю и потянул в ложницу свою, едва успел дверь прикрыть. Боярышню из рук не выпустил. И знал о том, что отпускать не захочет ни за злато, ни за благодать, ни за страх смертный.

– Успели, – жёг взглядом кудрявую. – Не трясись.

Она молчала. Норову на миг почудилось, что и дышать перестала.

– Что? Ну что смотришь так? Ворог я тебе что ли? – и злобился, и печалился. – Глаза твои окаянные... Уж какую ночь снятся, спать не дают. Настя, скажи хоть слово.

– Боярин, отпусти, – и заплакала тихонько.

Норову будто железом каленым по сердцу мазнуло! Встряхнул легенькую девушку раз, другой и заговорил горячо:

– Зачем плачешь? Беда какая? Иль я чёртом тебе вижусь? Настя, смотри, как раньше смотрела, улыбку кинь, – потянулся к боярышне и зарылся лицом в душистые волосы. – Знаю, что не люб тебе, но ведь и не противен. Настя, пташка, чем нехорош? – шептал, задыхался.

Разум обронил и не чуял того, что боярышня отталкивает, изо всех силенок рвется из рук Норовских. Опомнился уж тогда, когда уронила кудрявая глиняную канопку и та со стуком упала на пол.

– Отпущу, не трепыхайся, – вздохнул тяжко. – Настя, дурного не сотворю. Разуметь хочу, что тебе надобно. Что дать тебе? Проси, указывай. Отказа ни в чем не будет. Хочешь очелье златотканое? Иль бусы с самоцветами?

Настасья шагнула от Норова, руки к груди прижала и пыталась слезы унять:

– Боярин, зачем же торгуешь меня? Ты и так все порешил, чего ж зря тратиться, – утирала слезы рукавом рубашонки.

Норова проняло, да еще как! Сказать, что любви у нее торгует, так и вовсе возненавидит. Купить можно всякого, но только не тепла сердечного. А вот того тепла и хотелось аж до темени в глазах.

– Не торгую, кудрявая, все, что есть отдаю, – смотрел на девушку, разумея, что напугал ее. Сам себя пугал, такого одурения за собой и не помнил. В бою и то тише был...

– Отдариваться нечем, – глядела сквозь слезы, вроде, и жалела его и боялась.

Норов руки опустил, поник, смотрел на боярышню и дивился красоте девичьей. Волосы шелковые покровом по спине, глаза, что камни драгоценные. Под рубахой грудь высокая трепещет, стан стройный покоя не дает...

– Настёна, ведь не отступлюсь, – правду молвил. – Если б не дал тебе слова ждать, свадьбу справили на Красную горку. И неволить тебя не хочу, и отпустить сил нет.

Она голову склонила, стояла молча, а потом вздрогнула и к дверям ложницы двинулась. Не пустил Норов, взялся за волосы шелковые и к себе потянул. Руками крепкими обвил, прижал к груди и целовать принялся.

Кровь забурлила, разум потух... И вовсе бы не отпустил девицу, но разумел, что стоит она столбушком, сносит безвольно ласки его.

Отступил, смотрел, как текут по щекам ее слезы, да сам себя корил. Без слов подобрал с лавки охабень теплый и накинул на тонкие плечи:

– Ступай, любая, озябнешь, – и подтолкнул легонько к двери.

От автора:

Страда - напряженная летняя работа на полях (в период косьбы, жатвы, уборки хлеба), а также время, пора такой работы.

Загрузка...