Глава 3

Боярин Вадим, сидя на широкой лавке в гридне, слушал писаря своего, поглядывал в окно на хмурое небо. По ранней весне все вокруг виделось муторным, серым, с того и боярин смотрелся суровым: взгляд недобрый, губы поджаты, брови насуплены.

– Второго дня прошел последний обоз в Развалки, – писарь хрипло откашлялся. – Нынче будет конный отрядец до Лямина, боярин Пашков упредил, воя прислал. Дед Ефим говорит, что вскоре лёд на реке вскроется.

Вадим изогнул бровь и посмотрел на писаря:

– Никеша, ты еще у бабки-шептуньи пойди вызнай, сколь тебе жить и какой лихоманки опасаться. Дед Ефим под носом у себя ничего не видит, а тут на тебе, вещать принялся.

– Так-то оно так, – почесал нос старый писарь. – Но дед говорит, коленки у него ноют, а то верный знак, что тепло грядет.

– Коленки, значит, – Вадим прислонился головой к стене, глаза прикрыл устало. – У меня вот уши ноют такое слушать. Добро б кто другой говорил, но ты, Никеша, ты-то чего?

– А чего я? – дедок склонился к малому столу, принялся перебирать свитки, связки берёсты* едва не опрокинул чернило*, писало* выронил. – И у меня коленки ноют. Старый я, сколь еще мне тут спину гнуть? Вон пальцы вспухли, глаза не видят. Отпусти ты меня Христа ради.

– Опять завыл, – Вадим встал с лавки и двинулся к старику. – Сказано, работай. Ты, Никеша, вроде умный мужик, поживший, тебе ли не знать, что без дела быстрее отойдешь в мир иной. А ты еще за грехи свои не ответил, не расчелся.

– Тебе ли мои грехи считать? Ты что ль отпускать мне их собрался? – писарь голову поднял, глянул на боярина недобро. – Смотрю на тебя, Вадимка, и разумею, что возле тебя тошно. Ни слова доброго, ни жалости. Откуда ты такой явился? Бес послал меня мучить на старости лет?

Боярин не осердился, ответил спокойно:

– А то ты не знаешь откуда я? Пять зим тому сам меня встретил, за руку водил, обсказывал как тут живется и бедуется. Ты, Никеша, один на всю округу писарь. Прикажешь мне самому буквицы выводить для князя? А кто ворога будет гнать? Дед Ефим? Или ты, болячка коленочная?

– Нового писца сыщи, – буркнул дедок. – Злата посули.

– Дураков-то нет в Порубежное ехать. Сколь ищу, знаешь?

– Сам научи, – Никеша чуть опомнился и смотрел теперь жалостливо. – Или мне кого дай в обучение. Наш отец Димитрий – поп дюже строгий. У него не наука, а казнь лютая. Не однова я тебе говорил, спихни ты его в Берестяное, пусть там народ стращает.

– Да ну, спихнуть? А кто вместо него сотню поднимет, если меня или полусотников посекут*? Ты воев на рать водил? А он – да. Вот то-то же, – Вадим и говорил-то беззлобно: такие речи не впервой меж ним и писарем. – И где боярыня Ульяна? Приветить не идет.

– Умная, вот и не идет, – ворчал старый. – Я б своей волей к тебе не потащился. Глянь на себя, Вадимка, ты ж нелюдимый стал. Молчишь, брови гнешь и говоришь только со мной. Для иных указы и взор изуверский. Последний раз на прошлую весну улыбку кинул Матрешке вдовой и все. Седалищем к коню прирос, мечи к рукам прилепил, вот и вся твоя жизнь. Только и радости, что злата стяжаешь. И на что оно тебе? Сундуки лопаются, закрома под потолок, а ты и кафтана нового ни разу не вздел.

– Не скули, Никеша, я завтра поутру на ближнюю заставу тронусь, тебе передышка, – Вадим обернулся к дверям, заслышав легкие шаги по сеням.

В гридню вошла тётка средних лет, за ней показалась девица, годков семнадцати или около того. Вадим выпрямился и ухватился за старую воинскую опояску – крепкую, но потертую.

– Здрав будь, Вадим Алексеевич, – боярыня склонила голову, привечая.

– И тебе здравствовать, Ульяна Андреевна, – поклонился и Норов. – Хорошо ли приняли?

– Дай тебе бог, приняли хорошо, как в родном дому, – улыбнулась боярыня. – Твоей добротой не пошли по миру.

– Полно, об чем речь. Перед мужем твоим покойным я в долгу, так не ему, а тебе верну. Напрасно сразу не написала, что бедуешь и по чужим домам живешь. В Порубежном для тебя всегда место сыщется. Живи, хозяйничай. Будет тяжко, без дела обитай, никто слова не скажет, – вроде и говорил боярин хорошее, а все будто с холодком, несердечно.

– Благодарствуй на добром слове, – Ульяна поклонилась урядно, боярского в себе не уронила. – Я аукнусь тебе, Вадим Алексеевич. Со мной вот сирота, дочка боярина Петра Карпова. Зовут Настасья. Ты уж не гони ее, при мне она лет с десяток.

Вадим мазнул взглядом по девице, но не удержался и взглянул вновь. Вроде не красавица, но и обычной не назовешь: брови темные, на щеках ямочки, сама ладная и гладкая. Плечи ровно держит, а голову клонит, как и положено боярышне. Очелье простенькое, а вот косы…

Боярин загляделся, да не на девицу, а на ухо ее; вот ведь чудо, прядка волосяная над ним ровно лежала, а потом взяла, да и выскочила, да и завилась в кудряху. Вадим сморгнул прежде чем уразумел – волосы-то не живые, завиваются просто так, а не по хозяйской хотелке. Пока ресницами хлопал, над другим ухом такая же завитушка взвилась.

– Живите, – опомнился Норов. – Одной ложницы, должно быть, мало? Укажи Дарье-ключнице для боярышни свою выделить. Вот еще что, Ульяна Андревна, ты в послании указала, что в доме боярина Лопухина жила. А чего ж уехала? В княжьем городище веселее и легче.

– Занедужил боярин, – Ульяна говорила тихо, внятно. – Слёг и своих узнавать перестал. Жена его, Людмила, порешила, что я не нужна более на хозяйстве.

Вадим слушал и разумел, что непростая перед ним баба. Не жалилась, слёз не лила, на долю свою не роптала, да и держалась получше многих тех, кто попадал в боярскую гридню: знал Норов, что его опасаются, сторонятся. Следом приметил льдистый и цепкий взгляд Ульяны, а потом углядел и руки ее, сложенные урядно и уверенно. Знал Норов, что только бывалые вои так спокойно стоят и так тихо дышат, готовясь к рати.

– В дому бываю наездами, – Вадим порешил, что и так уж много слов ненужных наговорил. – Надо, чтоб пригляд был. На подворье люблю тишину, на столе – щи густые, кашу, пироги рыбные иль грибные. По холоду взвар травяной, по теплу – квас. Пива в срок, медовуху. Много не попрошу, но что обсказал, изволь блюсти. Человек ты для меня новый, а потому не обессудь, но пока за тобой пригляжу. Не из неверия, а по осторожности. Разумеешь, Ульяна Андревна?

– Разумею, Вадим Алексеевич, – боярыня вздохнула легче и чуть приметно улыбнулась. – Иного и быть не может. Чужак в дому, без пригляда никак. Так что, ключи-то у хозяйки забирать?

Вадим прищурился, кивнул, а уж потом и высказал:

– Бабьих склок терпеть не стану. Дарье указ дам, а там уж твоя забота. Что, Ульяна Андревна, не много ли на тебя взвалил? Откажись, живи в хоромах безо всякого дела.

– Без дела сидеть непривычна. Сдюжу. – Только и молвила, но Норов поверил: повадку людскую знал хорошо.

– Добро, – кивнул. – Отказа ни в чем не будет. Денег ли, рухляди какой проси для себя смело. Ежели что, вот у Никифора спрашивай. Муж бывалый и мудрый.

– Благодарствуй за посул. Все уяснила, – Ульяна кивнула в ответ. – Донимать тебя, боярин, не стану.

Мига не прошло, как смелая тётка поклонилась и повернулась уйти, а вот Настасья задержалась, замялась. Вадим глянул на боярышню и замер; девица глаза-то подняла и смотрела прямо на него, потом сморгнула раз, другой и кинулась за тёткой.

Вадим чуть головой потряс, словно очухался, и уж в дверях окликнул боярыню:

– Ульяна Андревна, а кто послание выводил на берёсте? Ты сама?

– Нет, – качнула головой боярыня. – Настасья писала. Сколь годков была в обучении у отца Иллариона. Знаю, что девице неурядно, но вот привязался к ней поп, ругал меня, что не пускаю науку постигать. Пишет боярышня, счет разумеет, говорит по-всякому. Настасья, обскажи сама.

– Цареградцев разумею, фрягов*, северян. И ответить могу, только вот фрягам с заминкой.

Говорила она тихо, чуть опустив голову, безо всякого хвастовства. Вадиму голос понравился: нежен, напевен. А помимо того еще и сама боярышня удивила: редким случаем брались попы обучать грамоте, а уж тем паче девиц, а стало быть, непростая перед ним.

– Чему еще учил? – спросил просто так, ответа не ждал, но желал иного. Хотел еще раз поглядеть в глаза кудрявой Настасьи, не успел разобрать какого цвета – серого иль голубого? А, может, иного какого? Вдруг поблазнилась синева небесная?

– Рассказывал, как пращуры наши жили. Говорил, как идти к далеким землям, указывал где реки большие текут, где моря соленые, а где городища из камня, – Настасья залилась румянцем, голову опустила совсем низко.

Норов уж собрался ответить, но влезла Ульяна:

– Прости, боярин, заговорили тебя совсем, – дернула за рукав Настю. – Идем. Не докучай хозяину, – и повела боярышню за собой.

Вадим смотрел вослед неотрывно, а когда обе шагнули через порог, едва дугой не изогнулся, чтобы еще раз глянуть на кончик девичьей косы, что так чудно кучерявился.

– Слыхал, Вадим Алексеич? В иных местах попы и девок обучают, а у нас? – писарь хмыкнул глумливо. – Боярин, ты слышишь ли меня? Чего там увидал?

– Тебя попробуй не услышь, два дня кряхтеть будешь и злобой плеваться, – Вадим отошел от дверей и встал возле писаря. – Ты вот с фрягами говорить можешь?

– Фряжская речь красивая, – Никифор задумался, подпер щеку рукой. – Помню, проходила ладья мимо нас, так там парень пел, да ладно так, звонко. Боярышня Настасья так умеет, нет ли? Надо вызнать.

– Вызнай, – кивнул Вадим. – Только не заговори девицу до смерти. Я-то привычен, а она сомлеет.

– Э, нет, Вадимка, – писарь покачал головой. – Девчушка веселая, с интересом ко всему. Когда ты говоришь на заставу? Утресь? Вот и поболтаем с ней всласть.

– А я что, помеха? – Вадим взялся за свиток дорогой бумаги* с княжьей печатью.

– А то! Девка на тебя глаза поднять боялась. А вот на берёсты поглядывала, я уж было испугался, что шею свернет. Боярышня пригожая, светлая. Тяжко ей тут будет, пташке.

– Ты, Никеша, ступай в вещуны. Все наперед знаешь и угадываешь. Давай я тебя и деда Ефима в лесу поселю, гадать по коленкам станете. Забогатеешь. Людишки к тебе за советом пойдут, курьими яйцами платить станут и деньгу отдавать, – Вадим и сам не разумел, с чего вдруг осердился на слова о пташке. – С чего ей тяжко-то будет? Чай, не простая, боярского сословия, в моем дому на всем готовом.

– И чего я, старый дурень, с тобой разговоры разговариваю? Это как с поросём беседу вести, ты ему про душу, а он тебе про харчи хрюкает, – писарь махнул рукой на боярина и взялся за писало. – Кому писать-то? Дубровину? Чтоб прислал из Шорохова отрядец?

Вадим вмиг выкинул из головы и кудряхи, и пташку, и небесную синеву:

– Ему. Пиши, чтоб конных выслал. Река вскроется, заставы отрежет от Порубежного. Надо десятников собирать, отправлять к засеке полусотню. Пиши, Никеша, пиши.

Через малое время в гридню влезли десятники, и завелся привычный для ранней весны разговор: про реку, половодье, про заставы, что долгое время будут сами по себе. А еще про Порубежное, про людишек, которым придется обновлять и рвы крепостные*, и броды корягами заваливать*.

К полудню Норов объехал с ратными крепостицу, обсмотрел заборола, велел поправить частокол, напугал кузнеца, что поставил тигель* свой близ подворья: не желал боярин пожара средь густо понатыканных домков. Не обошел вящей заботой и малый торг: изогнул бровь и тем шуганул с места двух ушлых мужиков, что принялись торговать последней мукой – гнилой и червивой.

Обратной дорогой ехал молча, едва поводьев из рук не выпустил. Все смотрел вокруг на смурных людишек, на грязный снег и высокие заборы, вспоминал писаря и его речи про пташку.

– Заноза ты, Никешка. Чем Порубежное плохо? Частоколы высокие, вои бывалые. Живи себе, никого не опасайся, – ворчал Вадим сам себе, поглядывая на подворье дядьки Захара – мужика вороватого, но смекалистого.

Только успел подумать о пройдошистом хозяине, так тот и сам вышел из домины:

– Здрав будь, – поклонился Захар.

– Где ж сенцом разжился, Захарка? – Норов по давешней привычке сразу приступил к делу, безо всяких досужих разговоров.

– А где разжился, там уж нету, – развел руками вороватый. – Боярин, за свою деньгу брал, ей-ей.

– Ей-ей, говоришь? – Вадим в лице не поменялся, всего лишь глянул в глаза Захара. – Третьего дня ближник мой видал возок у дальних схронов. Возок приметный, полозья широкие, не нашенские. Такой лишь у тебя имеется. Вот что, Захар, свези туда, где взял, а сам ко мне на подворье для задушевного разговора. И деньгу прихвати ту самую, которой за ворованное сено расчелся.

– Боярин…я… – Захарка малость посинел, плечми поник. – Не брал я.

– Само к тебе привалило? – Вадим тронул коня. – Захар, а, может, выпнуть тебя из Порубежного без семейства? Один по миру пойдешь, вот только далеко ли ушагаешь? В первой же веси чиркнут тебя по горлышку за жадность твою неуемную. Чтоб не мотало по свету, хочешь я сам тебя? Голову-то быстро снесу, ты и не заметишь.

Захар рухнул на коленки прямо в талый грязный снег:

– Боярин, смилуйся, бес попутал.

– Сколь раз еще миловать? До темени на подворье явишься и примешь волю мою.

Норов не стал слушать, как голосил вороватый, и двинулся прямиком к дому. Спешился, хотел уж на крыльцо ступить, но услыхал девичий смех, да такой отрадный, светлый. И не так, чтоб любопытно было, но признал голос боярышни Настасьи, потому и заглянул за угол хоромины, вызнать с чего хохот заливистый.

На оструганной лавке под бревенчатой стеной домины сидели боярышня и девчонка-сирота, Норов припомнил, что зовут Зинкой. Обе шептались об чем-то своем, и по всему видно, что говорили глупое девичье.

– А ты что ж? – Настасья глаза округлила.

А Вадим наново замер. Нет, синева в глазах Настасьи боярину не поблазнилась, но то не небесное было, а с зеленцой. Норов очнулся и оглядел боярышню с ног до головы, приметил и перстенек с бирюзой – тощий, небогатый –, и старые сапожки на небольшой ноге, и шубейку, что поистрепалась, облезла на локтях и вороте.

Но более всего любопытничал боярин на кудряхи, те выползали из-под простой шапочки с тонкой оторочкой заячьего меха. Вадим застыл, разумея, что косы-то солнечные, как пшеничка. Кудри пушистые, занятные, и смотреть на них улыбчиво и потешно.

А меж тем девицы болтали, будто птахи щебетали:

– А я как закричу! Батюшка мой с лавки-то и сверзился, – смеялась плечистая Зинка.

Вслед за ней и боярышня захохотала, а Норов опять дышать забыл. Зубы у Насти белые, ямочки на щеках отрадные, да и смех ее летел по подворью, будто редкая райская птичка. Не помнил Вадим, чтоб у его хором вот так-то веселились, почудилось, что солнце выглянуло из-за тугих жирных туч.

Норов голову к плечу склонил, глядя на боярышню, да и разумел сей миг – девчонка перед ним. Взор чистый, как у голубки, на гладком лбу нет складки горестной, а стало быть, в жизни своей недолгой не видела ни беды большой, ни обмана, да и сердце себе не тревожила, не рвала.

– Прости, Вадим Алексеевич, донимают тебя. – Голос Ульяны послышался за спиной. – Вмиг разгоню бездельниц.

Не успел Норов и слово молвить, как грозная боярыня накинулась на хохотушек:

– Ты, – Ульяна указала на Зину, – в светелку*. Скажи Дарье, я велела усадить тебя за урок* и до темени. И чтоб головы не поднимала. – Потом и Насте высказала: – А ты за мной.

Вадим двинулся к крыльцу, разумея, что достанется смешливой боярышне от тётки, но унимать сердитую не стал: в бабьи дела лезть зарекся.

Уже в гридне Вадим опомнился, обругал себя за мысли пустые. Глянул на сладко спящего на малом столе Никешу и затосковал. С чего тоска и сам бы себе не ответил, но сердце заныло, затрепыхалось и стукнуло о ребра, будто вырваться хотело.

– Пташка в клетке… – боярин сам себе сказал непонятное и разумел давешние слова старого писаря. – Ей бы, кудрявой, веселиться, по рощам бегать, песни петь, а она в крепости при тётке суровой. Не уйти, не продышаться.

Сказал, вспомнил себя пять зим тому назад, да понял – и он пташка в клетке. Одна разница – Настасью тётка за собой привела в Порубежное, а он сам сунулся по гордыне и жадности.

От автора:

Берёста - на Руси до воявления бумаги писали на выскобленной и расслоеной бересте. Вдавливали буквы.

Чернило - чернила. На Руси их делали из ягод или трав с добавлением ржавчины с железа. Это придавало чернилам коричневый цвет.

Писало - стилус. Им выдавливали буквы на бересте.

"Кто поднимет сотню" - Традиция участия российских священников в военных походах солдат и офицеров появилась много веков назад – фактически с появлением на Руси христианства. Оружия в руки они не брали, но при необхоимости могли возглавить отряд и повести его в бой. Многие из церковнослужителей перед тем как принять сан были военными. В данном случае Вадим говорит, что местный поп Димитрий раньше был рантиком и не простым.

Фряги - итальянцы.

Дорогая бумага - на Руси долгое время бумагу покупали за границей. Чаще всего везли из Италии. Свое производство началось в 16 веке при Иаане Грозном.

Рвы крепостные - да, и в древней Руси вокруг крепостецй рыли канавы, рвы.

Броды заваливать корягами - чтобы враг не смог пройти

Тигель - это ёмкость для нагрева, высушивания, сжигания, обжига или плавления различных материалов

Светёлка - самая светлая комната в доме. Выбиралась специально для женщин и их рукоделия, чтобы дольше было светло и можно было работать

Урок - женщинам давали определенное задание: шить вязать, прясть и т.д. Это называлось уроком.


Загрузка...