– Боярышня, да что ж за наказание? – Зинка царапалась в закрытую дверь, звала Настасью. – Уж который день сама не своя. Отвори, снеди тебе принесла.
Настя девку слышала, но отворять не спешила. Сидела на лавке, схватившись за голову и покачивалась, да так уж с самого утра, аккурат со службы, какую справил Илларион, а она, Настя, смиренно отстояла.
Уж какую седмицу у боярышни дела не ладились. А как иначе? Слыхала у княжьего подворья, что сотня порубежненская вернулась, что заставу далече ратные отодвинули, а боярин Норов явился в крепость и ворота открыл. Знала и то, что большой торг отстроили на реке, что ладьи шли туда многие и многие люди спешили встать на ряды и злата стяжать, набить туго кошели.
Второго дня получила Настасья весточку от тётки Ульяны, писала, что боярин Вадим сам не свой: злой стал, молчаливый и смурной. Горше всего было узнать, что Норов велел об Насте слов не говорить и ругался ругательски, когда о ней упоминали. Ложню Настасьину в своем дому велел запереть, окна закрыть и с тёткиных слов, обходил ее стороной.
И не сказать, что боярышня ждала иного чего-то, но слезами умывалась и тосковала. С той поры, как ушла из Порубежного, все молилась за Норова, просила Боженьку уберечь любого от смерти. Ночи не проходило, чтоб не снился Вадим: донимал и взглядом горячим, и улыбкой теплой. Днем накатывала обида: Настасья ругала Норова ходоком и наново принималась плакать.
Самое дурное и скверное, что после шапки лета, после самого того денечка, когда Норов обещался свататься, ничего и не случилось. В тайне от всех, да и от себя самой, лелеяла Настя робкую надежду, что Вадим приедет за ней, обнимет и увезет с собой.
Однова отец Илларион зазвал Настю в гриденку малую в церковном дому и ругался. Такого боярышня и не помнила за добрым попом, какой завсегда утешал ее и был ласков. Наговорил много чего: упрекал в неверии, и в том, что Бог велел прощать, а не таить обиду. Говорил, что уныние – грех немалый, да велел молитвы читать, тем душу унимать и просветлять.
– Настасья Петровна, отвори, – Зинка все скреблась в дверь закрытую. – Поешь, ведь истаяла совсем. Так и захворать недолго. Что я боярыне Ульяне скажу? Косу мне смахнет начисто*! – стращала девка.
Пришлось отворить и впустить Зинку. Та проворно вскочила в Настасьину ложню и принялась хлопотать: бухнула об стол канопку, щедро плеснула в нее взвару, подала боярышне хлеба кус и протянула мису со щами:
– Поешь, сделай милость, – и смотрела так жалостно, что Настя отказать не посмела.
– Благодарствуй, – взялась за ложку, зачерпнула щей и поднесла ко рту. И все бы ничего, но вспомнился Вадим и горшок с кашей, какую просил он есть прямо из посудины.
– Да что с тобой, голубушка? – Зинка присела на лавку рядом с боярышней. – Чего же опять слезы? – обняла Настасью, прижалась лбом к ее плечу.
– Зинушка, дурно мне, плохо, – Настя и сама припала к крепкому плечу девки. – Жить не хочется.
– Ума лишилась? – затрепыхалась девка, забрала ложку из дрожащей руки боярышни и на стол кинула. – Почто слова такие кидаешь? Грех! – помолчала малое время, похлопала ресницами: – Настасья Петровна, красавица ты моя, зачем маешь себя? Ведь улыбки от тебя не видала почитай с того дня, как приехали. Тоскливо тебе? Тошно? Так поедем домой? Слыхала, что крепость открыли, привольно стало и просторно.
– Зина… – прошептала Настасья, – везде тошно, – вскочила с лавки и заметалась по ложне.
Девка долгонько не отвечала, глядела на Настасьину беготню, а уж потом…
– Да пропади все пропадом! – закричала, да громко! – Тошно?! Так езжай и боярину промеж глаз скалкой тресни! Сидишь, горе свое нянькаешь! Откуль такие нежные берутся, а?! Ты боярышня иль дитё малое?! Рыдаешь, будто титьку мамкину отняли! Что?! Солоно такое слушать?! Тогда мечись тут, а я тебе слова не кину! Утешать боле не стану! Не впрок! – отвернулась еще и косу за спину перекинула, и губы надула.
– Зина, ты откуда знаешь? – Настя чуть обомлела от девкиного крика, но более с того, что услыхала про боярина.
– Да ты всякую ночь его поминаешь. Ворочаешься во сне и все Вадим, да Вадим, да почто обидел, – ворчала Зинка, сложив руки на груди. – Нет, не по моему нраву вот такое-то метание. Обидел, так выскажи, уйми тоску, сделай себе послабление. А уж потом и мечись, как кура безголовая! – девка наново принялась ругаться. – Боярышня, а чем обидел-то? Ужель руки распускал? – Зинка брови выгнула, уготовилась плакать.
– Нет, – Настасья унялась и на лавку присела.
– А что тогда? – девка от любопытства глаза выпучила, вмиг став похожей на лягушку. – Мамоньки… – схватилась за щеки. – Спортил?
– Зина, ты что такое говоришь-то? – Настя румянцем залилась.
– Ну оно так, конечно, – Зинка подвинулась ближе и заглядывала теперь в глаза боярышне. – Норов такого не сотворил бы.
– Тебе откуда знать? – Настасья метнула на девку взгляд уж очень внимательный. – Меня не тронул, а за других не отвечу.
– Норов? Девок портить? – Зинка почесала макушку. – Не, те таков. Ко вдовице какой еще б подлез, а девку….
– Какой вдовице? – сердечко Настино больно дернулось.
– Жила в Порубежном вдовая одна, Матрешка. Дюже улыбчивая, да ладная такая, – Зинка показала руками, мол, вот какая. – Бабы у колодезя языками чесали, что похаживает к ней боярин наш.
– И чего? – боярышня дышать перестала. – Она там сейчас? В Порубежном?
– Хватилась, – Зинка хмыкнула. – Давно уж ушла из крепости. Мужа себе другого сыскала. Чего заполошилась? Ой, не могу, ревнючая ты, боярышня, – девка залилась смехом.
– Да будет тебе, – Настя отвернулась, насупилась. – А чего еще бабы говорили? – и замолкла, ждала Зинкиных слов.
– А боле ничего, – девка развела руками. – Боярышня, голубушка, я спрошу, а ты ответь мне, как на духу. Люб тебе? Ты ж говорила мне, что о нем и не мыслишь. Ужель все инако нынче?
Настя не ответила, но обернулась к доброй девке и обняла ее крепенько. Через малый миг обое уж слезами заходились.
– Настасья Петровна, почто ты сбежала-то? Ведь извелась вся, – Зинка жалостно шмыгала носом, утирала слезы долгим рукавом полотняной рубахи.
– Зинушка, как остаться? Сердце рвется, – плакала боярышня, сопела слезливо.
– А сама себе и рвешь, – шептала девка, ткнувшись носом в ухо Настасьи. – Повидайся, обиду ему излей. Пусть тоже мается, если дурное сотворил. А там, глядишь, сладите. Чую, на другую поглядел? Так? Ну, а ты сразу в бега. Уж прости, но дура ты, как есть дура.
– С чего ж дура? – Настя поглядела на подружайку свою, глаза распахнула шире некуда.
– С того, – Зинка и боярышне щеки утерла своим рукавом. – Все мужики одинакие, все горазды подолы задирать. Особо, когда баба и сама не противится. Так чего ж теперь? Слезы лить по всем? Спускать им обиду? Нет уж, все ему выскажи прямо в глаза, еще и в морду плюнь, коли виноват.
– Плюнуть? – Настасья удивлялась, но слезы – вот чудо – уж высохли.
– А то! И промеж глаз ему, кобелине! – Зинка бушевала, колыхалась по злобе.
– Не смогу я, – отпиралась Настя. – И отец Илларион говорит, что смирение – благо. Ратиться с боярином? Зинушка, не сумею.
– Благо? Ну сиди тогда, рыдай. Жизню свою порушь, – девка наново насупилась. – Едем, кому говорю! Я с тобой к нему пойду, ты не сможешь, так я выскажу. И пущай потом плетьми сечёт, за тебя отвечу и все стерплю.
Настя задумалась и надолго. Разумела, что плюнуть иль обругать Норова не сможет, сил таких не сыщет, а вот поглядеть на Вадима, хоть один только раз заглянуть в глаза дорогие – очень хочется. Пусть издалека, пусть исподволь, но повидать любого.
Думка та угнездилась в кудрявой ее головушке, засела там и проросла малым проблеском надежды, какой уж давно боярышня не чуяла.
– Чего? Ну чего? – Зинка дергала Настю за рукав. – Поедем?
– Вот так и поехать? – Настя растерялась совсем, крепко цеплялась за Зинкинину руку.
– А чего тебе тут? Чай, семеро по лавкам не сидят, каши у мамки не просят.
– А как же отец Илларион? – И наново слезы показались в бирюзовых глазах.
– И он извелся из-за тебя, – пугала девка. – Ходит вокруг, а утешить не может. Его пожалей, себя пожалей и меня, сироту до горки. Мочи нет глядеть, как маешься.
– Зинушка, всем я помехой, – печалилась Настя. – Лучше б не было меня. И тётеньку одну оставила, и всех мучаю.
– И опять дурные слова, – Зинка погладила Настасью по кудрявой макушке. – Ты сколь со мной хлопотала, пока я в огневице лежала? И как ночь со мной не спала, пока я зубом маялась? Забыла все? Я не забуду. Были б мы ровней, сестрицей звать стала. Вот и весь мой сказ. Боярыня Ульяна простит тебе, а отец святой и сам будет рад, что у тебя в голове просветление случилось. Ай не так?
– Правду говоришь, – в ложню мягко ступил Илларион, улыбнулся тепло, перекрестился на малый образ в уголку и тихо, степенно уселся на сундук. – Настенька, ужель просветление?
– Благослови, – Настасья поднялась и протянула руки ковшиком. Илларион не отказал, подал ладонь, дождался, пока приложится к ней.
– Зина, ступай, милая. Снеси Прасковье Журбиных хлеба. Нынче муж у нее последнее из дома забрал, детям куска не оставил. Яиц сложи, молока жбан. Ну да ты сама разумеешь, – поп глянул на девку и головой кивнул.
– Мигом сделаю, – понятливая Зинка соскочила с лавки и кинулась в темные сени, дверь маленькой Настасьиной ложни запахнула тихо.
– А ты, Настя, собирайся, – Илларион поднялся тяжко. – Пойдем по городищу, давно не ходили вместе. Шагом лучше говорится, да и думается легче.
– Не тяжело тебе? – Настасья подскочила к попу, прихватила под локоток.
– С тобой всегда легко, – погладил боярышню по кудрявой голове. – Идем, милая.
Настасья взяла плат легкий, накинула на плечи и пошла за Илларионом.
На широком подворье большой церкви оба остановились, подняли головы к небу. А там высь высокая, облака пушистые да багрянец закатный.
– Красота какая, глянь, – поп обернулся на Настю. – Божией милостью. Что ж морщишься? Не по нраву? А я скажу тебе, отчего глядишь и не видишь, отчего утратила отраду.
– Скажи, отец Илларион, – боярышня взяла попа под локоть и повела с церковного двора вон.
На широкой улице княжьего городища народу немало. Всяк поспешал домой после долгого дня. И не сказать, чтоб толпа, но идти вольным шагом никак не можно: навстречу десяток людишек, за спиной – десятка два.
– Пойдем на бережок? – Илларион свернул в проулок, Настя – за ним.
Попетляли малость среди заборцев, перебрались через канавку неглубокую а уж потом по кривенькой улочке и вышли к реке, уселись на траву и ноги вытянули: поп со вздохом тяжким, Настя – с тоскливым.
– Ты сказать хотел, святой отец, – Настя ждала слов мудрых.
– Скажу, – поп кивнул, а потом опустил ладонь с долгими пальцами на тонкую руку Настасьи. – И раньше бы рассказал, но об таком тяжко. Нынче вижу, что тоска тебя одолевает, потому и сил во мне прибыло.
– Батюшка, что ты? – приметила боярышня печальный изгиб бровей Иллариона и затревожилась.
– Обо мне не думай, слушай, что расскажу... – поп задумался ненадолго, но не смолчал: – К богу я пришел через большой грех, Настенька. И свой, и той, которая жизни себя лишила, да дитя во чреве своем не пожалела. Мне шестнадцать зим стукнуло, когда в весь нашу семейство пришло. Погорельцы, шли далече, искали нового места. Средь них девушка была, Наташей звали, старше меня годка на четыре. Видная, статная, но и иного в ней много было. Взгляд горячий, нрав неуемный. Веселая, смешливая. Парни весенские вились вокруг нее, заманивали, не глядели, что перестарка и бесприданница. Я и сам полыхнул, потянулся к ней. Да куда там, на меня, сморчка тощего, и не глядела, привечала воев покрепче, да годами ей ровню. Я упрямый тогда был, как бычок молодой. Ходил за ней по пятам, помню, песни ей пел. Она раз поглядела на меня, другой, а потом уж и сама ко мне приникла. Любил я ее крепко, а она во мне души не чаяла. По младости сердечный пыл унять тяжко, особо, когда тянет друг к дружке. Весна была, так по майской ночи Наташа женой мне стала. Нет, не венчались, любились. Я хотел в дом ее привести, отцу и матери показать как жену, но не случилось, – Илларион глаза прикрыл, вздохнул тоскливо.
– Что, батюшка, что? – Настя уж и слез не прятала, ждала страшного, да не ошиблась.
– Ввечеру привалил на подворье соседский сын, Власька. Улыбался глумливо, об Наташе мне говорил. По его выходило, что муж я у нее не первый. Я и озлобился, – Илларион утер слезу. – Наташе сказал, чтоб обходила меня стороной, а сам запил. Любил ее сверх всякой меры, краев не видал. С того и горе мое большим стало, но и злоба стократ взросла. Больше любишь, больше страдаешь, больше ненавидишь. Через седмицу Наталью из петли достали. Удавилась на вервие в старом овине. Мать ее взвыла, на меня пальцем указала и поведала, что Наталья непраздна была.
– Господи, помилуй... – Настя обняла святого отца, голову ему на плечо склонила, утешала. – Батюшка, миленький, да как же?
– А вот так. Власька правду сказал, муж я ей был не первый. Но меня любила, мною дышала, а я в обиде своей парнячьей позабыл об том. Я к чему это, Настя, а к тому, что вера во мне пошатнулась тогда, вера в любовь ее, в мою любовь. Поздненько я понял, что сам счастье свое отпустил, хуже того – убил. И дитя невинное, кровь от крови моей, погубил еще до рождения. Настенька, мог бы время вспять повернуть, я б все простил ей. И Влаську, и Ваську.... А такого чуда не свершится уже. Бог уж явил мне однажды чудо, дар великий любовный, а я в гордыне своей и ревности отринул его. Грех свершил и ее, Наталью, толкнул на грех еще больший. Моя вина, во всем моя вина и ничья более, – Илларион перекрестился. – Схоронили Наташу, так я и ушел из дому. Бродяжничал, добрался до самого Новограда, а там попал на ладью царьгородскую. Церковники пришли на ней, я и подвизался помочь. При храме и обрел свой путь. Молюсь о спасении души Наташиной неустанно, уповаю, что услышит Господь и даст ей прощение.
– Батюшка, родной мой, за что себя казнишь? – Настя гладила ласковой ладошкой Илларинову голову, жалела, плакала.
– За то, Настя, что стал последним ее мужем. Останься она жива, и так бы был последним. Любила. А я веру утратил и за злобой своей ничего не видел. Вот как ты теперь, Настенька. Ни неба красивого, ни божией благодати не узрела. Все неверием заволокло, ослепило тебя. Я Вадима твоего не знаю, но вот, о чем думаю – был бы таким, каким тебе кажется, за себя бы не звал. Кто ты? Сиротка беззащитная, бедная, безродная. Почто о свадьбе говорил? Захоти он так и была бы ты при нем невенчанной. Он бы и боярыне Ульяне укорот дал, супротив бо ярого женщине не выстоять. Зина твоя верно сказала, ехать тебе пора. Спроси себя, веришь ты ему иль нет, сердце послушай, не чужие речи. Не сладится меж вами, вернешься ко мне, а сладится, я сам пойду в Порубежное и сам тебя венчаю, – Илларион крепко обнял боярышню и уж совсем тихо прошептал ей на ухо: – Настя, он ведь отпустил тебя. Сколь раз ты говорила, что плохо тебе в крепости? Сколь раз просилась уехать? Если любит тебя, так каково ему сейчас? А он за тобой не пошел, не иначе думает, что тут тебе счастье. Себе сердце рвет, а тебя сберегает.
– Батюшка, а если нет? – Настя ждала Илларионовых слов, дышать перестала, глядела в глаза его мудрые.
– Об том не думай, моей дурости не совершай. Ты об ином размысли. Норов вой, случись рать, так он щадить себя не станет. Под чужой меч подлезет, как Наташа в петлю, и уж тогда не вернешь его сколь не проси. Ты уж себя послушай, размысли, стоит обида твоя его жизни?
– Зачем? – Настя вскочила, заметалась! – Зачем говоришь такое?! Пусть жив будет!
Илларион не ответил, глядел молча. В глазах его увидала Настасья тяжкую тоску, да боль, какую и унять-то нечем. Рухнула перед ним на коленки и зашептала часто, быстро:
– Поеду, батюшка. Поеду. Пусть мне плохо будет, но его сберегу, если слова твои правдой обернутся.
– Поспеши, – Илларион мягко пригладил непокорные кудряхи. – Утресь обоз пойдет до Порубежного.
От автора:
Косу смахнет начисто - отрезать косу девушке - позор и большое наказание на Руси. И не только на Руси. Женщины многих народов, желая отомстить или обидеть, отрезали волосы соперницам или тем, кого ненавидели.