– Ступай, говорю. – Норов услыхал голос Ильи в сенях – твердый, жесткий, едва не стальной. – Боишься, так я сам обскажу.
– Илья, погоди. – Ульяна говорила тихо и слезливо. – Сама я. Виновата же.
– Не ты одна. – А потом уж дверь в гридню распахнулась и на порог взошли оба.
Вадим и не головы не поднял: сидел у стола, глядел уж который час на свиток, какой прислал из Гольянова писарь Никеша.
– Вадим, – боярыня подошла ближе и стояла теперь, опустив голову, какого за ней не водилось, – не гони, послушай...
– Об Настасье? – Норов молчал уж давно, потому и голоса своего не узнал: не слова, шипенье змеиное. – Тогда ступай обратно. Слушать не стану.
– Вадимушка, родной, – Ульяна слезами залилась, – видеть не могу, как маешься.
– Не твоя забота, – Норов коротко глянул на тётку и на Илью, стоявшего за ее спиной.
– Моя, – Ульяна шагнула еще ближе. – И грех мой. Настя в княжье городище ушла от тебя укрыться. Погоди, все обскажу... – утерла слезы платочком и вздохнула поглубже. – Услыхала о тебе, что ходок ты. Не снесла обиды. Я сама ее и услала к Иллариону. Ты мне уж сколь раз говорил, коли не сладите, отправить ее к попу.
– Постой, Уля, – Илья и сам теперь шагнул к столу. – Вадим, говорить тебе не стали, сами не ведаем, откуда слухи такие. Боярышня твои речи слыхала в роще.
Норов сквозь муть, какая уж давно в голове у него бродила, услышал одно – ходок. Разумел, что глупость все и обман. Потому смолчал, опустил голову и принялся наново разглядывать писарев свиток.
– Вадимушка, – прошептала тётка, – чего ж молчишь? Скажи хоть слово. Так ли? Вторую седмицу молчуном ходишь, извелся. И мы с Ильей света белого не видим, за тебя боимся. Как бы чего не сотворил.
– Ульяна, постой, не об том ты, – Илья положил руку на плечо боярыни, слегка двинул ее в сторону. – Настя уезжала, слезами умывалась. Люб ты ей.
Норов смолчал, только кулаки сжал до жуткого хруста. В голову кровь бросилась, забилась в висках колоколом, а вслед за тем злоба взвилась, да такая, какой не помнил за собой! Вскочил Вадим, треснул по столу, проломил толстое дерево, будто скорлупку яичную, раскровянил кулак, да того и не заметил:
– Люб?! – голос его взвился опасно. – Вранье! Слышишь, Ульяна?! Все вранье! Ты ее пестовала сколь лет и не знала, что ни слова правды от нее не услыхать! Твоей заботой врать выучилась, поняла?! Все, чего ей надобно было, попасть к Иллариону! По ее и вышло! Чего она тебе в уши навтолкала, а?! Ходок?! Я?!
– Вадимушка, – боярыня покачнулась, – какое вранье? Моей заботой? – Ульяна глаза распахнула.
– А чьей?! – Норов вызверился. – Что ни слово ее, так твоя затрещина! Что ни дело – битье иль вывороченное ухо! Что ей, если не врать тебе, а?! Себя обороняла!
– Ты? Настю? Не смей! – боярыня вошла в разум, выпрямилась. – Светлее девочки моей нет!
– Да н-у-у-у, – Вадим засмеялся страшно, дико. – Думаешь, все об ней знаешь? Она ж уже сбегала к попу по весне. Уговорилась с воем, что свезет ее, выведет в ночи. Сам за косу ее поймал своими руками. Что?! Что смотришь?! Не ведала ты ничего об ней и не ведаешь! Всех обманула и меня до горки, – унялся чуть, голову опустил поник плечами. – Я ей поверил... Поверил так, что... А она всего-то и ждала что уйду из крепости...
– Вадимушка... – Ульяна опешила, сбилась с дыхания, – ты об чем? Куда бежала? Какой вой? Ты что мелешь? Заговариваешься? – в глазах тётки плескались слезы.
– Уйди, Ульяна, – Норов махнул рукой. – Хочешь верь, хочешь не верь. Я знаю и все на том. Если кто из вас наново примется о ней говорить, кидать слова про любовь и все вот это, за себя не отвечу. Головы полетят. Слушать ничего не стану.
Илья и Ульяна долго молчали, но малое время спустя, боярин заговорил:
– Вадим, гонишь нас?
– Никого не гоню, – Норов устало опустился на лавку, не заметив, как тугие капли крови стекают с кулака и падают на пол. – Ты, Илья, оборонил Порубежное. Сколь жизней сберег, не счесть. Должник я твой. И ты, Ульяна, сохранила дом, людишкам помогла, уж не однова слыхал ото всех. И тебе должен... – вздохнул тяжко. – Ты за нее не ответчица, да сам я ее отпустил. Говорил уж, пусть счастлива будет там, где хочет. Поперек не встану.
– Вадим, не то думаешь, не так, – Илья подошел к Норову, опустил руку на его плечо. – Не врала она, ошибся ты.
– Илья, ты слово мое услыхал. Уйди от греха, ударю.
– Как скажешь, – Илья взял за руку бледную Ульяну и потянул к дверям.
Норов и вслед не посмотрел, глаза прикрыл и прислонился головой к бревенчатой стене. Так и сидел бы, если б не дребезжащий голос Никеши:
– Здравы будьте все, – писарь в запыленных сапогах влез в гридню и тихонько прикрыл дверь. – И ты, Вадимка, и бес твой голосящий. – Две седмицы меня не было, а уж все вверх дном. Как чуял, тронулся поутру из Гольянова. Вадим...Вадим... очнись, бесноватый.
– Дед, хоть ты помолчи, – Норов обессилел и теперь просил зловредного, едва не умолял.
– Ладно, – писарь согласился на удивление скоро, подошел к Вадиму и кулак его оглядел. – Анька! Воды неси, тряпицу чистую! – и умолк.
Вскоре пришла девка, утерла кровищу с Вадимовой руки, туго перетянула израненный кулак и ушла, склонив голову боязливо. В гридне тихо стало, как в могиле. В открытое окно ветер рвался – жаркий летний – прохлады не приносил, одну лишь духоту и маятливость. Даже по близкому вечеру жара не отступила, мучила людей, раскаляла землю, делала небо белесым.
– Так и будешь сидеть? – Никеша, осмелев, двинулся к Норову. – Ну сиди, сиди, ирод. Всех разогнал и с чем остался? Я-то тебя не брошу, только пользы с меня, как с козла молока. Вот разве что расскажу, как в Гольянове дела. Надо, нет ли?
– Говори, – Норов измаялся слушать тишину.
– Бориска там шурует, холопов гоняет, воев в строгости держит. Много уж отстроили за две-то седмицы. Почитай половина домов пожгли.
Вадим глаз не открыл, вспомнил лютую сечу при Гольянове, в какой положил не меньше двух десятков от сотни. Утратил людей, не вернуть, но ворога стёр в пыль и все это для нее, для кудрявой. Припомнил Норов и то, как без страха, безо всяческого сомнения, шел в бой, держался за Настин перстенёк, какой забрал у нее, уезжая, и повесил на суровую нитицу. У сердца держал, лелеял любовь свою, как бесценный дар и утратил его в одночасье.
– Никеша, пойду я. Постыло все.
– Ступай, – и наново зловредный согласился, не стал перечить.
Норов и шагнул из гридни, пошел по сеням, сам не зная куда. Мимо Настиной ложни прошел быстро, взгляда не кинул. У клети, в какой говорил с ней в ночи, едва не пробежал, а на подворье выскочил чёртом. За воротами продышался и двинулся широким шагом вон из крепости.
По главной улице шел, как в тумане, но приметил новые подворья – не в пример шире и просторнее старых. Народец строился, разбирал на бревна домишки тех, кто ушел своей волей из Порубежного искать иных мест – посчастливее и поудачнее.
Под заборолами Норов не задержался. Да и зачем? Ворог ныне далеко, новый рубеж теперь за самой дальней заставой и куда как глубже засеки. У приграничья теперь иной сторож – боярин Лядащий: вой смелый, опасный. И до него никак не меньше пяти дён пути.
– Боярин, здрав будь, – Ольга встала на пути. – Чего ж не зайдешь? Вернулся и глаз не кажешь.
Норов кивнул и мимо прошел, а баба – вот чудо – и слова поперек не сказала, склочничать не стала.
Вадимов путь оказался недолгим – принесло его на берег реки. Там, у причалов ладейных, во всю строилось торжище. Ряды множились, полнились товаром, какого в избытке привозили по воде. Дорога лесная шумной стала – обозы один за другим приходили и уходили. Меж торговцев стояли и княжьи люди. А как иначе? Место нынче денежное, аккурат на перекрестке реки и многих проток, какие соединяли меж собой окрестные веси да малые городища.
– Вадим Алексеич, – боярина нагнал высокий парень без одной руки, – мыт сочли. Ныне богато. Харитошка второй мешок с деньгой отправил к тебе в дом, велел боярыне Ульяне передать.
Норов только рукой махнул на парня, какого привез из Лугового: бывший вой обезручел, но грамоту и счет разумел. Прошагал Вадим подале от шумного торжища, свернул в рощу, а потом и вышел на тихий бережок да уселся на теплый после жаркого дня песок.
– Ходок, – высказал воде, что накатывала и отступала. – Иного не придумалось, кудрявая? – помолчал недолго: – Ходок. Я.
– Дурень ты, – Никеша подошел тихонько и уселся рядом, вытянул ноги и шумно вздохнул. – Мозги-то начисто снесло.
– Ты чего здесь? – Норов вмиг озлобился. – Вон пошел.
– Я-то пойду, а ты тут издохнешь, ходок хренов, – отлаялся зловредный. – Что лупишься? Я тебе не Настасья, нечего глядеть.
– Никифор, шею сверну и в реку закину. Тебя и искать-то не станут, – Вадим вызверился.
– Давай, – писарь кивнул согласно. – Всех передуши. Вокруг него хороводы водят, а он, вишь, как распоследняя тварина всех гонит. Сколь народу за тебя болеет, сколь тревожится, а?
– Я об том не просил, – Вадим злобу унимал.
– Ты попросишь, пожалуй, – писарь сплюнул зло. – Гордыня обуяла? Вот что я скажу тебе, изувер, ты головой своей пустой помысли. Ежели Настасья об тебе дурное думает, ежели не соврал Илька, так рыдает она сидит. Что вылупился?! Девку обидел!
Норов промолчал, только зубы сжал накрепко.
– Молчишь? Ну молчи, молчи. Только знай, с этого дня я тебе не Никеша, не коряга старая. Никто я тебе, изуверу. Сиди, жди, когда издохнешь, а я так и быть, схороню тебя и свечку поставлю за упокой, – писарь тяжко поднялся на ноги. – Рыдай, как баба дурная, сопли на кулак наматывай, это вот самое твое дело. Был бы мужик, давно уж призвал боярышню к ответу. А ты сиди, горе свое нянькай, ходок недоделанный, – повернулся и ушел, трудно ступая, сгорбившись.
Норов улегся на спину, руки раскинул и глядел в темнеющее небо, все силился не кричать, не ругаться.
Много время спустя, когда тугобокое солнце завалилось за дальнюю горушку, Вадим уселся и дернул с шеи нитицу с Настасьиным перстеньком. Замахнулся кинуть в реку, но промедлил. Глядел на тощую бирюзу в своей ладони, и разумел – выбросить не может. Лишится самого последнего, жизни и вовсе не станет.
– К ответу призвать? За что? За то, что нелюб тебе? Живи, как знаешь, кудрявая. Видеть тебя не хочу, не могу. Озлобился бы на тебя, да сил таких нет, – зажал перстенёк в кулаке и пошел домой.
В гридне уселся за новый стол, видно, Ульяна приказала принести, сложил руки перед собой и молча глядел в стену.
– Явился? – писарь влез, уселся на лавку в уголку. – Ну чего скажешь? Опять визжать станешь, как порося резанный.
– Отлезь.
– А я и не прилезал к тебе, кобелина, – писарь осклабился глумливо.
– Дед, страх утратил? – Норов бровь изогнул гневливо. – Какой еще кобелина?
– А никакой, – писарь хохотнул. – И мужик никакой, и ходок так себе.
– Хватит! – Норов наново озлился и уж перестал молчать. – Одна врунья наболтала, а старая коряга подпевает?! За моей спиной овиноватила! В глаза мне побоялась глядеть! Слова не кинула, не спросила, сбежала!
– Вадимка, ты совсем умишком тронулся?! – тут и писарь заорал. – Как ей спросить-то?! Эй, Вадим, сколь баб под тобой валялось? И как ты их на лавке вертел? Так что ль?!
– Все, – Вадим вскочил, хватился за голову. – Видеть никого не хочу. В Гольяново поеду! Потащишься за мной, пеняй на себя!
И выскочил вон. На подворье кликнул холопа, велел седлать, потом уж вскочил на коня и был таков. Едва успел приметить, как пристроились за ним два ратных – Мирон и Василий – мчался борзо, без оглядки. В лес влетели галопом, утишили ход, но торопились. А много время спустя и вовсе сбились на короткий шаг: Вадим коня придержал.
– Какой еще ходок? – прошептал себе под нос Норов, оглянулся на дорогу, будто на Порубежное смотрел. – Ты в своем уме, Настя? – снова тронул коня, пустил рысью.
Дорогой мысли перекладывал, переворачивал себе сердце, душу выматывал. Уж на рассвете на подходе к Гольянову ухватил думку, да такую, какой раньше и в помине не было.
– Пусть в глаза мне скажет, лгунья, – схватился за перстень на нитице. – Под ноги ей кину, ничего мне от нее не надобно.
В Гольянове на боярском подворье Норов опамятовел и ехать княжье городище раздумал. Ночью на лавке наново порешил увидеть Настасью, обругать ее, а к утру снова все извернул.
Другим днем раз с десяток все перемыслил и все инако, все поперек себе самому, но уж не пугал более народец ни стылым взором, ни изуверски изогнутой бровью.