Ледер исчез бесследно.
С тех пор как его посадили в поджидавшую у заднего входа в здание суда полицейскую машину, я каждое утро нетерпеливо бросался к пачкам газет, которые служба рассылки оставляла в лавке моих родителей для владельца соседнего галантерейного магазина. Ни в одной из них о следствии по делу Ледера не упоминалось даже намеком.
— Оставь ты эти газеты, — говорила мне мать, опасавшаяся, что у меня разовьется нездоровое пристрастие к чтению периодических изданий. — Ничего полезного из них не узнаешь.
На этот раз я прислушался к ее совету и решил удовлетворить свое любопытство, предприняв еще один визит к дяде Цодеку, чьи связи с высшими офицерами полиции давали основания считать, что в судейском мире для него не может быть тайн.
Однако теперь дядя был явно смущен моим появлением и держался закрыто. Он с опаской поглядывал на Левану и Кармелу, которые, стоя на приставных лестницах, разыскивали затребованные папки на верхних полках стеллажей. Прочистив горло, дядя пожаловался на то, что весь день сидит в натопленном и прокуренном помещении с закрытыми окнами, и предложил мне прогуляться. В сосновой роще перед зданием суда он облокотился на один из бетонных надолбов, все еще окаймлявших Русское подворье с северной стороны — в Войну за независимость оттуда ждали попытки танкового прорыва иорданского Легиона в центр еврейского Иерусалима.
— Полицейские высказываются об этом деле очень туманно, но из их слов можно заключить, что Ледера подозревают в совершении серьезных преступлений против безопасности государства, — сообщил мне дядя Цодек. — Не исключено, что он — русский шпион, так что пусть гниет в подвале тайной полиции. Предоставим его судьбе, а сами займемся своими делами.
Прошло несколько месяцев, прежде чем завеса тайны над делом Ледера приподнялась. Вскоре после Пурима сержант Фишлер, ставший со времени демонстрации против соглашения с Германией самым почитаемым клиентом в лавке Рахлевских, зашел к ним, одетый в штатское. Родители Хаима, привыкшие видеть своего благодетеля во всей красе полицейского обмундирования, предположили, что их гость еще не сменил маскарадный костюм, но Фишлер сообщил им, что уволился из полиции из-за возникших у него разногласий с начальством. С тех пор как Глейдер стал большой шишкой в иерусалимской полиции, рассказал Фишлер, в подведомственных ему подразделениях воцарилась унылая тупость. Следствие по делу Ледера он упомянул как один из примеров деградации ведомства.
Хаим поспешил ко мне с рассказом об услышанном от Фишлера. По словам отставного сержанта, Ледера допрашивали днем и ночью в течение недели, и при этом ни одному из следователей не пришло в голову, что несущий ахинею подследственный повредился рассудком. Мало того, изъятый у Ледера при задержании револьвер не отправили на баллистическую экспертизу. Он хранился в сейфе начальника до тех пор, пока в следствие не вмешались опытные офицеры из Тель-Авива, которые сразу же установили, что Ледер — «псих на всю голову» (именно так выразился Фишлер) и что обнаруженный у него револьвер насквозь проржавел и не имеет бойка.
— Такое оружие постыдился бы засунуть себе в кобуру даже играющий в ковбоя мальчишка, — сказал отставной сержант родителям Хаима.
Ледер был, по его словам, совершенно сломлен допросами, и вызванный к нему окружной психиатр сразу же распорядился освободить его из-под ареста и госпитализировать в психиатрическую больницу. Фишлер узнал об этом, когда ему было предписано совместно с полицейским врачом доставить Ледера в Нес-Циону. Всю дорогу, рассказывал Фишлер, Ледер не закрывал рта. Он просил отпустить его на все четыре стороны и обещал, что в этом случае назначит Фишлера министром полиции, врача — министром здравоохранения, а водителя санитарного автомобиля — министром транспорта в своем будущем государстве.
Этот рассказ, дошедший до меня через вторые руки и не подтвержденный никакими другими источниками, долго оставался единственным известием о судьбе моего друга. Никаких иных сведений о Ледере не поступало.
— Земля разверзла свои уста и поглотила этого Кораха, — говорила Аѓува Харис раз в несколько месяцев, изумляясь бесследному исчезновению маленького сборщика пожертвований для школы слепых. В этих случаях мать кивала головой и приговаривала, что злодея постигла достойная его участь.
Если бы Ледер не упоминался в их разговорах, если бы он не стал для моей матери и ее лучшей подруги притчей во языцех, на которую обе ссылались в доказательство самых разных и часто диаметрально противоположных вещей, я, возможно, и позабыл бы о нем со временем, как все мы, случается, забываем людей, с которыми было связано нечто значительное в нашем далеком прошлом. Но случилось иначе. Через три года после того, как за ним захлопнулась дверь полицейской машины, Ледер вернулся в нашу жизнь, подобно звуку плеснувшей воды и расходящимся кругам от брошенного в пруд камня, который уже погружается на дно.
В Лаг ба-омер[404] наш послеполуденный отдых был прерван внезапным воем сирены. Я подскочил к окну и прильнул к щелям между планками ставней, а мать предположила, что знойный ветер раздул непогашенные угли ночного костра, пламя перебросилось на сухую траву, и теперь пришлось вызывать пожарных.
— Из одного дерева можно сделать миллион спичек, но одной спички достаточно, чтобы сжечь миллион деревьев.
Процитировав это банальное предостережение, часто печатавшееся на страницах отрывных календарей, она отвернулась к стене, намереваясь снова уснуть. Но звук сирены не умолкал, а затем мимо нашего дома вверх по улице Яакова Меира промчались две санитарные и несколько полицейских машин, за которыми во множестве поспешали любопытные.
— Любопытство — прародитель всяческого греха, — буркнула мать мне вслед, когда я взялся за ручку двери. — Никакой пользы от тебя там не будет, лучше бы дома сидел.
Вокруг углового здания на перекрестке улиц Давида Елина и Йехиэля-Михла Пинеса, того самого здания, где на протяжении многих лет находился штаб продовольственной армии, собрался народ. Взгляды столпившихся горожан были обращены вверх, к тому месту, где у самого края крыши стояла пузатая жестяная бочка для сбора дождевой воды. На ней, как на трибуне, возвышался человек в зеленом берете и полувоенной шинели. Он размахивал зеленым бархатным флагом, на котором можно было разглядеть изображение парусника с увенчанной лучащимся глазом мачтой, и обращался к народу с пламенной речью.
Ледер.
Черты его лица заострились — возможно, из-за того, что он лишился зубного протеза. Верхнюю губу Ледера теперь украшали пышные усы, вроде тех, что, судя по фотографиям, носил Поппер-Линкеус. Но если в прежние времена мой друг говорил приглушенно и как будто все время секретничал, то теперь он орал во всю глотку, и его речь, неизменно книжная прежде, теперь представляла собой россыпи библейских цитат вперемежку с грубыми уличными выражениями.
— Если бы ты выполнил мое указание, господин Медовник, и не продавал бы в своем магазине португальские сардины, консервированный калифорнийский компот, английские конфеты, швейцарский шоколад и гуталин «Киви», как река был бы мир твой, и справедливость твоя — как волны морские![405]
Господин Медовник, владелец ближайшей продовольственной лавки, в явном смятении стоял у входа в свое заведение. Но Ледер уже обращался к владельцу находившегося неподалеку магазина спиртных напитков.
— Вино твое разбавлено водой[406], господин Шейнкер, продаешь сигареты поштучно маленьким детям, отравитель колодцев!
Ледер одного за другим бичевал своих соседей, мелких торговцев, обвиняя их в том, что они соблазняют людей избыточным потреблением, заставляют их тяжко работать во имя их собственного и их близких чревоугодия и тем самым убивают в них уже и саму возможность духовной жизни.
— Бродячий пес, — сказал господин Медовник и вытер нож, которым он только что резал халву, о свои запятнанные жиром штаны цвета хаки.
— Человек сколько один живет, одиночество повреждать его ум, — высказала свое мнение расфранченная дама венгерского происхождения, которую пламенная речь Ледера застала в процессе совершения покупок. — Не знает, где этот старый молодой человек быть все годы?
— У нас тут не отдел по розыску родственников, госпожа Лакс, — ответил ей господин Медовник.
Он, однако, тут же поспешил выразить убежденность в том, что людей сводит с ума не одиночество, а супружество. Госпожа Покер, живущая с Ледером на одном этаже, еще в прошлом году сообщила ему, Медовнику, что маленький сборщик пожертвований взял себе в жены какую-то йеменку и теперь живет с ней то ли в Реховоте, то ли в Нес-Ционе.
— Человек такой культур с черным животным! — содрогнулась госпожа Лакс.
Но толпу уже стали теснить полицейские, расчищавшие дорогу пожарной машине, которая выехала с улицы Хагиза и, остановившись на перекрестке, выпустила стрелу раздвижной лестницы. Вместе с другими зеваками я был оттеснен от входа в продовольственный магазин.
Ледер, заметивший, что к нему приближается край лестницы, закричал пожарным и полицейским, чтобы они не смели подниматься на крышу, потому что он бросится вниз, как только один из них окажется рядом с ним.
— И тогда, сыны блуда, моя кровь падет на ваши головы!
Возле аптеки «Рухама», первой в ряду торговых заведений, располагавшихся под квартирой раввина Нисима, совещались между собой офицеры полиции и врачи в белых халатах. Один из врачей отделился от группы и поднялся по ступеням к входу в аптеку.
— Пошел звонить в дурдом в Нес-Циону, — сообщил человек, которому удалось подслушать беседу полицейского начальства и медиков. — Хотят узнать о нем побольше деталей.
— В пустыне поклонились вы золотому тельцу! — кричал Ледер, на которого снова снизошел дух пророчества. — А здесь вы поклоняетесь своей возлюбленной La vache qui rit!
Размахивая круглой коробкой, в которую укладывались треугольники популярного французского сыра, он бегал по периметру крыши, желая удостовериться, что пожарная машина убрала раздвижную лестницу.
— Подобны прочим народам сыны Израилевы, точно так же поклонились они пищевому тельцу, а мать его ныне взирает на них с этикеток и хохочет во всю свою морду![407]
Голос Ледера становился все более хриплым, а звучавшие из его уст инвективы избыточному потреблению и дифирамбы линкеусанскому государству — все более путаными. Даже и я, будучи обстоятельно знаком с доктриной продовольственной армии, уже не мог уследить за потоком его сознания.
— Вот божество твое, Израиль!
С этими словами вконец охрипший Ледер драматическим жестом сорвал одеяло с того, что выглядело до сих пор как еще одна водосборная бочка. Оказалось, однако, что это огромная кукла в виде тельца, собранная из скрепленных проволокой и бечевкой подушек разной величины. На шею тельца вместо ожидаемой веревки с колокольчиком было надето ожерелье, бусинами которого служили колбасы, треугольники сыра, булочки с маком и бутылки с горячительными напитками.
Из толпы раздался презрительный свист. От дома Гурского ребе подоспели несколько хасидов-крепышей — этаких казаков, окружавших обычно своего атамана. Быстро сориентировавшись в происходящем, они потребовали прекратить публичное богохульство.
— Клик ликования слышу?[408] — насмешливо спросил Ледер, приставив к уху сложенную рупором ладонь. — Ну так будет сие вам знамением!
С этими словами он поднял над головой канистру с керосином и вылил ее содержимое на огромную подушечную куклу. На стоявших внизу людей попало несколько капель, и они отскочили от здания, а Ледер, бросив долгий прощальный взгляд на своего тельца, поднес к нему горящую спичку.
Куклу объяло пламя, над ней заклубился дым. Чехлы подушек быстро сгорели, за ними занялись перья, и по улице стал расползаться такой же отвратительный запах, какой заполнил пять лет назад квартиру супругов Рингель.
Возившиеся с лестницами пожарные взялись за новое дело: теперь они поспешно раскатывали по мостовой брезентовые шланги, округлившиеся, когда их заполнила вода. Завершив эти приготовления, пожарные направили брандспойты на крышу, но кранов не открывали, ожидая распоряжений старшего полицейского чина. Тот указаний пока не давал и о чем-то шептался со звонившим в Нес-Циону врачом, в котором люди уже узнали известного психиатра.
Приложив одну ладонь к глазам козырьком, а другую свернув наподобие подзорной трубы, врач стал разглядывать Ледера, который тем временем продолжал поливать керосином пылавшую подушечную куклу. Одна из бутылок в ее ожерелье лопнула, и на пожарных посыпались дождем мелкие осколки зеленого стекла.
— Мордехай, дорогой Мордехай! — воскликнул психиатр, обращаясь к безумцу, который, стоя на крыше высокого здания, творил свою волю в растерявшемся городе. — Поппер-Линкеус был замечательным человеком, и я тоже испытываю к нему полнейший респект!
Но Ледер лишь посмеялся над этой жалкой попыткой найти путь к его сердцу. Теперь он снова размахивал зеленым флагом продовольственной армии, раздувая пламя, пожиравшее перья и колбасу. Только он, он один был верным последователем великого мыслителя в этой одержимой обжорством стране.
— Не бойтесь, доктор! — успокоил Ледер явно пребывавшего в замешательстве врача. — Я предостерег народ, и теперь слезу отсюда без ваших угроз и спокойно отправлюсь домой.
Взмахнув флагом в последний раз, он отдал честь стоявшим внизу офицерам и скрылся за водосборными бочками. В ту же секунду полицейский начальник подал сигнал пожарным, и те направили на крышу струи воды, заодно намочив оказавшихся под ними зевак. Сам начальник устремился в подъезд, за ним поспешили несколько его подчиненных, врачи, санитары. Через короткое время вся эта команда вышла обратно на улицу и вывела с собой Ледера, которого крепко держали рослые санитары. В дверном проеме Ледер остановился, коротко поклонился публике и выпрямился. В этот миг прямо над головой у него оказалась пара зеленых бычьих рогов, прикрепленных к решетке замкового камня бухарским домовладельцем. Обращенные остриями вверх, рога словно бодались с хлопьями сажи и обгоревшими перьями, слетавшими на них с крыши в знойном полуденном воздухе.
Примерно полгода спустя, в один из дней месяца хешван[409], когда в воздухе уже ощущалась прохлада близкой зимы, движение транспорта возле этого дома вновь прервалось, и опять из-за Ледера. Черная машина погребального братства, направлявшаяся от больницы «Авихаиль» на кладбище в Гиват-Шауль, ненадолго остановилась у дома покойного, дабы оказать последнюю милость скончавшемуся одиноким человеку.
Возле катафалка собралась небольшая группа людей: соседки, владельцы расположенных неподалеку магазинов, случайные прохожие. Могильщики открыли двери машины, но не стали выставлять носилки с телом Ледера на мостовую, когда реб Мотес произносил известные всем слова Акавии бен Меѓалалеля о трех вещах, которые человек должен постоянно помнить, дабы не оказаться во власти греха. Снизив голос при упоминании «пахучей капли», из которой рождается человек, он, напротив, заливисто и громко напел дальнейшее — о неизбежном для всякого смертного схождении «в место гниения и тлена» и о суде, на котором человеку предстоит дать ответ «пред Царем над царями царей, Святым, благословен Он»[410]. Риклин быстро произнес кадиш, и могильщики, вернувшись в машину, продолжили свой путь.
Зажатый между Риклином и одним из молодых могильщиков, я невольно касался ногой лежавших на грязном полу машины лопат и мотыги. Кислый запах пота сидевших рядом со мной бородачей смешивался с запахом льняного савана. Машина быстро ехала по улицам Иерусалима. Я захотел открыть окно у себя за спиной, но сидевший напротив меня, по другую сторону завернутого в саван тела, реб Мотес сказал, что от сквозняка у него случится простуда, и тогда он прохворает всю зиму.
Могильщики то и дело повторяли нараспев: «И да будет на нас благоволение Господа, Бога нашего, и дело рук наших утверди»[411]. Они смотрели прямо перед собой, как будто сквозь перегородку, а я не мог отвести глаза от завернутого в саван и покрытого талитом мертвого тела, которое качалось в кожаных носилках, словно младенец в колыбели, и пытался представить себе Ледера живым. На поворотах и на западном подъеме к Гиват-Шаулю по старой римской дороге мертвый Ледер почти касался бедром моего колена. Никогда прежде я не находился в такой близости от смерти.
У могильной ямы носилки поставили на землю. Реб Мотес, старший помощник Риклина, осмотрел склон и остановил свой взгляд на каменном склепе над могилой каббалиста рава Ашлага, автора комментария «Судам» к книге «Зоѓар». Своими очертаниями склеп напоминал древнее строение над гробницей праматери Рахели.
— А центнер, Сруль-Ошер! — прокричал реб Мотес, приглашая кого-то стать десятым в нашем миньяне.
С возвышавшихся к северу от нас гор земли Биньяминовой, на которых в дни Йеѓошуа Бин-Нуна проживали гивонитяне[412], эхом прокатилось в ответ «ошер-ошер-ошер». Из сводчатого входа в склеп показался молодой человек, одетый в халат в желтую и белую полоску. Исраэль-Ашер — так его звали — быстро направился к нам. Он ловко перескакивал между могилами с камня на камень, придерживая руками полы своего халата, из-под которых выглядывали белые штаны.
Один из могильщиков протянул реб Элие круглую жестяную банку от нюхательного табака, и Риклин извлек из нее несколько небольших кусочков металла. Он положил их Ледеру на живот, после чего присутствующие встали вокруг лежащего на земле тела, взяли друг друга за пояс и, бормоча псалмы, стали медленно обходить носилки. По завершении первого круга Риклин, придерживаемый с двух сторон своими товарищами, наклонился, поднял с мертвого тела один из кусочков металла и провозгласил:
— А сынам наложниц, что у Авраама, дал Авраам подарки и отослал их от Ицхака, сына своего, еще при жизни своей на восток, в землю Кедем[413].
После этого он отбросил кусочек металла в сторону. Могильщики семикратно исполнили вокруг Ледера этот танец смерти, произнося Песнь преткновений[414], и после каждого круга Риклин выбрасывал кусочек металла. Небо, окрасившись цветами заката, стало подобно тому ужаснувшемуся красно-синему небу, какое я увидел годы спустя над головой у кричащей женщины на картине Мунка. После седьмого круга тело Ледера опустили в могилу.
Человек дуновению подобен[415].
На обратном пути в город реб Элие хлопнул меня по плечу и сказал, что, прежде чем мы разойдемся по домам, нам следует выпить по стакану чая у Нишла, ведь сегодня я впервые увидел, как человек отходит в свою вечную обитель, и это был важный день в моей жизни.
Столовая на улице Геула была почти пуста, только за угловым столом возле прилавка сидел сумасшедший кантор Лапидес с тарелкой кислой капусты, в оплату за которую он пронзительным голосом пел хозяину заведения «А когда останавливался» на мелодию Йоселе Розенблата[416]. Господин Нишл, раскладывавший по стаканам ломтики только что нарезанного лимона, кивал головой в такт мелодии и восторженно причмокивал языком. Реб Элие знаком приказал кантору, широко распростершему руки и изображавшему мольбу на своем лице, чтобы тот замолчал.
— Право слово, пусть он угомонится, — сказал Риклин хозяину заведения. — Человеку в жизни доступны более изысканные удовольствия, чем этот «нумер» в исполнении Лапидеса.
— Из чего же вы черпаете удовольствие, реб Элие? — удивленно спросил господин Нишл, подавая нам чай.
— Летней ночью на исходе субботы, если покойник легок, как перышко, нет большего удовольствия, чем доставить его на кладбище, — ответил Риклин. Бросив быстрый озорной взгляд, он успел уловить тень страха, промелькнувшую на лице его собеседника, прежде чем тот сложил губы в улыбку и натужно рассмеялся.
Реб Элие пребывал в добром расположении духа, и я повторил вопрос, с которым уже обращался к нему, когда мы стояли во дворе больницы «Авихаиль» и ждали выноса тела. Как именно умер Ледер? Но теперь я не ограничился этим и спросил у Риклина, правду ли рассказала Аѓува Харис, что Ледер повесился на дверном косяке своей палаты, когда санитары сумасшедшего дома выпустили его ненадолго из виду.
Риклин провел пальцем по краю стакана, как резник, проверяющий точность заточки ножа, проводит по его лезвию ногтем. В «Берешит раба», сказал он, приводится истолкование к стиху «Особенно же кровь жизни вашей взыщу Я»[417], относящее эти слова к самоубийце и находящее, что в некоторых своих аспектах грех сознательно убивающего себя человека превосходит грех обычного убийцы. Вывод мудрецов связан с тем, что своим деянием самоубийца не только лишает собственную душу возможности большего искупления в этом мире, но также и объявляет о своем неверии в бессмертие души и в господство Творца, да будет Он благословен. Но даже если есть правда в словах сплетников, выносящих тайны из комнаты, в которой Ледер, как они утверждают, был найден повесившимся, покойный не может быть сочтен самоубийцей, поскольку был невменяем, и его поступок не может считаться сознательным.
Лапидес вернулся тем временем к исполнению канторских напевов Йоселе Розенблата и теперь раз за разом повторял: «Ибо учение доброе преподал я вам, поучения моего не оставляйте»[418].
— Господин Нишл! — Риклин раздраженно обратился к хозяину заведения и указал пальцем на лежавший за стеклом витрины пирог. — Дай ему уже кусок этой коврижки, и пусть он оставит наше учение в покое. После этого он повернулся к Лапидесу: — Канторы всем известны своей исключительной глупостью, так что пойди ты, голубчик, на улицу, и пусть умудряющий воздух Страны Израиля поможет там твоему недугу.
Смерть Ледера и последний период его жизни, о котором я ничего не знал, не давали мне покоя.
— Правда ли, что у Ледера были дети? — спросил я у Риклина.
— С чего ты взял?
Реб Элие взял в руку кубик сахара и отпил чаю из блюдца, но сахар в рот не положил.
Постаравшись изобразить на своем лице тонкую улыбку наблюдательного человека, я напомнил Риклину, что, когда тело Ледера вынесли из морга больницы «Авихаиль», он сам же и провозгласил, что в силу заклятия, действующего со времен Йеѓошуа Бин-Нуна, всем потомкам усопшего возбраняется сопровождать его тело к могиле.
Реб Элие оглядел меня и сказал, что волосы у меня на щеках и пух на моей верхней губе позволяют ему заключить, что я уже мужчина, и поэтому мне должно быть известно, что такое ночная поллюция. И если я не забыл того, что он, Риклин, говорил у нас дома в тот день, когда моя мать рассердилась и выгнала его за порог, мне должно быть известно, что у человека рождаются не только сыновья и дочери во плоти. Также и бестелесные существа, именуемые «наказаниями сынов человеческих»[419], появляются на свет от напрасно пролитого семени, и когда человек умирает, эти существа окружают его, подобно пчелиному рою. Они плачут и стонут над его телом, желая разделить с ним посмертную участь, и, чтобы защитить душу покойного от причиняемого ими ущерба, всем его потомкам без исключения запрещают следовать за его телом к могиле[420].
— Ты своими глазами видел, что мы раздавали им подарки, чтобы они удалились, — сказал Риклин, имея в виду совершавшееся на кладбище отбрасывание кусочков металла. Он отпил еще чаю, помахал куском сахара и добавил, что я не должен заключить из его слов на похоронах, что Ледер оставил после себя реальное потомство. Такие слова произносятся всякий раз, когда хоронят мужчину.
У меня оставалось ощущение, что Риклин что-то утаивает, и я продолжал приставать к нему со своими вопросами.
— А верен ли слух, что Ледер взял себе в жены йеменскую девушку и жил с ней в Реховоте или в Нес-Ционе? У вас в конторе наверняка хранится его свидетельство о смерти или удостоверение личности. Там должно быть указано и семейное положение.
— Удостоверение личности, когда человек умирает, возвращают в Министерство внутренних дел. Но ты, я вижу, мальчик сообразительный, да к тому же ходишь учиться в правительственную школу. И мать у тебя женщина современная, ходит в платьях без рукавов. В общем, современную жизнь ты должен знать лучше, чем я, старый иерусалимский еврей. Знаешь, наверное, и то, что некоторые люди женятся каждую ночь заново, без раввина и без ктубы[421], никто по такому поводу теперь возмущаться не станет.
Закончив эту тираду, Риклин повернулся к хозяину заведения, заливавшемуся слезами над ручной мясорубкой, в которой он прокручивал лук, и обратился к нему по имени.
— Хамиль, повремени с фаршированной рыбой, пойди к нам сюда и отгадай такую загадку. Свадьбу нерелигиозные евреи справляют в кругу семьи, а вот бар мицва всегда отмечается ими с большим размахом, в банкетных залах. У нас же, трепещущих перед словом Господним и хранящих верность Торе Израилевой, всё наоборот. Почему так?
Господин Нишл с удивлением посмотрел на так и не попавший в рот кусок сахара в руке Риклина, а затем, пожав плечами, признался, что никогда не задумывался над этим.
— А вот если бы ты ходил на проповеди реб Шолема Швадрона вместо того, чтобы читать «Ѓа-Бокер»[422], то знал бы, — укоризненно сказал ему Риклин, после чего его речь приобрела такую же певучую интонацию, как речь известного проповедника из большой синагоги «Зихрон Моше». — Бар мицва отмечается нами скромно, поскольку эта церемония знаменует лишь то, что подросток впервые надел тфилин. Он и завтра наденет их, и послезавтра, и так каждый день до самой своей смерти, а потому и празднование в этом случае подобает самое скромное. Иное дело свадьба, единственное и неповторимое событие в жизни супругов, дающее истинный повод для радости. У нерелигиозных же все наоборот. Юный футболист накладывает тфилин в первый и последний раз в своей жизни, после чего он навсегда упрячет их в дальний ящик. По этому случаю все, понятное дело, радуются, и отмечают такое событие пышно. А жениться он, когда подрастет, будет каждую ночь с новой девицей.
Нишл поперхнулся от смеха, и его глубоко посаженные на мясистом лице глаза покраснели еще больше.
— Горький смех, Хамиль, очень горький это смех, друг ты мой душевный, — сказал реб Элие и еще раз попросил хозяина заведения, чтобы тот заставил Лапидеса замолчать.
Сумасшедший кантор, сидя в своем углу, прочищал горло певческими упражнениями. На столе и на полу вокруг него были разбросаны ошметки кислой капусты. Нишл снял фартук и бросил взгляд за окно, желая проверить, сгустились ли сумерки. Об эту пору сыты уже и псы, так что настало время «закрывать ресторацию», объявил он. Убрав стаканы и блюдце с сахаром с нашего стола, хозяин неуверенно потоптался рядом с нами, а потом попросил у Риклина разрешения задать ему вопрос, который может показаться невежливым.
— Чего тебе, реб Хамиль, в чем просьба твоя? Спрашивай, и до полуцарства будет тебе даровано[423], — ответил Риклин хозяину словами Ахашвероша. с напевной интонацией, сопровождающей чтение свитка Эстер в праздник Пурим.
— Не извольте волноваться, реб Элие, моя просьба не составит и десятины царства, — сказал господин Нишл, аккуратно смахивая крошки с клетчатой скатерти. — Дело в том, что мне всю жизнь приходится наблюдать людей, которые пьют и едят, но я никогда еще не видел человека, который пил бы чай так, как вы. Если вам нужен сахар, почему бы вам не положить его себе в рот? А если не нужен, зачем вы все время держите его в руке?
Риклин высоко подкинул кубик сахара и поймал его с ловкостью игрока в кости.
— Чай я пью таким способом с той поры, как заболел диабетом. Это способ Карлинского ребе, и ты не первый ему удивляешься. Сын Карлинского ребе тоже однажды не удержался и спросил своего отца, почему он так делает. Тогда реб Шломо[424] дал своему сыну попробовать кусок сахара, который он держал в руке во время чаепития, и тот обнаружил, что сахар стал совершенно несладким. Позже, рассказывая о своем отце, он говорил, что тот, для кого все едино, может ощущать вкус пищи пальцами так же, как другие ощущают его языком.
Поинтересовавшись у Риклина, ушла ли подобным образом сладость из его куска сахара, я протянул к нему руку.
— Сложные вопросы ты задаешь сегодня, юнгерман[425], очень сложные задаешь ты сегодня вопросы, — ответил реб Элие, пряча белый кубик в карман. Он встал и направился к двери. За нашими спинами господин Нишл переворачивал стулья и ставил их на столы.
Со времени смерти Ледера едва прошло тридцать дней, а в его бывшем пристанище уже ощущалось дыхание новой жизни. В настежь открытых окнах на втором этаже ветер колыхал светлые занавески. На балконе, прежде заваленном мусором, кто-то растянул бельевые веревки, и молодая женщина развешивала на них пеленки и детскую одежду.
Проходя по улице Давида Елина, я всякий раз взволнованно приглядывался к этим признакам возрождения и спрашивал себя, знают ли новые обитатели дома о возможных наследниках его прежнего жильца. Подняться к ним и прямо спросить об этом я не решался, но тут мне неожиданно представился случай.
В середине месяца кислев[426] наш класс был привлечен к продаже ханукальных свечей, доходы от которой передавались Обществу помощи слепым. Услышав об этом, мать скривила губы и промолчала, но позже она пожаловалась Аѓуве Харис, что школа теперь приучает детей к попрошайничеству: благодаря Лиге борьбы с туберкулезом, Комитету содействия детям транзитных лагерей и Обществу помощи слепым улицы Иерусалима знакомы ее сыну намного лучше, чем тропы Талмуда. Аѓува бросила взгляд на кучу принесенных мною синих коробок и сказала, что скоро и я стану, как Ледер, сборщиком пожертвований для школы слепых.
Вечером я переступил порог дома, в котором единожды побывал в тот далекий зимний день, когда наш класс вернулся с экскурсии в «Мисс Кэри». Мне открыла молодая женщина, которую я видел развешивающей белье на балконе. Заметив у меня сетку, полную коробок с ханукальными свечами, женщина предложила мне подождать, пока она закончит пеленать свою младшую дочь.
В квартире ощущалась смесь запахов готовившейся на кухне еды, детского крема и младенческих экскрементов. Из комнаты, которая прежде служила штабом продовольственной армии, раздавались воинственные крики и звуки падения каких-то предметов. Вскоре оттуда выскочил пятилетний мальчик в куфии с золотым шитьем. Пробежав мимо меня, он скрылся на кухне, и за ним тут же погнался его брат, который был на год-два постарше. Голову преследователя украшал зеленый берет, а к его безрукавке была приколота австро-венгерская медаль с изображением Франца Иосифа и оттиском большой императорской печати.
— Руки вверх, вонючий араб! — прокричал старший из братьев, шмыгнув сопливым носом.
Хранившиеся Ледером сувениры.
— Дети хотят, чтобы уже наступил Пурим, — извиняющимся тоном сказала женщина, вернувшаяся ко мне с маленькой девочкой на руках. — Почему ты стоишь в прихожей? Заходи в комнату, ты ведь, наверное, из сил уже выбился, таскаясь по квартирам и взбираясь по лестницам. Как тебя принимают? Заходи, я налью тебе горячего какао.
В комнате на стене висел гобелен в толстой позолоченной раме: пара влюбленных в лодке, плывущей по озеру ночью, при полной луне. Под ним на буфете, между блюдом с апельсинами и недовязанной безрукавкой, стояла статуэтка в виде зеленой руки, держащей розовый цветок из креповой бумаги, стебель которого представлял собой геодезическую рейку. В этой статуэтке я узнал символ выставки «Покорение пустыни», прошедшей недавно во Дворце нации.
— Амихай и Амикам, чтобы тихо здесь было!
Шикнув в сторону кухни, женщина принялась укачивать девочку, разбуженную криками братьев. Она купит у меня две коробки свечей, для себя и для своей свекрови. Пока женщина искала деньги в кошельке, в комнату вошел плачущий мальчик в куфии.
— Амихай сказал, что отрежет мне пипиську и засунет ее мне в рот, потому что так надо делать со всеми злыми арабами.
— Амикам, мальчик ты мой хороший, — женщина привлекла ребенка к себе, сняла куфию с его головы и залюбовалась бархатным икалем[427].
Я спросил ее, не приходилось ли ей случайно встречать наследников прежнего жильца этой квартиры.
— Ты его родственник? — спросила она с опаской, уже сожалея, что пустила меня за порог. Куфия и икаль выпали у нее из рук, и она задвинула их ногой под диван.
Я поспешил успокоить ее, сказав, что Ледер был дальним знакомым моих родителей и что у нас дома испытывают праздное любопытство в связи с вопросом о том, остались ли у него родственники.
Женщина покрутила головой в знак того, что о родственниках Ледера ей ничего не известно. Владелец квартиры сдал им ее за «ключевые деньги»[428], сообщив, что они могут невозбранно пользоваться вещами, оставшимися в квартире, поскольку ее прежний жилец был одинок и умер, не оставив потомства. Вселившись в квартиру, новые жильцы с огорчением обнаружили, что находившаяся в ней мебель вконец развалилась, а одежда в шкафу изъедена молью. Ее бедный Альберт — женщина бросила любящий взгляд на фотографию усатого военного, вставленную в заполненную цветным эйлатским песком бутылку из-под газированной воды, — трудился целых три дня, вынося этот мусор на улицу.
— Вот единственное, что нам осталось от прежнего жильца, да пребудет с ним мир, — женщина указала мыском мягкой домашней тапки на выбивавшиеся из-под дивана кисти куфии. — Это да еще медаль и шапка пограничника. Правда, Анатэле?
Слегка подбросив плачущую девочку, женщина добавила, что ее старшие дети отказались расстаться с этими предметами, хотя сама она опасалась, что они «полны заразных болезней».
— А куда подевались книги?
— Ты религиозен? — женщина посмотрела мне на затылок, желая проверить, ношу ли я кипу. — В комнате, которая стала у нас детской, мы нашли две полки с книгами. Почти все они были на иностранных языках. Отец у меня почтальон, он читает на семи языках, и мы позвали его проверить, нет ли среди них книг священных. Он таких не обнаружил, и тогда Альберт вынес книги, вместе со всеми тряпками, на пустырь возле «Бейт ѓа-Дегель».
Пустырь, на который выходили окна больницы, превратился со временем в свалку всяческой рухляди. Туда свозили старую мебель, сгнившие деревянные ящики, сломанные дорожные катки. Там, возле черного портновского манекена Багиры Шехтер, треногу которого уже оплетала трава, я нашел на следующий день кучу принадлежавших Ледеру книг.
Выпавшие в начале зимы дожди сильно попортили их. Тканевые и кожаные переплеты разбухли и полопались, и в проступившем наружу картоне стали видны использовавшиеся переплетчиками листы венских газет начала века. Намокшие листы слиплись и затвердели, из-за чего книжные блоки превратились в бумажные кирпичи. Я стал рыться в найденной куче, подобно шакалу, обнюхивающему остатки обглоданной львом туши.
Под книгами обнаружился коричневый бумажный пакет. Его нижняя сторона сгнила в кишевшем земляными червями и медведками грунте, но хранившиеся в пакете тетради уцелели, только их отсыревшие красные обрезы сделались розовыми. «Основной закон (Конституция) линкеусанского государства» — было написано почерком Ледера на первой странице лежавшей сверху тетради. Увы, кроме социальной программы-минимум, которую Ледер переписал из книги Поппера-Линкеуса, нескольких опытов перевода на эсперанто и многочисленных набросков герба будущего линкеусанского государства, в тетрадях ничего не было.
Неподалеку оттуда, в набитом сгнившими водорослями чреве матраца, я отыскал групповой фотоснимок, запечатлевший руководителей ультраортодоксальной общины Иерусалима у входа во дворец Верховного комиссара. В их числе были отец Ледера и первый муж Аѓувы Харис. Лица на фотографии почти полностью стерлись под воздействием влаги, и когда я поднес ее к лицу в надежде получше разглядеть изображение, мне в нос ударило резким противным запахом.
Рядом с фотопортретом нашелся голубой конверт авиапочты, лежавший некогда перед Ледером на массивном деревянном столе в читальном зале библиотеки «Бней Брит». Надпись на конверте, сделанная красивым мелким почерком доктора Швейцера, была размыта дождем, а самого письма, содержавшего вежливый отказ знаменитого эльзасского врача, в конверте не оказалось. И только цапли, сидевшие на ветвях африканских деревьев где-то в джунглях Габона, пялились на безголовый манекен, как будто угрожая расклевать ему грудь.
Скупые сведения о последнем периоде жизни Ледера случайно дошли до меня по прошествии недолгого времени, в день свадьбы моего двоюродного брата.
Шалом, сын дяди Цодека, пошел служить в армию и стал инспектором по надзору за соблюдением кашрута на базе военного транспорта возле Рош-Пины. С тех пор дядино лицо помрачнело, и он постоянно твердил сыну:
— Хит зих фун файер ун фун васэр, фун тверихэр ун фун цфасэр.
В переводе с идиша это означает: «Остерегайся огня и воды, жителей Тверии и жителей Цфата». В подкрепление своих слов Цодек рассказывал сыну-солдату историю цфатского вора, продавшего иерусалимскому торговцу вагон сыра в жестяных баках. И что же? С получением товара обнаружилось, что в запечатанных баках находятся камни.
Худшие предчувствия дяди Цодека оправдались: его сын попал в сети, расставленные цфатской девушкой. Поначалу дядя затыкал себе уши, потом угрожал, что выпьет пятьдесят девять таблеток люминала или прыгнет средь бела дня с крыши здания «Дженерали», чтобы весь город проникся презрением к сыну, ослушавшемуся своего отца. Но когда влюбленные пригрозили в ответ, что уедут в Австралию, если их счастью станут чинить препятствия, дядя Цодек подчинился судьбе.
Тут, однако, возник вопрос, где быть свадьбе, поссоривший Цодека с будущими сватами.
Дядя говорил, что, в отличие от своего сына, он еще не рехнулся и потому не потащится в заштатный городишко на севере. В то же время родители невесты объявили дочери, что обязанность паломнического восхождения в Иерусалим утратила силу с разрушением Храма. Спор удалось разрешить с помощью хайфского раввина, о котором дядя мне заговорщицки сообщил, что он родился в Иерусалиме и учился в ешиве «Эц Хаим». Раввин постановил, что свадьба состоится в Афуле, на полпути между Иерусалимом и Цфатом.
Моя мать, злившаяся на брата из-за дедовских книг, искала повод уклониться от поездки в Афулу, и таковой представился ей за три дня до свадьбы, когда я заболел краснухой. Как бы странно это ни звучало, моя болезнь обрадовала ее, однако отец настоял на ее обязательном присутствии на свадьбе.
— Грязное белье будешь стирать со своим братом в Иерусалиме, а на свадьбу его сына ты поедешь.
Произнеся эту фразу, отец пригрозил, что, если мать не поедет с ним в Афулу, они встретятся с ней на следующий день в приемной раввината с заявлением о разводе. Смирившись со своей участью, мать отправилась к Багире Шехтер, чтобы та немного расширила ей выходной костюм — тот самый, который она шила, когда обнаружилась моя дружба с Ледером. Вернувшись от портнихи, мать сообщила, что госпожа Шехтер придет к нам во вторник и будет ухаживать за мной, пока они с отцом не вернутся.
— Он давно взрослый парень, а ты к нему няньку зовешь, — с усмешкой сказал отец. — У деда в его возрасте уже было двое детей. Или ты хочешь невесту ему сосватать? Тогда подбери кого-нибудь помоложе и покрасивее, чем эта дуреха, не умеющая ни сшить, ни распороть.
В его словах заключалась острота, связанная с характерной для идиша двусмысленностью слова «пороть»[429].
Мать на протяжении многих лет пользовалась услугами Багиры Шехтер. Два-три раза в год, едва открыв утром глаза, я видел, как Багира хлопочет вокруг моей матери, стоящей столбом посреди комнаты и облаченной в сметанные на скорую руку куски ткани. Багира быстро чертила мелом пунктирные линии, зауживала талию, подкладывала в плечи ватные подушечки, казавшиеся мне похожими на пирожки, и при этом полным булавок ртом рассказывала о своем пребывании в Гумат-ѓа-Таним (название этого места она произносила по-арабски, Хур-аль-Уауи). Недолгий халуцианский[430] период своей жизни Багира провела в болотах долины Хефер[431] в составе молодежной группы, проходившей совместную подготовку к работе на земле, и этот эпизод завершился для нее малярией. С тех пор Багира усвоила на всю жизнь манеру выкладывать заплетенные косы венцом и решительный атеизм. Когда мы вставали после обеда из-за стола, она смахивала прилипшие нитки со своей кофты, допивала кофе из чашки, стоявшей перед ней на швейной машинке, и объявляла, что религиозные люди не понимают, как много они теряют, отказывая себе в удовольствии запить гуляш чашечкой кофе, заваренного на молоке.
Примерно через год после исчезновения Ледера — возможно, однако, что лишь я один обратил внимание на это совпадение, — Багира сняла эмалевую табличку с двери своего дома, завила себе волосы, покрасила их в платиновый цвет и устроилась на работу в ресторан Фефермана на улице Яффо. Выглядела она теперь как актриса немого кино, и дети, проходившие задними дворами домов Валеро[432], заглядывали в выходившие туда окна ресторана, любовались на густые кудри Багиры (она смотрелась в кухонном чаду настоящей колдуньей) и пели ей серенаду про Чарли Чаплина, поджидающего ее у кинотеатра «Эдисон». Хозяину ресторана приходилось прогонять их оттуда — когда крепким словом, а когда и ведром воды.
В облаке дешевого парфюма, с шеей, раскрасневшейся от долгого сидения под аппаратом для сушки волос, Багира появилась у нас дома, чтобы скрасить мне одиночество в день свадьбы моего двоюродного брата.
— Красота, все уже уехали! — обрадовалась она царившей у нас тишине.
Сняв каракулевую шубу и сбросив с ног туфли на тонких высоких каблуках, Багира подошла к моей постели.
— Какой ты бедненький, лапочка. Можно мне посмотреть твой красный животик?
С этими словами гостья приподняла край одеяла, желая проверить, остались ли на моем теле следы краснухи.
— А теперь маленький поцелуйчик.
У меня побежали мурашки по коже от короткого бархатного прикосновения ее теплых крашеных губ.
Сумочка у Багиры была из змеиной кожи, в тон таким же туфлям. Вытащив из нее колоду карт, гостья спросила, умею ли я играть в ремик. Получив утвердительный ответ, она сдала карты и положила оставшуюся стопку рубашкой вверх на одеяло. После этого Багира уселась передо мной, раздвинула ноги и положила свои ступни на кровать. Пальцы ее ног шевелились, словно они жили своей самостоятельной жизнью, их покрытые алым лаком ногти пылали сквозь прозрачные шелковые чулки.
— У тебя есть подружка? — как бы невзначай спросила Багира, разглядывая свои развернутые веером карты. Ее теплые ступни мягко коснулись под одеялом моей ноги и стали медленно гладить ее. — Играй уже, чего ты дожидаешься?
Багира торопила меня с деланым раздражением, а пальцы ее ног тем временем терлись о мои чресла. Во рту у меня пересохло, в висках билась кровь, перед глазами бесцельно смешались черные пики и красные червы.
— Мой сладкий, — хрипло проворковала Багира, ныряя под одеяло. — Давай-ка посмотрим, что случилось с нашим миленьким джокером, не запропастился ли он куда-нибудь.
Карты посыпались на пол.
Позже, когда мы сидели в кухне за ужином, который мать заботливо оставила нам в холодильнике, Багира откровенно поведала мне горестную историю своих отношений с Ледером.
— Я безумно боялась голода, — сказала она, сдирая красную фольгу с вафли в шоколаде. — А он не мог сдвинуть свою задницу с места, чтобы честно заработать себе на пропитание.
— Он работал сборщиком пожертвований для школы слепых, — возразил я.
Багира, усмехнувшись, ответила, что Ледер даже и часа в день не работал.
— И вообще, откуда ты взял, что он собирал пожертвования для школы слепых?
По ее словам, Ледер коварно присваивал даже те небольшие деньги, которые ему удавалось собрать в помощь несчастным детям.
— Все его безумства я сносила безропотно, — сказала она, протягивая мне надкушенную вафлю. — Пошила форму для его идиотской армии, этот френч и зеленые штаны, да еще и ткань на свои деньги купила. Одолжила ему свой запасной манекен, а он мне, между прочим, иногда бывал нужен. И что же? Ледер мне его потом так и не вернул, сколько я ни просила. Ах, да что там… Трусы его грязные стирала, по два-три раза в неделю готовила ему белковую вегетарианскую пищу, чтобы он грешным делом не ослабел. Ну и в том, что мужчины любят больше всего, ему не отказывала. Хотя отменным стрелком он, конечно, не был.
Багира поправила на себе халат моей матери и взглянула на меня, желая удостовериться, что я понял ее слова.
— Лучшие годы жизни ему отдала.
Теперь она уже плакала, и я погладил ее мокрые теплые щеки.
— Мой любимый мужчина, — засмеялась она сквозь слезы. — Ты еще таким любовником станешь, что все девки будут за тобой бегать. Только вот Багира тогда уж состарится и сморщится вся, если вообще не помрет.
— Зачем он тебе был нужен? — спросил я, стараясь отвлечь ее от мыслей о смерти и старости.
— Мордехай? Я ребенка от него хотела родить, да поздно уж было.
Теперь Багира мечтала только о том, чтобы состариться рядом с приличным человеком, имеющим постоянную зарплату. Ради этого она оставила ремесло портнихи и пошла работать в ресторан, где рассчитывала стать официанткой и познакомиться с кем-нибудь из вдовцов или старых холостяков, посещающих заведение в полуденные часы, но жестокосердный хозяин упорно держит ее на кухне, где она растрачивает остатки здоровья и портит себе кожу. И никакие просьбы не помогают. Только кухня.
— Ты теперь Ледера ненавидишь?
— Ненавидеть мертвого человека? Ненавидела я его, когда до меня дошел слух, что он жену себе взял.
Багира трижды ездила навещать Ледера, поднималась через кустарники и запустевшие сады по тропе, ведущей от Реховота к дворцу богатого эфенди, в котором после Войны за независимость разместилась психиатрическая больница, но повидать своего дружка ей так и не удалось. В ее первый визит, когда она добралась до больницы, промокнув до нитки под проливным дождем, Ледер спал беспробудным сном под воздействием успокоительных. Во второй раз Багира не обнаружила Ледера в палате, и в секретариате ей сообщили, что состояние больного Ледера Мордехая настолько улучшилось, что его посылают теперь на работы по мелиорации в один из соседних мошавов, где он в данный момент и находится. А в третий раз — здесь голос Багиры сделался злым — она уже под навесом автобусной остановки встретила группу пациенток больницы, шумно игравших там в дочки-матери, и женщины сообщили ей, что она опоздала на свадьбу иерусалимского Моти, состоявшуюся вчера в Нес-Ционе. Главврач, которого ей удалось отыскать в кабинете физиотерапии, добавил к этому, что в случае с пациентом Ледером он и его коллеги увидели несомненный благотворный эффект своих профессиональных усилий, что вообще-то случается в психиатрии исключительно редко.
Весь обратный путь до шоссе Багира прошла, непрестанно рыдая. Водители попутных машин несколько раз предлагали подвезти ее до перекрестка, но она отказывалась от их предложений. Тогда же Багира поклялась себе, что Ледер перестал существовать для нее, однако два года спустя нарушила свой обет.
Вскоре после скандальной акции, учиненной Ледером на крыше его дома, к Багире зашла госпожа Берлинер, работавшая на добровольных началах в расположенной у въезда в Иерусалим психиатрической больнице. Она сообщила Багире, что Ледер постоянно упоминает ее имя и, судя по всему, хочет ее видеть. Почувствовав, что Багира колеблется в связи с этим приглашением, деятельная госпожа Берлинер дала понять, что врачи находят состояние Ледера внушающим абсолютное отчаяние.
Ледер безостановочно говорил во все время визита Багиры. Он проклинал «черную пиявку», отравившую ему жизнь, вспоминал, как она вылила прокисшее молоко, из которого можно было сделать простоквашу или творог, как она выбрасывала засохший хлеб, из которого во всяком приличном доме приготовили бы сухари или сухарную крошку для панировки. Жена, пожаловался Ледер Багире, высмеяла его, когда он отказался выбрасывать мусор и объявил, что будет готовить из него компост по рецепту, которым с ним поделился фермер-веган из мошава Нахалат-Йеѓуда[433]. В конце концов она сбежала из дома, когда Ледер воспротивился покупке второго примуса, сославшись на то, что кипятить белье можно и во дворе, на костре из веток.
— Этой йеменке со Двора смерти[434] доставало наглости утверждать, что я примитивнее, чем пещерные люди!
Взвинтив себя слезными жалобами, Ледер стал биться головой об стенку, и Багира не смогла его остановить без помощи дежурного санитара.
В ее следующий визит Ледер, таясь от персонала, прошептал ей на ухо, что через несколько месяцев разразится такой голод, что люди «будут умирать как мухи, прямо на улицах». Бен-Гурион знает об этом, но скрывает правду от народа. Мало того, по его указанию земледельцы уничтожают свежие фрукты и овощи, чтобы не допустить снижения цен.
— Излишки сельскохозяйственной продукции. — со злостью процедил Ледер сквозь зубы.
Он поведал Багире о том, что называл самым страшным зрелищем в своей жизни. Вблизи садовых плантаций под Нес-Ционой фермеры высыпали на землю из грузовиков апельсины и грейпфруты, после чего дорожный каток несколько раз прошелся по цитрусовым, превратив их в грязную оранжевую массу. В довершение всего фермеры прислали подростков с канистрами, заливших эту кашу керосином.
— Люди будут умирать как мухи, прямо на улицах, — повторил Ледер.
Он вывел Багиру во двор и показал ей место за кипарисами, у высокого каменного забора, отделявшего территорию больницы от шумной улицы Яффо. Там у Ледера был тайник, где он хранил пищу, выносимую им тайком из столовой. В следующий раз, когда Багира придет навестить его, попросил Ледер, пусть она принесет ему несколько упаковок сухарей, сухие финики и орехи.
Неделю спустя Ледер уже находился в одиночной палате, и Багире пришлось разговаривать с ним через зарешеченное окошко в двери. Санитары нашли его тайник, рассказал он, залили керосином и подожгли.
— Безумцы, что мы будем делать, когда придет голод! — жалобно восклицал Ледер. — Что мы будем делать, когда придет голод!
А еще через два дня Ледер был найден повесившимся в своей палате.
Багира раздавила ползавшего по блюдцу с сахаром муравья и сказала, что такова же и цена человеческой жизни.
— То, что ты видишь перед собой, это и есть жизнь, — с этими словами Багира погладила меня по щеке. — Ничего другого нет, ни наверху, ни внизу. Что видишь, то и есть!
— А правда, что у него родился сын? — Я все еще был столь глуп, что пытался вернуть ее к Ледеру.
— Правда, любимый мой, состоит в том, что то, что мы видим, это и есть жизнь.
Повторив в третий раз свою философскую максиму, Багира распахнула халат моей матери, наброшенный ею на себя прежде. Затвердевшие бурые соски и темные волосы внизу живота выделялись на белизне ее тела.
— Не возражаешь против еще одной партии в ремик? — с этими словами Багира обняла меня за талию и увлекла в комнату, к постели моих родителей.