Глава восьмая

1

После досадного фиаско в «венском кружке» Ледер перенес передовой командный пункт продовольственной армии из кафе «Вена» в переплетную мастерскую Гринберга, располагавшуюся на улице Яффо, напротив школы Альянса. Там его КП находился вплоть до последовавшей два года спустя большой демонстрации против получения германских репараций[257], одним из результатов которой стало разоружение продовольственной армии.

— Наше движение избавилось от детских болезней, — заявил Ледер, когда утихли отголоски скандала, учиненного им на императорском банкете у супругов Рингель. — На смену наивной попытке завоевать улицу, немедленно убедив в нашей правоте широкие слои общества, включая нелепых в своей косности подданных Франца Иосифа, приходит тактика сжатого кулака. Нам надлежит сформировать серьезное идеологическое ядро, которое подготовит конкретные рабочие планы для будущего линкеусанского государства и составит со временем его кабинет.

Сделав вираж вокруг воображаемой выбоины на дороге, Ледер испытующе посмотрел на меня. Необходимый актив для такого ядра уже существует, сказал он, и если я не забывчив, как кошка, то, разумеется, помню, что в ходе своего краткого ночного визита в наш дом он упоминал о веганской группе, которая формируется вокруг господина Гринберга. Припомнив что-то, Ледер прервал свою речь, а затем невзначай спросил, ходит ли теперь моя мать за покупками в магазин вегетарианских продуктов.

В дальнейшем мне не раз доводилось бывать вместе с Ледером на заседаниях вегетарианско-веганского комитета, проводившихся в доме у Гринбергов в ранние послеполуденные часы. Отец вместе с Риклином был тогда поглощен кладбищенскими изысканиями, мать занималась судьбой Йеруэля и его оставшейся без мужа матери, а я оказался предоставлен самому себе.

Минуя большой пустырь, на котором был позже построен кинотеатр «Хен», мы входили во двор, окруженный заросшей каменной оградой. Во дворе был разбит огород, за которым усердно ухаживала госпожа Гринберг, и его следовало пересечь по мощенной плиткой дорожке. На цыпочках, с большой осторожностью, мы огибали мастерскую, в которой обычно еще сидел в это время флегматичный молодой человек в бухарской тюбетейке. Он размеренно водил окунутой в клей кистью по листам суровой хлопчатобумажной ткани, а сидевшая рядом с ним госпожа Гринберг сшивала отпечатанные листы в тетради, искусно орудуя большой изогнутой иглой. За ними, в темной глубине мастерской, угадывался силуэт типографской гильотины с угрожающе занесенным тяжелым сабельным резаком.

Заседания группы проводились в граничившем с квартирой Гринбергов заднем помещении мастерской. Эта комната с забранными противомоскитными сетками окнами содержалась в образцовом порядке. По утрам она использовалась как раздаточный пункт натуральных продуктов, и в ней ощущался устойчивый кислый запах пророщенной пшеницы со сладковатыми нотами коричневого сахара. На деревянных скамьях вдоль стен стояли приоткрытые мешки с нешлифованным рисом, бургулем, гречкой, перловой крупой, а над ними, на крашеных синих полках, красовались пузатые стеклянные банки с сушеными яблоками, курагой и инжиром.

На заседаниях комитета неизменно священнодействовал господин Гринберг. Положив правую руку на двухтомную «Книгу веганства» и имея слева от себя полный стакан очищенных семечек подсолнечника, он излагал основы своей доктрины немногочисленным слушателям. Когда я впервые пришел в этот дом, господин Гринберг угостил меня густой тростниковой патокой, которую он тут же собрал в мешке коричневого сахара, и двумя расколотыми грецкими орехами. По случаю моего появления, сказал он, члены комитета прервут свои дискуссии относительно теоретических построений Руссо и Вольтера, дабы вернуться к волнующим сердце словам дорогого Льва Николаевича.

Напоминавшая толстую церковную Библию «Книга веганства» пестрела цветными войлочными закладками, и с их помощью Гринберг легко отыскал фрагмент, заполнивший комнату смрадом, лужами бычьей крови на скользком коричневом полу, занесенными кинжалами и подставленными под горячие алые струи жестяными тазами. Присутствующих завораживали оставленные яснополянским старцем воспоминания о посещении скотобойни, а я не мог оторвать глаз от обложки, украшенной безыскусно исполненными портретами многих знаменитых мыслителей от Будды и Пифагора до Леонардо да Винчи и лорда Байрона. Своим оформлением обложка «Книги веганства» напоминала глянцевые плакаты со столь же аляповатыми изображениями мудрецов Израиля — такими многие украшают кущи в праздник Суккот. На корешке толстой книги виднелась эмблема издательства: преломляемый яблоком меч.

Когда господин Гринберг закончил чтение, в меня впился суровым взглядом член комитета, носивший, как я узнал позже, выразительное имя Hoax Лев-Тамим[258]. Окладистая борода, матерчатый пояс на чреслах и веревочные сандалии на ногах придавали ему заметное сходство с Толстым. Тот, кому перевернули душу слова великого писателя, сказал он, никогда в жизни не прикоснется к мясу. И вообще, добавил двойник Толстого, верно говорят, что большинство людей стали бы вегетарианцами, если бы каждому приходилось убить своими руками животное, мясо которого он собирается съесть за обедом.

В этой компании провидец линкеусанского государства высказывался осторожнее, чем в наших беседах наедине. Дав Лев-Тамиму договорить, Ледер оглянулся по сторонам и сказал, что, проходя по кварталу Геула, он не далее как сегодня стал свидетелем сцены, аналогичной той, какую Толстой наблюдал в своем городе. Напротив мясной лавки «Анда» остановилась большая красная машина, из кузова которой грузчики в запачканных кровью прорезиненных фартуках вынесли на плечах разрезанную на две части коровью тушу.

— Почему ты ходишь вокруг да около? — прервал его Лев-Тамим. — Нужно называть вещи своими именами: они несли мертвое тело, труп, падаль…

Ледер снова дождался паузы и выразил согласие с гневным пророком-толстовцем. Мало того, он высказал убежденность в том, что и само слово «кухня» следует заменить словом «овощеварня», которое будет подчеркивать, что там, где люди нашего круга готовят себе пищу, нет места плоти безвинно умерщвленных животных. Присутствующие согласно закивали, причем некоторые из них удивлялись, как эта самоочевидная мысль не пришла им в голову прежде. Ободренный сочувствием аудитории, Ледер добавил, что ужасное зрелище, свидетелем которого он стал сегодня в Геуле, и, в частности, застывшие взоры в глазах перевернутых коровьих голов в чреве грузовика окончательно убедили его, что жизненный путь современного человека движется, выражаясь словами Стендаля, от красного к черному. От красного цвета грузовика, доставляющего ему кровавую пищу, к черной машине, которая отвезет его тело на кладбище.

— Ты еще упустил белую машину посередине, — бросил ему Лев-Тамим.

Присутствующие с интересом посмотрели на толстовца, и тот спросил их, сумеют ли они сосчитать людей, страдающих прямо сейчас в машинах скорой помощи и на больничных койках, призывая желанную смерть.

2

Заседания комитета часто превращались в арену энергичной полемики между соперничавшими вегетарианцами и веганами. Ледер шутливо объяснил мне однажды, что первые любят себя, а вторые — коров и что по этой причине вегетарианцы позволяют себе ношение кожаных ботинок, тогда как веганы ходят в матерчатой и резиновой обуви.

Одно из особенно резких столкновений между двумя направлениями случилось, когда Гринберг с выражением зачитал приведенный в «Книге веганства» отрывок из «Заката и падения Римской империи», в котором Эдвард Гиббон описывает нравы татар:

— Отвратительные предметы, прикрываемые утонченным искусством европейцев, выставляются в палатке татарского пастуха во всей их отталкивающей наготе. Быка или барана убивает та же самая рука, из которой он привык получать свою ежедневную пищу, а его окровавленные члены подаются, после очень незначительной подготовки, на стол его бесчувственного убийцы.

При этих словах Лев-Тамим ударил по столу своим необструганным посохом и обратился к Гринбергу, религиозному еврею, с вопросом, почему тот набрасывается на татар и с их помощью уводит дискуссию в туманные дали:

— Посмотрите на себя! Не был ли и ваш Храм сущей скотобойней? А изломанные кости козла отпущения, которого сбрасывали в Йом Кипур с обрыва в Иудейской пустыне?! Не есть ли и это акт вандализма?

Гринберг попытался смягчить настрой своего оппонента, но Лев-Тамим не отступал:

— Что будет в тот день, когда ваши ожидания сбудутся и Третий храм построят по предсказанию пророков? Ведь вы, господин Гринберг, левит, не так ли? Не значит ли это, что вы станете тогда, сообразно вашему званию, распевать гимны в момент совершаемого священниками заклания жертвенных животных? Именно так: вашими сладостными песнопениями будет сопровождаться убийство бесчисленных быков и баранов!

— Дом Господень, который будет поставлен во главу гор, станет Храмом духа! — отвечал Гринберг, нервно листая Танах[259], извлеченный им из ящика стола.

Наблюдавший за его действиями Лев-Тамим ядовито заметил, что хозяин дома может оставить книгу в покое, поскольку сказанное в ней о храмовой службе всем и так хорошо известно. Нелепо надеяться, добавил он, что священники согласятся принимать от сынов Израиля листья салата и шаровидные стебли кольраби вместо положенных им по закону грудины и голени жертвенного животного. Вслед за тем толстовец изобразил готовность к примирению, признав бессмысленность споров о давнем прошлом и неведомом будущем. Гринберг охотно принял его предложение сосредоточиться на настоящем и поудобнее расположился в председательском кресле, но это была искусно расставленная ловушка.

— Так вот, о настоящем. Объясните нам, Гринберг, почему вы находите позволительным для себя накладывать тфилин, изготовленные из кожи зарезанного животного? — Лев-Тамим явно наслаждался растерянностью своего оппонента. — А ведь могли бы использовать тфилин из бакелита. Как по мне, они были бы ничуть не хуже.

На следующий день мы застали Гринберга за прополкой моркови в огороде.

Овощи для домашнего употребления супруги Гринберг собственными руками выращивали в сине-белых эмалированных тазах, прохудившихся дождевых бочках и старых канистрах со срезанным верхом. Увешанные томатами, перцами и баклажанами ветви посаженных Гринбергами кустов были подвязаны ботиночными шнурками к специальным подпоркам. Землю вокруг растений супруги тщательно разрыхляли вилками и удобряли светло-серым птичьим пометом. От каменного забора огород отделяли плодовые деревья, каждый персик, лимон и яблоко на которых были обернуты в газетную бумагу. Это одновременно защищало плоды от птиц и насекомых, так что хозяева сада могли не опрыскивать деревья ядовитыми химикатами в целях борьбы с вредителями. Непосредственно у стен дома были разбиты грядки с укропом и петрушкой, и там же хозяева посадили достигшие изрядных размеров подсолнухи и кукурузу. Грядки с рассадой, над одной из которых склонился Гринберг, были прикрыты от птиц пружинными металлическими кроватями.

Хозяин дома устроил нам экскурсию по своему огороду, и мы ходили за ним, поражаясь тому, как он хорошо разбирается в сельском хозяйстве. Ледер в конце концов не удержался и спросил, чему Гринберг обязан своей компетентностью. Изучал ли он садоводство по книгам или, может быть, методом заочного обучения в «Британских институтах»?

Вопрос рассмешил господина Гринберга, сказавшего Ледеру, что таким вещам не учатся на старости лет и уж точно не по книгам. Затем, выдержав паузу, он сообщил, что его детство прошло в деревне возле Кармеля.

— Теперь вам все стало понятно? — спросил нас Гринберг с неожиданной озорной усмешкой.

К этому моменту Ледер заинтересовался газетным листом, в который был обернут один из лимонов, и он, кивнув, предположил, что Гринберг вырос в Зихрон-Яакове.

— Нет, — ответил хозяин дома.

— Тогда в Бат-Шломо? — вторично попробовал Ледер.

— Не угадаете. Мы из Архентины.

Сообщив о своем происхождении, Гринберг выразил удивление в связи с тем, что его сильный испанский акцент не позволил нам догадаться, откуда он родом.

— Так при чем здесь Кармель, если из Архентины? — обиженно передразнил собеседника Ледер.

Гринберг поправил подвязку ветвей сладкого перца, слишком сильно нависших над краем эмалированного таза, и рассказал, что некоторые из земледельческих колоний барона Ѓирша в провинции Энтре-Риос носили типичные еврейские названия — Кирьят-Арба, Рош-Пина, Эвен-ѓа-Роша, Кармель[260].

Из дома глухо донесся размеренный стук, напоминавший удары церемониального посоха, которым бил по полу вышагивавший перед раввином Узиэлем кавас[261]. Ледер, порядком уставший от изучения грядок, воспользовался этим:

— Лев-Тамим посылает нам сигнал SOS с помощью своей палки. Он там явно засыхает от скуки среди мешков с бургулем и пшеном. Пока суд да дело, пойду поболтаю с ним.

Когда Ледер скрылся за персиковым деревом, хозяин дома сказал мне, что я, мальчик, учащийся в религиозной школе «Мизрахи» и носящий под рубашкой талит катан[262], наверняка и сам понимаю, что после вчерашнего богохульства он, Гринберг, не может продолжать общение с Лев-Тамимом, несмотря на близость их взглядов по вегетарианским вопросам.

— В душе он — резник, — категорично заявил Гринберг, снимая божью коровку с морковной ботвы и выпуская ее за ограду. — Разум не позволяет ему резать острым ножом горло коровам, поэтому он колет людей своим языком.

Гринберг погладил меня по голове, вернул на место сбившуюся мне на ухо синюю ученическую ермолку и сказал, что люди не приходят к своим убеждениям рациональным путем, но, главным образом, через пережитые ими обиды и травмы. Так, сам он никогда не стал бы вегетарианцем, если бы не распорядитель барона Ѓирша, заставлявший его есть свинину. И не просто свинину — это было мясо свиней, которых кололи прямо у него на глазах во дворе поселковой администрации.

— Агрессия всегда приводит к противоположному результату, — сказал господин Гринберг, блуждая взглядом по кронам плодовых деревьев.

Позади своего собеседника я увидел невысокого старика, почти беззвучно приближавшегося к дому Гринбергов по пустырю со стороны улицы Яффо. Когда старик подошел достаточно близко, я разглядел его аскетическое лицо в обрамлении белой бороды и глубоко посаженные глаза, во взгляде которых угадывалась мечтательная страстность.

Salution sinjoro Grinberg! — приветствовал подошедший к воротам гость моего собеседника.

— Salution sinjoro Havkin, kiel vi Fartas? — отвечал Гринберг, поворачиваясь к старику и приглашая его зайти.

Он дружески положил испачканную землей руку на плечо гостю и сообщил мне, что сегодня мы имеем честь принимать у себя пионера еврейского вегетарианства в Стране Израиля, нашего господина и учителя Хавкина, успешно осуществляющего свою теорию на практике в созданном им хозяйстве в Иерусалимских горах.

— Кіи estas tiu bela knabo? — спросил, ущипнув меня за щеку, господин Хавкин.

— Я не понимаю по-испански.

— Это не испанский, а эсперанто, — ответил старик и тут же поинтересовался, рассказывали ли нам в школе о докторе Лазаре Заменгофе и о созданном им международном языке.

Вслед за тем гость спросил у Гринберга, кто этот милый мальчик, и я понял, что он повторяет заданный им прежде вопрос. Про эсперанто он поспешил сообщить, что в недалеком будущем этот язык станет самым распространенным в мире и что мне следует приступить к его изучению прямо сейчас или, во всяком случае, как можно скорее. Свежесть детского восприятия такова, что я без труда овладею новым для себя языком, пообещал господин Хавкин.

Дебаты на заседании комитета в тот день естественным образом сфокусировались на эсперанто и по случаю присутствия почетного гостя протекали мирно. Гринберг усадил господина Хавкина в свое председательское кресло, а сам остался стоять по правую руку от него, готовый исполнить любое его поручение. Лев-Тамим не задирал докладчика и на протяжении всего заседания сосредоточенно вырезал перочинным ножом цветочный узор на своем посохе. Ледер записывал что-то в блокнот.

Хавкин начал с того, что со времени разделения языков недостроенная Вавилонская башня осталась стоять за спиной у людей, и отбрасываемая ею тень угрожает всем их деяниям:

— Нам следует преодолеть наконец последствия древней катастрофы и вернуться к изначальной реальности человечества, при которой на всей земле был один язык и слова одни[263]. Не для того, разумеется, чтобы снова бунтовать против Неба, но чтобы привести к процветанию землю.

Старик долго перечислял достоинства «языка надежды»[264], и из его выступления можно было понять, что эсперанто легок для изучения, что его простая грамматика может быть полностью усвоена человеком средних способностей за несколько часов, что используемое эсперантистами фонетическое письмо достаточно богато, чтобы выразить все оттенки человеческой мысли. Но главным достоинством эсперанто выступавший считал нейтральность этого языка, столь важную в современном мире, расколотом на противостоящие блоки и ставшем ареной холодной войны, которая может в любой момент превратиться в горячую.

В финальной части своего выступления почетный гость процитировал совместное заявление, сделанное еще в 1924 году сорока членами французской Академии наук и характеризовавшее эсперанто как воплощение логики и простоты. Сделав эсперанто своим официальным языком, заключил Хавкин, вегетарианское движение сможет твердо рассчитывать, что его ценности станут уже в недалеком будущем достоянием всего человечества.

3

Встреча с Хавкиным явилась поворотным пунктом в истории линкеусанского движения. Когда мы, попрощавшись с членами вегетарианского комитета, вышли на улицу, заметно повеселевший Ледер сказал, что наше движение, демонстрировавшее в последнее время тревожные признаки стагнации, успешно преодолело свой кризис.

— Эсперанто открывает перед нами невообразимые прежде возможности! — увлеченно говорил он. — Нашим ближайшим шагом станет перевод «Всеобщей обязательной службы обеспечения питанием» на этот язык. Узкие национальные рамки должны быть разрушены! По всему культурному миру мы станем искать тех немногих, кто по собственному выбору использует в быту керосинку и ящик со льдом, не желая менять эти скромные средства на предметы роскоши. Мы найдем и соберем тех, кому ни газовая плита, ни фриджидер не нужны!

Ледер перешел к частностям. Он уже завтра утром купит у Людвига Майера[265] книги, необходимые для самостоятельного изучения эсперанто, и через несколько недель приступит к работе над переводом важнейшего произведения Поппера-Линкеуса на международный язык будущего.

В субботу после полудня мы вместе отправились в Гиват-Шауль на ферму господина Хавкина. По дороге Ледер не терял времени и, постоянно заглядывая в самоучитель с зеленой пятиконечной звездой на обложке, заучивал почерпнутые из него фразы.

— Mi lernas Esperanton, vi lernas Esperanton, li lernas Esperanton! — прокричал он, когда мы вышли из города, и горное эхо ответило ему тройным «эсперанто». На обращенном к дому престарелых балконе психиатрической больницы, в которую судьба приведет Ледера по прошествии сравнительно недолгого времени, пациенты оставили свои нервические занятия. Прилипнув, как обезьяны в зверинце, к закрывавшей балкон металлической сетке, они разглядывали странного человека, бросавшего бессмысленные слова яркому солнцу, и мальчика, который зачарованно шел рядом с ним.

Хавкина мы застали сидящим на балконе его дома под сенью виноградной лозы. Поглощенный чтением, он не сразу заметил двух путников, появление которых нарушало сонный субботний покой, царивший в этот послеполуденный час на немощеной улице пригородного поселка. Ледер присмотрелся к книге, которую читал Хавкин, беззвучно произнес ее напечатанное на обложке название и тихо сказал мне, что хозяин дома находится сейчас у постели умирающего Ивана Ильича и вместе с верным слугой больного держит у себя на плечах его распухшие ноги.

Вслед за тем Ледер взялся рукой за ограду и громко обратился к хозяину, процитировав, как я позже узнал, фразу Толстого:

Вопап Sabaton! Умер он, а не вы, sinjoro Havkin.

— Что-что?

Книга выпала из рук хозяина дома. Растерянный вид господина Хавкина ясно свидетельствовал, что тот не может уразуметь, каким образом услышанные им слова вырвались с того места, где были сосредоточены его мысли, и донеслись до него со двора.

Ледер со смехом напомнил хозяину, что в субботу не подобает предаваться помыслам о страданиях.

— Зачем человеку вашего возраста читать эту депрессивную повесть, пусть и прекрасно написанную, но отнимающую желание жить? — спросил он у Хавкина. — В вашей замечательной библиотеке наверняка имеются хорошие, оптимистичные книги.

Хавкин провел нас по своему участку, среди расстилавшихся террасами полос возделанной земли. Указав дрожащей рукой на набухшие почки абрикосового дерева, он пообещал, что мы скоро сможем насладиться его сочными плодами. Под конец прогулки Хавкин сдвинул тяжелый каменный жернов с устья выкопанной им водосборной ямы и предложил нам заглянуть в нее. Там, далеко внизу, мы увидели отражения наших лиц, непрестанно менявшиеся с колебанием воды.

К делу, которое привело нас сюда, Ледер осторожно приступил, когда мы находились в пещере, о которой обустроивший ее Хавкин рассказывал, что во время войны она служила убежищем нескольким семьям его соседей. Хозяин любовно поглаживал влажные стены пещеры и, не скрывая гордости, рассказывал, как он использовал и расширил карстовую трещину в скале, собирая сколотые камни в три кучи, а не в одну, как практиковалось бойцами Трудового батальона. Ледер, против своего обыкновения, терпеливо слушал старика. Прошло немало времени, прежде чем он, улучив удобный момент, спросил у Хавкина, слышал ли тот об открытиях Поппера-Линкеуса в области авиатехники. Хавкин, широко улыбнувшись, ответил, что он хорошо знаком с биографией гениального еврейского страдальца из Вены и с его социально-экономическими воззрениями. Было время, добавил он, когда «Всеобщая обязательная служба обеспечения питанием» постоянно лежала у него на столе.

— А не полагаете ли вы уместным перевести этот замечательный трактат на язык эсперанто? — спросил Ледер, не смея поверить своей удаче.

— Это первостепенной важности книга, и она была бы, конечно, необходима каждой эсперантистской библиотеке. Дело, однако, в том, что нам не удалось найти переводчика, который взял бы на себя выполнение этой работы.

Ледер с детской радостью ткнул себя пальцем в грудь:

Ессе homo!

Вытащив из-за пазухи самоучитель с зеленой звездой, он сообщил, что учит теперь эсперанто с утра до вечера и не сомневается, что уже через несколько недель сможет представить хозяину дома пробный перевод одной из глав книги Поппера-Линкеуса.

Дружески приобняв гостя, Хавкин спросил, созрело ли это решение у Ледера во время его выступления в переплетной мастерской.

Потом мы сидели на бетонном крыльце у входа в дом Хавкина, кололи выращенные хозяином орехи и смотрели на горы, нисходившие волнами на запад, к Приморской равнине. Ледер излагал выношенный им план сотрудничества эсперантистов, вегетарианцев и линкеусанцев, настаивая на том, что соединившиеся в этом союзе силы добра смогут взаимодействовать, не вступая в противоречия и, напротив, дополняя друг друга так, что каждая из них с наибольшим успехом приблизится к достижению своих целей:

— Эсперанто станет официальным языком линкеусанского государства. Это будет язык правительства, школы, университетского образования. Употребление в пищу мяса и рыбы будет запрещено законом. Конфискованные скотобойни и мясные лавки отойдут в собственность казны. Всех принадлежащих к касте резников, рыбаков и мясников линкеусанское государство отправит в специальные школы перевоспитания. Яйца и молочные продукты будут допускаться в продажу по специальному разрешению, но их публичное употребление в пищу будет запрещено.

Старик внимательно слушал Ледера, и когда тот восторженно заявил, что во всех правительственных учреждениях и общественных местах линкеусанского государства будут вывешены на почетном месте портреты Йосефа Поппера-Линкеуса и доктора Лазаря Заменгофа, двух великих мыслителей, заложивших основы царства добра, лицо Хавкина исказила недвусмысленная гримаса отвращения.

— Слишком похоже на портреты Маркса и Энгельса на улицах Москвы, — сказал он. — Сам я определенно стар для участия в подобном начинании, да и вам имело бы смысл прислушаться к словам старика, не раз видевшего на своем веку, что случается с самыми возвышенными идеалами, когда они приходят в прямое соприкосновение с политикой. Не забывайте, молодой человек, о крыльях Икара. И эсперанто, и линкеусанство рухнут с высот и вдребезги разобьются о почву реальности, стоит им слишком сильно приблизиться к пламени политических страстей.

— В этом нет никакой политики! — попробовал возразить Ледер, но Хавкин ответил, что не хочет сердиться попусту и тем самым нарушать свой субботний покой. Однако, если мы не спешим, добавил хозяин дома, он будет рад показать нам то, чем только и скрашен теперь его скромный досуг.

Оказалось, что Хавкин пробавлялся изготовлением типографских клише и лекал. Для работы ему служило небольшое помещение, стены которого напоминали красочный персидский ковер. Изображенные на них листья, сердца, треугольники и квадраты сплетались в причудливый орнамент, меняли форму и превращались друг в друга. Разглядывая их бесконечную последовательность, можно было ощутить себя путником, пробирающимся сквозь заколдованный лес.

— Орнамография, — пояснил Хавкин.

В 1900 году он окончил промышленную школу в Мюнхене, где им был разработан этот художественный стиль, и с тех пор все свое свободное время он отдает орнамографическому творчеству. Название оригинальному стилю было дано самим Хавкиным.

— С помощью созданных мною ключей из таких простейших форм, как квадрат и треугольник, может быть произведено бесконечное число органически связанных между собой орнаментальных элементов, — объяснял хозяин дома, демонстрируя нам брошюру в обложке цвета батата.

Ледер стал проявлять нетерпение. Он дал Хавкину понять, что у нас истекает время, но старик, не обращавший внимания на намеки незваного гостя, рассказал, что о его творчестве высоко отзывался сам Герман Штрук[266], а потом спросил у меня, нравятся ли мне его работы.

— Тебе следовало бы попробовать себя в этом, — сказал Хавкин и подарил мне на прощание придуманную им игру «Волк и овца». Игра позволяла тренироваться в орнаментике и выделении симметричных фигур.

4

Ледер был разочарован результатами нашего визита в Гиват-Шауль, но не отчаялся и не отказался от своего плана.

— Свитая из трех нитей веревка не скоро порвется[267], — объявил он, когда мы, расставшись со стариком, направились в город и перед нами вытянулись на дороге наши удлиненные тени. — Мы молоды, полны сил, а Хавкина можно и впрямь не тревожить проблемами завтрашнего дня. Пусть проведет остаток жизни за этими арабесками.

На следующий день члены вегетарианского комитета с напряженным вниманием заслушали доклад Ледера, но, когда он закончил свое выступление, Гринберг сказал, что его план нереален в такой же степени, как и предложение тель-авивского вегана, выступившего перед членами комитета три месяца тому назад. Из дальнейших слов председателя стало ясно, что в связи с недостатком минералов в растительной пище тель-авивский гость предлагал своим собратьям съедать по ложке земли три раза вдень.

Ледер раздраженно ответил, что реалистичность его плана выверена до последней детали и что только его план способен придать политическую эффективность дебатам милой компании, которая регулярно собирается здесь, среди мешков с бургулем и пшеном, и ведет себя, словно группа заговорщиков-любителей.

— Вы хотите учредить партию, чтобы потом заседать за наш счет в доме Фрумина[268]? — язвительно спросил у докладчика Песах Явров, владелец галантерейного магазина на улице Ѓа-Солель.

— Я уступаю вам дружбу с Нуроком так же охотно, как дружбу с Эремом[269], — отрезал Ледер. — И если кто-то еще не понял, я не говорю о попытке найти свое место в рамках существующего строя. Нами должны быть заложены основы принципиально нового государственного устройства, прекрасного и справедливого.

Лев-Тамим, имевший известную всем привычку высмеивать ораторов, сидел, опершись о свой посох, и о чем-то сосредоточенно думал. В ходе последующих заседаний, на которых членами комитета вновь обсуждался трехчастный план Ледера, он неожиданно оказался его главным сторонником. Прения были долгими, и основное внимание в них уделялось сравнению идей Поппера-Линкеуса с другими социальными программами, от предложений Уильяма Бевериджа до Атлантической хартии[270]. В результате дебатов был постепенно выделен центральный вопрос: может ли современное социальное государство на Западе считаться воплощением линкеусанских идей или, напротив, оно цинично украшает себя социальными перьями, осуществляя на практике такую политику, которая решительно противоречит идеям великого гуманиста.

Эти прения были мне скучны, и, уставая от них, я то и дело старался улизнуть в переплетную мастерскую, где мог играть с длинными полосами цветной бумаги, целые груды которых накапливались там под столами, или следить за работой госпожи Гринберг и ее молодого помощника в бухарской тюбетейке. Они работали молча, и лишь опускавшийся время от времени резак гильотины да ритмичные движения кисти, которой бухарец обмазывал переплетную ткань, нарушали царившую в мастерской тишину.

Когда мы возвращались от Гринбергов, Ледер не раз говорил, что их скромный и внешне запущенный дом, служивший прежде резиденцией австрийского вице-консула, станет со временем главным музеем линкеусанского государства, местом проведения обязательных школьных экскурсий и магнитом для паломников со всего света. Люди будут приходить сюда в надежде прикоснуться к священной истории, как приходят сегодня к столу, за которым работал Карл Маркс в библиотеке Британского музея.

— Мы делаем важное дело, даже если сейчас многое в наших действиях кажется тебе лишним и скучным, — с этими словами Ледер указал на деревянный забор, которым был огражден огромный котлован, выкопанный для строительства дома «Ѓистадрута» на улице Штрауса. — Чем глубже заложен фундамент, тем выше вознесется построенное на нем здание.

Внешне казалось, что Ледер и Лев-Тамим находятся в хороших отношениях. Они соглашались в том, что на стадии подготовки нового издания «Всеобщей обязательной службы обеспечения питанием» оригинальный текст книги, написанной в самом начале двадцатого века, должен быть адаптирован к экономической и социальной реальности сегодняшнего дня. Оба работали над переводом книги, один — на иврит, другой — на эсперанто. По их замыслу, оба переводных издания должны были выйти одновременно в издательстве вегетарианско-веганского комитета.

Но зревшая в моем друге подспудная неприязнь к Лев-Тамиму все чаще накатывала на него мутными волнами, и Ледеру приходилось соблюдать осторожность ради сохранения корректных отношений с партнером. Лишь однажды он дал себе волю в моем присутствии, пробормотав:

— Я не дам ему стать командующим армией…

Это случилось после долгой конфиденциальной беседы Ледера с неистовым толстовцем, имевшей место в лавке у Гринбергов, но я все же спросил:

— Кому?

Ледер, спохватившись, ответил, что ради сохранения единства в наших рядах мы должны научиться сдержанности и умению молчать, когда это необходимо.

5

Несмотря на свое желание избежать раскола в движении, Ледер все больше склонялся к тому, чтобы предложить пост верховного главнокомандующего продовольственной армией какому-нибудь всемирно известному деятелю. Когда он решился вынести этот вопрос на обсуждение вегетарианско-веганского комитета, скрывать свое недовольство пришлось Лев-Тамиму, и здесь толстовцу сослужила добрую службу его окладистая борода. Вовремя утопив в ней выражение досады, он сделал вид, что погружен в свои мысли.

Первыми в дискуссионное пространство были вброшены имена Альберта Эйнштейна, Мартина Бубера и Бертрана Рассела, однако Ледер дал им отвод, заявив, что физики, математики и философы не способны управлять государством, какими бы ни были их научные достижения и частные добродетели.

— Нам нужен кто-то типа Ганди! — говорил он. — Человек, подающий личный пример. Тот, кто будет действительно подобен махатме, который ходил пешком из деревни в деревню, жил скромно и ежедневно по полчаса работал на прялке, желая наделить символическим смыслом свободу, основанную на личном труде и нежелании зависеть от посторонних. Только такой человек будет достоин высокого поста в линкеусанском государстве!

И тогда Явров предложил имя доктора Альберта Швейцера.

На это с удивившей всех резкостью отреагировал молчун Фрадкин, до сих пор не принимавший участия в спорах:

— Лучшего из врачей — в геенну![271]

Оказалось, что Фрадкин, проработавший много лет санитаром в английской больнице, пришел к твердому убеждению, что любой, даже самый успешный и праведный, врач может устроить у себя во дворе небольшое кладбище, которое будет заполнено теми, кого он погубил.

С Фрадкиным согласился Гринберг, заявивший, что нимб современного святого, которым окружен седовласый лик доктора Швейцера, есть не что иное, как результат хитроумной пропаганды, ведущейся анонимными скандинавскими концернами. Легенда о святом Юлиане двадцатого века[272] распространяется ими в своекорыстных коммерческих целях. От имени доктора Швейцера по всему миру собираются пожертвования, исчисляемые миллиардами долларов, и основную часть этих денег ушлые бизнесмены кладут себе в карман, хотя сам доктор Швейцер об этом, возможно, не знает.

Членов комитета ошеломили ядовитые подозрения богобоязненного переплетчика, но Гринберг не дал им опомниться:

— Слышал ли кто-нибудь из вас о докторе Ноахе Ярхо?

Оказалось, так звали врача, которого Гринберг знал в Аргентине. Оставив успешную практику в Киеве, он отправился в Энтре-Риос лечить колонистов в земледельческих поселениях барона. Строил своими руками больничные бараки, лично наблюдал за состоянием кухонь и проведением необходимых санитарных мероприятий, безотказно оказывал помощь любому. Мало того, доктор Ярхо оздоровил социальную и духовную жизнь колонистов. Его стараниями в провинции Энтре-Риос были учреждены сионистский центр и общество изучающих «Эйн-Яаков»[273], и все это — вопреки сопротивлению чиновников барона в Буэнос-Айресе, презиравших самоотверженного врача и чинивших всевозможные препятствия его деятельности.

— Ну в точности наш доктор Швейцер, — вставил Ледер.

— Да. Только вот доктор Ярхо был действительно скромным человеком. И лучшим доказательством его скромности является то, что никто из вас ничего не слышал о нем.

К сказанному Гринберг добавил, что, в отличие от знаменитого эльзасского врача, который оставил в Европе жену и наверняка «женихался» каждую ночь с новой медсестрой, доктор Ярхо отправился в далекую Аргентину с молодой супругой, оставившей ради него комфортную городскую жизнь.

Лев-Тамим обнаружил, что против предложенной Ледером кандидатуры сложилась широкая коалиция, и это позволило ему присоединиться к противникам доктора Швейцера, не давая повода для подозрений в том, что он насмехается над своим партнером-соперником. Не признавая за раввинами и религиозными еврейскими судьями права властвовать над собой, сказал Лев-Тамим, он точно так же отвергает идею сделать главой линкеусанского государства христианского миссионера.

Но докладчика не удавалось выбить из колеи.

Национальная библиотека находилась тогда в здании «Терра Санта», и Ледер провел там немало времени за изучением книг и журналов, содержавших материалы о человеке, которого он прочил на роль главы нашего государства. Обстоятельно изучив биографию замечательного врача, посвятившего свою жизнь борьбе с болезнями, нищетой и невежеством в африканских джунглях, Ледер мог теперь убедительно защитить семейную жизнь своего героя от нападок Гринберга. Все биографы Альберта Швейцера отмечают, с нескрываемым удовольствием сообщил он, что уже в свою первую поездку в Африку в 1913 году доктор отправился вместе со своей супругой Еленой Бреслау. И поскольку отвратительная попытка «архентинского переплетчика» возвести напраслину на безупречную семейную жизнь доктора Швейцера решительно опровергнута, все остальные его инсинуации также должны быть сочтены не заслуживающими доверия.

В наибольшей степени Ледера привлекал декларировавшийся Швейцером принцип благоговения перед жизнью, и он был счастлив обнаружить в путевых заметках кембриджского профессора Чарльза Герланда прямые свидетельства того, как сам доктор Швейцер следует этому этическому принципу в повседневной жизни. Некоторые из свидетельств Герланда он аккуратно переписал из британского географического журнала в свою записную книжку и теперь с выражением зачитывал присутствующим:

— На глазах у изумленных африканских рабочих пожилой врач спустился в яму, выкопанную ими для закладки фундамента нового здания лепрозория, и извлек оттуда жабу, которая, оказавшись в ловушке, вот-вот должна была погибнуть. Любовь, подобно ненависти и болезни, передается от человека к человеку, и с тех пор примитивные туземцы усвоили доброе отношение к беззащитным животным.

Однако самая волнующая встреча с врачом из Ламбарене была уготована моему другу в торговавшем иностранной литературой магазине «Стеймацки»[274]. Ледер зашел туда забрать деньги, накопившиеся в коробке школы слепых. Он возился у прилавка с неподатливой крышкой, когда его взгляд случайно упал на обложку журнала «Лайф», с которой на него пристально смотрел знаменитый доктор, прятавший в пышных седых усах задумчивую улыбку.

Ледер так и не дал мне пролистать тот журнал, сказав, что я могу заляпать его страницы. Он сам показал мне статью с многочисленными иллюстрациями, на которых доктора Швейцера можно было видеть в разных местах медицинского комплекса, созданного им в верховьях реки Огове. На одной фотографии доктор в пробковом шлеме и плотницком фартуке наблюдал за рабочими, покрывавшими оцинкованным железом крышу нового больничного барака. На другой он беседовал с африканскими женщинами, пришедшими справиться о состоянии своей соплеменницы. На третьем снимке доктор Швейцер кормил котенка, а за спиной у него открывался вид на великолепные экваториальные джунгли.

Иллюстрированный очерк завершала фотография, снятая поздней ночью в рабочем кабинете врача. Справа от доктора Швейцера виднелась тень от рояля, на котором он, случалось, играл произведения Баха, а слева от него на аккуратно застеленной кровати лежали белый халат и пробковый шлем. Сам доктор сидел за грубым деревянным столом и что-то сосредоточенно писал. Сопровождавшая фотографию подпись гласила, что великий гуманист неизменно сам отвечает на присылаемые ему письма.

— Ты видишь! — дрожащим голосом произнес мой друг. — Доктор так деликатен, так внимателен к людям!

Ледер с большой осторожностью уложил журнал в свою сумку и сказал, что он сегодня же вечером напишет доктору Швейцеру и предложит ему принять на себя пост верховного правителя линкеусанского государства, который, вне всякого сомнения, наилучшим образом увенчает его долгое служение человечеству.

На следующий день мы отправились на центральный почтамт, чтобы надежнейшим образом гарантировать правильную доставку послания во Французскую Экваториальную Африку, а по пути оттуда зашли к Багире Шехтер, работавшей над изготовлением униформы для продовольственной армии. Читатель, должно быть, помнит, что дома у портнихи я неожиданно повстречался с матерью.

Загрузка...