Глава шестая

1

Ледер набросил мне на плечи прорезиненную накидку, открыл передо мной дверь подъезда и спросил, приглашен ли я на банкет, который устраивает сегодня госпожа Рингель в своей кальварии[187]. Попытавшись изобразить рукой в воздухе череп, он сказал, что, если бы путешествовавшая по Святой земле византийская царица Елена оказалась во дворе у нашей соседки и увидела выставленные там деревянные головы, она без колебаний освятила бы это место и нарекла бы его Кальварией-Нотр-Дам на Волосах[188].

Вместе со своим супругом госпожа Рингель проживала в квартире, отделенной от нашей тонкой перегородкой. Посередине перегородки была дверь без ручки, напоминавшая о временах, когда оба помещения составляли одну квартиру. По субботам отец, стоя у этой двери, прислушивался к доносившимся от Рингелей звукам включенного радиоприемника, после чего он мог поделиться новостями с прихожанами в синагоге, которые, как и он сам, радио по субботам не включали.

Однажды он удостоился благодаря этому особенных почестей. Дело было зимой, в самом начале пятидесятых годов, и среди прихожан распространился тогда слух о том, что ночью египетский флот высадил десант в Тель-Авиве. Люди были напуганы, но отец успокоил их, сообщив, что два египетских корабля, попытавшихся обстрелять тель-авивскую набережную, были тут же отогнаны патрульными катерами израильских ВМС. Реб Симха-Зисл, неофициально считавшийся раввином нашей синагоги, обнял отца и произнес сквозь слезы:

— Время делать для Господа, нарушили Твой закон[189].

Затем, успокоившись, он велел прочитать молитву за мореплавателей, прокладывающих в бурных водах тропы свои, и оказал отцу честь, вызвав его к Торе. Но, несмотря на включенный по субботам приемник Рингелей, благодаря которому отец часто оказывался долгожданным вестником в синагоге, особенной дружбы между моими родителями и жившей по соседству четой не водилось.

Бывало, по вечерам из-за перегородки доносились крики и жалобный плач, способные напугать наших случайных гостей, однако Аѓува Харис умела унять тревогу и предотвратить ненужный вызов полиции. Так уж заведено у этого дайч митн байч, немца с плеткой, говорила она: только отхлестав свою жену, он может ее приласкать, а та, словно кошка, мурлычет в ответ и раскрывает ему объятия. Мать поддакивала Аѓуве:

— Видели бы вы ее наутро после такого концерта! Нарядившись, будто невеста, она выходит во двор и развешивает сушиться свою черную амуницию.

Это зрелище мать находила зазорным, но однажды, вскоре после того как она в очередной раз оказалась его свидетельницей, ей пришлось обратиться к соседке за помощью. Напуганная исчезновением отца, который впервые отправился на поиски настоящей аравы, мать решила обратиться в полицию. И поскольку оставить меня было не с кем, она первый раз в жизни постучалась к соседям.

Schämen macht einen Fleck! — сказала госпожа Рингель, увидев, что я прячусь за юбку матери.

И поскольку я все еще отказывался зайти к соседям, мать перевела мне эту немецко-еврейскую поговорку:

— Стыд оставляет пятна.

Если я позволю ей отлучиться, добавила она, госпожа Гелла разрешит мне сесть в парикмахерское кресло и поднимет меня в нем высоко-высоко.

Оказавшись тогда у соседей, я впервые ощутил запах паленых женских волос — в них тушили окурки — и разнообразных косметических препаратов, хранившихся в красных и зеленых флаконах. Тот же запах встречал меня на протяжении всего следующего лета, когда я прибегал к Рингелям укрыться от горечи, переполнявшей сердце моей матери. Хозяйка дома щипала меня за щеку липкими пальцами в чужих волосах, давала мне медовый леденец со стершимся от влажности изображением пчелы и объявляла, что лучшие манекенщицы Лондона и Парижа ждут меня с нетерпением. Повсюду в комнате и вокруг кресла, в котором обычно дремал, зажав булавку в губах, господин Рингель, были разбросаны иностранные журналы мод, служившие его жене источником вдохновения.

Окна квартиры и ночью, и днем были задернуты черными шторами. Госпожа Рингель, так и не привыкшая к яркости местного солнца, работала при свете торшера, длинная бронзовая ножка которого повторяла форму готической башни венского собора Святого Стефана. Подобно своему мужу, она редко вставала с места и, желая подкрепиться, наливала себе кофе из термоса и отламывала кусочек посыпанной сахарной пудрой оладьи.

На столе перед ней стояли тиски с зажатой в них деревянной головой, и такие же головы были разбросаны у Рингелей во дворе. Поверх помещавшейся на столе головы была натянута сетчатая основа будущего парика, закрепленная воткнутыми в ту же болванку длинными металлическими булавками. Извлекая отдельный волос из пряди, которую она удерживала средним и указательным пальцами левой руки, госпожа Рингель аккуратно вставляла его в ячейку основы и закрепляла там. Свою проворную работу она сопровождала напеванием веселых танцевальных мелодий.

Пребывая однажды в приподнятом расположении духа, госпожа Рингель высказала убеждение, что родители растущих в Палестине детей принесли бы своим чадам большую пользу, если бы вместо того, чтобы пичкать их хасидскими легендами и канторскими песнопениями в стиле сестер Малявских[190], знакомили их с европейской музыкой. О, если бы герр Рингель был мужчиной, она прямо сейчас показала бы мне, что такое настоящий вальс! Однако на господина Рингеля ее слова не произвели впечатления, и он по-прежнему сидел неподвижно в кресле, уставившись на фарфоровую тарелку с изображением набережной Дуная, по которой степенно прогуливались красиво одетые господа и дамы с раскрытыми солнечными зонтиками. Белая с синим рисунком тарелка висела на перегородке, за которой находилась наша квартира.

Когда с улицы доносился нестройный шум женских голосов, госпожа Рингель приподнималась со своего места, отворачивала край шторы и выглядывала в окно. В таких случаях их маленький двор бывал заполнен облаченными в темные одежды религиозными женщинами, кудахтавшими на идише с выраженным венгерским акцентом. Испуганная девушка, окруженная ими со всех сторон, шла, прикрывая обеими руками свои волосы под шелковой белой косынкой. Госпожа Рингель возвращалась на свое место, гасила сигарету в полоскальном тазу и велела своему супругу и мне покинуть помещение. Выказывая своим видом крайнее неудовольствие, господин Рингель вставал, брал меня за плечо, и мы с ним уходили в соседнюю комнату. Закрывая дверь, он оставлял узкую щель и шепотом говорил, что, если нам повезет, мы увидим сейчас, как золотушной невесте сбривают ее девичью косу. Увы, сгрудившиеся в комнате женщины с толстыми красными мочками ушей всегда закрывали невесту от нас, а их напев «Невеста красивая, невеста благочестивая!» заглушал стук ножниц и жалобные всхлипы постриженицы. Нервно ковыряя булавкой в зубах, господин Рингель говорил, что, если меня одолеет соблазн и я захочу изведать вкус греха, он позволит мне незаметно погладить отрезанную косу, прежде чем фрау Рингель сделает из нее парик с запахом смерти.

2

Такое времяпрепровождение, ставшее обычным для меня за весенние и летние месяцы, прервалось наутро после субботы «Нахаму»[191]. Со двора у Рингелей исчезли деревянные головы, а на двери их квартиры появился приколотый кнопками листок с надписью на корявом, изобиловавшем ошибками идише: правление венского салона извинялось перед своими почтенными клиентами в связи с временным прекращением обслуживания по случаю отъезда госпожи Рингель в летний отпуск, который закончится 19 августа.

Тем не менее, потянув дверь на себя, я обнаружил, что она не заперта, и зашел внутрь. Помещение, служившее кабинетом госпоже Рингель, неузнаваемо преобразилось. Из него исчезли парикмахерское кресло и висевшее перед ним большое зеркало. Рабочий стол госпожи Рингель, заставленный обычно деревянными головами, засыпанный булавками и прядями волос, был застелен чистой плюшевой скатертью цвета душицы с изображениями ветвисторогих оленей по краям. На столе стояла высокая ваза с золотисто-зелеными павлиньими перьями, каждое из которых украшал на конце многоцветный глазок. Царивший в комнате запах стал менее острым, и к нему подмешался аромат мази «Брассо»[192].

Госпожу Рингель я с трудом разглядел в полутемной кухне, но сама она заметила меня, как только я появился в квартире, и теперь вышла мне навстречу, держа перед собой в руках, словно щит, овальный медный поднос.

— Мы должны соблюдать осторожность, — сказала она и велела мне закрыть за собой дверь.

Последовав за ней на кухню, я услышал, что хозяева дома делают все возможное, чтобы не встревожить большевистских медведей. Однако, убедившись за время нашей дружбы, что я мальчик умный и добрый, госпожа Рингель решается сообщить мне, что даже теперь, когда плоньский коротышка[193] деспотически правит своим народом, они с Генрихом хранят верность Габсбургскому дому. Прислонив медный щит к ящику со льдом, она чуть отодвинула штору кухонного окна и позволила солнечным лучам озарить отчеканенного на нем двуглавого орла и императорскую корону над ним.

— Сохрани в своем сердце эту картину, мой мальчик! — высокопарно произнесла госпожа Рингель.

Мне с трудом удалось утаить улыбку, когда она выразила уверенность, что я впервые имею честь лицезреть великолепный герб Австро-Венгерской империи. В ящике бабушкиного стола, рядом с фотографиями ее внуков, пузырьком камфары, защищавшей, как она полагала, от полиомиелита, и письмовника, из которого она заимствовала черновики писем, отправлявшихся ею дочери Элке в Зюйд-Африку, долгие годы хранилась пачка серо-голубых облигаций выигрышного займа с отпечатанными на них ярко-синими двуглавыми орлами. Перед наступлением праздника Песах бабушка удаляла осевшую на облигации пыль, выбивая толстую пачку о подоконник. Если бы ее покойный муж не был слепым почитателем Фройма-Йосла[194], всякий раз говорила она при этом, имевшиеся у него деньги были бы потрачены на покупку земельного участка у Яффской дороги, доходами от которого кормились бы и мы, и наши потомки. Но свои деньги он предпочел израсходовать на приобретение цветных бумажек, негодных даже на то, чтобы обклеивать ими стены.

Госпожа Рингель вернулась к прерванному моим появлением занятию и стала бережно натирать смоченной в чем-то сером ватой распахнутые крылья орла, его золоченые клювы и когти, червленые языки, обнаженный серебряный меч в его правой лапе и золотой шар державы в левой. Через несколько дней, сообщила она, наступит 18 августа. В этот день у них дома будут отмечать тезоименитство Франца Иосифа, и супруги Рингель будут несказанно счастливы, если я, их маленький друг, зайду к ним поднять бокал в честь покойного императора.

3

Совершавшиеся у Рингелей лихорадочные приготовления не могли остаться не замеченными моей матерью, и, хотя ее сердце было охвачено тревогой в связи с частыми исчезновениями отца, она не удержалась и спросила меня, не означает ли поведение моих немецких друзей, что в Израиль возвращается их дочь Амалья. Упомянув ее, мать сообщила, что эта легкомысленная девица крутила шашни с английскими солдатами в кафе «Риц» и в находящемся напротив кинотеатра «Эдисон» ресторане Коэна, а под конец уцепилась за хлыст австралийского офицера и бежала с ним на край света.

В серванте у Рингелей мое внимание привлекла подставка для ножей с желтыми ручками, лезвия которых выглядели в ней, как струны в арфе. Тыльной стороной к ней была приставлена фотография, снятая посреди огромной ананасовой плантации: светловолосый мужчина обнимал за плечи молодую женщину. Замерев однажды у этого снимка, я шепотом спросил у госпожи Рингель, на каком континенте находятся эти удивительные, уходящие за горизонт плантации, и она, поспешно сунув мне в руки новый журнал с описанием осенней коллекции мод, заявила, что молодым людям приличествует смотреть в будущее, а не копаться в прошлом.

Тем не менее неделю спустя, когда совершавшиеся у нее дома приготовления к празднованию тезоименитства Франца Иосифа были в самом разгаре, она по собственной инициативе нарушила заговор молчания. Сняв фотографию с полки серванта, госпожа Рингель сказала, что наша дружба теперь скреплена узами тайны, и поэтому она может поведать мне, что молодая женщина на фотографии — ее единственная дочь, живущая в далеком австралийском Сиднее со своим мужем и двумя маленькими детьми.

Здесь у ее дочери не было бы никакой жизни, продолжала, заметно повысив голос, госпожа Рингель, поэтому она была совершенно права, когда искала общества людей культурных, воспитанных, деликатных — и отворачивалась от своих одноклассников, которых смешили ее молочная кожа и длинные пальцы прирожденной пианистки. И также правильно она поступила, отказавшись прислушаться к увещеваниям своей школьной учительницы, имевшей наглость называть ее Амальей, как будто она корова в кибуцном стойле, и заставлявшей девочку стыдиться своего истинного имени Елизавета Амалия Евгения, данного ей, конечно, в честь императрицы.

С этими словами госпожа Рингель перевела взгляд на портрет императорской четы. В волосы красивой женщины, стоявшей рядом со своим царственным мужем на фоне овального гербового щита, были вплетены белоснежные орхидеи. Мне было предложено убедиться в том, что горячо любимая супруга императора отличалась редкой, классической красотой. И, кроме того, взволнованно говорила госпожа Рингель, она обладала широким образованием в вопросах литературы и искусства, проявляла живой интерес к творчеству Гейне и к произведениям поэтов классической древности, простирала покрова либерализма и прогресса над своей великой страной. Увы, судьба была сурова к этой прекрасной, благородной женщине: после трагической гибели своего сына Рудольфа императрица удалилась от двора, стала путешествовать по миру и в конце концов пала жертвой бездушного итальянского анархиста, заколовшего ее на набережной в Женеве.

— Генрих! — обратилась госпожа Рингель к своему мужу, отрезавшему себе еще один кусок каштанового торта с кремом. — Не соблаговолишь ли ты рассказать нашему другу о поместье Ахиллион на острове Корфу?

Господин Рингель, как будто впав в забытье, стал расхаживать по тихим тропинкам среди мраморных муз. Он остановился у портика напротив скульптуры умирающего Ахилла, зашел в покои императрицы и вспомнил, что та укрывалась в них от мирской суеты, затем поднялся к верхним садам и стал озирать оттуда греческий город, лежащий у синего моря, в окружении оливковых рощ и цитрусовых плантаций.

На столе, среди пирожных «Снежки в шоколаде» и засахаренных фруктов, стояла пузатая бутылка вина. В ее темном стекле я увидел перевернутое отражение комнаты, слабо освещенной установленными в бронзовом канделябре свечами. Царивший в комнате полумрак создавал ощущение торжественности. В бутылочном стекле отражалась и моя собственная физиономия — вытянутое лицо мальчика, внемлющего рассказам своих друзей о далеких островах. Внезапный удар кулаком по столу заставил всколыхнувшееся пламя свечей заплясать на моем отраженном лице, а с улицы, из-за толстых бархатных штор, донеслось громкое балканское пение, перемежаемое повторяющимся выкриком: «Ясо! Ясо!» Солдаты расположенного неподалеку лагеря «Шнеллер»[195] совершали ночную пробежку.

Вытянутые губы госпожи Рингель блестели, она еще раз хлопнула по столу и сказала, что недалек тот день, когда варвары-греки сдадут последнее творение вдохновенной императрицы Елизаветы в аренду алчным американцам, которые устроят во дворце казино — и это ее пророчество исполнилось через несколько лет[196]. Господин Рингель, сжимавший коленями бутылку вина, нежно ответил супруге, что его маленькая красавица не должна печалить себя вещами, над которыми мы не имеем власти, и что время токайского уже настало. С этими словами он энергичным движением вытащил пробку.

Когда тосты были произнесены и мы уселись за стол, господин Рингель обнаружил, что моя рюмка осталась полной. Я попытался объяснить, что у нас дома не пьют алкоголь и что отец даже субботнюю трапезу освящает над виноградным соком, но мои слова не возымели действия на хозяина дома. Он решительно настаивал, чтобы я выпил вина, за которое в эти дни суровой экономии и жесткого нормирования ему пришлось заплатить в магазине «Скрип» несусветные деньги. А если я боюсь опьянеть, господин Рингель заверяет меня, что мои опасения совершенно напрасны, поскольку и сам он пил в моем возрасте токайское в этот праздничный день.

О, что это был за праздник! На улицах его родного города вечерний ветер колыхал развешанные повсюду императорские флаги, в окнах домов во множестве светились зажженные свечи. Сопровождаемое оркестром и факельщиками праздничное шествие направлялось к зданию большой синагоги, где глава общины встречал его молитвой «Дарующий спасение царям», а престарелый раввин Ринк произносил проповедь, специально приуроченную к событиям праздничного дня. Как и в прошлом, и в позапрошлом году она включала в себя напоминание о том. как, посетив сей город в самом начале своего славного царствия, молодой император поцеловал свиток Торы, вынесенный навстречу ему старейшинами еврейской общины, а на вынесенные священниками кресты и хоругви взора не обратил.

Дома, продолжал свой рассказ господни Рингель, к их возвращению служанка уже успевала накрыть праздничный стол, и отец приносил из погреба запечатанную бутылку токайского, запасы которого мать пополняла по пути от Карпатских гор, где она проводила с детьми каждое лето.

Забыв о моем присутствии, супруги Рингель без устали нахваливали золотистое, цвета солнца в день жатвы, вино, сладость которого так приятно оттеняет намек на тонкую горечь. Они вспоминали золоченую императорскую карету на улицах Вены, запряженных в нее белых лошадей и окружавших ее венгерских гусар в леопардовых шкурах, а потом проклинали день, когда бездна разверзлась в Сараево.

Кажется, я уже дремал, когда пропахшую нафталином, вином и запахом догорающих свечей комнату вдруг наполнили далекие и торжественные слова песни, исполнявшейся на пьянящую, неведомую мне прежде мелодию:

Боже, царя нам превознеси,

Боже, страну нашу сохрани!

Сильный спасением в вере,

Правит он мудрой рукой!

Супруги Рингель самозабвенно пели стоя. Свое пение они сопровождали ритмичными взмахами рук, в которых держали черно-желтые флажки, и вызванное этим движение воздуха освежило мое лицо.

Когда комната погрузилась в тишину, госпожа Рингель включила электрический свет и сообщила, что они с супругом специально для меня исполнили гимн Австро-Венгрии на иврите, как пели его когда-то участники сионистских собраний в их родном городе. Поправив берет у меня на голове, она проводила меня к двери и еще раз взяла с меня обещание никому не рассказывать о том, свидетелем чему я оказался сегодня у них дома.

4

Мои друзья-монархисты очень старались не навлечь на себя гнев властей, и хотя они знали, что наслаждаются временным покоем, за которым придет неизбежное столкновение с действительностью, им и в голову не приходило, что это случится так скоро.

Придя к ним наутро следующего дня, я увидел, что у них дома все вернулось к прежнему состоянию. Господин Рингель подал мне тарелку с оставшимися от вчерашнего празднества пирожными, а госпожа Рингель уже сидела на своем обычном месте, согнувшись над обтянутой сеткой деревянной головой, в которую были воткнуты длинные, как спицы, булавки. Оторвавшись от работы, она порылась в выдвижном ящике стола и протянула мне извлеченный оттуда продолговатый конверт авиапочты с окантовкой из синих и красных ромбовидных полосок. Конверт украшали зеленые марки с изображением маленького медведя на дереве, и госпожа Рингель, указав на него пальцем, спросила:

— Видел ли ты прежде коалу, мой добрый мальчик?

Отметив мое удивление, она улыбнулась и удовлетворенно сказала супругу, что своей реакцией я подтверждаю ее правоту, ведь она всегда говорила, что марки — лучшая школа для детей, растущих в отдаленных колониях. С моим уходом вчера, добавила госпожа Рингель, в ее сердце созрело решение: теперь они будут отдавать мне австралийские марки с конвертов, в которых приходят письма их дочери, и благодаря этому я смогу познакомиться с удивительной фауной пятого континента. Мне откроется существование птицы-лиры, летучей лисицы, эму и других прекрасных животных, даже и названия которых неведомы моим учителям, ведь про них ничего не сказано в Торе.

— А знаешь ли ты, что такое бумеранг? — спросил из глубин своего кресла господин Рингель. Он поднял над головой изогнутую деревянную пластину, которая обычно использовалась в этом доме как пресс для бумаг, и издал громкий боевой клич, однако госпожа Рингель внезапно насторожилась и велела ему прекратить дурачиться. Подскочив к окну, она стала присматриваться к происходящему на улице. Ее муж предположил, что к ним наверняка ведут на постриг старшую дочь Йом-Това Шейнфельда, но госпожа Рингель, отмахнувшись от его слов и не поворачивая к нему головы, сказала, что лучше бы он поднялся и разузнал, в чем дело, а не сидел в своем кресле, точно несушка на яйцах. У почтового ящика на углу собралась толпа, добавила она, и надо бы проверить, не поджег ли его один из уличных мальчишек госпожи Адлер, ведь в ящике должно находиться и отправленное ими сегодня письмо.

— Война! Здесь будет война!

С этим воплем господин Рингель вскоре вернулся с улицы. Взволнованный, он стал метаться по комнате, время от времени прилипая к окну и выглядывая наружу. Прядь волос, выпавшая из левой руки госпожи Рингель, рассыпалась по столу. Неужели гражданская оборона снова заставит ее изрезать простыни на полосы, чтобы обклеить ими наискосок оконные стекла? Хозяйка дома была напугана, поскольку ей лишь недавно удалось оттереть со стекол остатки клея.

Слова супруги еще больше рассердили господина Рингеля, заявившего, что он не потерпит насмешек в этот трагический час, когда посланцы Коминтерна истребляют последние следы монархического правления в стране. Госпожа Рингель потупила взор, и ее муж сообщил, что у почтового ящика мандатных времен появилась бригада рабочих со сварочным аппаратом, зубилами и молотками. Под одобрительные выкрики собравшихся там же мальчишек они безжалостно сбивают с ящика британского орла и инициалы Георга Пятого. Господин Рингель вежливо спросил о причинах этого вопиющего вандализма, и тогда бригадир рабочих, направив на него электрод, велел ему уматывать, если он не хочет, чтобы ему расплавили его золотые зубы.

Госпожа Рингель заново собрала рассыпавшиеся по столу волосы. Это не может ее удивить, сказала она, ведь уже в тот момент, когда сэр Алан Каннингем[197] взошел на палубу покидавшего Хайфу британского крейсера, у нее не осталось сомнений, что ужасный момент настанет. Конечно, она не могла знать, когда именно это случится, но так уж было предопределено, что монархическая символика оказалась низвергнутой в эти тусклые дни, когда сыр делают из молочного порошка, вместо кофе пьют суррогат из жареного арахиса, а яйца распределяют по карточкам.

Подав своему супругу термос, она предложила ему выпить кофе и поберечь себя, ведь теперь им придется действовать осторожно и расчетливо. Настало время для организации монархических сил, готовых выступить против существующей власти, и чем раньше это случится, тем лучше.

5

В последующие дни супруги Рингель то и дело возвращались к обсуждению своего плана. Ими рассылались письма друзьям во Францию и Уругвай, и в этих письмах они, используя из страха перед цензурой сложные зашифрованные намеки, испрашивали у заморских друзей необходимую помощь. Зачастив в немецкую библиотеку на улице Ѓа-Солель, они приносили домой и старательно изучали книги по истории Нового времени. В одну из суббот они отправились в Хайфу посоветоваться с доктором Бенедиктом Вайлем, который, как и они, отмечал тезоименитство покойного императора, следуя обычаям своего родительского дома в Моравии.

Из Хайфы госпожа Рингель вернулась в бодром расположении духа. Встретив меня в воскресенье радостной улыбкой, она сообщила, что их усилия приносят плоды, план обретает конкретную форму. Из беседы с господином Вайлем супруги заключили, что почитание императора поистине не знает границ: не только евреи — выходцы из Вены и Праги разделяют его, но также многие из тех, кому не посчастливилось быть в числе подданных Австро-Венгерской империи. И все это потому, что в шестидесятых годах прошлого века Франц Иосиф, посетивший Святую землю с коротким визитом, оставил по себе долгую и добрую память. Конечно, теперь уже не осталось в живых никого из жителей города, имевших счастье лицезреть императора в Иерусалиме, по пути на торжественное открытие судоходства в Суэцком канале, но госпожа Рингель была уверена, что благодарная память о Франце Иосифе сохранилась в сердцах их потомков. Возвышенные чувства подобного рода люди впитывают с молоком матери, утверждала она.

Ни для кого не секрет, продолжала госпожа Рингель, что ей отвратителен отпечаток левантизма, которым отмечен облик местных старожилов. Их певучая речь изобилует турецкими словами и арабскими поговорками, да и помыслами своими они склонны к предательству, как греки из Святогробского братства. Известно, однако, что когда тебе нужно сплотить необходимую силу, ты не можешь привередливо требовать, чтобы твоими соратниками становились исключительно люди твоего круга.

Супруги Рингель все время твердили друг другу, что, если они хотят проложить путь к единению тайных сторонников Габсбургского дома, им нужно найти кого-то из местных евреев, хранящих в своих сердцах память об императоре. Увы, моя мать оказалась права: за годы своей жизни в Иерусалиме «полюбившиеся мне немцы» не приобрели ни друзей, ни приятелей. Свой вывод она основывала на том, что в дни между Песахом и Шавуот и в период летнего траура[198] порог дома Рингелей не переступала ни одна живая душа, за исключением меня и кошки.

В ходе очередного семейного совещания господин Рингель высказал мысль, что нужные заговорщикам связи могут быть установлены с помощью одной из религиозных женщин, приводящих невест на постриг к его супруге, но та отвергла это предположение. Все ее клиентки, пояснила она, принадлежат к семьям выходцев из Венгрии и Буковины, прибывшим сюда относительно недавно. Нужные связи можно было бы нащупать с помощью женщин из Старого ишува, но те никогда не приходят в ее салон. Свои бритые головы они наглухо закрывают платком, поскольку у них в общинах даже парик считается подлежащим правилу «женские волосы подобны срамному месту».

У госпожи Рингель возникла другая идея. Два-три раза в неделю я ходил в библиотеку «Бней Брит» менять книги, и она посоветовала мне заглянуть в мемуары старых горожан, из которых, как ей казалось, можно будет узнать, чьи предки были в числе людей, встречавших императора Франца Иосифа в Иерусалиме. Однако, произведя предложенные изыскания, я убедился в том, что посещение города германским императором Вильгельмом в самом конце прошлого века затмило и стерло из памяти горожан предпринятый тридцатью годами раньше визит Франца Иосифа.

6

Усилия супругов Рингель зашли в тупик, и когда они уже были близки к тому, чтобы оставить мысль об объединении тайных сторонников императора Австро-Венгрии, им подвернулся Риклин.

В то время реб Элие еще не подружился с отцом, но раз в неделю он приходил в принадлежавшую моим родителям продуктовую лавку за полагавшейся ему и его жене порцией яиц. Когда он появлялся на пороге в нарядном костюме, который служил ему одеянием во второй половине дня, отводившейся общению с живыми, все разговоры в лавке стихали. Риклин строго оглядывал присутствующих через толстые линзы очков, и люди безропотно освобождали ему путь к прилавку. Пока мать отбирала для него самые большие и темные яйца, а отец вырезал карточку из его продуктовой книжки, старый могильщик перечислял имена скончавшихся за последнюю неделю людей и охотно сообщал испуганным покупателям, как и от чего умер каждый из них. Уложив яйца в сетку, он неизменно говорил матери на прощание, что желает ей обслуживать его еще долгие годы, ведь это намного лучше противоположной ситуации, в которой обслуживать ее пришлось бы ему.

Deus ex machina, — сказала госпожа Рингель в связи с тем неожиданным способом, которым открылось, что именно Риклин способен устранить казавшееся непреодолимым препятствие с пути заговорщиков. — Благодаря мальчику Рахлевских с нами случилось чудо.

А случилось так. Неспешно пересекая двор, примыкавший к лавке моих родителей, Риклин обратил внимание на Хаима, вместе с которым мы извлекали из сосновой шишки орешки. Присмотревшись к моему однокласснику, он поманил его рукой, и, когда тот подошел, Риклин взял его за чуб и спросил:

— Знаешь ли ты, вилдер юнг[199], кем был реб Моше Юлес?

Хаим кивнул. Риклин, склонившись к нему, сказал, что, если бы тот, кого называли правой рукой и верной опорой брисского серафима[200], восстал из могилы и увидел, что его правнук Хаймэле, получивший свое имя в честь рава Хаима Зонненфельда, расхаживает по улице с непокрытой головой, он преисполнился бы стыда и поспешил вернуться в могилу.

Моему однокласснику удалось вырваться и, удалившись от своего обидчика на безопасное расстояние, он прокричал, что, если реб Элие не хочет понести наказание свыше, ему не следует возводить напраслину на достойных людей, потому что он, Хаим, снял головной убор специально для того, чтобы поприветствовать такого важного человека, как Риклин.

— Не воображай меня императором Францем Иосифом, — пропищал Риклин, высокий голос которого прозвучал тоньше обычного. — Все равно ничего от меня не получишь…

Заметив удивление в наших глазах, он всплеснул руками и сокрушенно посетовал на то, что потомки великих людей, возродивших ашкеназскую общину Иерусалима[201], ничего не знают о своих замечательных предках. Нам следовало бы бережно изучать их наследие, назидательно сказал Риклин, а мы тратим в школе время на жалкие бредни, которыми вожди ассимиляторов пичкали друг друга на своих конгрессах в Базеле, Лондоне и Цюрихе[202].

Вслед за тем реб Элие рассказал, что его дед и прадед Хаима Рахлевского входили в состав депутации, сопровождавшей императора при посещении строившейся в Старом городе синагоги «Тиферет Исраэль»[203]. Осмотрев синагогу, Франц Иосиф поинтересовался, почему у нее нет купола, на что Нисан Бак[204] находчиво ответил, что синагога сняла головной убор в приветствии его императорскому величеству. Полученный ответ доставил высокому гостю изрядное удовольствие, и тот немедленно пожертвовал тысячу франков на завершение строительных работ.

— Невежды! — укоризненно бросил нам Риклин и направился к входу в лавку, а я, оставив Хаима в одиночестве, бросился к соседям.

Услышав мое сообщение, господин Рингель, которого я застал за мытьем головы, повязал голову полотенцем и помчался вместе со мной в лавку. Покупатели слушали увлекательный рассказ реб Элие о смерти старого раввина из числа русских беженцев, который, находясь в больнице для лежачих больных, умер от того, что мывший его санитар включил по ошибке разогретую до температуры кипения воду, но с появлением выглядевшего, как индийский факир, господина Рингеля они раскрыли от удивления рты. Не обращая на них внимания, господин Рингель протолкался к Риклину, тронул его за плечо и что-то прошептал на ухо.

Моя мать, занимавшаяся в это время пересчетом яиц, выпрямилась и испуганно спросила соседа, что случилось с госпожой Рингель, ведь она только сегодня утром поздоровалась с ней во дворе, когда вышла развесить постиранное белье. Риклин прервал ее, заявив, что не страдает от недостатка заказов и что матери не нужно искать для него дополнительную работу.

7

Вечером я застал Рингелей в приподнятом настроении. Супруги вместе сидели на диване и вырезали равнобедренные треугольники из бумаги черного и желтого цвета.

— Вот видишь, либес кинд[205], — сказала госпожа Рингель, легко приподняв и усадив меня на диван между собой и мужем, — никогда да не оставит человек молитвы о милосердии[206].

Прозвучавшее из ее уст высказывание мудрецов было наилучшим свидетельством того, что случилось в доме у Рингелей после того, как Риклин, приняв неожиданное приглашение, явился сюда и пробыл здесь до темноты.

Вручив мне ножницы и блюдце с миндальным клеем, госпожа Рингель объяснила, как нужно резать бумагу и склеивать из полученных треугольников императорский флаг, а затем стала превозносить достоинства герра Риклина, открывшего ей и ее супругу глаза на дальнейшие перспективы их начинания. В частности, Риклин объяснил им, что, если они хотят стать по-настоящему влиятельной силой, им необходимо сбросить одежды изгнания и придать своему движению местный колорит. Первым шагом к этому, уточнила госпожа Рингель, станет перенос императорского праздника с жарких дней месяца ав на осенний период. Новой датой праздника решено сделать 13 ноября — день, когда император впервые вступил в Иерусалим.

Принятое решение было отчасти обусловлено тем, что летом, после Девятого ава, многие жители города уезжают отдохнуть от жары в прохладный Цфат или к тель-авивскому морю. Важнее, однако, то, что европейский праздник ничего не говорит иерусалимцам, признала госпожа Рингель, в то время как воспоминание о визите императора в город живет в их сердцах.

С этого момента Рингели сосредоточили всю свою энергию на подготовке к празднованию восьмидесятой годовщины императорского визита, а Риклин помогал им советами. Он два-три раза в неделю появлялся у них, называл имена людей, пожелавших участвовать в банкете, и развлекал хозяев старыми байками. Так, могильщик поведал им о поездке в Европу, предпринятой редактором газеты «Ѓа-Ариэль»[207] с целью приобретения типографского оборудования. Заручившись рекомендацией доктора Йеллинека[208], он удостоился императорской аудиенции.

— Зеленая портьера распахнулась, и в залу вошел его величество император, — рассказывал Риклин, заставляя госпожу Рингель утирать слезы. — Ровным, благорасположенным тоном он поинтересовался у реб Михла Коэна, какова будет цель его издания. И реб Михл кратко ответил императору: просвещение и прогресс.

С таким же волнением были выслушаны его рассказы о встрече реб Зелига Хойсдорфа[209] с высокопоставленными придворными советниками в Вене и о том, что рав Хаим Зонненфельд считал Франца Иосифа прямым потомком римского императора Антонина, водившего дружбу с рабби Йеѓудой ѓа-Наси, составителем Мишны.

Однажды вечером, незадолго до назначенной даты банкета, Риклин появился у Рингелей, держа под мышкой большой плоский предмет — тщательно завернутый, увязанный и накрытый поверху шерстяным армейским одеялом. Отведя бритву, протянутую ему нетерпеливым хозяином дома, Риклин аккуратно развязал все узлы, снял оберточную бумагу и провозгласил:

— Красу царскую да узрят глаза наши!

— Император! — ахнули Рингели и стали в волнении стирать пыль с картины краями своей одежды.

С потрескавшегося холста на них взирал старый император, препоясанный шпагой, в шляпе с перьями на голове. Этот написанный маслом портрет, сообщил Риклин восхищенным супругам, он выпросил на время банкета у привратника школы «Лемель». Когда этому учебному заведению, первой современной еврейской школе в Стране Израиля, исполнилось пятьдесят лет[210], граф Голуховский, возглавлявший Министерство иностранных дел Австро-Венгрии, вручил портрет императора в подарок ее директору господину Коэну-Райсу, и картина висела в его кабинете вплоть до прихода англичан. Тогда ее пришлось снять по распоряжению Сторрза, британского военного губернатора Иерусалима.

Госпожа Рингель вскинула брови, обменялась выразительными взглядами с мужем и прервала Риклина, заметив, что сейчас не время ворошить прошлое и возвращаться к старым конфликтам монарших дворов Европы. Этого особенно не следует делать в присутствии ребенка, подчеркнула она.

Приготовления к банкету достигли высшей точки вечером 12 ноября. Когда с утихших улиц исчезли последние прохожие, у дома Рингелей остановилась машина погребального братства, из которой Риклин проворно выгрузил широкие строганые доски, раскладные металлические опоры и рулоны белого полотна. Отпустив машину, он взялся за работу, и, пока господин Рингель натягивал от люстры к четырем углам комнаты праздничные гирлянды, изготовленные из шпагата с прицепленными к нему черно-желтыми флажками, Риклин расставил опоры, уложил на них доски и покрыл получившийся стол белым полотном. Ни ожидавшиеся гости, ни сами хозяева дома не могли догадаться, что им предстоит вкушать пищу на досках для омывания покойников, покрытых льняными полотнищами, в которые оборачивают тела перед погребением. Все это реб Элие позаимствовал со своего рабочего места.

Был поздний час, и мать, которой все меньше нравились мои длительные визиты к соседям, сердито постучала в перегородку, разделявшую наши квартиры.

— Соседка зовет своего единственного сына, — ехидно заметила госпожа Рингель, обращаясь к трудившимся над праздничным убранством мужчинам, и я был отправлен домой.

— Ты утром не сможешь встать, — недовольно сказала мать, встретившая меня у порога. — Забыл, что вы завтра едете в «Мисс Кэри»?

8

На следующий вечер, после школьной экскурсии в Эйн-Керем и моего знаменательного визита к Ледеру, я снова оказался у соседей.

Под гирляндами, за празднично накрытым столом сидели, источая медово-уксусный аромат, порядка десяти нарумяненных женщин. Вместе со своими худосочными, одетыми в белые рубашки мужьями они внимали Риклину, который, стоя во главе стола, напевно зачитывал из потрепанной книжки какой-то торжественный гимн. Позже я узнал, что это была Сионская песнь, сочиненная Йоэлем-Моше Саломоном[211]: ею встречали императора при въезде в Иерусалим учащиеся школ «Лемель» и «Дореш-Цион». На серванте позади Риклина в обрамлении павлиньих перьев был установлен портрет старого императора. В углу комнаты рядом с Багирой Шехтер сидел Ледер, сосредоточенно сдиравший наклейку со стоявшей перед ним бутылки. Исказившая его лицо гримаса красноречиво свидетельствовала, что вокальные упражнения старого могильщика не доставляют ему удовольствия. Риклин любил петь, но, когда по субботам ему случалось вести общественную молитву в сопровождении хора мальчиков синагоги «Рухама», опытные люди сразу же выходили на балкон, говоря друг другу, что даже «Марсельеза» прозвучала бы в его исполнении как заупокойная молитва.

Ледер подмигнул мне и круговым движением руки показал, как я смогу пройти к нему за спинами сидящих людей. Подвинувшись на скамье, он освободил для меня место между собой и Багирой Шехтер. Смочив языком тыльную сторону наклейки, которую ему удалось отодрать от бутылки с пивом, Ледер приклеивал ее теперь к стенке бокала с вином. Свои манипуляции он сопровождал торопливой речью, нашептывая Багире и мне, что, когда соловей допоет эту многословную просвещенческую оду, иерусалимцы дадут волю своим языкам и, как водится в любом их собрании, предадутся воспоминаниям о великом прошлом, в котором сами они не отметились сколько-нибудь приличным участием.

И действительно, когда Риклин убрал в карман пожелтевшую книжку и поблагодарил супругов Рингель за то, что они предоставили свой гостеприимный дом для проведения банкета по случаю очередной годовщины визита короля Иерусалимского в его царственный город[212], он сразу же перешел к изложению одной из своих семейных историй. Оказалось, старший брат его матери снова и снова возвращался в своих воспоминаниях к событиям того прекрасного утра, когда он, вместе с двумя десятками молодых евреев из Австрии, приветствовал императора в Моце, где тот остановился для краткого отдыха после изнурительного ночного перехода. Сделав рукой движение лихого рубаки, Риклин сообщил, что молодые люди спустились из Иерусалима верхом на белых конях, препоясанные широкими лентами цветов австрийского флага и с саблями на боку. Сойдя с коней, они низко поклонились императору, а затем, снова вскочив в седла, присоединились к императорскому конвою и сопровождали его величество до Шхемских ворот. Вместе с ними скакала сотня бедуинов из Заиорданья, и их верблюды были обучены одновременно становиться на колени передних ног.

Взявшая слово за Риклином госпожа Цимбалист рассказала, что ее дед реб Пинхас Фрост, обладавший лучшим в городе почерком, служивший делопроизводителем консульства и собственноручно писавший приветственные адреса графа Кабуги[213], был так же и тем, кто написал на пергаменте торжественное обращение к императору Францу Иосифу от еврейской общины Иерусалима. Госпожа Юнграйз тоже вспомнила своего деда, которому принадлежала идея покрыть шатер, построенный у въезда в город для встречи императора, целыми лимонными и апельсиновыми деревьями с висящими на них плодами. Рвение его было так велико, что в преддверии императорского проезда по Старому городу он собственноручно убрал паутину из верхней части крытого перехода между улицами Красильщиков и Хабад.

Волнение присутствующих достигло предела, когда господин Рейзис поставил на стол инкрустированную перламутром шкатулку черного дерева. Такая же точно шкатулка, сообщил он, была изготовлена его прадедом Яаковом-Довом Якубом по заказу колеля «Унгарин»[214] и преподнесена Францу Иосифу жителями Иерусалима. По возвращении его величества в Вену, добавил господин Рейзис, она нашла свое место в личном музее императора, вместе с другими подарками его подданных.

— Фетишисты, — буркнул Ледер и глотнул вина из стоявшего перед ним бокала. Багира Шехтер, не разделявшая его скептицизма, вместе с другими участниками банкета умиленно ощупывала шкатулку господина Рейзиса.

Когда гости снова расселись, слово взяла хранившая до сих пор молчание госпожа Рингель. Эта шкатулка и этот пылившийся в школьном подвале портрет, как и многие другие предметы, обладающие столь же значительной исторической ценностью, когда-нибудь найдут свое место в музее, который будет построен в ознаменование незабываемого императорского визита в Иерусалим, сказала она. Госпоже Рингель представлялось несомненным, что такие предметы хранятся ныне во многих домах давних жителей города.

Гостям был подан кофе, о котором господин Рингель сказал, что он не уступает своим вкусом и качеством напитку, подаваемому в знаменитых кофейнях на Кернтнерштрассе. Вслед за тем Риклин постучал вилкой по бутылке и объявил, что теперь он предоставляет слово своему старому другу Мордехаю-Максу Ледеру, который, как и он, принадлежит к старой иерусалимской семье, передающей из поколения в поколение бесконечную любовь к императору. В отличие от многих присутствующих, подчеркнул Риклин, Ледер имел счастье провести лучшие годы своей жизни в Вене, во дворцах и учебных заведениях которой он впитывал красоту Йефета[215]. Соединение присущих Ледеру качеств, сказал в заключение Риклин, позволит ему навести мосты истинной дружбы между старыми жителями Иерусалима и приехавшими сравнительно недавно супругами Рингель.

9

В дальнейшем Ледер не раз говорил, что только моя боязнь облачиться в тогу Баруха бен Нерии и рава Натана Штернгарца[216] лишает потомков достойного описания последовавшей за этим сцены метания бисера перед свиньями.

Свое выступление он начал с того, что его дед по материнской линии реб Михл Шварц удостоился в юности особой благосклонности императора. Документы эпохи упоминают о нем как о проводнике и переводчике тайной австрийской экспедиции в окрестности Иерихона и в горы Моава. За это — здесь Ледер обвел участников банкета пристальным взглядом своих раскрасневшихся от вина глаз и перешел на взволнованный шепот — он удостоился золотого ордена, который был вручен ему самим императором. Орден с большим гербом на одной стороне и с портретом императора на другой. Никто из присутствующих такого не видел, но, когда будет создан музей, о котором говорила госпожа Рингель, он, Ледер, без колебаний отдаст его в экспозицию, хотя ныне этот орден хранится среди самых дорогих его сердцу реликвий. О, тогда все желающие смогут насладиться видом двух хищных птиц, сжимающих своими когтями расположенный между ними щит, на котором изображены малый императорский герб и щиты входивших в империю земель!

Далее Ледер, долив вина в свой бокал, рассказал, что сам он в юности, как и все здесь присутствующие, испытал на себе манящее очарование Вены, великолепие и благожелательное веселье которой соединялись в его глазах в образе доброго императора, глядевшего на него с дедовского ордена. Увы, когда он попал в Вену, Франц Иосиф уже покоился в могиле, и великое прошлое этого города выглядело гниющей, облезшей декорацией, выброшенной в груду руин старейшей империи Европы.

И вот, когда многие жители Вены, включая почтеннейших ее граждан и даже верховных судей, страдали от голода и тайком срубали деревья в городских садах, чтобы хоть как-то согреться в своих холодных жилищах, в одном из удаленных от центра Вены городских кварталов старый бедный человек неустанно работал над «Программой социального минимума». Мужественно преодолевая трудности, он прокладывал человечеству путь к спасению от голода и ужасов борьбы за существование.

Немногие навещали тогда одинокого мыслителя и простую женщину, которая вела его домашнее хозяйство. Что же до самого Ледера, то он удостоился встречи. с великим утопистом и стал его частым гостем благодаря замечательному поэту доктору Аврааму Суннэ и редактору «Дер идишер арбайтер» Менделю Зингеру[217], с которыми познакомился в Вене.

— А как звали профессора? — поинтересовалась госпожа Цимбалист.

Ледер, усмехнувшись, ответил, что человек, о котором он говорит, был, в числе прочего, изобретателем воздушного конденсатора, сделавшего возможной революцию в современной промышленности. Но этот человек, которого Роберт Майер ставил в один ряд с такими крупнейшими учеными девятнадцатого века, как Тиндейл и Либих, не получил преподавательской должности в венском политехническом институте из-за своего еврейского происхождения. И все же имя этого великого человека, имя не имевшего академического звания Йозефа Поппера-Линкеуса навсегда останется вписанным золотыми буквами в историю европейской науки и общественной мысли, и его будут помнить, когда давно забудется память многих знаменитых профессоров, его современников.

Риклин, заметивший, что уставшая публика впадает в скуку от рассеянных пьяных слов Ледера, прервал его и сказал, что участники банкета будут рады услышать от него в заключение рассказ о встречах с придворными императора, без которых, конечно, не обошлось его пребывание в Вене.

Именно это замечание Риклина вывело оратора из себя. Ледер указал на императорский портрет и прохрипел, что взрослым разумным людям давно пора избавиться от чар, которые наводит на них этот голобородый гой в бакенбардах. Лето он проводил в Бад-Ишле, со зловещей интонацией отметил Ледер, и там, в промежутке между охотой и поглощением марципанов и ромовых баб из кондитерской «Цаунер», подмахнул документ, который привел к мировой войне.

Риклин обнял Ледера за плечи и попытался его успокоить, но тот ударил кулаком по столу и завопил, что его императорское величество был ничтожным болваном, несущим бесспорную ответственность за гибель миллионов людей. И только десяток наивных иерусалимцев да еще пара галицийских ост-юден[218], изображающих из себя великосветских господ, не желают признать этого очевидного факта.

Теперь госпожа Рингель, молча взиравшая на Ледера остекленевшими глазами, замахнулась на него пивной бутылкой и закричала, что стража закует его в цепи.

Ледер зашелся заливистым пьяным смехом, протянул подсвечник с зажженными свечами к стоявшим возле императорского портрета павлиньим перьям и поджег их концы с многоцветными глазками.

Риклин и Багира Шехтер поспешно схватили его за локти и вытолкали во двор. Господин Рингель размахивал шляпой, пытаясь разогнать заполнивший комнату отвратительный запах паленых перьев. Гости один за другим покидали квартиру, стараясь уйти незамеченными.

Загрузка...