Глава XXXIIII ЛИСТОПАД

Шли дни, и лес обрел суровую и вместе с тем фантастическую красу. Над ним висело бледно-голубое небо, а в нем витала бледно-голубая дымка, в которой пламенели багряные и желтые кроны деревьев — огромные костры, которые не грели и не сгорали. Правда, по утрам и вечерам их одевал холодный белый туман, иначе они своими яркими цветами могли бы посрамить утреннюю и вечернюю зарю. На вершинах невысоких холмов также пылали огненные гребни — это рдел сумах; под ногами алели вьюнки, похожие на струйки и лужи крови, а в речки и ручьи, к которым путники склонялись, чтобы напиться, падали золотые листья платанов. С холмов смотрели они на мир, одетый в красно-желтый наряд, который яркостью своих красок мог бы посрамить даже весну, на море великолепия, в котором там и сям, словно острова, темнела зелень сосен и кедров. День за днем проходил все с тем же спокойным голубым небом в окружении той же голубой дымки, под тем же дождем из темно-красных и золотых листьев, слетающих к земле. Ветра не дули, и шелест леса был тих. Все звуки были приглушены и словно доносились издалека. По длинным лесным колоннадам беззвучно ходили олени, в реки и ручьи беззвучно соскакивали выдры и бобры, медведь, переваливаясь, спешил прочь от соседства людей, похожий на бесформенную тень. По временам воздух темнел от огромных стай диких голубей, но они уносились, как уносятся облака. Певчие птицы улетели на юг и более не пели. Только ночи были полны звуков, ибо тогда слышались вой волков и нечастые вопли пум, от которых холодела кровь, да еще в темноте ревело и трещало пламя костров, которые теперь путникам нельзя было не разводить. Днем их окружала величественная и меланхоличная красота, ночью их обступали тени и тайны, голоса диких зверей и недвижное безмолвие звезд; и всегда, всегда, и днями, и ночами их преследовали враги, хотя путникам было неведомо, насколько те от них далеко или же, напротив, близко.

По этому миру, кажущемуся скорее призрачным, нежели реальным, Патриция и Лэндлесс шли и были счастливы. Все страсти, все страхи, все недоверие и гнев спали в этой зачарованной тиши. Они никогда не говорили о прошлом, более того, они почти перестали думать о нем. Когда они становились на колени у какого-нибудь прозрачного ручья, чтобы попить его воду, похожую либо на красное вино, либо на расплавленное золото, в зависимости от того, какие деревья осеняли этот поток, они все равно, что пили воду Леты[97].

В бескрайнем лесу, с его монотонным чередованием света и тени, светлых полян и темных лощин, хрустальных потоков и крохотных долин, так похожих друг на друга, и в дне вчерашнем, так похожем на сегодняшний, и в сегодняшнем, так похожем на завтрашний, не было даже намека на будущее. Здесь была волшебная земля, где завтра должно всегда быть точно таким же, как сегодня. Их лица были обращены к востоку, каждый день они проходили столько миль, на сколько хватало ее сил, и Лэндлесс, подражая, насколько это возможно, погибшему саскуэханноку, принимал все меры предосторожности, чтобы замести их следы, но более они не заботились ни о чем. Годфри, идя как во сне, понимал, что это сон, и говорил себе: "Я должен проснуться, но еще не сейчас. Пусть этот сон продлится, и я еще немного побуду счастливым". — Патриция тоже пребывала во сне, но она этого не осознавала. Для нее все оставалось, как прежде, как всегда в ее мирке, вернее, это её спутник настойчиво сохранял ее привычный мир. Он никогда не обращался к ней иначе, нежели "сударыня", заботился о ее комфорте и неизменно вел себя с нею с церемонной учтивостью, как если бы имел дело с королевой. Он твердил себе: "Годфри Лэндлесс, Годфри Лэндлесс, на какое-то время ты можешь о многом забыть, но не об этом! Коли ты забудешь об этом, то перестанешь бы человеком чести".

Так, продолжая держать себя в узде, он шел рядом с нею заботился о ней, охранял ее, служил ей, как будто он был странствующим рыцарем из рыцарского романа, а она — попавшей в беду принцессой. А она вознаграждала его деликатной доброжелательностью и детским безоговорочным доверием к его силе, мудрости и находчивости. Все в ее поведении по отношению к нему было исполнено неизъяснимой прелести, немного игривой и пленительно женственной. Гордая, неприступная, владетельная дама исчезла, и ее место заняла Патриция Верни из зачарованного леса, совершенно иное, не похожее на нее существо.

Так они шли, погруженные в умирающее лето, и чувствовали себя счастливыми в окружении мягкого солнечного света, легкой дымки, феерической красоты. Порой они шли молча, столь хорошо понимая друг друга, что им были не нужны слова, порой разговаривали, и часы пролетали незаметно, ибо оба они были остроумны, обладали живым умом, яркой фантазией и возвышенным воображением. Порой на лесных полянах звучал их смех, и тогда белки на дубах начинали возбужденно цокать, порой меланхоличными вечерами, когда на деревья опускались фиолетовые сумерки и на небе одна за другой загорались большие звезды, они говорили о серьезных вещах, о тайнах жизни и смерти, души и загробного мира. Она еще в самом начале заметила, что перед сном он всегда возносил безмолвную молитву. Когда-то она посмеялась бы над этим, сочтя это пуританским ханжеством, но теперь, как-то раз темной ночью, когда шумы леса вокруг них были особенно громки и в ветвях деревьев шелестел ветер, она подошла к нему совсем близко и тоже преклонила колени. С этих пор каждую ночь перед тем, как улечься у костра, когда из темноты до них доносились странные и тоскливые звуки, когда ухала сова, кричала пума и долгому вою волка вторил его собрат, Годфри вставал с непокрытой головой и в нескольких коротких простых словах препоручал их обоих Богу. Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, един даешь мне жизнь в безопасности.[98]

Как-то раз, когда они сели отдохнуть на темной гладкой земле среди сосен и стали смотреть на их величественную колоннаду, туда, где аркада заканчивалась малиново-желтым великолепием листвы дубов и кленов, Лэндлесс заметил, что это напоминает ему любование окном-розеткой, расположенным в конце длинного нефа готического собора.

— Я никогда не бывала в соборе, — молвила Патриция, — но видела во сне их нефы, где, по словам вашего Мильтона, "через витражи цветные едва сквозят лучи дневные"[99] и где звучит орган.

— Я видел их много, — отвечал он. — Но ни один из них не может сравниться с Вестминстерским аббатством. Если вы когда-нибудь посетите его…

Что-то в ее лице заставило его замолчать, последовала пауза, затем он тихо сказал:

— Когда вы посетите его, вероятно, звучит лучше, не правда ли, сударыня?

— Да, — ответила она, глядя прямо перед собой широко раскрытыми неподвижными глазами.

Лэндлесс не закончил фразу, и ни он, ни она более не говорили, покуда не вышли из-под сени сосен и не начали пробираться сквозь высокую траву и тростники обширного луга. Здесь они подошли к небольшому прозрачному, отражающему бледно-голубое небо ручью со множеством водоплавающих птиц, и Годфри, как всегда в таких случаях, взял ее на руки и перенес на тот берег, шагая по мелкой воде. Когда он осторожно поставил ее на ноги, она тихо сказала:

— Я думала, что вы знаете. Если бы не та ночь, которая привела сюда и вас, и меня, я была бы сейчас в Лондоне, в Уайтхолле на каком-нибудь празднестве или бале-маскараде. Я была бы наряжена в парчу и увешана драгоценностями, а не одета вот в это… — Она дотронулась до своего рваного платья, затем разразилась странным смехом. — Но человек предполагает, а Бог располагает! Авы…

— Я, сударыня, находился бы в таком месте, которое никогда не упоминают при дворе, — мрачно ответил Лэндлесс. — А именно — в могиле. Если бы его превосходительство не пожелал повесить меня в цепях в назидание другим.

Она вскрикнула, словно от удара.

— Нет! — пылко молвила она. — Не говорите так! Я не стану этого слушать! — И побежала в лес, начинающийся за лугом.

Подойдя к ней, он увидел, что она лежит на мшистом берегу, закрыв лицо руками.

— Сударыня, — сказал он, опустившись подле нее на колени, — простите меня.

Она отняла руки от бескровного лица.

— Как далеко мы сейчас от английских поселений? — спросила она.

— Не знаю, сударыня. Вероятно, милях в шестидесяти от пограничных аванпостов.

— А от дружественных нам племен?

— До них отсюда, я думаю, будет немного ближе.

— В таком случае, когда мы доберемся до них, сэр, — повелительно молвила она, — вам надо будет оставить меня в одной из их деревень, не доходя до водопада.

— Вы просите меня оставить вас там?

— Да. Вы скажете им, что я дочь одного из вождей бледнолицых, того, которого великий белый вождь называет своим братом, и тогда они не посмеют причинить мне вред или задержать меня. Они отправят меня вниз по реке до ближайшей заставы, а оттуда меня отвезут в Джеймстаун, а стало быть, и домой.

— А почему я не могу доставить вас в Джеймстаун — а затем домой? — с улыбкой спросил Лэндлесс.

— Потому что… потому что… вы знаете, что, если вы воротитесь в границы наших поселений, то там вас ждет погибель.

— И, тем не менее, я ворочусь, — с еще одной улыбкой ответил он.

Она ударила ладонью о ладонь.

— С вашей стороны это будет безумием! Если бы вы не были их вожаком! Но в вашем случае нет надежды. Оставьте меня у дружественных нам индейцев, а сами идите на север, в Новый Амстердам. Бог убережет вас от индейцев, как уберегал до сих пор. Я буду молиться ему, прося, чтобы он вас сохранил. О, пообещайте мне, что вы сделаете так, как я прошу, и уйдете!

Лэндлесс взял ее руку и поцеловал ее.

— Если бы вы, сударыня, были в полной безопасности и, если бы не еще одно обстоятельство, я бы ушел, ибо таково ваше желание, а также потому, что я готов на все, лишь бы избавить вас от любой, даже самой малой печали, которую вы могли бы испытать по поводу участи одного из тех, кто был и остается вашим слугой — вашим рабом. Я бы ушел и, поскольку моя смерть могла бы вас огорчить, постарался бы сохранить свою жизнь вопреки этому лесу, вопреки зиме…

— О да, зима! — вскричала она. — Я совсем позабыла, что грядет зима.

— Но поступить так, как предлагаете вы, — продолжал он, — оставить вас на милость свирепых и вероломных индейцев, смиренных лишь наполовину и остающихся друзьями белых только по принуждению — об этом не может быть и речи. Оставить вас на пограничной заставе среди грубых трапперов и торговцев или в хижине какого-нибудь полудикого поселенца-первопроходца — это также исключено. Что бы вы сказали полковнику Верни? "Рикахекриане увели меня в Голубые горы. Там меня разыскал ваш батрак Лэндлесс и долгое время вел в сторону моего дома. Но в самом конце, чтобы спасти свою шею от уготованной ей петли, он оставил меня в диком краю и в опасности и пошел своей дорогой". Моя честь принадлежит мне, сударыня и я не желаю ее пятнать. Я должен буду засвидетельствовать ваш рассказ. Вы долго блуждали по диким лесам вдалеке от своих друзей. В глазах вашего мира я мятежник, изменник и уголовный преступник, негодяй, способный на любую гнусность, любое злодейство. Если я ворочусь вместе с вами и отдамся в руки губернатора и Государственного совета, то они хотя бы поверят, что с дочерью моего хозяина я вел себя так, что, по крайней мере, в этом отношении мне не следует бояться их кар. Тогда даже злым языкам придется поверить, когда вы скажете: "Я ничуть не пострадала за те недели, которые провела в обществе этого человека. Пусть он мятежник, изменник и каторжник, но он ни разу не оскорбил меня ни словом, ни делом, ни помышлением"… По всем этим причинам, сударыня, мы должны оставаться вместе до конца.

Она закрыла лицо руками, еще когда он говорил, и продолжала закрывать после того, как он замолчал. Медленно удлиняющиеся тени успели прочертить на маленькой поляне подобие черной решетки, когда он заговорил снова и спокойно, как ни в чем не бывало, спросил ее, достаточно ли она отдохнула, чтобы продолжить путь.

Она подняла голову, посмотрела на него глазами, полными слез, и протянула ему дрожащие руки. Он взял их, помог ей встать и прежде, чем отпустить, коснулся их губами. И они бок о бок в молчании пошли дальше, окруженные безмятежным покоем.


Загрузка...