Глава 18. Под водой

Убийство Кобальта перевернуло мою жизнь. Нет, на удивление, я не чувствовал ни угрызений совести, ни какого-то отвращения к тому, что замарал себя чужой смертью. Чудовище ушло и, слава богe, я не помнил как. Кербер, узнавший о смерти Кобальта, похоже, не слишком расстроился, зато мной заинтересовался в крайней степени. Теперь несколько раз в неделю я должен был нести вахту в его доме. История повторялась…

Сомневаюсь, что боссу на самом деле была нужна охрана: он в состоянии справиться практически с любым. Я не мог прощупать его как следует, но у меня складывалось впечатление, что ему, скорее всего, была нужна охрана от самого себя. Будто он находился в постоянном страхе нанести вред себе, или же тихо сойти с ума в одиночестве.

Главарь группировки много пил и курил. В стеклянном серванте с массивными деревянными ногами в виде звериных лап всегда стояли ряды пузатых бутылок, поблескивающих янтарной жидкостью. Эти полки, казалось, никогда не пустели. Они приковывали взгляд хозяина, и он мог часами смотреть на них и сквозь них, уносясь в какие-то свои грезы. В комнате постоянно висел сладковатый дым, он дурманил голову, словно выкидывая тебя из реальности, и тогда создавалось ощущение, что в целой вселенной не существует ничего, кроме этого пространства. Весь мир сжимался до этой тяжелой антикварной мебели, запаха пыли, белых гипсовых скульптур, чьи обнаженные тела белели как призраки то тут, то там, бесконечных полок и поцарапанного рояля, открытая крышка которого иногда напоминала пасть чудовища, только и ждущего, когда кто-то положит на его черно-белые клавиши свои беззащитные руки.

Помню, в первый раз комната произвела на меня очень странное впечатление: с одной стороны, величественное, и в то же время жалкое, как кусок парчи, разодранный и втоптанный в пыль. На этих стенах с темными, будто бы липкими, обоями тонкой пленкой лежало безумие.

Кербер обычно восседал на огромном разлапистом кожаном кресле: поверх брюк и рубашки накинут дорогой халат винного цвета, в руке бокал с дорогим коньяком. Он не обращал внимания на охранника, сидевшего в самом темном и дальнем углу комнаты, но, когда был слишком пьян (что все-таки случалось довольно редко), заводил разговор, обращаясь скорее к абстрактному слушателю, нежели к кому-то лично. Это были странные монологи… От некоторых из них вставали дыбом волосы на загривке.

В самом центре комнаты на одноногом столике красного дерева громоздился старый патефон. Несмотря на то что у стены стояла современная стереосистема, каждый раз Кербер заводил именно этот раритет. Устройство с шипением и щелканьем на невероятной громкости изрыгало из себя Баха, Моцарта, Шуберта, Листа и Россини. А хозяин комнаты, развалившись в кресле, полуприкрыв глаза, размахивал руками в экстазе, дирижируя невидимым оркестром. В тот момент он казался мне демоном ада, в наказание выплюнутым сюда из преисподней: на лице играли красные блики, в глубоких залысинах, вот-вот пробьются упрямо изогнутые рога; из забытого в руке стакана то и дело выплескивалась насыщенная жидкость, которая была на несколько лет старше меня.

В один из вечеров, когда пластинка закончилась и заполняла комнату лишь шипением, Кербер вдруг будто бы очнулся. Он откинул назад длинные растрепанные волосы и с отвращением провел ладонью по поросшим щетиной щекам.

— Эй, кто там? — Главарь посмотрел в мою сторону. — Включи свет.

Я послушно нажал на выключатель, и под потолком вспыхнула хрустальная люстра. Кербер сейчас же зажмурился — вид у него был как у человека, мучимого резкой головной болью — но выключить свет не приказал. Он поставил еще полный стакан коньяка на стол и с минуту молча стоял, глядя на него застывшими глазами, затем решительно развязал пояс халата и сбросил его на пол, не удосужившись поднять.

Кербер сел за рояль и открыл крышку. Я и раньше слышал удивительно живые звуки музыки в доме, но мне никогда не приходило в голову, что играет сам босс, а не стереосистема. Он бросил взгляд в мою сторону, будто почувствовал это удивление и в тот же момент сильно и энергично ударил по клавишам. Густой сочный звук наполнил комнату и потек дальше. Музыка все набирала обороты, прыгала, крутилась, дергала слушателя за нервные окончания, а затем вдруг успокоилась, стала медленной, вдумчивой, местами жалобной.

— Шопен, соната для фортепьяно номер два, часть первая, — вдруг сказал Кербер, не прекращая играть. — Ты, наверно, никогда не слышал названия. Никто здесь не слышал и, даже услышав, лишь единицы смогут понять. Необразованная грубая толпа, наделенная даром. Тот, кто загнал нас сюда, как скот в загон, все равно что плюнул в лицо Богу! А, мальчик, ну что же ты молчишь?

Его пальцы с удвоенной силой забегали по клавишам — длинные, тонкие, гибкие — он даже не смотрел на них, повернув голову в мою сторону. Глаза под тяжелыми надбровными дугами не блестели, превратившись в черные провалы, от которых невозможно оторвать взгляд, словно в эти черные дыры затягивало твою душу. И все же, несмотря на неведомую силу и устрашающую мощь, я знал, что он никогда не сможет подчинить меня себя, затянуть до конца, как делал с другими.

Главарь банды энергично и страстно нажимал на клавиши, заставляя инструмент стонать под своими руками. На его высоком белом лбу выступили капли пота.

— Творец с такой любовью на протяжении миллионов лет вылепливал свое детище и сейчас решил, наконец, вложить в него частицу себя. Те же, кому не досталось этой частицы, в великой гордыне и обиде решили обмануть божий замысел. Ты думаешь, почему мы здесь? Не плодитесь и не размножайтесь, твари! Пусть останется только чистый генный материал! Мы все тут сдохнем рано или поздно, не оставив ни единого потомства! Сойдем на нет! Будто и не было нас никогда! Через несколько сотен лет никто и не вспомнит! Ну что же ты молчишь, мальчик? Неужели тебе нечего сказать? Молчишь, как все…

Как все… Музыка снова плакалась. Может быть, это была уже совсем другая композиция — не знаю. Но после этой первой вспышки я стал относиться к Керберу по-другому. Передо мной был больной, даже немного сумасшедший человек, которого становилось жалко. Жалость заставила меня на время забыть, что и больные бывают крайне опасны.


Но больше всего мне врезался в память другой вечер, проведенный в комнате босса. Он снова сидел за роялем, лениво с полузакрытыми глазами перебирая пальцами по клавишам, словно в забытьи. Музыка лилась также неспешно, также убаюкивающее — я едва не начал клевать носом. Незнакомая мелодия была нежной, грустной и ласковой, как прощание…

— Инк, ты ведь и понятия не имеешь, что за дар тебе достался и почему я поставил тебя рядом с собой, так? — Кербер даже не открыл глаз, слова срывались с губ медленно в такт с музыкой, будто были обращены не ко мне.

Я вздрогнул, не столько от звука голоса, сколько от сознания того, что он знает мое имя.

— Ты не умеешь пользоваться своим даром, — продолжал босс, — не знаешь, что это такое. Ты глух и слеп. Сейчас твои способности как старый больной пес тычутся носом мне в ноги и никак не могут определить, что же я такое. Нельзя так бездарно их использовать, не для того они тебе даны.

Он рассмеялся и продолжал играть, но черные дыры глаз на этот раз смотрели прямо на меня.

— Мы с тобой почти одинаковые, я это чую… — Музыка плакала, надрывалась. — Хочешь посмотреть, кем я был? Кем я стал, ты уже видишь.

Я не успел ответить — барьеры, которые, оказывается, все это время находились вокруг него, упали и на меня обрушился такой поток эмоций и воспоминаний, что я задохнулся и очень скоро потерял в нем самого себя.


Темнота и странная какофония звуков, похоже на хаос первоздания — необходима чья-то воля, чтобы собрать их воедино. Внезапно свет выхватывает меня из темноты: он направлен прямо в лицо и слепит нещадно, но за этим светом раздается один из самых странных звуков во вселенной — аплодисменты. Их не видно, но сотни людей ударяют в ладоши, приветствуя мое появление.

Я кланяюсь четко, бесстрастно, как бы говоря: «Погодите, погодите, не тратьте силы! То, ради чего стоит хлопать в ладоши, еще только впереди». Затем распрямляюсь, откидывая волосы, и поднимаю руки. Прожектор выхватывает белоснежные манжеты и тонкую палочку, зажатую в пальцах. Зал затихает — лишь на секунду, но от этой секунды по телу пробегают мурашки. Все взгляды прикованы ко мне. Все эмоции направлены на меня. Все они будут принадлежать мне. Целый час, до последней клетки своего тела. Их слезы, их восторг, экстаз, восхищение…

Я опустил палочку, и оркестр тут же издал протяжный низкий звук: мы пришли, мы здесь, встречайте же наше появление! Защебетала флейта, вытягивая из зала надежду, радость, тоску, тонкой светящейся нитью наматывая их на мою палочку. Скрипки — приманки для меланхолии и оживления. Контрабас зовет достоинство и силу. Габой для разума и беспечности. Литавры…

Каждому есть что отдать ради общего чувства, ощущения и состояния. Каждый может стать частичкой целого и испытать то, чего, возможно, никогда не было в его жизни, но чем могли поделиться с ним другие.


Это видение стало потихоньку блекнуть, словно кто-то опускал занавес, скрывая от зрителя сцену. В комнате Кербера все также царил полумрак, в камине потрескивал огонь, бросая отблески на предметы. Звуки рояля, оказывается, не останавливались. Музыка лилась все также неспешно.

— …знаешь, каким прозвищем меня называют за глаза? — Голос Кербера звучал так, будто он всего лишь продолжает давно начатый разговор.

— Дирижер, — ошарашено пробормотал я, сам едва слыша свой ответ.

— Верно. Меня вытащили со сцены прямо во время очередного концерта и в наручниках вывели за кулисы. Идиоты! Если бы я захотел, то зрители растерзали бы их на части. Но…

Но он не осмелился надругаться над искусством, все еще висевшем в воздухе, он сам был им так околдован.


Чем дальше, тем больше Кребер напоминал мне монету: неизвестно, какой стороной она упадет в следующий день. Пугающий аверс, источенный реверс или встанет на ребро. Но удивительно: каким бы неустойчивым и расшатанным он ни был, ко мне всегда относился ровно, ни разу я не видел от него ничего плохого. Напротив, босс постоянно даже с какой-то навязчивостью давал понять: мы одинаковые, мы схожи. Он заставлял меня смотреть на то, что никогда не показывал другим, рассказывал о себе то, чего не знали другие, словно пытался разделить со мной тяжесть своей ноши. И если поначалу я колебался в своем к нему отношении, то время расставило все по своим местам. Иллюзии рассыпались, так и не начав собираться в доверие: то, кем он был раньше, не могло искупить то, во что он превратился теперь.

В один из таких аверсных дней я впервые за долгое время увидел Жабу. Я и Кербер пришли в зал, который служил местом сбора и совещаний группировки. Огромный, практически немеблированный, он своими голыми замызганными стенами разительно отличался от личной комнаты главаря. Здесь всюду лежал отпечаток насилия и, если присмотреться, можно было заметить недобросовестно замытые потеки крови на полу. Когда мы вошли, Иосиф уныло сидел на подоконнике. Он кивнул мне, как постороннему человеку, и затем даже ни разу не посмотрел в мою сторону.

Я не знал, что здесь намечается, но при первой же возможности передвинулся поближе к другу.

— Как ты?

Он, казалось, даже не услышал моего вопроса, скользнув по мне равнодушным взглядом. То, что это равнодушие не напускное, я чувствовал довольно ясно. Его эмоции сделались размытыми и нечеткими, настолько слабыми, что можно было подумать, будто он находится в предкоматозном состоянии. Кто-то словно бы накинул на него серое пыльное покрывало, и весь мир виделся ему лишь через щели его грубого тусклого волокна.

— Что они с тобой сделали?

Я не ждал ответа. Он мне его не даст, не здесь, не рядом с Кербером. Босс — единственный, у кого были способности сотворить такое с человеком.

Тем временем комната заполнялась боевиками. Они переругивались, беспрестанно курили, гоготали, пока не вошел Монах… в этот момент все разом затихли, будто им отрезали языки. Впереди себя Аарон подталкивал остролицего араба со связанными руками. Не знаю, на чем попался Бей, но жалости к нему никто в комнате, включая меня, не испытывал.

Пленник смотрел затравлено, с угла губ свисала нитка слюны, но он не обращал внимания и как безумный поворачивался лицом в разные стороны, надеясь поймать взгляд поддержки. Но окружающие были полны пренебрежения, отвращения и злорадства. Все знали, чем обычно заканчиваются такие показательные суды.

Внезапно араб рванул вперед, но Монах вовремя ткнул его палкой по ногам, и Бей повалился на колени перед Кербером, уткнувшись лицом в грязный заплеванный пол.

— Керб, тебя обманули! Это не я! Неужели ты поверишь этим грязным пожирателям куриного помета? — Связанные руки пленника молитвенно сложили ладони.

Конец трости Кербера внезапно уткнулся в зубы Бея, и араб замолк. Раскрой он рот, ему пришлось бы проглотить всю палку.

— Ты шелудивый пес, Бей. Тебе не место в псарне. Ты знаешь, что мы делаем с предателями, и все равно сливал информацию узкоглазым… Так что не смей теперь на нас тявкать! — Трость свистнула и опустилась на скулу связанного, рассекая кожу.

Брызнула кровь. Кербер брезгливо посмотрел на свою палку и вытер ее о спину воющего на полу Бея.

— Радуйся, тебе выпала честь первому испытать на себе работу нашего палача. Иосиф, мальчик мой, подойди сюда. — Босс протянул руку в отеческом жесте. Жаба двинулся к нему. Даже не против своей воли, потому что своей воли в полном смысле этого слова у него теперь не было. Только воля Кербера и больше ничья.

Бей завизжал как женщина и попытался откатиться к стене, но чей-то сапог снова пнул его на середину.

— Иди суда, красавица, и что тэбэ нэ нравитса… — с ярко-выраженным акцентом пропел главарь банды.

Жаба наклонился над Беем и положил руку ему на плечо. Сперва в комнате запахло озоном.

Дальнейшего мне видеть не пришлось. Уже понимая, чем окончится дело, я плотно закрыл глаза и зажал руками уши, едва успев отгородить себя от внешнего мира, ушел вглубь, ставя бесконечные преграды, воздвигая толстенные стены, чтобы остаться наедине с собой, в темной затхлой коморке, которая, скорее всего, являлась центром моего существа.

Поначалу я подумал, что мне удалось спастись, но затем в нос ударил запах горелой плоти и половина воздвигнутых стен взорвалась, рассыпая вокруг себя каменную крошку и осколки кирпичей. Каморка зашаталась. Запах паленого становился все сильнее. Мне показалось, что я слышу далекие вопли, полные боли и страданий. Пол подо мной стал осыпаться и, как я не старался, мне не удавалось мысленно его восстановить… Я цеплялся за стены, но они были скользкими и ровными.

Вдруг чья-то рука легла мне на плечо, разом отсекая и мои ставшие ненужными стены, и то, что просачивалось сквозь них.

— Смотри, Инк, как мы наказываем предателей. Ты должен знать, — раздался голос Кербера прямо у меня в голове.

Я открыл глаза: посреди комнаты валялся дымящийся кусок мяса, который никак не ассоциировался у меня с человеком. Жабы нигде не было. Почему-то этот факт волновал меня гораздо больше чем то, как в банде наказывают предателей.

Кербер отпустил мое плечо, как бы предоставляя свободу действий, и я вылетел из комнаты.

Иосиф сидел на корточках в углу коридора и, закрыв лицо огромными ладонями, плакал, как ребенок. На ощупь его несчастье тоже было детским, неоформленным. Не ужас от того, что он только что убил человека, а просто ощущение, что поступил плохо, и ничего уже не исправишь.

Я не решился подойти. Его тоже уже не исправишь, он сломан изнутри, хотя и цел снаружи.


Фрэй к тому времени уже стал одним из самых сильных боевиков в банде, но несмотря на то, что босс поручал ему разбираться со многими делами, в доме Кербера без необходимости не показывался. Он как будто избегал этого места, и хозяин его не звал, недолюбливая даже при всей его видимой полезности. В таком положении я все чаще недоумевал, почему Кербер заставляет меня находиться подле него. Я не был ему чем-либо полезен, не обладал опасным даром, да и боец из меня никудышный. Даже в моей лояльности можно было сто раз усомниться, потому что босс не способен был заставить меня сделать что-то против воли.

Между тем, я присутствовал при многих важных разговорах, на которых решались дела группировки и проблемы «бизнеса». Я видел то, за что другого уже давно бы спустили вниз по Стиксу. Сюда приходили разные люди: они редко что-то требовали, чаще просили. Он мало кого пускал в свою комнату, но если пускал, то этот гость непременно был крайне любопытной личностью.

Когда в комнату вошла та китаянка, я сразу понял, что она не из нелегальных иммигрантов, осевших по всей резервации. Не надо было видеть ее плечо, чтобы понять, что на нем проступают прямые линии кода. Ее походка заставляла следить за каждым движением тела, за каждой линией. К ней неумолимо влекло. Казалось, вся комната заполнилась тончайшим ароматом какого-то невиданного цветка. Она была стройной, даже хрупкой, высокой для азиатки, но ее возраст оставался загадкой. Блестящие черные волосы закрывали поясницу, темно-синее шелковое платье струилось по полу. Стоило ли говорить, что ни одна женщина не ходила в таком виде по резервации.

— Здравствуй, Вэй Вэй. — Кербер уже был немного пьян и отсалютовал ей бокалом.

Китаянка низко поклонилась, по плечам рассыпались волосы.

— Здравствуй, Александр.

Настоящее имя Кербера впервые прозвучало в этой комнате. Он поморщился.

— А ты уже не такая, как двадцать лет назад. Совсем не такая. Что тебе от меня надо?

Китаянка распрямилась.

— Хочу уйти от триады.

— Уйти ко мне? — Кербер взял свою трость, которая была прислонена к подлокотнику кресла, и, подцепив кончиком подол платья гостьи, медленно повел его вверх, постепенно обнажая стройную ногу.

Женщина гордо кивнула, не сдвинувшись с места, будто не замечая того, что он делает.

— А ты отдаешь себе отчет в том, что это может привести меня к открытой войне с триадой? — Он довел трость до ажурной резинки ее чулка, и тут струящаяся ткань соскользнула, снова закрывая ноги.

— Да.

— Хорошо, — с какой-то удовлетворенностью сказал Кербер. — Если уж начинать войну, то пусть ее причиной будет женщина.

Только потом я узнал, что это была Золотой Лотос — хозяйка обоих борделей резервации.

Загрузка...