ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Они обошли полгорода, прежде чем Слава окончательно проводил Леночку, окончательно распрощался с ней и пошел один не торопясь домой. Он, возможно, возразил бы, если б кто-то сказал, что, оставшись один, он испытал облегчение. Но это было именно так.

Разве она ему не нравилась? Да нет, нравилась, пожалуй, но, очевидно, многое зависит от степени этого «нравилась». Ему, например, было приятно ходить с ней по улицам. Она никого не замечала, и все время улыбалась ему, и щебетала. На нее оборачивались — так она была, по-видимому, мила.

Слава еще с ней не целовался, хотя знал, что это давно могло бы быть. Ему просто было не до нее. Он считал, что тот период, когда он только о девчонках и думал, прошел, и не то у него теперь в голове. И вообще, если уж говорить начистоту, неизвестно, ходил ли бы он с Леночкой, не будь она дочерью Архипова. Об Архипове Слава думал едва ли не больше, чем обо всех девчонках, вместе взятых.

Чем же так интересовал его профессор? Тут многое сплелось. Слава пытался в этом разобраться и, пожалуй, кое-что для себя прояснил. Во-первых, он часто слышал эту фамилию дома. Отец никогда не произносил ее с особой симпатией, но редкий день не поминал Архипова, и чувствовалось, что он с ним, во всяком случае, считается. Это Слава твердо понял. А отец не со всяким будет считаться.

И в городе его знали, этого Архипова. Внешность его тоже нравилась Славе — густые волосы, грубоватое лицо, небрежная одежда… Что-то импонирующее было во всем этом для юноши, привыкшего ко всему рафинированному. А кое-что и смущало. Слава считал, например, что руки у хирурга непременно должны быть тонкими, породистыми, холеными, как у отца. А у Архипова была широкая крестьянская ладонь и пальцы, как у плотника. И движения должны быть мягкие, чтоб не причиняли боли, и голос мягкий, способный успокоить, — вот как у отца… Славе нравилось все, что было связано с отцом, — и его внешность, и его дело, благороднейшее из всех дел на земле, — так он, по крайней мере, думал. И вовсе не с потолка взял эти слова о благороднейшем деле. Отец сам не раз так говорил.

Пожалуй, первой и самой серьезной жизненной неожиданностью был для Славы разговор с отцом год с лишним назад, когда встал вопрос о выборе специальности, а проще — о том, в какой институт Славе поступать.

Неожиданность состояла в том, что Слава не сомневался: отец будет рад его решению. Они и раньше говорили на эту тему, но отец отшучивался, отмалчивался. Наверно, не время было. Но теперь уж окончательно: Слава решил идти по стопам отца!

Сколько раз он представлял себе, как он, молодой врач, работает вместе с профессором Кулагиным и никогда, ни в чем и нигде не пользуется его поблажками или поддержкой. Конечно, отец уже знаменит, а он только начинает, но когда-нибудь и он будет знаменит!

— Святослав! — сказал Сергей Сергеевич в конце того памятного разговора.

Он уже исчерпал все доводы, и ни один не показался Славе убедительным. Слава был просто ошеломлен, потому что привык соглашаться с отцом, потому что авторитет отца в доме подразумевался, как воздух. А тогда Слава слушал его прямо-таки с ужасом, чувствуя, что и сейчас не сумеет возразить, и согласится, и все задуманное пойдет прахом, все будет так, как захочет отец.

— Святослав! — сказал Сергей Сергеевич, впервые в жизни обращаясь к сыну чуть ли не с мольбой.

Да и как не молить? Ведь уже не ребенок, не крошка, которого можно взять на руки, унести от всего дурного туда, где безопасней и лучше. Уже мужчина! Захочет — пойдет, а потом будет страдать и каяться, а ты будешь, глядя на него, стократ каяться, и страдать, и себя виноватить.

— Святослав, Славочка! Послушай меня — пойди в экономический! Голубчик, это такое интересное, такое перспективное дело! Ты читал Терещенко? У тебя есть уменье трезво, аналитически мыслить, ты добьешься блестящего положения, несомненно будешь ездить за границу, много увидишь. Для тех же самых результатов тебе в медицине придется затратить неизмеримо большее количество сил, да и добьешься ли чего? Врачей как собак нерезаных, всякий, кто не способен поступить в перспективный вуз, идет в медицинский. Неужели хочется тебе гнить в какой-нибудь поликлинике, получать десять копеек с головы, лечить геморрои, фурункулы, переломчики?.. Выздоровел какой-нибудь там язвенник — тебя забыли, умер — ты виноват.

Сергей Сергеевич и сам, наверно, не предполагал, какую борозду в душе его сына оставил этот разговор. Слава конечно же не пошел против воли отца. И без труда выдержал в экономический. И о разговоре этом они больше не вспоминали. А мать вообще не придала ему значения. Известное дело, все у них бывает так, как решит Сергей Сергеевич.

Но Слава был озадачен надолго. Если бы мог Сергей Сергеевич предполагать, сколько вечеров, дней и месяцев потом, уже втайне от него, продолжался этот диалог между ним и сыном!

Во-первых, Славу поразила та страстность, с которой, как оказалось, относился отец к нему, к его будущему. А он-то, грешный, нередко с обидой подумывал, что отец — знаменитый, красивый, холодноватый отец — и не любит его вовсе, что сын для него — просто человек, о котором в силу долга он обязан элементарно заботиться — кормить, одевать, давать образование.

Неожиданно обнаруженная горячая заинтересованность согрела Славу, он даже почувствовал себя виноватым перед отцом за то, что ставил под сомнение его отцовские чувства. И это, пожалуй, было основным, что как бы парализовало его волю в том памятном и решающем разговоре.

Но было, к сожалению, и второе. Слава привык думать, что дело свое надо любить, только тогда найдешь в нем себя, полностью себя проявишь и будешь счастлив. Ведь если бы отец не любил всего того, что изо дня в день его окружает, — мог ли бы он посвятить этому жизнь? И чего-то достичь? И снискать признание?..

Сергей Сергеевич и не предполагал, что разговор многомесячной давности, который сам он считал блестяще продуманным и исчерпывающим, все еще продолжается, и сын тщательно, как беспристрастный следователь, приобщает к нему все новые и новые «за» и «против».

Сдавшись на милость победителя и уже поступив в экономический институт, Слава дотошно интересовался врачами, хирургами, стараясь разглядеть в них их истинное отношение к своему делу — приверженность или всего лишь чувство профессионального долга, одержимость или всего лишь ремесленническую исполнительность. А то, быть может, и просто разочарование? Распознать эти качества было не так-то легко. Врачи, бывавшие в их доме, такие, как Тамара Крупина, прямо-таки в рот смотрели профессору Кулагину, и отцу нравилось это «профессор», «профессор», даже за дружеским ужином и то «профессор»! Полное моральное подчинение! А ведь она уже далеко не студентка!

Архипов предлагал своей Лене пойти в медицинский. Нет, он советовал ей даже сначала окончить медучилище, поработать фельдшером, а уж потом поступать в институт. Лена было согласилась, но потом, по совету своей мамаши, сходила в морг, там ее вырвало, на том дело закончилось.

От экономики ее не рвет, но Терещенко из нее вряд ли получится. Учится она старательно, однако Слава считает ее представителем той самой многочисленной «середины», из-за которой так скучно учиться всем, кто хоть чуть поспособнее. Отец ее в своей области куда интереснее, чем Лена сумеет быть в своей, это уже сейчас видно.

Да, Архипов, конечно, яркая фигура! Но есть ли вообще люди, которые от пристального разглядывания не утрачивают своего блеска?

Втихаря Слава несколько раз ходил на лекции Архипова, и они казались ему далеко не обыкновенными. Он даже записывал за профессором, получилась довольно толстая тетрадь. Она долго лежала в Славином столе. Он относился к ней с жалостью, как к никому не нужному живому существу. Потом отнес к бабушке, Августе Павловне, от которой ничего не скрывал. Впрочем, Августа Павловна никогда ни о чем не расспрашивала внука, все в нем было ясно ей как-то само собой, без утомительных откровенных бесед.

Августу Павловну тетрадка заинтересовала. Время от времени она даже вкладывала в нее вырезки из газет и журналов по вопросам медицины, не все, конечно, а лишь те, которые ей самой казались достойными внимания.

Увидев первые вырезки, Слава был тронут, но потом немного опечалился. Тетрадь становилась словно бы обелиском на могиле его рухнувшей мечты. Он спросил Августу Павловну, зачем она собирает эти материалы. Что ей в них?

— Да ничего! — ответила она. — Просто я все еще очень люблю узнавать. Мне нравится сам процесс познания.

Она всегда выражала свою мысль очень четко и самыми точными словами. Отец даже посмеивался над этим. «Мама не говорит, а дневник девятнадцатого столетия пишет», — иронизировал он, в ее отсутствие, разумеется. Но когда она была рядом, ему ни на минуту не изменяла учтивость, казалось даже, что отец держится со своей матерью гораздо предупредительнее и почтительнее, чем он, Слава, ее внук. А иной раз Слава думал, что Сергей Сергеевич чуть ли не побаивается матери, и это было особенно странно: профессор Кулагин боится своей мамы!

Так вот. Есть ли люди, которые ничего не теряют при самом близком знакомстве с ними?

Архипов в глазах Славы немножко потерял сегодня, когда они сидели за одним столом. Очень уж он шумный, грубоватый, и выпить, кажется, не дурак. И пьет как-то простецки, не как отец, у которого рюмка в руке как бы медлит, играет.

Славу и в Леночке раздражает ее шумливость, громкий голос, неуменье ценить в разговоре паузы, а в движениях сдержанность. Теперь он знал, откуда все это.

А как Архипов ест! Ел селедку, потом на мясо перешел, потом чай подали, а селедка все еще на столе стояла, так он снова за нее взялся. Конечно, все это, как говорится, мелочи, не по ним судят о человеке. И все же досадно перебирать в памяти неприятные жесты, неотесанные манеры Леночкиного отца. Почему? Он не сумел бы ответить на этот вопрос, потому что это были скорее ощущения, нежели мысли.

Интересно, придет ли он в институт? Не надует? «Э, нет! — сам себе возразил Слава. — Уж это точно, не надует! Этот товарищ не из тех, кто сболтнет и забудет…»

Когда Слава пришел домой, в квартире было тихо, темно. Мать, наверно, спала. Слава подумал, что и отец спит, но Сергей Сергеевич неожиданно позвал его.

Слава вошел в кабинет. Горела только настольная лампа, тяжелая, бронзовая, с бисерной бахромой на абажуре. Слава вспомнил, как приходящая домработница от усердия однажды счистила с черненой, под старину, бронзы чернь и надраила ее до блеска. Отец чуть с ума не сошел от досады. Он вообще любил свои вещи.

По углам большой комнаты лежал сумрак, и даже края просторного письменного стола тоже тонули во мраке, и открытое окно обрывалось в темноту летней ночи.

В лунном овале света на столе лежала раскрытая толстая тетрадь в замшевой обложке. Отец привез ее из Англии.

К ночи стало свежо, Сергей Сергеевич сидел в мягкой пижамной куртке с петлями из крученого шнура, с бархатными отворотами. Подсвеченное снизу, лицо его казалось молодым, а седина напоминала не о старости, а скорее, о париках восемнадцатого века, когда седые локоны призваны были молодить лица.

В этом большом тихом кабинете и говорить-то хотелось вполголоса.

— Где был так поздно? — откладывая ручку, спросил Сергей Сергеевич. — Бери стул. Садись.

Слава взял стул и подсел к столу, на просторном зеленом сукне которого, словно в центре футбольного поля, лежала одна раскрытая тетрадь.

— У Архиповых, — сказал Слава, не без удовольствия предвкушая удивление отца.

Сергея Сергеевича было трудно удивить, но Славе всегда этого хотелось. И сегодня эксперимент удался.

— С чего это? — с неприкрытой заинтересованностью спросил, откидываясь на круглую спинку кресла, Сергей Сергеевич. — Я тебя видел как-то с его дочерью, но не думал, что ты у них свой человек в доме. Уж не жениться ли собрался?

— На этот счет, папа, можешь не беспокоиться, — с полной искренностью в голосе сказал Слава, и Сергей Сергеевич оценил эту искренность.

Какое-то мгновение они в открытую рассматривали друг друга и, кажется, очень нравились друг другу. А мохнатая бабочка, вырвавшись из колдовского света лампы, порхала между ними, будто сравнивала.

«Красивый парень», — думал Сергей Сергеевич, с удовлетворением отмечая в сыне свои молодые черты. Собственно, он-то сам, Сергей Кулагин, женился почти что в этом юношеском возрасте, ну, чуть постарше. Жена принесла ему в приданое добрый нрав, какого теперь не сыщешь. Много принесла она, много ему отдала, — что было, то было! Да и сейчас готова, кажется, на любую жертву ради его и Славкиного благополучия. Женщина!..

— Папа, а почему мама совсем перестала играть? — вдруг спросил Слава, словно и у него в душе отозвались теплые мысли Сергея Сергеевича о матери.

Он спросил и тут же понял, что лучше бы не спрашивать. Спокойное довольство ушло с отцовского лица, он как-то неудачно пересел, свет, что ли, иначе лег, но черты сразу стали резкими, тяжелыми, и в голосе появился металл, который всегда заставлял Славу внутренне замыкаться.

— С чего это ты вспомнил, сын мой? Не так уж часто ты сидишь дома, чтоб замечать отсутствие мендельсоновских опусов.

Странно, то ли возраст такой подошел, то ли настроение прорвалось наружу, но сейчас этот холодный металл в голосе отца взорвал Славу, и он, еще минуту назад глядевший на Сергея Сергеевича почти с обожанием, неожиданно сказал:

— Я, может быть, не все мендельсоновские опусы знаю, но то, что мать не прикасается к инструменту, заметить, в общем, не трудно.

В сущности, ничего особенного не было сказано, но дело в том, что Слава вообще должен был смолчать. Или отшутиться. А он возразил.

— Ты давно был у бабки? — отрывисто спросил Сергей Сергеевич, и Слава понял: отец думает, что это влияние Августы Павловны. А поняв, еще больше ожесточился. Неужели отец думает, что Славу, как инструмент, можно как-то настраивать, а сам по себе он не звучит?!

— Да, я давно не был у бабушки, — сказал он, хотя был там два дня назад. — Дело не в этом. Просто непонятно, зачем было маме кончать консерваторию, если месяцами она не подходит к роялю?

Слава взглянул на свои изящные часы, хотя куда проще было посмотреть на кабинетные, круглый маятник которых, похожий на гонг, отбивал время в полированном, красного дерева гробу.

— Вот уж об этом советую осведомиться непосредственно у матери, — усмехнулся Сергей Сергеевич. — Хотя вообще-то, сын мой, вопрос это риторический. Далеко не все из того, что стремимся приобрести мы в молодости, оказывается нужным в зрелые годы.

— Все верно, все верно, — поднимаясь, сказал Слава.

Ему хотелось походить по кабинету, но он точно знал, что ходьба эта раздражает отца, а раздражать его он не станет, не привык и все еще, как маленький, боится. Чего боится — сам не понимает, потому что теперь уже, после того, как против собственной воли пошел в экономический, бояться было нечего: что еще может сделать ему отец?

Или все-таки что-нибудь еще может?

Благостная тишина кабинета, которая так приятна была Славе после шумного и кое-как сервированного стола у Архиповых, показалась ему сейчас в чем-то даже предательской. Она мешала говорить и думать во весь голос. А это иногда нужно.

У матери в комнате было тихо. Но это вовсе не значило, что она спит. Может быть, просто молчит, и тогда у этой тишины совсем иное звучание.

— Уже поздно, я пойду, — сказал Слава, но в эту минуту ужасно неожиданно, а потому резко зазвонил телефон.

Кулагин, вздрогнув, взял трубку.

Слава не ждал ничего дурного от этого позднего звонка, — он привык. Хотя профессора Кулагина и берегли, старались не беспокоить дома, но люди все-таки прорывались: сами больные, родственники больных. Правда, с такими «занудами», как в шутку звал их Сергей Сергеевич, он расправлялся ловко: в обычное время вообще редко подходил к телефону, полагаясь на догадливость жены, которая действительно каким-то шестым чувством безошибочно угадывала, в каких случаях звать профессора к телефону, а в каких не беспокоить. Если же у аппарата оказывался сам Сергей Сергеевич, Слава и мама подчас, со смеху покатывались, до того уморительно и неузнаваемо он менял свой голос, терпеливо объясняя «зануде», что профессора нет и, когда он будет, трудно сказать.

— Профессор Кулагин у телефона, — услышал Слава бархатистый, низкий голос отца. А потом с отцом что-то случилось. Слава даже испугался — не плохо ли ему? Незнакомую Славе фамилию отец переспросил тем визгливым голосом, над которым обычно они потешались, но тотчас откашлялся и переспросил снова: — Марчук? Да, товарищ Марчук, припоминаю, как же…

Говорил он медленно, даже протяжнее, чем обычно, но нервничал. Рука нашла пресс-папье и покоя ему не давала.

Слава молча покивал отцу, но тот не слышал его и не видел. Он весь ушел в разговор, и лишь рука вертела и вертела тяжелое пресс-папье с чугунным сеттером на малахитовой пластинке.

Слава вышел, подсознательно благодаря неизвестного Марчука, прервавшего становящийся неприятным разговор, хотя, с другой стороны, было и досадно уходить вот так, в неопределенности. Впрочем, мог ли он привести к какому-то решению, к какой-то ясности этот разговор, и чего, собственно, хотел бы от него Слава?

Через оцепеневшую от тишины квартиру он прошел в свою комнату. Сегодня тишина эта показалась ему тягостной, давящей. Хотелось разбить ее то ли громким голосом, то ли грохотом брошенной об пол сковороды — чем угодно!

«А как у бабушки?» — ложась, подумал Слава. Он хотел доискаться до истоков своих мыслей и ощущений, пытался довести их до какой-то логики. Ведь у бабушки тоже всегда тихо. Бывает очень ясно слышно, как поет кот. Но ведь бабушка в квартире одна! Собственно, почему одна? Почему бы ей не жить вместе с ними? Комнату она получила после того, как вернулась «из дальних странствий», о которых никогда не говорила. Но ведь можно было бы поменяться, съехаться в одной большой квартире. Бабушка, правда, говорит, что дети и старики должны жить отдельно. Но почему? Разве ей не одиноко? Она ведь и без того слишком долго жила «отдельно», совсем отдельно от родных!

«Один дурак может задать столько вопросов, что десять мудрых не ответят!» — заключил о себе Слава и зажег все лампы в комнате и включил приемник. Хватит с него и тишины, и темноты!

Он разделся, остался в трусах, обыкновенных, рабоче-крестьянских, черных, сатиновых, безо всяких там рыбок и бабочек на ягодице.

Аккуратно развесил в шкафу вещи. Он вообще считал, что порядок в комнате способствует порядку в мыслях. Потом взял с полки толстенный курс политической экономии.

Ну что ж, в конце концов, учеба есть учеба! Бабушка, между прочим, уж на что не любит задавать вопросы, а отметками интересуется. И кажется, вопрос об отметках был чуть ли не первым, который она задала, когда появилась в их доме. Слава помнит, что тогда это его здорово покоробило. Но тогда ведь они были почти чужими, потому что Слава появился на свет, когда Августа Павловна пребывала в своих «дальних странствиях».

Потом они подружились, не быстро, не сразу, но подружились, и бабушка смеялась, рассказывая, что прямо-таки растерялась, впервые увидев Славу. «Ну Сергей! Ну просто маленький Сергей!»

Августа Павловна понравилась Славе. Трудно сказать, чем именно, но определенно понравилась. Сколько же ему тогда было? Лет семь или восемь? Ну да, не меньше семи, потому бабушка сразу про отметки и спросила, — значит, он уже ходил в школу.

Она приехала в каком-то ужасно старомодном платье с широкими подкладными ватными плечами, а воротничок был беленький, маленький. Она всему радовалась и удивлялась, особенно холодильник ей понравился.

А мама тогда еще играла. Много играла, и бабушка подолгу слушала ее. И Слава тоже часто сидел вместе с ними и слушал. Ему вообще нравилось слушать музыку. Только не скрипку. Скрипку он не любил. Он любил, когда играли на рояле, и всегда просил маму сыграть Чайковского, «На тройке». Он знал все пьесы из «Времен года», мама рассказала ему, о чем написана каждая. Больше всего ему нравился «Ноябрь». Медленно так играется, а грусти нет. Вот собираются в дорогу, вот будто насторожилось что-то, легонький удар — аккордик. Сели, поехали, и началось самое Славино любимое: бубенчики под маминой правой рукой зазвякали, зазвенели, запели! Понеслась тройка!.. И в этот момент мама обязательно посмотрит на Славу и засмеется — очень уж у него счастливое лицо.

Бабушка сидела в кресле и тоже слушала маму.

— Когда мама играет, вы дружные, — сказал однажды Слава.

Мама смутилась, потом засмеялась, сказала, что он болтает ерунду.

А бабушке не было смешно, она даже как-то погрустнела и сказала то, чего тогда Слава не понял, — якобы Белинский писал, что музыка непосредственно выражает чувства людей, может сближать их и отталкивать, но хорошо, когда сближает.

Вообще-то Слава помнит, что мама с бабушкой не дружили. Тогда он только чувствовал это, а сейчас отчетливо понимал.

Первое время после приезда Августа Павловна жила у них, и даже разговора не было, что может быть иначе. Она много делала по дому, хотя самых простых вещей не знала, ножом для чистки картошки и то пользоваться не умела. «У нас этого не было», — говорила она и о холодильнике, и о полотере, и о ноже для картошки. «У нас» — это значило: когда бабушка была молодая.

С ее приездом почтальон стал приносить уйму газет, и бабушка все их прочитывала. До этого Слава не видел, чтоб кто-нибудь так внимательно следил за газетами. Вскоре, когда она немного отдохнула, оказалось, что бабушка очень любит кино, театр, музеи. Она всюду ходила одна, И мама этому удивлялась. Впрочем, на некоторые спектакли потом шла второй раз, со Славой, а в музеи брала его почти всегда.

Наверно, от бабушки перешла к Славе запойная страсть к чтению. Пожалуй, из-за книг они с мамой и поссорились в первый раз по-настоящему.

Мама не была, конечно, против чтения, только хотела, чтоб Слава читал все по школьной программе. А Слава хотел читать про войну и про фантастику. Однажды он даже принес по литературе тройку, потому что не успел прочитать заданные на дом отрывки из книги «Железный поток».

Отец посмеялся, бабушка, узнав, что он читал Вершигору — «Люди с чистой совестью», за тройку не осудила, но мама была очень недовольна. Она бранила Славу, а он даже не возражал, потому что видел — это все она бабушке говорит, а не ему, они как будто через его голову мяч пасуют.

— Твоего Вершигору успеешь прочесть, за него тебе аттестата не дадут, изволь то, что нужно… (Это мама.)

— Анечка, но ведь книга-то хорошая, думать заставляет. (Это бабушка. Очки спустила на нос и поверх смотрит на маму.)

Слова их пролетали так высоко над головой Славы, что обе не заметили, как Слава — тихонько, тихонько к двери, — и удрал.

Но за дверью остановился. Во-первых, чтоб не попало. Если хватятся, он скажет, что попить захотел, а убегать вовсе не собирался. Во-вторых, ему было интересно, что они дальше будут говорить, хотя он тогда и не все до конца понимал. Понимать начал уже позднее, когда подрос.

— Августа Павловна, — сказала мама, — я все-таки очень ценю Славину дисциплинированность. На него ни разу учителя не жаловались, у него ни одной двойки, ну, разве же это плохо? Это же очень важно! У него институт впереди!

Мама говорила, как будто о чем-то просила бабушку. А бабушка волновалась и шуршала своими газетами.

— Душенька, я разве говорю, что это плохо? Но ведь у него впереди не только институт, у него впереди жизнь. Благородство душевное и широту взглядов человек с детства впитывает. А если на потом откладывать, на когда-то, может оказаться и поздно.

— Я хочу, чтоб мой сын хорошо учился, — сказала мама громким голосом. — В конце концов, Сергей, насколько я знаю, всегда учился отлично. Иначе он не добился бы всего, что у него есть, особенно если учесть, что биография его ему отнюдь не помогала!

После этих слов в комнате стало тихо. Снова зашуршали газеты. Слава знал — бабушка всегда аккуратно, бережно даже складывала газеты. А потом послышался опять бабушкин голос, но Славе уже надоело слушать.

Впрочем, разговор этот кое-какую пользу Славе принес. Получив поддержку бабушки, Слава стал посмелее действовать. Обзаведясь электрическим фонариком, он прятался с книгами на полупустых антресолях, где было до полусмерти жарко, но куда мать очень редко заглядывала.

Был, правда, злополучный день, когда Анне Ивановне что-то наверху понадобилось. И едва она открыла створки, как ей на голову обрушились довольно увесистые воспоминания Федорова «Подпольный обком действует», книга Ковпака и электрический фонарик.

Не столько от ушиба, сколько от неожиданности, она закричала и свалилась со стремянки.

Слава тоже испугался и побледнел, как полотно, увидев стонущую на полу мать.

История, конечно, дошла до отца, и Слава был готов к серьезным неприятностям. Но, против ожидания, репрессий не последовало.

Слава понял, что отец не так уж сильно осуждает его. Понял и то, что матери можно далеко не во всем подчиняться. И стал позволять себе больше. В частности, перебрался с книгами с антресолей в уборную, где и просиживал подолгу, ничем не тревожимый, пока не возникала нужда в помещении. А когда мать однажды догадалась о его занятиях в неположенном месте, он сказал, что у Хемингуэя в уборной была даже полка с книгами.

С отцом разговор о чтении был в последний раз совсем недавно и неожиданно.

— Интересно, ты еще все на военных мемуарах сидишь? — с интересом спросил Сергей Сергеевич, вспомнив «читательные бои», как шутливо именовались в семье события, связанные с борьбой Славы за книжный, так сказать, суверенитет.

Слава засмеялся.

— Не так уж их много, военных мемуаров, — сказал он. — Философией интересуюсь. «Жизнь замечательных людей» люблю, в этой серии есть отличные тома. Кстати, совершенно непонятно, почему пишут, что эту серию Горький организовал. Такие книги именно в этой серии еще до революции выходили.

— Ты об этом у бабушки спроси, — сказал Кулагин-старший. — А впрочем, лучше не спрашивай. Для нее летосчисление только с семнадцатого года начинается…

— А для тебя?

— Ну, знаешь ли! — уклонился отец. — Этот разговор мог бы нас слишком далеко увести. У нас с ней очень разные биографии, и это многое определяет. И на детях по-разному сказывается. Я, например, всего своими руками добивался, а тебе на улицах незнакомые кланяются, как-никак профессора Кулагина сын. Вот что!


Когда Сергей Сергеевич во время беседы с сыном откликнулся в рассеянности на телефонный звонок и даже не ответил Славе, который по-детски помахал ему пальцами, шел первый час ночи. В такое время никто из больных или их родственников не решился бы его потревожить. Значит, звонили из клиники. И потому, сняв трубку, он сказал: «Профессор Кулагин у телефона».

Однако на этот раз Сергей Сергеевич ошибся. Звонила родственница больной. Родственница Чижовой.

В первую минуту, не осознав еще ситуации, Кулагин едва не вспылил, — черт возьми, имеет он право в это время просто спать или даже этого права у него нет! Но он сдержался. И сразу началось то, чего он вообще терпеть не мог, что про себя, а иногда и вслух называл сантиментами бездельников, которые ударяются в воспоминания двадцатилетней давности, главным образом потому, что ничем не умеют занять себя в настоящем.

— Профессор, вы извините, конечно, что беспокою вас в такое время, но вас очень трудно застать. К другому я и не решилась бы, но я же помню вас просто Сережей, солдатом, нас же фронт связывает… Вы слушаете? — быстро и взволнованно переспросил женский голос в трубке.

Тут бы ему промолчать! Промолчать бы, а назавтра перевести эту Чижову хоть к Архипову, хоть к Петрову или Сидорову, лишь бы в другую клинику, потому что у них ей делать совершенно нечего.

Но он не сумел промолчать.

— Ну, ну!

— А я уж побоялась, что разъединили, — успокаиваясь, заговорила медленней Марчук. — Голубчик, Сергей Сергеевич, я умоляю вас о встрече. Только вы должны решить судьбу моей сестры. Я потому и в клинику вашу ее положила, что верю в вас, как в бога. Какое, голубчик, счастье, что не съела вас эта война! Я просто горжусь, что и мне хоть чуточку удалось приложить к этому руку…

Пока она говорила все это, уже не особенно торопясь, уже уверенная, что ее слушают, Сергей Сергеевич полностью овладел собой и, посылая в трубку привычные неопределенные междометия, соображал трезво и спокойно:

«Впереди отпуск, и встречаться мне с ней ни к чему. Ее воспоминания меня мало интересуют, да и вспоминать-то, собственно, нечего. А с Чижовой все решено. И, видит бог, решено правильно. В конце концов, не одна моя клиника на свете…»

Чугунный сеттер на малахите перестал кувыркаться и принял приличествующее ему положение.

— Стало быть, так, — сказал Сергей Сергеевич в трубку. — Стало быть, так и сделаем, дорогая (провалиться, если я помню ее имя и отчество!). Как только я вернусь из отпуска, — а я уезжаю на днях, — мы встретимся обязательно. За это время сестра ваша, будем надеяться, немножко успокоится, снимется нервное напряжение — для сердечных больных фактор немаловажный! — я еще раз ее обследую и все, как на духу, вам скажу. Договорились?

Марчук благодарила, захлебываясь. Да, да, он вспомнил! У нее и тогда была какая-то восторженная манера говорить взахлеб. А Кулагин не любил в женщинах шумливой чувствительности. Это казалось ему дурным тоном.

Когда наконец удалось с ней распроститься, он почувствовал себя полководцем, выигравшим хоть маленькое, но сражение. А что, разве в наше время, в наши годы сберечь толику своих нервов не значит выиграть сражение? Это только в молодости кажется, что силам нет конца и время существует безотносительно. Нет-с, извините! Сегодня час его времени стоит подороже, чем, к примеру, четверть века назад. А раз так, значит, и защищать этот час нужно поэнергичней… Сколько времени отняла у него эта Марчук?

Кулагин посмотрел на часы — о, господи, скоро два! Уже не на часы, а в окно можно было смотреть, — начинало светать.

Кулагин встал, прошелся по своему просторному кабинету. Ковер не убирался и летом — Сергей Сергеевич не любил слышать шаги. А вот густое тиканье тяжелого маятника было с детства приятно, как и мягкий ворс ковра под ногой. Хороша теперь эта мода — светлая легкая современная мебель и среди «модерновых» невесомых вещей — вдруг тяжелые часы, или дубовое бюро, или какой-нибудь изукрашенный резьбою шкаф Марии-Луизы, навевающий воспоминания о детстве.

Впрочем, по чести говоря, никаких воспоминаний, связанных со старинной дорогой обстановкой, у Сергея Сергеевича не было. Отца, ничем не знаменитого, скромного инженера-путейца, они с матерью похоронили довольно рано. Мать больше замуж не выходила и партийными делами занималась куда больше, чем домом. Мебель у них была самая что ни на есть заурядная. А Сергею уже в молодости, уже в самые юные годы, хотелось красивого жилья, чего-нибудь такого, что он хоть и редко, но видел у других.

Свой кабинет он подбирал по вещичке, в комиссионных магазинах Москвы и Ленинграда, где его принимали как завсегдатая. Вещи привозились в контейнерах. Но как-то так получилось, что про стол он однажды обмолвился, будто он отцовский, просто долго стоял у родственников. А про часы кто-то из друзей сказал: небось фамильные? И Сергей Сергеевич не возразил. Так постепенно и получилось, будто обстановке кулагинского кабинета уже тысяча лет, не меньше, и перешла она к нему от далеких дедов-прадедов. А кому, собственно, от этого вред? Никому! Кажется, даже жена с годами уверовала в фамильное происхождение каких-то вещей в кабинете мужа, а Слава и не сомневался в этом.

Кулагину нравилось бродить в полусумраке по ковру, слушать басовое тиканье маятника, видеть отблески на полированном футляре старинных часов и знать, что все эти по-настоящему дорогие и красивые вещи принадлежат ему. Откуда это чувство? Во всяком случае, не от матери унаследовано. У нее другие привязанности и страсти, она поглощена идеями революции, партии, соблюдением ленинских норм. Как будто для него все это не существует! Конечно, существует, но все хорошо в меру, и становиться, подобно ей, человеком ограниченных интересов он не намерен.

Когда Августа Павловна не захотела жить у сына, Сергей Сергеевич вначале шумно обиделся и встревожился и даже запротестовал — на что это похоже?! Но она уехала, и оба они, он и Аня, не таясь друг от друга, вздохнули с облегчением.

Да, Аня, подобно этим вещам, дорогим и надежным, тоже сообщала Сергею Сергеевичу чувство уверенности. Тот период, когда хотелось, иногда мучительно остро хотелось иметь дома, всегда, каждую ночь, рядом с собою молодое, красивое, длинноногое существо, на которое оглядывались на улицах, — этот период у Сергея Сергеевича, слава богу, прошел. Да особой прыти в этой области он никогда и не проявлял. Вся воля, вся страстность его направлена была на куда более необходимые, серьезные вещи.

Сергей Сергеевич подошел к окну. Светлела ночь, небо над городом лежало просторное, звездное, дома, стоявшие рядом, были невысоки, и черные, простые их силуэты лишь подчеркивали огромность неба. А где-то за ними угадывалась Волга. Днем, за шумом, за уличной пылью, можно было и забыть о ней, но в ночные часы дыханье большой реки чувствовалось, оно сообщало городу некую сладостную мятежность и ощущение безбрежности мира. Река была рядом, но Сергей Сергеевич дальше Жигулей на моторочке ни разу не ездил. Странно! За границу ездил не раз, словно это было ближе и проще, а здесь никак не выберешься: заедают дела, звонки, суета…

Конечно, заграница стала ему доступна только в зрелые годы, когда «из дальних странствий» вернулась мать. А в молодости не приходилось ездить. И однажды он пожалел об этом, сказал, что многого пришлось лишиться, многого натерпеться.

— Да что уж тебе такого особо страшного-то пришлось вытерпеть? — спросила его Августа Павловна. — Учиться ты продолжал, на фронт тебя взяли, в институт поступил. Ну, а за границу ездить — это, прости меня, не столь уж обязательно. И без этого люди живут!

До этого она никогда не перебивала Сергея Сергеевича, если он вспоминал о своей сложной юности, а тут вдруг высказалась, прямо за обеденным столом, да еще при Славке. Хорошо, мальчик был мал, внимания не обратил. Но Аня! Бедная, она даже растерялась, смотрела то на мужа, то на свекровь, не зная, как реагировать. Но Сергей Сергеевич смолчал, и, уловив спокойствие в его голосе и в движениях, жена с облегчением вздохнула. Атмосфера за столом разрядилась настолько, что никто не сделал замечания Славке, который заплевал рыбьими костями всю скатерть.

Только Августа Павловна в тот день была подчеркнуто замкнута и раньше обычного закрылась в своей комнате.

— Сергунчик, ты можешь идти, — заторопилась тогда Аня, опасаясь, что неприятный разговор возобновится, и принялась убирать тарелки. Была б ее воля, она одернула бы свекровь, она любила мужа и всегда готова была заступиться за него.

Да, Сергей Сергеевич не стал спорить с матерью и говорил довольно спокойно. Но каждый нерв в нем, как струна, дрожал. Она сидела напротив него, маленькая, седая и очень в ту минуту жалкая, но он ее не жалел. Ведь именно из-за нее он добился в жизни, вероятно, далеко не всего, чего мог, и потому, забыв о чьей-то страшной, чудовищной вине перед нею, он помнил лишь о ее невольной вине перед ним.

Нет-нет, сейчас он вовсе не был намерен сводить с нею счеты, это было бы нелепо до крайности. И не думал о том, что лучше бы им жить врозь, даже мысли такой не допускал. И потому был удивлен, даже несколько уязвлен, когда Августа Павловна как-то между прочим сказала ему, что получает комнату и уезжает — молодым, мол, все-таки лучше жить отдельно.

Она совершенно серьезно сказала «молодым» о Сергее Сергеевиче и его жене. Ну что ж, это понятно. Они для нее, конечно, молодые.

Отселившись, она даже на работу пошла, занялась общественными делами.

Сергей Сергеевич, глядя в окно на ночной, спящий город, перебирал в памяти сценки из их короткой совместной жизни. Он не мог понять, почему это Слава, довольно прохладно относившийся к бабке в первое время, потом как-то сблизился с нею, тянулся к ней.

«В конце концов, не так уж это и важно, — резюмировал свои размышления Сергей Сергеевич. — Парень он трезвый, его на этот застарелый идеализм не купишь. Сейчас молодежь умеет отличать мертворожденные идеи от реальной жизни».

Ох, Марчук! Выбила его из сна своим звонком, а ведь утром на работу. Хорошо еще, что не прямо явилась, а позвонила. Для нее, очевидно, как для многих, фронтовое знакомство ближе самого близкого родства. А ведь, в сущности, фронт в наши дни — это та же карета прошлого, далеко в ней не уедешь.

Кстати, у Марии Васильевны, кажется, внук болел. Надо спросить…

Сергей Сергеевич подумал о старшей медсестре, которую завтра следовало поздравить с днем рождения и получением премии. Это уже относилось к клинике, к тому, что Кулагин называл «делом». И он выпрямился, движения стали четкими, помолодели, и казалось, уже не мягкая куртка на нем, а хрустящий халат, а вокруг — десятки глаз, наблюдающие за каждым жестом профессора Кулагина.

Сергей Сергеевич прикрыл окно — к рассвету воздух посвежел — и быстрыми шагами подошел к столу, где заждалась его открытая тетрадь в замшевой обложке, на которую падал ровный световой круг.

Тетрадь была с алфавитом. Он открыл страницу с буквой «Н» и прочел:

«Никанорова Мария Васильевна, год рождения… сестра в операционной, сын фронтовик, женат, живет отдельно. Климакс. Истерична. Делу предана. Огромный опыт».

Ему доставило удовольствие убедиться, что он вспомнил о внуке Марии Васильевны. И не потому, что она для него чем-то отличалась от других подчиненных. Просто Сергей Сергеевич был неоднократно свидетелем неприятных положений, когда какую-нибудь санитарку спрашивали о здоровье ее ребенка, а ребенок давно умер, или передавали привет семье, а семьи и в помине не было. А однажды Кулагин сам был невольным свидетелем того, как машинистка в министерстве, которую завотделом поздравил с Первым мая, расплакалась, едва он ушел. Оказалось, что он пожелал здоровья ее малышу, а малыша-то у нее, бедняги, не было, хотя только об этом она и мечтала.

Помнится, в тот день Кулагин завел тетрадь, куда вписал всех своих подчиненных. Действительно, нельзя же все упомнить, а между тем люди так чувствительны к вниманию!

Сначала в тетради появились лишь самые общие данные о сотрудниках, потом как-то сами собой стали появляться записи поинтересней — касательно характера, касательно знакомств и даже связей. Все могло в какой-то момент пригодиться, потому что это ведь только гора с горой не сходится… Случалось, что сама по себе незначительная запись иной раз оказывалась весьма полезной. Сергей Сергеевич, как всегда, полистал своего «секретаря». Меньше всего было записей о Крупиной. Оно и понятно. Тамара для него раскрыта, распахнута настежь. Есть даты рождения и вступления в партию. Против последней пометка: «Дал рекомендацию».

Крупина не просила. Как потом она объяснила ему, — стеснялась. А вдруг-де профессор сочтет ее неподготовленной, откажет, и как неприятно будет тогда всякий день встречаться на работе.

Кулагин знал: вряд ли Крупина когда-нибудь ярко блеснет, но в клинике она на месте и подвести — не подведет, поведения отличного. Лет двадцать еще проходит влюбленной в этого черта Горохова, а он еще лет двадцать будет девок перебирать. И как это ему удается? Не такой уж город большой, и он на виду все-таки, а ни скандалов, ни жалоб до сих пор нет.

Сергей Сергеевич открыл страничку на «Г». Кроме общих данных о Горохове было сказано «Не пьет. Женщины». Братья в Москве. Стояла еще жирная «птица» — латинское «V», но хоть означало оно первую букву слова «победа», ничего победного пока не заключало, а означало лишь то, что предложение профессора Кулагина Горохову выпустить цикл статей по тромбозам пока повисло в воздухе.

Строго говоря, оно даже не повисло. Горохов просто отказался. Но Кулагин не считал серьезным его отказ. В конце концов он поймет, что поставить свою подпись рядом с кулагинской — честь, и честь немалая. Статьи за двумя подписями наверняка пройдут в «Вестнике Академии медицинских наук».

Сергей Сергеевич задержался над «гороховской страницей». Врачи — как все люди. Одни тоже хотят получше заработать, другие бегают от алиментов, третьи — энтузиасты, честолюбцы, одержимые, но именно они толкают науку вперед. Общаться с ними, конечно, не так просто, требуется осмотрительность.

Крупиной, к примеру, со всем ее благородством и новеньким партбилетом, не пришло бы в голову положить в коридоре родственницу исполкомовского деятеля, а попу дать отдельную палату. Чушь! Очевидная чушь!

Сергей Сергеевич написал на гороховской страничке слово «поп» и поставил восклицательный знак. Потом закрыл тетрадь и убрал в ящик стола. Он был доволен собой. Он знал своих людей, многое знал о них, понимал, на кого и в чем можно положиться. А это в любом деле главное.

Идя в спальню к жене, Сергей Сергеевич подумал, что пора бы надеть чехлы на картины. Он всегда это делал сам, и делал очень сноровисто, ловко. И еще мелькнула неприятная мысль, вернее ощущение, навеянное глубокой тишиной ночной квартиры: в самом деле, совсем бросила Аня играть! А ведь не так уж она и занята.

Уже раздеваясь, он подумал, что перед отъездом в отпуск надо будет с Крупиной еще раз посмотреть кое-кого из тяжелых больных. Это не ему нужно, на Крупину он вполне может положиться, тем более на столь короткий срок. Но это нужно больным.

Загрузка...