ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Тамара Савельевна знала о каждом больном отделения все, во всяком случае все то, что нужно было доложить Сергею Сергеевичу. И все-таки на ходу она заглянула в историю болезни Чижовой, — хотя Чижову вел Федор Григорьевич.

«Чижова, Ольга Владимировна, 26 лет, поступила 5 мая 1967 года с диагнозом: ревматический порок сердца.

Более четырех лет неоднократно лечилась и обследовалась в различных лечебных учреждениях Москвы, Саратова и Астрахани. В 1966 и 1967 годах — повторные атаки ревматизма.

Жалобы: на одышку при малейшей физической нагрузке, кровохарканье, отеки ног, общую слабость, мерцательную аритмию.

С декабря отмечается прогрессирующее ухудшение состояния».

— Чижову — последней, — вполголоса сказал Кулагин.

«Господи, он и не глядя все видит!» — в который раз подивилась Тамара.

— Идут апостолы! — крикнул, с размаху валясь на постель и закидывая костыли под койку, рыжеволосый, весь как из пульверизатора засыпанный оранжевыми веснушками мальчишка лет тринадцати. — Сейчас доложат шефу, у кого что болит, кому из нас надо врать, а кому можно говорить правду. Сегодня генеральный обход, всех подряд будут осматривать. А в следующую субботу — обскок: только тяжелых и которых будут резать.

— Чего брешешь! — прикрикнул на парнишку дородный мужчина с угловой койки. — Ох, мало тебя отец в детстве порол.

— А у меня отца не было! — весело возразил мальчишка. — Я детдомовец. Я никогда не врал. А по больницам кочую третий месяц и знаю, что к чему. Чтоб шеф не попал впросак, ему всегда заранее говорят: у второго справа рак желудка, но он знает, что это полип. Э, насмотрелся уж я, не проведешь…

— Да что ты треплешься! — неожиданно ожесточился больной со второй кровати справа, сбрасывая очки. — Никакого рака у меня нет и в помине. У меня расхождение мышц после фронтового ранения.

— Так я ж не про вас, дяденька, это я так, вообще говорю!

— Замолчи ты, бацилла, — тихонько смеясь, попросил мальчишку Качнов, и тот сразу умолк.

Этот парень был в палате единственным, кого не тревожили никакие сомнения. Операция ему не грозила, нога не болела, и на обход ему было вообще наплевать.

Поднятый шум утих как раз вовремя. Послышались голоса. Первым быстро, энергично вошел в палату профессор Кулагин. В накрахмаленном, ослепительно белом коротком халате, в белых шерстяных брюках, он казался еще крупнее, чем был в действительности. Белизна и седые волосы подчеркивали весенний, уже успевший подсмуглить лицо загар. Профессор весь дышал здоровьем, о таком не скажешь и не подумаешь: «Врачу — исцелися сам».

За Кулагиным шла Тамара Савельевна. Она откровенно любовалась профессором и думала: «Так и должно быть. Не только лекарством, не только словом, — самим видом своим врач обязан убеждать в своей власти над всеми и всяческими недугами. Особенно в наш век, когда между врачом и больным стоят еще лаборатории, исследования, сложная аппаратура… Человеческий, нервный, душевный контакт словно бы нарушается. Но как же без него? Впрочем, иным врачам важнее всего так называемые объективные данные, а Горохову, например, вполне достаточно операционного стола. Команды он отдает короткие, режет быстро, шьет отлично. Все, между прочим, делает отлично, — такие руки!»

Она посмотрела на Горохова, он ответил ей совершенно отсутствующим взглядом. Оба они двигались вслед за профессором медленно, но почему-то казалось, что Горохов куда-то спешит — столько внутреннего напряжения было в его худом лице, в угрюмых глазах. Обычно люди не склонны выставлять на всеобщее обозрение свою озабоченность, свои тревоги. А у Горохова все отражалось на лице.

Однажды, это было еще в первый год их знакомства, Тамара спросила Федора Григорьевича, почему он выглядит иной раз таким незащищенным. Спросила — и тут же пожалела, потому что Горохов посмотрел на нее удивленно и пожал плечами:

— Зачем я должен тратить дополнительную энергию на какую-то маскировку? Не шагать нормально, как мне удобно, а ходить на цыпочках? Монголы говорят: пусть таится вор, а честному человеку нечего таить.

Крупина растерялась и, чтобы как-то сгладить неловкость, спросила, не был ли он, часом, в Монголии?

— В Монголии не был, а пословицу из отрывного календаря у матери вычитал. Советую и вам отрывной календарь заиметь. Во-первых, кое-что там интересно, во-вторых, эрудитом можно прослыть.

Вот и сейчас Горохов явно о чем-то думает, что-то точит его изнутри. Да что гадать, — Чижова, конечно!

Когда они проходили по коридору, Ольга стояла у дверей своей палаты, хотя в ожидании обхода ей полагалось бы лежать. Тамара коротко, успокаивающе кивнула ей. На Горохова Ольга не взглянула, а в Кулагина впилась глазами, словно не в первый, а в последний раз смотрела на этого крупного, красивого человека, на котором, как лучи в фокусе, сошлись все ее надежды.

Крупина кивнула сестре, хотела дать понять, чтоб больную убрали в палату, но Кулагин и это заметил. Не оборачиваясь, он вполголоса сказал:

— Не надо, оставьте ее. — И прошел мимо Чижовой, такой маленькой по сравнению с ним, такой зыбкой.

В палате он подошел сначала к Тарасову. Они уже знали друг друга, этот безнадежный больной и врач. И взгляды их на миг скрестились, как клинки.

«Сейчас он будет меня успокаивать, — подумал Тарасов. — Соврет, что ничего, мол, серьезного, что дело идет о совершенно легкой и безопасной операции…»

Он был уже готов — в который раз! — расстегнуть застиранную больничную пижаму, поднять рубашку, обнажить худое, некрасивое тело, которое стало ему враждебно, в котором поселился враг.

— Не надо, — сказал Кулагин, сделав легкий жест рукой, и сел на подставленный стул. Он сидел очень прямо, не касаясь спинки. Ли́ца его и Тарасова были теперь совсем близко. Такие разные лица! Кулагин словно предоставлял Тарасову возможность еще раз рассмотреть себя. И — странное дело — у Тарасова мелькнула коротенькая мысль, что если б не эта проклятая болезнь, они с профессором где-нибудь за пулькой вполне могли бы друг другу понравиться.

— Я не буду вас убеждать, что у вас пустяковое заболевание, — неожиданно сказал Кулагин. — Это не так. Советую операцию.

— Уж не рак ли? — иронично спросил Тарасов.

— Почка отказывается работать. И без операции с нею не справиться.

— А диета? Лекарства?

— Нет. Этого мало.

— А если я не соглашусь?

— Не исключено возникновение опухоли. Может быть, не скоро, но такая угроза есть.

— Спасибо.

— Благодарить будете после операции.

— Можно вам задать вопрос? — взволнованно откашлявшись, спросил Тарасов, хотя до сих пор задавал вопросы без всякого на то разрешения.

Кулагин кивнул.

— Вы думаете, что я выживу?

— Убежден. Сердца режем и сшиваем. Больше двух тысяч пересаженных почек работает…

— На сто процентов?

Профессор едва заметно кивнул.

— Еще один и последний вопрос: сколько я проживу после операции? Год? Два? Пять?

— Это будет зависеть не от меня. И давайте прекратим эту викторину. Подумайте и скажите ваше решение. Завтра я вас вызову.

— Почему так срочно?

— Потому что тянуть вообще не следует.

Кулагин встал, и стул исчез из-под него так же незаметно, как и появился. Он отошел от Тарасова, не прощаясь, не улыбнувшись, строгий, деловой.

Тарасов был обескуражен, страшно взволнован. Но, с другой стороны, думал он, зачем бы профессору так торопить его с операцией, если все безнадежно? Господи, а вдруг? А вдруг все-таки?..

Кулагин с врачами был уже у второй койки.

— Глеб Иванович Фесенко, — докладывал палатный врач. — Хронический аппендицит.

— Ясно. Дальше.

— Грыжа.

Кулагин быстро пересел со стула на край кровати, отвернул одеяло, обнажил тело и поморщился: жир!

— Привстаньте! Кашляйте! Легче! Надуйте живот! Сильней! Еще раз! Хорошо! Отлично!

— Так что же вы мне скажете? — спросил толстоватый человек, когда Кулагин закончил его осматривать.

— Часто бываете в разъездах? Подолгу?

— По полгода и более. Меня, как волка, ноги кормят.

— Надо оперировать.

— Когда?

— Чем раньше, тем безболезненнее это пройдет.

— А нельзя ли после Дня Победы? — Больной вздохнул. Было в нем что-то симпатичное, располагающее, то ли от Фальстафа, то ли еще от кого-то, от Кола Брюньона, что ли.

— Вы фронтовик? — улыбнулся Кулагин, словно рублем подарил, и тут же строго сказал: — Не гарантирую, что в самолете или в поезде с вами не случится беда. Сдадут вас в какую-нибудь больничку…

— Нет, нет! Это не пойдет! — забеспокоился жирный человечек.

— Ну, так вот…

Третий больной, четвертый…

— Что вы читаете, как псалтырь? — нетерпеливо и сухо сказал Кулагин палатному врачу у пятой кошки. — Попрошу впредь докладывать по памяти, не заглядывая в историю болезни. Не хватало еще, чтобы вместо врача магнитофон включали у койки больного.

По палате прошелестело веселое движение. Крупина, не глядя, чувствовала, что больные оживились. А палатный врач покраснел. Он был немолод. Ему оставался год до пенсии. И память сдавала.

Совсем недавно этот пожилой человек защитил наконец кандидатскую диссертацию. Кулагин очень смеялся, когда ему об этом рассказали. Ну зачем ему эта степень? Кому от нее польза?

У кровати Качнова Кулагин задержался, и снова под ним возник стул.

Когда Качнов снял пижаму и сорочку, обнажив молодое тело, покрытое татуировкой, кое-кто в палате хихикнул.

Горохов строго оглядел больных. Он знал историю Качнова.

— Ну что, хотите избавиться от этих натюрмортов? — медленно поворачивая Качнова за плечи, спросил профессор.

— Для того и лег сюда.

Кулагин поглядел в глаза Качнова.

— А терпения хватит?

— Не занимать.

— Назначайте на послезавтра, — не оборачиваясь, бросил Кулагин палатному врачу. — А вам сюрприз. — Достав из кармана халата письмо, Кулагин передал его Качнову. — Это от вашей дочурки. Поймала меня сегодня у входа.

— Благодарю вас, — негромко проговорил Качнов.

Он уже застегнулся на все пуговицы и от одного этого почувствовал себя лучше. Конверту улыбнулся, положил его на тумбочку.

— Есть вопрос, товарищ профессор, — сказал он.

— Слушаю.

— Вы… собственноручно?

— Да.

— Добро! — весело сказал Качнов и стал осторожно надрывать краешек конверта.

— Правильно! — заметил бородатый человек с грыжей. — Потерпеть тебе, бедняга, придется. Но вообще-то здорово сделано. Это с ума сойти, на что только выдумка людская идет!

В коридоре Кулагин сказал палатному врачу — пожилому кандидату:

— Конопатого от тяжелых убрать. Вы слышали, как он их просвещал перед обходом?

Тот поднял очки на лоб. Веки у него были мятые-мятые. Он удивленно посмотрел на профессора.

— Какого конопатого? И как он просвещал? Нет, я не слышал.

Кулагин достал носовой платок, такой же белоснежный и накрахмаленный, как халат. С монограммой. Модных, клетчатых, он не любил. Он остановился. И все остановились. Высморкался.

— Вячеслав Михалыч, — спросил Кулагин легким, домашним голосом, — вы после защиты на сколько больше получаете?

— На полсотни, — оживился пожилой кандидат наук.

— С этой суммы и на пенсию?

— С этой! — Врач чуть встревожился. — А что? Разве что-нибудь новое слышно?

— Нет, нового ничего. Значит, конопатого мальчика от тяжелых уберите. Наблюдателен, и даже слишком.

В этой палате Крупину более других больных интересовал Тарасов. Ей понравился разговор с ним Кулагина; похоже, в бедняге затеплилась искорка надежды, и пускай искорке этой разгореться не суждено, хорошо все-таки хоть на день, хоть на час избавить человека от отчаяния.

Тамара Савельевна считала себя уже немолодым, довольно опытным врачом и внутренне, а подчас даже и вслух, сокрушалась, сталкиваясь с собственным бессилием отдалить от человека его конец, и искренне страдала, видя напрасные, ненужные, ничего уже не сулящие человеческие мучения.

Выходя из палаты, она оглянулась на Тарасова. Конечно, он глядел ей вслед и ждал, что она обернется. Она навещала его и дома, в те периоды, когда ему становилось лучше, вернее, когда ухудшение не было столь стремительным и явным. Он привык к ней и, может быть, доверял ей чуть больше, чем другим врачам.

Тарасов ждал ее взгляда, потому что был одновременно и взволнован и обнадежен разговором с профессором. И он искал подтверждения.

Крупина кивнула ему и чуть заметно улыбнулась. Как будто сдерживала себя. Как будто, если бы не эта палата и чужие люди, ее радость прорвалась бы наружу. Так, по крайней мере, понял ее Тарасов. И, облегченно вздохнув, он вытянулся на кровати, подложил руки под голову. Ладно, отныне он будет ждать операции с верой в то, что она поможет.

В следующей палате лежал больной, который, пожалуй, более других беспокоил Тамару Савельевну, и, оттеснив других врачей, студентов и курсантов, она робко взяла Кулагина за руку и потянула за собой — к Михайловскому.

Он лежал почти обнаженный. Даже простыня казалась ему тяжелой. Он умолял, чтобы к нему не притрагивались.

Из всех обитателей этой большой, залитой солнцем палаты Михайловский был едва ли не самым молодым — ему исполнилось сорок два года. Но выглядел он как старик — серое лицо, на лбу крупные капли пота, будто его только что облили водой.

О Михайловском Тамара Савельевна доложила сама. Бригадир-каменщик, он еще вчера весь день провел на ногах и чувствовал себя прекрасно. После плотного ужина лег, как всегда, в одиннадцать часов вечера спать, а в семь часов тридцать пять минут утра «Скорая помощь» привезла его с жестокими болями в животе. Михайловский ни на кого не смотрел, ничего не ждал. Его терзала физическая боль.

Быстро осмотрев больного, Кулагин громко сказал сопровождавшим его врачам и студентам:

— Поговорим у меня!

После Михайловского Крупину интересовала Чижова. Тамара Савельевна слышала, как Кулагин запретил отсылать Ольгу в палату, и недоумевала: почему он, такой педантичный и строгий, сделал в данном случае столь непривычное исключение? Обычно, когда профессор со своей многочисленной свитой переходил из палаты в палату, Ольга либо стояла лицом к окну, либо лежала, отвернувшись к стене. То ли ей хотелось оставаться незамеченной, то ли она оттягивала приговор. И действительно, «свита» словно и впрямь ее не замечала, а Кулагин — тот явно не хотел замечать.

Сейчас, когда они вошли в женскую палату, Чижова лежала с розовыми пятнами на бледных отечных щеках и тяжело дышала. «Чудачка, — подумала Тамара Савельевна. — Ведь ребенку ясно, что она только-только легла. И сердце, конечно, как овечий хвост дрожит».

Она хотела прежде всего подвести Кулагина к Ольге, но, едва они вошли, с первой койки справа раздался довольно бодрый вопль:

— Профессор! Товарищ профессор, я по порядку первая!

— Больная, вы не в очереди! — возмущенно прикрикнул палатный врач.

Кто-то из студентов прыснул.

— Как так не в очереди? — продолжала женщина. — Вот именно, что в очереди, и резать меня собираются тоже первой!

Это была старушка лет восьмидесяти, и конечно же следовало ей уступить, иначе не даст работать.

— Ну, просто гроза! — пошутил Кулагин и покорно присел к старухе на кровать.

У нее была грыжа. К операции ее готовили, все было ясно, но ясно было и то, что она не упустит случая поговорить с самим профессором.

— Слушай, милый! — нараспев, громко обратилась она к Кулагину. — Сколько лет я проживу без операции? А?

— Трудно сказать. Может быть, года два, если не будет ущемления.

— А если с операцией? Тогда сколько?

— Ну, лет пять, а то и больше.

— В таком случае, тащи меня завтра резать, сынок, пока я не передумала. Только дочке не болтай, она, глупая, еще не разрешит, от страха-то.

Кулагин и все в палате улыбнулись.

— Сколько вашей дочке лет?

— У меня их три. Было три сына. Двух убило на войне. Самой старшей шестьдесят. У меня уже старшенькой внучке Наталке двадцатый год пошел.

— И правнуки есть?

— А как же! Бог не обидел. Двадцать душ живы.

— И богатая же вы, мамаша! — мельком глянув на часы, добродушно сказал Кулагин. — Ну, раз не боитесь, все сделаем наилучшим образом.

— Ох, господи! — прошептала Крупина Горохову. — Надо же в таком возрасте оперироваться! И болтает, болтает одно и то же, только время отнимает.

— А ею мало в жизни занимались, — сухо отозвался Федор Григорьевич. Как и все в клинике, он знал эту старуху. — Вот и хочется получить недобранное. Это можно понять…

Когда они наконец добрались до кровати Чижовой, та лежала, прижав руки к груди, сломленная, замкнутая, и напряженно вглядывалась в лицо Кулагина. Больше никто для нее сейчас не существовал. Видно было, что ей хочется плакать, веки и губы подергивались.

Пока о ней докладывали, Кулагин не проронил ни слова, а, склонив голову набок, только кивал и время от времени поглядывал на больную.

Было слышно, как за окном шумят деревья. В полуоткрытую форточку тянуло запахом тополя, слышался смех ребенка.

Ольга уже не раз слышала, что о ней говорят, она могла бы даже еще более подробно и точно все рассказать, но молчала, понимая, что, может быть, сейчас решается ее судьба.

Она удивлялась: «Почему он ни о чем не спрашивает? Что он думает?» В ней вдруг проснулся панический страх перед операцией. Ей показалось невозможным, что этот холодный человек в красивом галстуке будет ее оперировать. Мозг ее оцепенел; сжав губы, она едва удерживалась от крика: «Боюсь операции! Не хочу! Не трогайте меня!»

Присев на стул у кровати, Кулагин мягко коснулся ее руки и спросил:

— Вы хотите, чтобы вас оперировали?

Ей стало немножко легче оттого, что он заговорил так прямо и так спокойно.

— А это действительно необходимо? — спросила она, облизывая сухие губы и думая: «Какие у него холодные пальцы». — Ну, допустим, что я хочу. Что тогда?

У Горохова лицо как радугой осветилось, но заметила это одна Тамара. Ни Кулагин, ни Чижова на него не смотрели.

— Дорогая моя, — медленно продолжал Кулагин, — вы сегодня имели случай убедиться, что я умею и уговаривать и даже настаивать. Я же видел, как вы ходили за мной от палаты к палате и всё слушали, но у меня есть принцип — только тогда воздействовать на больного и навязывать ему решение, когда я вижу, что воля его надломлена болезнью, психика подавлена. А вы — вполне здравомыслящий человек. Вы сами можете рассуждать и решать. И к тому же у вас есть время на размышления…

Он медленно поглаживал руку Чижовой, пальцы его уже не казались Ольге холодными. В ней точно лопнула до предела натянутая струна, она испытывала чувство облегчения, почти счастья от одного того, что сегодня, немедленно, не надо давать ответа. А Кулагин меж тем с каждым мгновением правился ей все больше, она вспоминала все, что не раз говорила о нем сестра. Ей не хотелось отпускать его, от него исходили спокойствие и сила. И она поверила в него и просительно улыбнулась.

— Скажите мне любую правду — операция показана или нет? Если вы скажете, что нужна моя расписка… — Она замялась, потом даже улыбнулась, хотя ничего смешного в ее словах не было: нередки случаи, когда такие расписки и даются и принимаются.

Федор Григорьевич вспомнил об этом только сейчас, напряженно взвешивая каждое слово Сергея Сергеевича и Чижовой.

— Вот вы, оказывается, какая!.. — Кулагин потянулся и погладил Ольгу по спутанным, влажным от пота волосам. — Еще раз повторяю, милая: сегодня вы могли убедиться, что и уговаривать и настаивать я научился. Поверьте, мне гораздо проще было бы вам ответить утвердительно и взять с вас эту самую расписку. Но показания для операции не абсолютные, всего лишь относительные. Да и жара, похоже, начинается… Вы хотите что-то сказать, Федор Григорьевич? — вдруг спросил он, пристально взглянув на Горохова.

— Я полагаю, что… — начал тот с горячностью.

— Так есть же время! — почти весело перебила Горохова Ольга. — Есть же время, профессор! Мы посоветуемся. Сестра придет.

Она почти со страхом смотрела теперь на Горохова — не заставил бы он ее немедленно принять решение и тем самым вновь погрузиться в страх перед операцией.

— Мы продолжим наш разговор, Федор Григорьевич, — благодушно сказал, поднимаясь, Кулагин. И снова обратился к Ольге: — Только, ради бога, не отчаивайтесь. Поезжайте куда-нибудь в деревню или на дачу, а осенью покажетесь мне снова. Лучшее лечение для вас — тишина, лес… Вы любите собирать грибы?

Ольга вспомнила, как невыносимо трудно было ей прошлой осенью наклониться за грибом. По лицу ее пробежала тень, и Сергей Сергеевич заметил это.

— То, что я сказал вам сейчас, — не медицинское назначение и даже не совет. Это всего лишь вариант. Но если вам лучше здесь, в моей клинике, я мог бы этим только гордиться. Полежите, подправьтесь у нас, не возражаю. Словом, мы еще увидимся, а пока все в ваших руках!

Он опять провел ладонью по ее волосам и направился к двери, как всегда, прямой и немного торжественный.

Крупина отстала и потянула за рукав Федора Григорьевича.

Они шли теперь в кабинет Кулагина, где будет итоговый разговор, после чего все разойдутся.

— Ну как, Федор Григорьевич? — спросила она.

— Так ведь он ничего не сказал, — с горечью ответил Горохов и быстро глянул на Крупину. — Чижова — сердечник, да к тому же и нервна. Она боится вторжения в свое несчастное сердце, так ей ли решать? Конечно, на обходах Кулагин — и маг и волшебник, кого хочешь уговорит. Но я лично не удовлетворен их разговором. Впрочем, одну мыслишку он мне все-таки подал, — признался Федор Григорьевич уже другим, веселым голосом.

Крупина хотела спросить, какую же именно «мыслишку», но они вошли в кабинет профессора и оба умолкли.

Сергей Сергеевич опять сел за свой стол и обвел глазами студентов и врачей. На его породистом и как будто вовсе не усталом лице было такое выражение, словно вот теперь-то и начинается самое интересное. Это выражение казалось столь естественным, что Тамара и сама нередко попадалась на удочку и забывала, что Сергей Сергеевич, сейчас устал смертельно и больше всего на свете ему хотелось бы уехать домой, отдохнуть. Но пока в кабинете останется хоть один студент, хоть один молодой врач, которого нужно учить, профессор будет таким, как сейчас, — собранным, полным энергии.

— Итак, больной Михайловский. Ваше мнение? — спросил Сергей Сергеевич поджарого ассистента, который уселся как мог дальше от профессора.

— Острый аппендицит!

— Сомневаюсь.

Ассистент был раздосадован. «Вздумал экзаменовать при студентах. Другого времени не нашел!»

— Ваше? — обратился Сергей Сергеевич к обросшему, вихрастому студенту.

— Внутреннее кровотечение, — не сразу, робко ответил тот и густо покраснел.

Видно было, что отвечает он всего лишь наугад, что бог на душу пошлет.

— Не могу с вами полностью согласиться, — мягко заметил Сергей Сергеевич. — А вы что скажете, Григорий Львович? — обратился он к молодому врачу в военной форме.

— Непроходимость кишечника.

— Близко к истине. Ваша точка зрения? — спросил он широкую, плотную врачиху, на которой халат, казалось, мог лопнуть в любую секунду.

Она замялась.

— Ну, ну, смелей, Евдокия Павловна, смелей! Что-то я вас сегодня не узнаю!

— Перекрученная киста.

Сергей Сергеевич нахмурился и перевел взгляд на студентку в очках.

— Как вы думаете?

Он никого не хотел оставить неопрошенным.

Студентка, судя по выражению лица, решила было уклониться от ответа, но вдруг, неожиданно для себя самой, выпалила:

— Инфаркт миокарда. А может быть, стенокардия!

«О господи! — подумала Тамара Савельевна. — Ну, выходи ты поскорей замуж! Какой еще инфаркт?»

Этот ответ даже Горохова вывел из состояния задумчивости, и он принялся разглядывать студентку с интересом, как невиданного паука.

— Что скажете? — продолжал Сергей Сергеевич, адресуясь теперь к соседу девицы, тоже студенту.

— Почечная колика! — воскликнул студент так громко, что все с улыбкой на него оглянулись.

— Очень интересно! Потом вы мне, пожалуйста, подробненько, голубчик, обоснуйте вашу позицию. А вы, молодой человек, согласны с товарищем? — спросил Сергей Сергеевич маленького студентика, который сидел с беспечным видом и ковырял в ухе, всецело поглощенный то ли этим занятием, то ли своими мыслями.

Студентик с философическим спокойствием оглядел профессора, сомневаясь, к нему ли это обращаются или он просто ослышался. Но, видя, что все на него смотрят с выжидательным любопытством, неторопливо откашлялся и не без достоинства заявил:

— Не знаю.

— Вы не лишены проницательности, — заметил Кулагин. — Неплохой ответ для человека, который через полгода будет самостоятельно врачевать. Как ваша фамилия?

— Тогда злокачественная опухоль или ущемленная грыжа! — залпом выпалил студент, обеспокоенный тем, что профессор собрался что-то записать. И он действительно записал и поставил жирную точку, как гвоздь вбил, после чего, откинувшись на спинку стула, с облегчением — разговор подходил к концу — обратился к Горохову:

— Ну, а как вы думаете, Федор Григорьевич?

— Тромбоз сосудов кишечника, — сказал Горохов и добавил, нахмурясь: — Прогноз пессима. Шансы ничтожны.

Сергей Сергеевич смотрел на Горохова с удовлетворением.

Крупиной всегда казалось, что хотя Сергей Сергеевич и Горохов часто спорят, в чем-то они очень подходят друг другу, и эта мысль была ей приятна.

— Вы угадали, Федор Григорьевич, — сказал Кулагин. — Вернее, не угадали, а решили правильно. Я, — он сделал легкое ударение на «я», — я тоже так думаю. У Михайловского, — он оглядел всех, — тромбоз, или, как говорили раньше, инфаркт кишечника. Распознать его нелегко. Диагностика тромбозов сложна и запутанна. Но это один из самых захватывающих отделов хирургии, и он заслуживает пристального внимания.

Горохов насторожился и улыбнулся, не отводя глаз от Кулагина. И на лице Сергея Сергеевича тоже проглядывала хитринка.

Кулагин высказал присутствующим свои доводы в пользу операции, кивком подозвал Тамару Савельевну, вполголоса, но так, что все слышали, попросил ее выяснить, здесь ли родственники Михайловского.

Крупина вышла.

— Итак, друзья мои, — уже не глядя на Горохова, вполне серьезно продолжал Кулагин, — не берите на себя смелости и ответственности без крайней надобности откладывать любую операцию. Может получиться, что будущее поле боя станет вообще непригодным.

«Ну, а я что говорю? — подумал Горохов, напрасно стараясь перехватить взгляд Кулагина. — Это же мои мысли, седой черт! Только ты — вообще, а я — про Чижову». Ему не терпелось, чтобы поскорее ушли все эти студенты и практиканты, тем более что половина из них — бездари, холодные беспозвоночные бездари, из которых никогда не выйдут врачи. И зря шеф тратит на них свой огонь или вдохновение или как там это называется. Он, конечно, закоснел, до чертиков стал косен и труслив, но — что поделаешь? — такая школа! Он за эту свою школу на стену влезет и по карнизу побежит. Это можно уважать, хотя иной раз просто терпенья не хватает.

— Теперь, после того, как мы с вами избавились от мыслей-паразитов, то есть от других возможных вариантов, — продолжал Кулагин, — остается решить: нужна ли срочная операция? Можно бы тайно проголосовать, — улыбнулся он своей шутке, — но некогда. Нам дано страшное право сказать «да» или «нет», и сказать безотлагательно.

«Разболтался… Любуется собственным красноречием. Чувство ответственности врача воспитывает. И все зря! Кто сам этого не понимает, тому не привьешь, — думал Горохов, нетерпеливо поглядывая на часы. — Уж лучше бы мне к матери сходить, дрова у нее наверняка кончились».

— Кто за срочную операцию, поднимите руки. Девять. Кто против? Два. Кто воздержался? Один. Итак, за — больше, чем против. Решено. Ну, а что бы вы сказали родным? — спросил Кулагин поджарого ассистента.

— Успокоил бы их. Сказал бы, что удалят отросток и…

— И все будет в порядке? Не так ли? От аппендэктомии, мол, никто в наше время не умирает? Не хотелось бы мне быть на вашем месте, когда вы вскроете полость и вместо аппендицита увидите метр безжизненной кишки. Поторопились, коллега! Идите вниз, побеседуйте с родственниками Михайловского. Скажите, что предстоит сложная операция и профессор не может поручиться за благополучный исход.

Вошла Крупина.

— Родственники ждут? — спросил Сергей Сергеевич.

— Да.

— Ну, идите, побеседуйте с ними. Все можете быть свободны. Оперировать я попрошу доктора Горохова.

«Вот и наколол матери дров, — подумал Горохов без особой, впрочем, досады: случай действительно интересный. — А старик — хитрец!»

И едва только все покинули кабинет — покинули мигом, даже не скрывая стремления поскорее удрать, Федор Григорьевич так и сказал профессору:

— А вы хитрец, Сергей Сергеевич. Вы же не для этих типчиков Михайловского расписывали, а для меня, верно? Только не думайте, что сердечно-сосудистые я променяю на ваши тромбозы. Нет уж, тому не бывать.

— Тромбозы пока, слава всевышнему, не мои. И мы с вами не на толкучке, — строго заметил профессор. — И здесь были не «типчики», а, надо полагать, ваши молодые товарищи. В общем, от скромности вы не умрете, коллега. Но если вам уж очень не по душе, я прооперирую Михайловского сам.

Кулагин говорил все это, уже сняв халат. В дорогом, но корректном костюме он был особенно представителен и импозантен. И молод был просто на удивление. Впрочем, такие вообще не старятся, такие когда-нибудь, но очень не скоро, просто умирают.

— Нет, Сергей Сергеевич, с вашего разрешения я прооперирую Михайловского, однако же не в м е с т о Чижовой. Не откупайтесь от меня некрозами и тромбозами, — сказал Горохов, понимая, что сегодня, кажется, напозволял себе с профессором действительно слишком много.

— Если вы думаете начать день сначала, Федор Григорьевич, то должен заметить, что я все-таки несколько устал. Что касается Чижовой, то, похоже, мне нечего вам запрещать. Вы еще не нашли пути к сердцу этой больной, каким бы оно ни было. Так ищите! Исследуйте! А пока идите мойтесь. Я в самом деле уже устал.

Кулагин ушел. Задумчиво глядя ему вслед, Горохов вытащил коробку своих неизменных «Любительских».

— Что вы еще задумали? — спросила Крупина, молча наблюдавшая всю эту сцену.

Горохов оторвал взгляд от закрывшейся за Кулагиным двери и обернулся к Крупиной.

— Ого! — сказал он с любопытством. — Значит, вы все-таки меня немножко знаете?

— Вы еще и сами себя не знаете, Федор Григорьевич, — серьезно и почему-то с горечью сказала Тамара Савельевна. — Кажется, затеяли очередной сюрприз?

— Это будет неслыханный сюрприз, ваше партийное величество!

— Да что это вы все подшучиваете над моей партийностью, Федор Григорьевич? — с обидой спросила Крупина. — Я не стану говорить вам никаких громких слов, но в партию пошла не ради карьеры, можете мне поверить.

Горохов покраснел.

— Извините, Тамара Савельевна! Честное слово, это я без всякого злого умысла. Но, если уж на то пошло, вам без партийного билета было бы, может, и проще, больше времени оставалось бы для медицины. Впрочем, ладно, хватит об этом. Простите, — повторил он.

Тамара Савельевна сидела за огромным кулагинским столом и затачивала над промокашкой три затупленных карандаша. Лезвие маленькой бритвы поскрипывало по графиту, острие получалось ровным и тонким, как из машинки.

— Здорово у вас получается, — сказал Горохов, затягиваясь.

Он смотрел на пальцы Тамары Савельевны, на ровненький ее пробор, на тяжелый узел волос, здоровых, блестящих, густых. Старательно склонившаяся над этими дурацкими карандашами, Тамара была похожа сейчас на большую девочку.

— На кой пес вам эти карандаши? — не выдержал Горохов. — У него ж полный стакан!

— Он так любит, — сказала она. — Почему не сделать человеку приятное? — И, ссыпав в пепельницу графитную крошку, бросила промокашку в корзину. — Разве вам, Федор Григорьевич, не приятно доставлять людям удовольствие?

Это был, скорее, не вопрос. Это прозвучало как утверждение. Горохов поглядел на Крупину сверху вниз с тем самым отсутствующим выражением глаз, которого она терпеть не могла.

— Неужели вы действительно так считаете? — спросил он удивленно. — Но я ведь никому ничего плохого не делаю.

— Вы не можете сделать даже плохого, потому что просто никого не видите. Вы какой-то интеллектуальный робот, безукоризненно запрограммированный и точный.

— Ну, это уж вы перехватили, — обиженно сказал Горохов. — Мне ничто человеческое не чуждо, мне понятно, я думаю, и такое, чего вам не понять.

— Ну, это смотря что считать человеческим… — начала Крупина, но вдруг осеклась и покраснела, испугалась, что теперь он догадается, на что она намекнула.

И он догадался. И посмотрел на нее выжидающе и с любопытством.

Недели две назад старшая сестра, пожилая и некрасивая, в подробностях доложила Крупиной, «как секретарю партийного бюро», что доктор Горохов в ординаторской во время дежурства целовался с сестрой. Она, мол, вошла, а они сидели, и сестра вскочила, а у доктора Горохова было такое лицо, что это просто безобразие.

Крупина потом презирала себя за то, что не оборвала эту сплетницу, а слушала и про то, как они сидели, и про лицо Горохова. И как глупо она тогда ответила старшей сестре: мол, доктор Горохов беспартийный, и не ее дело следить за его нравственностью. А сказать нужно было совсем другое — что подсматривать стыдно, а доносить еще более гадко. Дома Тамара Савельевна ругала себя. Тем более, что все это вообще могло быть выдумано: недавно Горохов публично и грубо, в обычной своей манере, разнес старшую сестру за грязь и непорядок в историях болезни. Может, только в этом и дело?

— От щек ваших хоть прикуривай, — безжалостно заметил Горохов. — Ну, если вы не намерены сегодня читать мне акафист, я пошел мыться. Тромбоз так тромбоз!

Крупину как приятной прохладой обдало, когда он наконец удалился.

И вдруг снова открылась дверь.

— Томочка! — нежно протянул Горохов. — А ведь ничего не было. Честное слово, не было. Наврала! Это у нее так сублимируется нерастраченная дамская энергия. Так что лекция о моральном облике советского врача временно отменяется.

— Временно? — спросила Крупина, сразу поверив Федору Григорьевичу.

— Надеюсь, что да, — неопределенно бросил он и закрыл дверь.

Загрузка...