ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В этот день у Архипова была тяжелая операция. Неприятная операция. Он предпочел бы ее не делать, хотя куда более трудные случаи уже давно оперировал безбоязненно и без особых затрат нервной энергии.

Началось все с того, что к нему на прием буквально пробилась молоденькая девушка, почти девочка. И представилась по-ребячьи:

— Люся!

Она глядела на него, как на икону глядит верующий фанатик, хотя не столько в этом взгляде было почитания, сколько требовательной исступленной надежды и уверенности в том, что он, Архипов, ее надежды оправдает.

— Я — Люся, — повторила она. — Это я вам звонила несколько раз.

Но Борис Васильевич и сам уже об этом догадался.

С врачами, в каком бы звании они ни пребывали, уверенно разговаривают только многоопытные хроники. Эти вооружены до зубов, «все права советского больного», как они подчас и выражаются, известны им досконально, не хуже владеют они и искусством причинять врачу неприятности. Больные-новички, не скитавшиеся еще по клиникам, не привыкшие к больницам, обычно бывают застенчивы, стараются только отвечать на вопросы врачей и не задерживать их лишними разговорами. А зачастую даже умалчивают из этих же побуждений о каких-то весьма важных симптомах.

В этой девочке, в Люсе, не было и тени стеснительности или смущения. Наоборот, в ней чувствовалась какая-то непреклонная решимость.

— Мне надо вам многое сказать, — сказала Люся. — Если можно — без свидетелей.

Борис Васильевич понял, что никуда ему от этой непреклонной Люси не уйти, да чем-то ему и импонировала ее настойчивость, хотя заведомо не хотелось делать то, чего она от него ждала. В общих чертах он из телефонных разговоров уже понял, в чем дело.

«Ох, и хватка же у тебя, милая!» — подумал Борис Васильевич. И еще подумал, что Люся одного возраста примерно с его Ленкой.

Жалко их, молодых чертей. Ведь как ни шебаршат, как ни рвутся к независимости, а в общем-то они беззащитнее нас, старых, опытных, с давно затвердевшими мозолями.

— Заходите часов в двенадцать, — обреченно сказал Архипов.

Она явилась ровно в двенадцать, минута в минуту, и, опускаясь на стул, любезно подвинутый профессором, неожиданно церемонно сказала:

— Я прошу меня выслушать.

Жалко было ему эту Люсю. Сама упорно добивается тяжких страданий, мучений добивается, как блага. А ведь девочка интеллигентная, не может этого не понимать.

— Я прочитала почти все ваши статьи по интересующему меня вопросу, — старательно симулируя полное спокойствие, продолжала Люся. — Я не прочла только… — Она назвала совершенно точно две статьи. — Но мне кажется, что основное сказано в тех, которые мне известны. Я не ошиблась?

«Ну и ну!» — подумал Борис Васильевич и сказал уже обычным своим, немножко ворчливым тоном:

— Вот что, голубушка. Мне очень, конечно, приятно, что даже не медики читают мои сочинения. Настолько приятно, что я не стану экзаменовать вас, проверять, насколько вы уяснили себе их содержание. Не скрою и того, что заниматься этим делом — я имею в виду операции косметического порядка — я не люблю. Есть вещи более, так сказать, необходимые, неизбежные, что ли, есть, если хотите, положения для человека более безвыходные…

Она перебила его:

— Для меня э т о положение самое безвыходное!

Она произнесла эти слова очень тихо, но именно сейчас в ее голосе прозвучало такое отчаяние, что Борис Васильевич понял: он сделает для этой девчонки все, черт бы ее побрал!

Нисколько не смущаясь, Люся разделась. Борис Васильевич осматривал ее с тем выражением строгой пытливости и даже подозрительности, с каким всегда вглядывался в живое тело, которого должен был коснуться нож.

У нее было прекрасное тело, безукоризненно пропорциональное — отличная натура для скульптора или художника. Но стоило девушке сделать несколько шагов, как все очарование пропадало.

Ходила она враскачку, сильно наклоняя туловище вперед и вбок, и чем-то неуловимым напоминала краба.

Двигаясь по кабинету, она пристально следила за выражением лица профессора и, видимо, сумела разглядеть все, о чем Борис Васильевич думал.

На всякий случай она еще раз повторила свою просьбу об операции, но теперь эта просьба звучала уже почти как требование. И в глазах ее, которые смотрели на него не мигая, можно было прочесть: «Ну ты же видишь, ты же видишь, ты — врач, ты — старый человек, ты же видишь, как мне плохо, какая я уродливая!»

Но он видел не только то, что она уродлива в ходьбе. Он видел и то, как она прелестна, когда сидит, когда лежит. И еще он знал, какие муки ей предстоят. Так ли уж обязательно на них идти, особенно если помнить, что любая операция безопасна далеко не на сто процентов.

— Оденьтесь и походите в туфлях, — попросил Борис Васильевич. — Так. Хорошо. Почти незаметно… — медленно проговорил он.

— Это я уже слышала не раз! — выкрикнула она, и лицо ее мгновенно стало багровым, будто вся кровь давно стремилась прилить к бледным щекам, к плечам и шее. Даже грудь покрылась пятнами. — Я не раз уже слышала все это и тем не менее настоятельно прошу вас… Слушайте, поймите же! — решилась она на самый последний довод. — Поймите, я полюбила человека… Я знаю, что он меня тоже любит, — с усилием вымолвила она. — Я никому не хочу его уступать. Он мой!

— Надо было этого ожидать, — тихо проговорил, вернее, вслух подумал Борис Васильевич и вдруг вспомнил сообщение Софьи о том, что Леночка влюблена в этого Славу, кулагинского сына. Ни единая душа ничего-то не знает и предвидеть не может в такой ситуации! Разве думали родители этой девочки, что такой она родится, что так ей придется страдать? Разве не могло, теоретически рассуждая, такое же случиться и с Леночкой? Ох, упаси бог!

— Ладно, — сказал он. — Не огорчайтесь. Что-нибудь придумаем.

В его устах это означало, что на операцию он согласен и теперь уже думает только о том, к а к.

Она поняла. И глаза ее наполнились слезами. На том и закончилась их игра в спокойствие и выдержку.

Заметив эти слезы, Борис Васильевич придвинул к ней поближе свой стул.

— Но зачем же плакать, девочка? — сказал он, вынул из кармана огромный клетчатый носовой платок и сам утер ей слезы.

А она все плакала. Видно, не так-то просто далась ей выдержка, за нее теперь и пришлось расплачиваться. Взахлеб, уже не раздумывая, как это звучит, она говорила, сама себя обрывая, говорила торопливо, сбивчиво, всхлипывая, как ребенок:

— Я не хочу, чтобы он на меня смотрел, как на калеку, и стеснялся со мной куда-нибудь ходить. Он совершенно здоровый человек, любит спорт. Я не хочу быть ему в тягость, сидеть дома и ждать его прихода. Я не мечтаю бегать, как мои сверстники, но ходить — нормально ходить! — я должна. И буду! Чего бы мне это ни стоило. Мне ведь двадцать два года! Разве это так много?

Борис Васильевич улыбнулся.

— Ну что я вам, дорогая девушка, отвечу? Все, что вы сказали, очень важно и по-человечески понятно. А теперь постарайтесь успокоиться, перестаньте плакать, сядьте поудобней…

Люся действительно сидела на кончике стула, точно боялась обжечься о его спинку.

— Так вот, сядьте поудобней и выслушайте меня внимательно. Это, конечно, очень приятно, что вы любите именно юношу, в последнее время я частенько встречал девушек, влюбленных в дедушек. Но дело не в этом. Мне все-таки кажется, что вы слишком все преувеличиваете. Хорошо, хорошо! — Борис Васильевич даже руками замахал, заметив снова подозрительный блеск в ее глазах. — Не будем спорить! Но есть одно серьезное обстоятельство, — не помню, писал ли я об этом в своих статьях. Дело в том, что я не могу исключить вспышку старого туберкулезного процесса. Такая опасность существует…

— Я знаю! Читала! — снова перебила она. — Но я согласна на любой исход! И уже заготовила такое заявление, что в случае неудачи никаких претензий…

Борис Васильевич смотрел, как торопливо она вынула из сумочки сложенный вчетверо лист. Написанное он не стал читать, а лишь покачал головой, усмехнулся и отвел рукой протянутую ему бумагу.

— Однако вы особа с железным характером, — сказал он. — Еще не знали, что я вам скажу, не знали даже, приму ли вас… Интересно, во всем вы такая? Надо же!.. Молодая красивая девушка вбила себе в голову, что чуть ли не отвращение внушает своему жениху.

— Он еще не жених, — вспыхнув, нерешительно вставила она.

Борис Васильевич подумал о том, ради кого, собственно, эта Люся идет на подвиг? Может, культурист какой-нибудь, мускулы как шары, где надо и где не надо выпирают? Придумали же этих бомбовозов окрестить таким наименованием — «культуристы»! Борису Васильевичу чувствовалась в этом какая-то странная профанация. Слово «культура» означало для него нечто совсем иное, возвышенное, труднодоступное…

— Ну ладно, — сказал он. — Жених или не жених — какая разница! Парень-то он хороший? Не из нынешних «хиппис»?

— Ох, что вы! — воскликнула Люся. — Он очень хороший… Впрочем, и «хиппис» эти никому вреда не причиняют. Это просто временная дурь у них.

— Ладно, — помолчав, сказал Борис Васильевич почти покорно. — Будем считать, что все решено.

Она снова выпрямилась на стуле, как солдат перед генералом армии. Глаза ее, чудесные, светлые, выражали теперь уже не надежду, а благодарность.

— Спасибо, профессор! Я все вытерплю! Вы от меня ни стона не услышите, ни звука!

«Услышу, милая, услышу! — подумал он, тяжело поднимаясь со стула. — Я-то не много услышу, а вот сестры, как наркоз сойдет, все услышат».

А вслух он сказал:

— Вот уж на это сил тратить не стоит. Не в гестапо на допросе. Захочется стонать — стони себе на доброе здоровье, отведи душу.

Он уже говорил ей «ты». Она уже была его пациенткой, девочкой, за которую он отвечал в полную меру страшной ответственности хирурга.

— Между прочим, ты мне, матушка, о родителях ничего не сказала. Они знают, что ты решилась на операцию? — спросил Борис Васильевич.

Он опустил очки на кончик носа и с пристрастием глядел на Люсю поверх стекол.

— Отец убит на фронте. А с мамой мы договорились.

— Пусть мама зайдет ко мне завтра. А тебе, дорогая, придется сейчас побольше лежать. В сад не ходить. По телефону не болтать. Вести себя спокойно, силы беречь. И не кокетничать с моими студентами.

Когда девушка ушла, Борис Васильевич потянул шнур от жалюзи, раскрыл окно, закурил, задумался. Потом вызвал сестру, старую, опытную, с которой работал уже более десяти лет, передал ей листок со своими коротенькими условными записями о новой больной.

Сразу вслед за сестрой — не успела и дверь закрыться — вошел Горохов.

Архипов не удивился. Хотя заходил Горохов не часто, но разговаривали они всегда так, будто только вчера расстались. Борис Васильевич объяснял их взаимное расположение не только тем, что Горохов был его учеником, но и тем еще (хотя это было несколько упрощенно), что оба они выросли на окраинных улочках, в приземистых домиках со ставнями, с нужниками во дворе. Конечно, Федор одет так, как молодому Архипову и не снилось, так ведь это не от «нутра», а от времени. Тогда такой одежки негде было взять, все ходили кое-как и внимания на это не обращали.

— Вам особа навстречу, молодая, хорошенькая, не попалась? — поздоровавшись, спросил Архипов.

И коротко рассказал о Люсе.

Горохов стоял у окна, поджарый, даже тощий, пускал дым на улицу. Носки пестрые, рубашка снеговая, вернее, какая-то кофточка, на бабью похожая, с короткими рукавами. Красивый! На рассказ о Люсе не отреагировал, лишь неопределенно пожал плечами.

«Вот бы такого Ленке, — вдруг грустно подумал Борис Васильевич. — Говорят, правда, что он баб любит, но настоящий мужчина и должен баб любить!»

И еще подумал Борис Васильевич, что, мол, вот она, старость: старость — это когда не к себе «примеряешь» женщин, а к дочери — мужчин.

— Мать у этой девицы есть, — продолжал Борис Васильевич задумчиво. — Воображаешь, как переживать будет? Операция-то не пустячная.

Горохов снова пожал плечами. Ему, кажется, не была интересна судьба какой-то там Люси и ее мамы. Впрочем, и Архипова не особенно интересовала его реакция. Это уж известно: они будут говорить вроде бы каждый свое, но отлично друг друга поймут.

— В сороковых годах мне довелось оперировать одну молодку примерно по тому же поводу, — медленно говорил Архипов. Он немного спустился в своем кресле, вытянул ноги, положил их одна на другую — отдыхал. Туфли не особо новые, длинные, как лыжи, даже носы кверху задрались. — Да… Так вот, довелось мне оперировать одну молодку с саблевидными голенями. Операция прошла удачно, а кости не срастались. И она ничего другого не придумала, как передать дело прокурору. Хорошо еще, что прокурор порядочный попался. Но пережить все равно пришлось. И тогда я сказал себе: никогда не делай умных операций глупым людям.

Рассеянно подняв глаза на Горохова, Борис Васильевич увидел, что тот, против ожидания, слушает весьма заинтересованно.

— Поди узнай, кто умный, а кто глупый, — сказал Федор Григорьевич. — А уж к женщинам логика вообще не применима.

Архипов с любопытством посмотрел на собеседника, не потому, чтобы раньше не слыхал от него этаких афоризмов, а потому, что в голосе что-то не совсем обычное послышалось.

— Что это ты к таким мрачным выводам пришел? — не без язвительности спросил он. — Оплеушеньку, что ли, получил? Нарвался на строптивую даму?

— К сожалению, нет, — помолчав, без тени улыбки ответил Горохов и круто изменил тему: — Впрочем, я, Борис Васильевич, не исповедоваться пришел, а за советом.

— Ну-ну, давай рассказывай, с чем пожаловал, — не стал настаивать Архипов, хотя все, что касалось Горохова, живо его интересовало.

— Вот с чем! — отозвался Горохов, доставая из кармана своей «бабьей» кофточки какую-то бумагу.

Он взял стул, придвинул его к Борису Васильевичу, сел по привычке верхом, а бумагу положил прямо на колени Архипову и стал ждать, поглядывая то на свой рисунок с коротеньким столбиком слов сбоку, то на Архипова.

А тот, не меняя позы, поверх стекол долго глядел на рисунок и наконец спросил:

— А почему…

— А вот почему, — не дал ему договорить Горохов. Видно было, что очень он волновался, ожидая первого слова Архипова. Ведь была же у Бориса Васильевича и такая манера: долго смотрит чье-нибудь письменное предложение, а потом скажет: «Бред сивой кобылы». Подхватил у молодежи это выражение, и ужасно оно ему понравилось. Но уж если скажет так — пиши пропало! Убеждать бесполезно.

— Потому, Борис Васильевич, что это же интересно до чрезвычайности! — говорил Горохов. — Это вам не бабья саблевидная, так сказать, косметика.

Архипов подумал, помолчал.

— Да. Не бабья косметика, а бабья жизнь, — серьезно сказал он. — Но и косметикой, между прочим, не одни бабы занимаются. Это у вас, что ли, татуированного недавно оперировали?

Горохов, как всегда, поразился быстроте распространения слухов по городу.

— Было такое, — подтвердил он.

— Я подумаю, — пообещал Архипов, откидывая полу халата движением, каким откидывают полу шинели, чтобы что-то спрятать в карман. Он сунул гороховскую бумагу в пиджак и добавил: — Может, что и присоветую. А Кулагин-то что говорит? Почему не сам оперирует?

— Ничего особенного пока не говорит, — со всей искренностью сказал Горохов. — Но и я с ним подробно не беседовал. Хорошо, если б вы на эту больную взглянули.

— Пригласят — приду, — согласился Архипов. — Но самому мне неудобно. Этика все-таки и все тому подобное.

С тем они и расстались.

Федор Григорьевич ушел от Архипова в гораздо более веселом настроении, чем пришел.

Через несколько дней Бориса Васильевича уже в подъезде, у самого выхода, остановил какой-то юноша. Видно, он давно ждал и знал какие-то приметы, потому что подошел уверенно, не колеблясь, и с ходу заговорил:

— Здравствуйте, профессор! Если я не ошибаюсь, вы согласились оперировать Люсю?

— А вы ей кем доводитесь? — не особенно любезно спросил уставший за день Архипов. Сегодня он, между прочим, как раз думал о том, что к врачу считают удобным подойти когда угодно, с чем угодно, где угодно, и не дай бог показаться кому-то равнодушным или недостаточно внимательным. Сейчас — обида, крик, белый халат припомнят, как будто под халатом этим не такой же живой человеческий организм.

— Я… Я ее друг. Близкий товарищ. Олег меня зовут.

— Ну и что?

— Как «что»? — озадаченно переспросил юноша. — Люся же мне почти жена. Мы просто еще не успели…

Архипов остановился, удивленный. Он даже чуть отступил, чтобы получше рассмотреть этого «почти мужа».

Боже мой! И из-за этого невзрачного мальчишечки-очкарика девушка идет на такую муку!.. Поистине, неисповедимы пути господни!

— Вот то-то и оно, что «почти», — сказал Архипов просто для того, чтобы что-нибудь сказать. Уже неудобно было молча и в упор разглядывать паренька. Да и тот, кажется, почувствовал его откровенное изумление. — А будь вы настоящий муж, — продолжал Борис Васильевич, — вы бы, может, и не позволили жене так круто решать свою судьбу…

— Но поймите же наконец! — неожиданно властно воскликнул очкарик. — Я вчера поздно вечером вернулся из командировки и только сегодня от Люсиной матери узнал обо всем этом. Люся мне вообще ничего не говорила. Она думала, что я вернусь через три месяца. Разрешите мне зайти к ней хоть на две минуты. Только взгляну и уйду!

— А что вы вообще-то делаете? — уже мягче спросил Архипов. — Куда уезжали?

— Я начальник участка на строительстве дороги Абакан — Тайшет. Слушайте! Ну, хоть записку передать! Я очень вас прошу! Очень! — Он прижал руку к груди.

— Пишите записку, — сказал Борис Васильевич. — И завтра во второй половине дня приходите. Да ладно! — прервал он принявшегося благодарить его очкарика. — Все будет в порядке, идите домой. Кстати, и дождь начинается. А шляпу? Шляпу-то на скамейке забыли!

Он глядел очкарику вслед. Походка у него была неожиданная для его хлипковатого на вид тела — крепкая, уверенная, видно, привык ходить. А так-то вообще не парень, а комарик какой-то, не чета кулагинскому Славке.

Неверно было бы сказать, что в этот момент Борис Васильевич вспомнил о дочери. Нет, каким-то шестым чувством он во время беседы с Люсей, а потом и с Олегом ощущал ее, подсознательно думал о ней. Конечно, хорошо, если бы женское чутье на этот раз изменило Соне. Но нет, кажется, это не так. Не случайно он, отец, теперь ежедневно возвращается домой со странным чувством опасения — не случилось ли чего? Хотя рассудком и понимает, конечно, что смешно это до крайности.

«Все мы о чем-то тревожимся, беспокоимся, добиваемся чего-то, а со стороны это может казаться смешным, — мысленно уговаривал он себя, шагая по улице. — Вот хоть Горохов. Из кожи лезет — хочет Чижову оперировать, а трус или циник по этому поводу скажет: зачем лезет? Риск велик. Мало того, если даже операция хорошо пройдет, не факт, что Кулагин останется этим доволен. Скорее всего, наоборот, потому что рухнет его монополия. Ох, профессор Кулагин! Вот, казалось бы, кто может жить спокойно, почивать, как говорится, на лаврах. Так нет! Спит и видит, чтобы на базе его клиники организовали НИИ. Говорят, порядок наводит, всю клинику, как Петр уздой железной, взысканиями да увольнениями застращал. Честолюбив, и оттого нету ему покоя.

Задумавшись, Борис Васильевич размашисто шагал по улице, и широкие брюки его, каких никто уже в городе не носил, были похожи на две юбки. С ним часто здоровались, и он аккуратно кланялся, а спроси, кому поклонился, не ответил бы. Его-то помнили, но мог ли и он упомнить всех?

День еще был голубым, почти летним, хотя от реки плыла вечерняя прохлада. В этот нежный час перелома город казался умытым, а здания были мягко подсвечены уже невидным солнцем. Миг — и наступит вечер. Это как в жизни человеческой…

Борис Васильевич вздохнул, поглядел на часы. Сегодня в пять вечера в институте собираются «студенты». И не какие-нибудь там чужие, так сказать, вообще «студенты», а свои, близкие однокашники, которые расстались бог весть когда и разлетелись по всей стране, а сегодня, в юбилей Победы, должны встретиться.

Вспомнив о том, что вот сейчас он увидит друзей, молодость свою увидит, Борис Васильевич сразу повеселел, приободрился, как будто с высоты прожитых лет, из Галактики взглянул на свои преждевременные и почти ли на чем не основанные отцовские тревоги. И в то же время он чуть-чуть волновался, боялся профессорским своим, врачебным, всевидящим оком заметить в глазах старых друзей сочувствие, а то и хуже — жалость. Действительно, не постарел ли он заметнее, чем другие?

Прикидывая, какой галстук сегодня надеть, Архипов как бы со стороны оценивал себя: да, даже с прошлого года он явно изменился — пополнел, поседел, глаза потускнели. Впрочем, белки-то у всех стариков склеротические, мутные, и у него, конечно, тоже. Невелика беда! Гораздо хуже, гораздо тяжелее, что многие вообще не приедут на эту встречу, потому что их уже нет.

Дома никого не было. Борис Васильевич без удовольствия выпил свой стакан кефира, подумав, что на вечере выпьет чего-нибудь менее полезного и более приятного. Ну, а уж если организаторы окажутся ханжами и устроят вместо ужина так называемую «чашку чая», Архипов дома вознаградит себя за счет резерва «главного командования» — к девяти он пригласил гостей, да и со встречи, вероятно, приведет целую компанию.

Борис Васильевич раскрыл свою «Оку» и с чувством удовлетворения окинул взглядом бутылки, аккуратно выстроившиеся в своих гнездышках, множество пакетов с закусками. Говорят, коньяк холодить не полагается, ну, а ему на это наплевать. Мало ли кто что придумает!

Дверь в Леночкину комнату вела прямо из прихожей. Уже одетый, надушенный «Бракатом», при модном галстуке — все как полагается! — Борис Васильевич вдруг, сам не зная почему, открыл комнату дочери. Это было так естественно, но почему-то сегодня, взявшись за ручку двери, он ощутил то ли неловкость, то ли страх: а вдруг Леночка не одна и, если он войдет, она посмотрит на него с удивлением или с укором: «Ты что, папа? Что, собственно, тебя здесь интересует?»

Конечно, Леночка никогда бы так не сказала, но подумать-то могла?!

В детстве не то что о комнате, а о валенках своих Борька Архипов не мог мечтать, по очереди с братьями носил. Вот почему ему хотелось, чтоб у Леночки было все, и, главное, своя комната, совершенно своя!

Комнатка была светлая, чистая, девичья. А предметы все какие-то не девичьи. На внутренней стороне двери, видите ли, шведская стенка, на стене — гитара, большое наказание для всего дома, особенно если учесть, что у Леночки слух — вернее, отсутствие оного — был наследственный, архиповский. И кроме гитары — на стенах ничего. На маленьком столике магнитофон в два белых глаза, на письменном столе, по бокам, книги двумя высокими стопками.

Борис Васильевич наугад раскрыл верхнюю, толстенькую, маленькую по формату книжку, — такую удобно в карман сунуть. «Социология личности» Кола. В правом углу выведено зелеными чернилами: «С. Кулагин. Июнь, 68».

Ишь ты! Просвещает!..

Он вышел из комнаты почему-то на цыпочках, тихонько притворил дверь и спустился по лестнице.


Войдя в здание, порог которого он впервые переступил юношей тридцать лет назад, Архипов не успел сделать и двух шагов, как кто-то обнял его сзади, закрыл глаза руками.

— Пока не отгадаешь, не отпущу!

— Сашка! Отпусти, черт, больно! Твой голосок и через сто лет узнаю.

Перед Архиповым стоял колосс в два роста, в два обхвата, в парадной генеральской форме.

Видимо, на лице Бориса Васильевича выразилось такое удивление, что Чернышев растерянно спросил:

— Что, сильно изменился? Постарел?

Борис Васильевич искренне развеселился, глядя, как растерянно ждет его ответа роскошный, все еще красивый генерал.

— Ну, паря, — смеясь, сказал Борис Васильевич. — Все-таки расстались мы с тобой чуть не четверть века назад, и был ты юноша с атлетической фигурой. Но не переживай, ты все еще хорош! — Архипов взъерошил свою седую шевелюру. — И глаза — те же, и белки ясные. Небось не пьешь, не куришь?

— Как бы не так! — ответил Чернышев. — Я два века жить не собираюсь.

Они снова расцеловались и в обнимку пошли дальше.

Фойе было уже переполнено, и на каждом шагу встречались товарищи.

О, да это же Илья Шатил! А вон та нарядная дама — Лелька Смирнова, как была франтихой, так и осталась. Но Женька Горбовский — это уж просто Дориан Грей! Хоть бы сколько-то изменился! Лысоват, конечно, но в остальном — молодец!

Однако были на этой встрече и такие, кого Борис Васильевич решительно не мог узнать, и это рождало странное чувство опасения: а что у тебя внутри? Может, и внутренне ты так изменился, что лучше бы нам вовсе не встречаться?

Интересно все-таки: худощавые располнели, а когда-то плотные, полноватые заметно отощали.

Вот мимо Архипова и Чернышева промчалась вприпрыжку ярко накрашенная Зоя Маврина, за которой Борис Васильевич некогда старательно ухаживал и на протяжении нескольких вечеров тщетно добивался ее руки. А за Мавриной, тоже вприпрыжку, как козленок за козой, поспешала девчонка лет пятнадцати, удивительно на нее похожая, носик картошкой, будто слепок с материнского.

— Колька! Васята! Женька! Косточка! — доносилось со всех сторон.

При виде Каткова Архипов не мог удержаться от улыбки. С огромным животом, на непомерно худых длинных ногах-ходулях, Катков лобызал своего старинного приятеля Петьку Маленького, с которым бок о бок прожил пять лет в общежитии.

— Самое смешное, — сказал Чернышев на ухо Архипову, — что именно Катков и написал отличную монографию о вреде ожирения. Я, например, для себя много ценного из нее почерпнул.

Рядом с Катковым стоял высокий, хорошо сложенный человек без правой руки. На лацкане гражданского костюма — Золотая Звезда.

Что-то очень знакомое было в нем, о чем-то важном напоминал Архипову этот человек.

— Кто это? — озадаченно спросил он Чернышева.

— Ну, неужели не помнишь? — Чернышев укоризненно посмотрел на него. — Это же…

Архипов и человек со Звездой встретились взглядами. На секунду тот, казалось, окаменел, а потом первый бросился вперед.

— Это ты, Борька? — закричал он и, крепко зажав одной рукой шею Архипова, привлек его к себе.

А Борис Васильевич даже закашлялся от волнения, узнав наконец Степана Корабельникова, с которым осенью сорок первого года выходил из окружения под Вязьмой.

И начались, как всегда бывает у фронтовиков, воспоминания, воспоминания…

— А помнишь, как из той лощины?..

Говорили они громко, жестикулировали горячо, и Архипов не сразу расслышал, что его окликает низкий грудной голос.

— Товарищ майор! Майор Архипов!

И этот голос напомнил что-то, взбудоражил Бориса Васильевича, будто вывернул из времени целые пласты его жизни, его судьбы и судеб бесконечно дорогих ему людей, с которыми он прошел самые страшные испытания в жизни.

Рядом с Корабельниковым и Архиповым остановилась, как морем вынесенная на берег, седая красавица с черными бровями, с огромным черным глазом и с черной повязкой на другом глазу. А зубы были белые и лицо странно молодое под этими седыми волосами.

Архипов сразу ее узнал. А она помнила даже имена и отчества их обоих и улыбалась им, но что-то странное было и в улыбке и во взгляде единственного ее огромного глаза.

Архипов первый понял и молча сжал локоть Корабельникова. Тот в ответ на миг прикрыл веки. Значит, он знал! Она была совсем слепая, эта седая красавица. Похожий на черную жемчужину, опушенный густыми ресницами глаз ее ничего не видел.

Эльвиру Джамбраиловну Джамбраилову, хирурга госпиталя, которым командовал на Смоленщине Архипов, ранило осколком. Ранение было тяжелейшее, хотя, как говорится, ни крови, ни мышц разорванных, — ничего не было из тех аксессуаров, которыми обычно пользуются литераторы, описывая тяжелораненого.

Небольшую бороздку провел осколок на лбу, глаз только изнутри залился кровью. Непосвященный даже за ушиб мог бы это принять, а не за ранение.

Непосвященный. Но ведь они-то были врачами!

Архипов предложил тогда Джамбраиловой немедленно эвакуироваться в глубокий тыл.

При разговоре присутствовала сестренка — из «скороспелых», военного времени. Работали эти девочки истово, но знали мало. И девушка с подозрением взглянула на начальника госпиталя и на красавицу врачиху: чего, дескать, с такой ерундой эвакуировать? Какие раненые у них долечиваются, обратно в строй идут, а тут царапина простая и крови-то нет.

Но они были врачами и понимали: страшная опасность даже не в том, что, вероятно, придется удалять глаз. В том опасность, что со временем может отказать и второй.

Эльвира не захотела эвакуироваться.

— Но, товарищ майор, вы же понимаете — мой отъезд оголит госпиталь, — заявила она. — Хирургов не хватает, идут и будут идти тяжелые бои. И, кроме того… — Голос ее охрип, губы стали подергиваться, но она откашлялась и продолжала так же твердо, с достоинством: — Кроме того, доктор, я считаю, что вы преувеличиваете опасность для второго глаза.

И они начали спорить, забыв, что находятся всего в двадцати километрах от переднего края, в затхлой землянке, а не в комфортабельной клинике и их тени колеблются в полумраке от зыбкого пламени «летучей мыши». Но в чем-то она была права: действительно, как же оставить госпиталь?

— Пока у меня видит хоть один глаз, есть голова и целы руки-ноги, я остаюсь, — тихо проговорила она. — И, пожалуйста, не будем больше спорить.

Конечно, кроме всего прочего, в ту пору оба они были еще очень молоды, обоим казалось, что время только лечит, оба думали: но почему обязательно должно случиться худшее? Ведь бывают же случаи!..

Случаи действительно бывали.

Он ходил взад-вперед по доскам, издававшим гавкающие звуки.

— Но учтите, — сказал он, — в ночную смену я вам просто запрещаю выходить.

— Что ж, — сказала она с явным облегчением. — Против этого я не возражаю. Тогда, с вашего разрешения, через недельку я начну работать. Надо же постепенно привыкать!

Она говорила так, словно речь шла вовсе не о том, что ей неизбежно предстоит вылущивание раненого глаза. Она просто хотела уже привыкать работать с одним глазом. Уже одно это для хирурга трудно до чрезвычайности, а ведь, кроме того, она должна была страдать от изнурительных болей.

— Вы смелая женщина, Эльвира Джамбраиловна, — сказал тогда Архипов, а в его устах это было высшей похвалой.

Вскоре Эльвира, прикрыв левый глаз черной повязкой, появилась в операционной. С первых шагов она поняла, что за ее спиной незримо присутствует Архипов. Он распорядился, чтобы ей ассистировал опытный врач Варганов, а инструмент подавала старшая сестра Гераскина, а не молоденькая Верочка Авдеева.

Самым трудным было преодолеть первый день. Потом она стала чувствовать себя уверенней. Все же у нее тоже был опыт трех лет войны, через ее руки прошли тысячи тяжелораненых, и сотни из них были обязаны ей жизнью.

И вот теперь она слепа.

Это была самая трудная встреча. Борису Васильевичу пришлось употребить всю свою выдержку, все мужество врача и фронтовика. Его терзали запоздалые сомнения: а может быть, он все-таки обязан был тогда думать не о госпитале, а о ней и только о ней?

Это были не просто мысли. Это была какая-то буря ощущений. А между тем бывшие друзья оживленно беседовали, разбившись на группки, смеялись, вспоминали минувшие дни…

Эльвира получала пенсию. Брайлем она начала интересоваться задолго до того, как он ей вплотную пригодился, и потому овладела им неплохо, много читала, и книги стали ее истинной страстью. И очень полюбила музыку. Слух у нее за эти годы, естественно, стал более обостренным, — вот ведь почти всех, кто к ней подходит, мигом узнает по голосу.

Корабельников записал ее телефон, сказал, что завтра же позвонит, потому что у него к ней дело. Архипов хотел спросить, есть ли у нее семья, дети, но не решился. Она попрощалась и ушла раньше всех. Борис Васильевич думал проводить ее, но она сказала:

— Спасибо, я всюду хожу одна, уже привыкла…

И он не решился настаивать.

Потом всех пригласили в ту самую аудиторию, где когда-то им прочли первую, а затем последнюю лекцию.

Ганна Голоденко — бессменный парторг курса — предложила почтить память погибших на фронте товарищей и тех, кто умер в последние годы.

Борис Васильевич сидел, глубоко задумавшись. «Все-таки прожили мы все по полвека, а это не так уж мало: не полжизни, конечно, больше, а насколько больше — кто это знает? И кто знает, крутой или пологий спуск ждет человека?»

Когда называли имена тех, кто умер в последние годы, зал напряженно молчал. Да, снаряды падают все ближе и ближе. Кто же следующий? И не бессмыслица ли то, что жизнь вечна, а человек смертен?!

«Бедная Леночка! Ей предстоит меня хоронить, — неожиданно подумал Архипов. — Первое время, конечно, будет плакать, вспоминать, а потом жизнь со всеми заботами и радостями заставит ее забыть меня, как, впрочем, и я забыл своего отца. Да, забыл! Только портрет на стене время от времени о нем напоминает. А иной раз и по портрету скользнешь сторонним взглядом…»

Борис Васильевич машинально взглянул на стену, где висел лист ватмана. Крупным шрифтом на нем было написано: «Кого дал наш курс». И далее шла простая, без комментариев, справка: 1 Герой Советского Союза, 12 профессоров, 16 докторов наук, 67 кандидатов наук, 1 лауреат Ленинской премии, 42 хирурга, 109 терапевтов, 4 физиолога, 11 рентгенологов, 2 ректора институтов.

В общем-то Архипов все это примерно знал, но, собранные воедино, эти сведения показались ему внушительными. И приятно было, что в числе двенадцати профессоров был и он. То есть не был, а есть! И более того, будет даже тогда, когда перестанет существовать.

Мысль эта была утешительной, нужной. Борис Васильевич оперся на нее с благодарностью, как на вовремя поданный костылик, и почувствовал себя веселее.

Он с удовольствием покосился на Золотую Звезду того самого одного Героя Советского Союза, который сейчас сидел рядом с ним. Молодец Степан! Крепкий и осанку сохранил дай бог каждому. А костюмчик-то на нем какой интересный, мохнатенький, не наш небось. Борис Васильевич таких еще не видел.

Он проследил за взглядом Корабельникова и заметил, что тот тоже смотрит на ватман с таблицей.

— К двадцатипятилетию Победы будем людей к наградам представлять, — сказал на ухо Архипову Корабельников. — Надо Эльвиру представить к Герою, ей-богу, заслужила. Как думаешь?

— А кто ты, собственно, есть? — весело насторожился Борис Васильевич. Очень уж по-хозяйски прозвучало у Степана «будем представлять».

— А я, собственно, у министра в замах.

— Врешь! — не поверил Архипов. Слова «министр» и «Степка Корабельников» никак не увязывались в его воображении.

— Чего врать? Соврать бы и поинтереснее можно.

— Тогда представляй, — серьезно сказал Борис Васильевич. — Эльвиру надо. И сколько же у нас такого народа, который по заслугам не оценен!

Потом был ужин, довольно приличный. Они так и сидели крепкой компанией: Архипов, Степан и Чернышев. Борис Васильевич выпил, маленько захмелел. Ему стало тепло, хорошо, неприятные мысли о бренности земного существования сейчас казались смешными.

— Степан! — обратился он к старому другу. — Раз уж ты без малого министр, нужен мне для клиники аппарат… Помоги, а?

— К черту! К черту! — замахал на него рукой Корабельников. — И слушать не хочу! Ты лучше водку пей. Я тебя знаю: ты сейчас для своей клиники мраморные кариатиды хлопотать станешь.

— Нет, мне кариатиды ни к чему, — вяло возразил Архипов, но на всякий случай добавил: — Бюрократ ты, Степа, вот что я тебе скажу.

— Ну-ну, валяй дальше! — шутливо отбился Степан, но как раз в этот момент к ним подошел опоздавший на встречу Приходько, член-корреспондент Академии наук. Его Архипов встречал на разных ученых сборищах, а потому и перемен особых в нем не замечал.

Приходько поздоровался сперва с Корабельниковым, Чернышева, кажется, не узнал, потому что ему лишь слегка поклонился, а Архипову небрежно пожал руку. И сказал, обращаясь к Корабельникову:

— Вы уж извините, Степан Николаевич, нашего Бориса Васильевича за бюрократа. Он у нас иногда мрачновато шутит.

— А почему это я — «у вас»? — с хмельной запальчивостью обернулся к нему Борис Васильевич.

И с лица Чернышева впервые за весь вечер сбежало выражение веселой беззаботности. Он смерил Приходько взглядом и почти прикрикнул на него, как на новобранца, — наверное, и соседи по столикам услышали:

— Брось ты этот фасон! Не на кафедре! Забыл, как мы тебя всей группой по анатомии натаскивали? Ученый! А ну, кру-гом!

Действительно, Чернышеву-то что? На нем генеральские лампасы. Наплевать ему на этого Приходько. Впрочем, и Архипову наплевать! Карьеры ему не делать. Он любит свою клинику, студентов любит, а разговоры об организации научно-исследовательского института на базе одной из клиник его не волнуют, — пусть у Кулагина будет НИИ, ему это вот как важно!

И все-таки этот короткий разговор испортил настроение. И кажется, не только ему, Архипову, но и Корабельникову, который отделался от Приходько довольно решительно, обнаружив при этом в голосе своем и в жестах нечто такое, что не оставило у Бориса Васильевича сомнений в служебном положении Степана.

Приходько, конечно, сделал вид, что сам уходит, но получилось это очень неубедительно.

— Да, вот теперь-то я вижу, что ты замминистра, — почти грустно сказал Борис Васильевич, глядя, как, угодливо улыбаясь, газует от них не кто-нибудь, а член-корреспондент!

— Я же не виноват, Боря, что он такой… Ну, как бы тебе объяснить… — словно извиняясь, сказал Корабельников. — Ведь такого иначе не отошьешь. А на что он нам?

Ничего, кажется, не случилось, но Борис Васильевич разом протрезвел, и ему отчего-то стало тревожно. Еще несколько минут назад толпа, наполнившая эту аудиторию, казалась ему однородной и близкой, а после Приходько он почувствовал, что нет, не однородна она, есть в ней и антипатичные люди, и хорошо, если только антипатичные. Не встретить бы здесь холодные глаза, льстиво согнутые спины, которые распрямляются в нужные мгновения, но не всегда ради добрых дел. Вот подойдет кто-нибудь из таких, полусогнутых, и испортит вечер, который начался так душевно и в общем высоко.

Он решил увезти друзей к себе, посидеть вдосталь на покое, тем более что стрелки часов приближались к девяти и уходить все равно было нужно. Чернышева-то он позвал бы запросто, да и Корабельникова… но только пять минут назад. А теперь, после Приходько и того ледяного, что появилось в Степкиных глазах, Борис Васильевич колебался: «А не подумает ли Степан чего?.. А удобно ли?»

Он даже на стуле заерзал от какой-то внутренней неловкости, словно помощи искал. И помощь подоспела совершенно с неожиданной стороны.

Это была пожилая женщина. Она подошла к ним очень радостно, совершенно не сомневаясь в том, что и ей будут рады, и, придвинув свободный стул, без приглашения уселась вплотную к Архипову, так, что всем волей-неволей пришлось потесниться, чтобы дать ей место у стола. Она втиснулась между Корабельниковым и Архиповым, но обратилась только к Борису Васильевичу, словно он был здесь один. А ведь за Корабельникова произносились громкие тосты и поминали его Звезду и — словно ненароком — должность, так что не знать, кто ее сосед, ома не могла.

— Здравствуй, Борис Васильевич! — сказала она. — Не узнаешь? Я — Марчук. Слушай, ты мне очень, очень нужен. Не скрою, я специально пришла.

Архипов сразу вспомнил ее, а вспомнив, не мог не подивиться: бывают же лица, которые в молодости не кажутся особенно молодыми, но зато и к старости не старятся. Ни красоты, ни увядания, — полное отсутствие возрастных примет!

Борис Васильевич смотрел на Марчук с изумлением — ну та же самая Шура! Старательная девочка с их курса, ровная, добрая, неприметная… Таких мужчины не замечают.

И Марчук действительно никто не заметил. Но ее это не озлобило. Она излучала какое-то ровное благорасположение к людям.

Что греха таить, Борису Васильевичу понравилось, что Шурка сидела к Степану спиной. Она всегда была независимой, никому не старалась понравиться. Но за привычной ее спокойной доброжелательностью к окружающему словно притаилась какая-то тревога. Она нервничала, и Борис Васильевич сразу это заметил.

— Рад тебя видеть, Шурка! Не меняешься ты! — искренне воскликнул он, придвигая к себе бутылку вина. — Можно тебе в честь встречи?

— Мне-то все можно! — с горькой веселостью сказала она.

«Кто-то близкий болен», — безошибочно засек Архипов. Но она, не дожидалась расспросов, сама начала:

— Борис Васильевич, уважь по старому знакомству! Знаю, ты профессор и все такое, да ведь горе у меня. Будь другом, назначь время, я приду, расскажу, помоги советом.

Она была — сама естественность, сама простота, а Архипову всегда нравились такие люди. С иными из них, может быть, не особенно бывает интересно, да зато спины у них всегда в одном положении, нет такого чувства, что вот выпрямится неожиданно — и сразу другой человек!

— А вот сейчас и назначу тебе время! — весело сказал Архипов и, глянув на Чернышева и Корабельникова, предложил: — Поехали все ко мне. У меня бар есть, — похвастался он. — Теперь без бара порядочному человеку никак не прилично. Тут нам ни выпить, ни посидеть толком не дадут. Поехали! У нас гости сегодня, — каждый год в этот день резвимся.

Степан первый встал и сказал с облегчением:

— А я все жду. Неужели, думаю, не позовет Борька? Неужели, думаю, запрофессорел, старый черт, и дома все по часам, по порядку. А жена… как? — тут же спросил он. — Не рассердится за эдакое массовое нашествие? Она у тебя… как?

— Да что ж ты, Сонечки не знаешь? — удивился Архипов. — Она как была, так и осталась.

— Господи! — воскликнул Корабельников. — Неужели так-таки наша Сонечка?

— А вот представь! — с гордостью сказал Архипов. — Ну, нечего тянуть кота за хвост, пошли. А тебя, Шурка, мы потом проводим.

Загрузка...