Борис Васильевич уже собирался идти на диспут, когда в дверь его кабинета постучали.
— Войдите, — сказал Архипов, взглянув на часы. Кто б ни был посетитель, кусок времени отхватит порядочный. К завкафедрой за пустяками не ходят, стараются все объяснить, обосновать.
Вошел парень, молодой. Себе-то наверняка кажется вполне зрелым, судя по манере держаться, — спокойный, уверенный, — а для Бориса Васильевича он был в одном ряду с дочкой Леночкой, заканчивающей первый курс института.
Вглядевшись, Архипов узнал посетителя, — зрительная память у него была хорошая.
— Здравствуйте, профессор! Вы меня, конечно, не помните, — уважительно, но без всякого, так сказать, подобострастия сказал вошедший. — Я у вас учился три года назад. Скворцов Вячеслав.
— Ошибаетесь, — ответил Борис Васильевич. — Не забыл. И могу вам напомнить, как мы с вами штопали диафрагмальную грыжу у одного поэта, используя для пластики дефекта дно желудка.
— Точно! — обрадовался Скворцов.
Парень хорошо сделал, что назвал имя и фамилию. Имена и фамилии Борис Васильевич действительно забывал, но зато сделанная операция и ассистенты, которые при ней присутствовали, прочно оставались в памяти. Иногда он и сам не думал, что помнит о них, но если доводилось заговорить, все обстоятельства всплывали тотчас.
— Как это вы помните, профессор? — с искренним веселым удивлением сказал Скворцов.
Архипову было приятно это удивление, памятью своей он гордился. Гордился и тем, что студенты чувствовали себя с ним совершенно свободно, просто и в то же время никогда не преступали той черты, за которой начинается фамильярность, дурной тон.
Борис Васильевич знал, что на лекциях у него сидят хуже, чем, к примеру, у Кулагина, но ему казалось, что доверия к нему у студентов больше, а значит, и то, что он им передает, они должны воспринимать глубже. Впрочем, как знать? Может, это только кажется? Может, то обстоятельство, что студенты, уже став врачами, нередко обращались к нему со своими сомнениями и заботами, само по себе еще ни о чем не говорит? Иные с такой чепухой приходят, что невольно ловишь себя на мысли — а не слишком ли дешевая она, твоя популярность?
— С чем пожаловали? — довольно строго спросил Борис Васильевич, решив, что, если и это окажется ерундой, он отправит визитера восвояси и продолжит свои дела.
— Помогите мне остаться у вас. На полставки, на четверть ставки, а временно хотя бы даже бесплатно, — неожиданно и вполне серьезно попросил Скворцов. — Не удивляйтесь, профессор, выслушайте меня.
— Ну, я слушаю, — заинтересовался Борис Васильевич.
— Я работаю в поликлинике, — начал Скворцов. — В день принимаю по пятьдесят — шестьдесят человек. Удаляю атеромы, вскрываю абсцессы, лечу переломы. Все это куда ни шло, — подмастерья тоже нужны. Но вот писать больничные листы, скрупулезно, по всякому поводу, эпикризы, заключения на ВТЭК, санаторные карты и прочее — на это просто сил нет! Я врач, я хочу лечить, а не вступать в длинные переговоры с охотниками за больничными листами или выслушивать нагоняи за плохо оформленные записи в медкарточках.
— Сколько вы получаете? — перебил Архипов, хотя примерно знал, каков будет ответ.
— Сто рублей.
Борис Васильевич кивнул:
— Ну да. Я как-то подсчитал: на круг по десяти копеек за каждую принятую голову выходит.
Он действительно все это знал и сейчас не стал углубляться, понимая, что ни решить этот вопрос кардинально, ни хотя бы как-то помочь его решению не в состоянии. В подобном положении находятся все врачи поликлиник. Смешно, но участковый терапевт получает примерно по двугривенному за каждого человека, переступившего порог врачебного кабинета, и копеек сорок — пятьдесят за посещение больного на дому. А самое печальное, что вызовы на дом делаются подчас без всякой надобности или, во всяком случае, без достаточных оснований. Ведь ответственности за это никто не несет. Подумаешь, большое дело, врач прошелся! Ему ж за это деньги платят!
Архипову пришлось однажды защищать одного работника поликлиники — тоже своего бывшего студента, — заявившего в горькой запальчивости, что у нас гораздо легче пригласить на дом врача, нежели слесаря-водопроводчика, которому, кроме всего прочего, надо еще «сунуть» на пол-литра, не то он такой ремонт сделает, что придется аварийную бригаду вызывать.
Словом, все эти невеселые стороны работы врача поликлиники Борису Васильевичу были хорошо известны. И все-таки почему Скворцов решается на такую крайнюю меру? Хоть на полставки! О бесплатной работе — это он, конечно, для вящей убедительности сказал, для красного словца.
— Семья большая? — спросил Борис Васильевич, мельком оглядывая собеседника.
Одет хорошо. Иные участковые врачи, особенно мужчины, в таких костюмах ходят, что вся вопиющая стесненность их бюджета — наружу. Таких о семье и спрашивать не приходится. А этот…
— Жена — филолог, аспирант, дочка есть. Но она больше живет у бабушки. Да вы не беспокойтесь, профессор! — воскликнул повеселевший Скворцов. — Проживем! Родители подкинут.
— Скажите мне откровенно и честно, — заговорил Борис Васильевич. — Что вам нужно? Должность или ученое звание?
— Только работа! Годы бегут. Тяну лямку, тону в мелочах, которым конца-края не вижу. Этому ли вы нас учили? Ну, возьмите меня хоть бесплатно! — повторил он.
— Слушайте, но, в конце концов, я же вас не сердца пересаживать учил, верно? Я учил вас быть врачами. Атеромами и переломами тоже надо кому-то заниматься.
Сообщение о родителях, которые «подкинут», несколько насторожило профессора: парень из папенькиных богатых сынков вряд ли вообще пошел бы в поликлинику.
— А вы, значит, занимались этим вопросом, профессор? — с интересом глядя на Архипова, спросил Скворцов. — Насчет десяти копеек, так сказать, с головы. Это же действительно анекдотически звучит!
— Многое еще звучит анекдотически, — устало сказал Архипов, — а что делать? Принято говорить, что врачей, дескать, тьма-тьмущая, а даже у нас в среднем на десять тысяч населения двадцать шесть врачей, а в каком-нибудь Пакистане и одного не будет.
— Именно поэтому, может быть, не мешало бы и платить им побольше и условия создать получше? — осторожно заметил Скворцов.
— Конечно, не мешало бы, да, наверное, непросто это. Я, когда подсчитал, сам в ужас пришел — такая нелепица получается! Вот дочь моя экономистом будет, объяснит когда-нибудь, только долго ждать, — выдохнул Борис Васильевич и вдруг заулыбался. Очень приятно было лишний раз вспомнить, что Леночка уже в институте, уже, как говорится, на рельсах, хотя смешно всерьез надеяться, что она ему когда-то сможет объяснить непонятное. А ведь должна бы смочь!
Впрочем, что же все-таки за душой у этого Скворцова, кроме обеспеченных папы и мамы? Может, лучше было ту диафрагмальную грыжу и не вспоминать?
Архипов посмотрел на часы.
— Профессор, вы не на диспут? — спросил Скворцов. — Я видел объявление. Разрешите и мне пойти?
Это Архипову понравилось.
— Идите, — сказал он. — Там вход свободный. А о деле мы с вами еще поговорим.
Диспут о врачебной этике и тайне был назначен на семь часов вечера в третьей аудитории. Приглашались все желающие. Собирался быть и профессор Кулагин, с которым Архипов, по чести сказать, встречаться не особенно любил. Неверно было бы считать, что между ними пробежала черная кошка, — никто не пробегал. И даже каких-либо крупных схваток по конкретным поводам не случалось. И фронтовое прошлое было у обоих, хотя, конечно, очень разное, и в годы войны они не встречались. Но какая-то устоявшаяся антипатия была, оба чувствовали это и относились друг к другу, во всяком случае, настороженно.
Борис Васильевич не принадлежал к числу людей, способных на полную откровенность даже с самим собой, не верил, что такие люди вообще существуют. Кто знает, может, в первую же встречу Кулагин не понравился ему какой-то своей врожденной барственностью, уверенностью движений и речи. Архипову — рабочему сыну — и язык и манеры пришлось вырабатывать и отшлифовывать, а Кулагину все от папы с мамой досталось. Так не социальная ли это зависть к существу другого детства, другого происхождения, другой породы? Ох, неистребимое это чувство!
Но с другой стороны, разве не был Борис Васильевич по-настоящему близок с академиком Сабанеевым, уж таким дворянином, что хоть в князья, хоть в графья, как любил шутить Архипов. Да Сабанеев, кажется, и был в родстве с какими-то там графами. А ведь дружили они тесно. Сабанеев был много старше Архипова, и Борис Васильевич нередко с тяжелой тревогой подумывал, что трудно ему будет перенести уход друга к праотцам, если тот соберется к ним раньше его самого.
Или, может, зародилась неприязнь к Кулагину с той давней встречи, одной из первых, когда Сергей Сергеевич с насмешливым недоверием слушал пылкие и восторженные излияния Архипова по поводу одного одаренного дипломанта?
«Борис Васильевич, скажите, бога ради, этот молодой гений действительно стоит похвал?» — сделав ударение на слове «действительно» и даже не пытаясь скрыть иронии, спросил тогда Кулагин.
Борис Васильевич оторопел: уж не подумал ли профессор Кулагин, что он, Архипов, необъективно, из каких-либо личных соображений, завышает, так сказать, характеристику своему дипломанту?
Время было тогда тяжкое, такой блат воцарился, столько взяток в воздухе шелестело, что в пору экзаменов иные руководители высших учебных заведений без «понятых» в кабинеты не входили, без свидетелей разговоров с абитуриентскими папами-мамами не вели.
Кто знает, это ли имел в виду Кулагин, но неприязнь и обида у Архипова остались, а скрывать свои симпатии и антипатии он не умел, да и не очень хотел.
Наверно, осталось что-то и у Кулагина. Так или иначе, но при встречах они держались друг с другом — как в подобных случаях бывает — подчеркнуто корректно, но отчужденно.
Именно потому, что на диспуте будет Кулагин, Борис Васильевич с утра принарядился. Принарядиться в его понимании значило надеть выутюженный костюм и рубаху с жестким воротником. В обычные дни профессор одевался довольно небрежно, но сам этого не замечал.
На диспут он шел неохотно, ибо вообще считал все «праздники говорения» пустым занятием. Производственные совещания — дело другое, там можно и для себя что-то почерпнуть, и с другим поделиться. Неверным, точнее, сомнительным казался ему и самый подход к вопросу. Ну можно ли, к примеру, представить себе диспут о том, как строить ракеты, с участием не специалистов, а всех желающих? Вряд ли. А на врачебные темы не только всякий считает возможным рассуждать, но и врач, похоже, обязан рассуждать со всяким.
«И все-таки, — думал Борис Васильевич, — придется идти, и открывать, и слушать… А куда бы лучше в кои веки пораньше вернуться домой! Леночка небось учебниками обложилась, тайны экономики постигает, — скоро сессия. Кажется, гонор первокурсника начинает с нее сходить. Зарывается поглубже, а чем глубже зарываешься, тем сложнее все кажется, это уж всегда и во всем».
Когда он вошел в третью аудиторию, зал был переполнен, и главным образом молодежью, очевидно, теми самыми первокурсниками, с которых постепенно сходит гонор.
Борис Васильевич не придал особого значения тесноте в аудитории. Тема-то диспута такая, от которой иные пикантных подробностей ждут. С третьего, с четвертого курсов уже не с такой охотой на подобные говорильни ходят и правильно делают, потому что «мероприятия» эти если кому и нужны, то месткому, для «галочки».
За столом президиума Борис Васильевич оказался рядом с Кулагиным. В зале, в первом ряду, сидел Горохов с отсутствующим, хмурым лицом. Борис Васильевич с ехидцей подумал, что, наверно, Кулагин вытащил сюда своего ординатора опять-таки ради «галочки». Вот, дескать, какие у меня активные молодые врачи! Сам Горохов добровольно вряд ли бы сюда пошел. Архипов знал его, с уважением к нему относился и считал серьезным хирургом уже тогда, когда Горохов только еще учился.
Кулагин и за столом держался свободно, в зал глядел открыто, с приветливой улыбкой.
— Начнем, Борис Васильевич? — любезно обратился он к Архипову.
Подтягивая галстук, Борис Васильевич вышел к трибуне.
Начал он, как всегда, словно бы с середины, без всяких там преамбул и обращений:
— Многие из вас читали «Записки врача» Вересаева. Читавшие должны помнить, с какой остротой он ставил вопросы медицины вообще и врачебной этики и тайны в частности. Потеряли ли свою остроту эти проблемы сейчас, в условиях морального кодекса нового общества? Существуют ли они у нас? Вот, товарищи, о чем мы сегодня поговорим. Понятное дело, выступающие не должны называть фамилий своих коллег, больных, наименований клиник, больниц и тому подобное.
Борис Васильевич сказал и сел, но не на свое место, рядом с Кулагиным, а с краешку стола, на пустой стул. Получилось не очень-то красиво, но в президиуме Кулагин с первой минуты стал переговариваться с ректором о слухах насчет НИИ, и Архипова неизбежно вовлекли бы в эту беседу, а ему хотелось помолчать. «Так что же, — думал он, — брать или не брать к себе этого Скворцова? Вроде бы можно парня устроить, но что-то неприятное в нем все же есть. И не то, что папа может его обеспечить, хотя исходить из этого взрослому человеку не следовало бы. В общем, все, пожалуй, зависит от него: если есть искра божья и может выйти из него настоящий хирург, неплохо, что смолоду на него не будет ежечасно давить злая необходимость зашибить копейку. Что ни говори, а творческие возможности это иной раз очень даже сковывает…»
— Простите, профессор, о какой врачебной тайне вы говорите? Ведь ее вообще не существует! — раздался густой бас с верхней скамьи, и Архипов оторвался от своих мыслей.
Обладателем баса был аспирант Чикарьков.
Посмотрел на аспиранта и Горохов и тотчас узнал в нем парня, который на обходах у Сергея Сергеевича уж особенно суетился, хотел понравиться.
— Сама основа для существования врачебной тайны исчезла раз и навсегда, — продолжал Чикарьков, обращаясь более к столу президиума, нежели к залу, и более к Кулагину, нежели ко всем остальным, кто сидел за столом.
«Точно! Опять хочет понравиться!» — неприязненно подумал Горохов и больше уже не слушал аспиранта. На диспут он пришел действительно по настоятельному совету, вернее, даже по просьбе Кулагина.
«Мне же, в конце концов, неудобно, что мои врачи не интересуются общественной жизнью института, — сказал Сергей Сергеевич Горохову. — Меня же за вас ректор упреками наказует. Тамара Савельевна, как секретарь партбюро, будет, она вообще нагрузок немало имеет, а вы, беспартийная душа, неужели не можете хоть раз показаться?»
Прикажи он — Горохов бы, пожалуй, не пошел, а так — стало неудобно. Что же касается Тамары…
После того странного, — ох, мало сказать странного! — вечера они не виделись наедине, и оба понимали, что избегают этих встреч. Стыдно сказать, но, увидев ее однажды в конце коридора. Горохов, как мальчишка, забежал в первую попавшуюся палату, да еще в женскую, да еще в ту минуту, когда санитарка какой-то больной клизму ставила. В то же время встретиться с Тамарой ему хотелось, скорее всего, для того, чтобы убедиться, что ничего, в сущности, не случилось и дружба их не рухнула из-за той нелепой истории. Разве он виноват? Разве хотел он обидеть ее, или пренебречь ею, или злоупотребить ее доверием? Впрочем, Федор Григорьевич, отчетливо отдавая себе отчет в том, чего он не намерен был делать, не особенно ясно представлял себе, почему так оскорблена была она, почему ушла одна, среди ночи, не разрешив даже проводить себя? Видит бог, он желал ей только лучшего! Те отношения не могли бы продержаться между ними долго, потому что она была нужна ему совсем в ином качестве. А после разрыва вообще бы ничего не осталось: ни дружбы, ни взаимной человеческой привязанности — ничего! Он потерял бы ее окончательно. А этого ему не хотелось.
Горохова тянуло встретиться с Тамарой, он представлял себе, как они посмотрят друг другу в глаза и как она скажет своим спокойным, ровным голосом: «Помилуйте, Федор Григорьевич, — скажет она, — ну, о чем вы? Я, например, с удовольствием вспоминаю тот вечер!»
Конечно, это было бы ложью, но ложью во благо, потому что с него разом свалилось бы нелепое чувство вины, жизнь вбилась бы в свою нормальную колею. Да, он мечтал именно о такой встрече, но избегал Тамары, понимая, что все может быть совсем по-иному.
Сидя на этом дурацком диспуте, Горохов время от времени оглядывался, не пришла ли она, но вот уже Архипов, такой нескладный, в каком-то старомодном костюме с манжетами на брюках, уселся с края стола, вот уже Чикарьков вперся на трибуну, а ее все не было. Значит, не придет. Она никогда не опаздывает.
— …врачебная тайна имеет целью скрыть от родственников, от знакомых, чем в действительности болен человек, не так ли? — гудел Чикарьков. — Так сказать, оградить человеческое достоинство от прикосновения к нему чужих, а возможно, и грязных рук. Не так ли? — повторил он свой риторический вопрос.
«Что-то он странно говорит, — машинально отмечая книжную гладкость речи аспиранта, подумал Горохов. И вдруг его осенило. — Ну конечно же! Шефу подражает! «Так ли?» «Не так ли?» Ох, и поганец же!..»
Все раздражение Горохова мысленно обрушилось на Чикарькова, и, оторвавшись от собственных невеселых размышлений, он стал прикидывать, как бы проучить этого примитивного подхалима? «Хороший же врач получится из такого прохиндея! Небось все обкомовские тетки у него будут в отдельных палатах лежать…»
Некоторым утешением для Горохова было только нескрываемое выражение иронии на лице Кулагина, обращенном к оратору. Шеф все замечает, его на мякине не проведешь!
Горохов вспомнил, что, поглощенный историей с Тамарой, забыл сказать Кулагину о важном деле. Это был, пожалуй, единственный на памяти Федора случай, когда шеф что-то пропустил. Речь шла о прошлогоднем рентгеновском снимке ракового больного Тарасова, который вместе с другими снимками запросил из архива Горохов.
Федор Григорьевич решил завтра же показать снимок Сергею Сергеевичу, — не шуточное дело! А что, если это может повториться? И как теперь быть — обнародовать эту историю для всех желающих? Э, нет, не пойдет это дело, хоть вы здесь что хотите про этику болтайте!
— Врачебной тайны нет, — вещал Чикарьков. — Существующая система выдачи листов временной нетрудоспособности, когда на бюллетене ясно и четко пишется диагноз, сама по себе исключает эту проблему.
Сзади Горохова кто-то хихикнул и прошептал:
— Все гениальное просто. Пошли жрать мороженое.
— …в советском праве врачебной тайны, как юридической категории, не существует, так как интересы государства и интересы коллектива стоят выше интересов отдельной личности. Закон не признает врачебной тайны, он признает только служебную, — закончил Чикарьков и с видимым удовлетворением освободил трибуну.
«Наработал ты не на птичку, на целого орла, но шефа этим не возьмешь», — злорадно подумал Горохов, когда, проходя мимо, аспирант подмигнул кому-то за его спиной, кажется тому, кто собирался идти жрать мороженое.
— Ну что ж, я вполне согласен с некоторыми аспектами выступления товарища Чикарькова, — улыбаясь аудитории, сказал Кулагин. — Сама постановка вопроса о врачебной тайне у нас в стране весьма сложна, так как врачебная тайна — понятие, более применимое к частнопрактикующим врачам, которых у нас почти нет, а редкие в этой области кустари-одиночки, если позволительно так выразиться, тоже находятся под контролем государства. У нас в стране давно сорвана пелена таинственности со всего, что касается врачевания…
«Ну нет, далеко не со всего, — мысленно возразил Горохов, думая о старом снимке Тарасова. — Интересно, захотите ли вы обнародовать, что год назад не заметили затемнения в области левой почки. Это же окончательно подорвет в больном веру в медицину, а значит, и добьет его. В прошлом году затемнения не увидели, а сейчас я нашел его, главным образом потому, что искал, потому, что теперь уже и без снимка знаю, что у Тарасова опухоль».
— С врача вообще всякие моральные обязательства сняты, — раздался чей-то раздраженный женский голос.
— Отнюдь нет, — проговорил Кулагин. — Остаются и всегда будут существовать интимные стороны жизни.
— О какой врачебной тайне можно говорить, когда все мы знаем, что не только районные врачи, а и общественные организации вмешиваются в семейные дела? — с горечью проговорил незнакомый Горохову юноша, сидевший рядом с ним.
Он так неожиданно и громко заговорил, что Федор Григорьевич даже вздрогнул.
— Мало, что ли, напечатано статей, где прямо-таки смакуются письма какой-нибудь шибко порядочной супруги, которая просит партком всего-навсего уладить ее постельные дела. А то еще домком из бездельников-склеротиков возьмется в чужих делах ковыряться, бог весть в какие подробности влезают, слюни пускают…
Юноша говорил без тени улыбки или иронии. Наоборот, глубокая боль ощущалась и в голосе его, и в выражении лица.
Горохов подумал, что, несмотря на молодость, наверно, и ему досталось уже от чьей-то хамской бесцеремонности, прикрытой щитом заботы об общественном благополучии.
Кулагин неторопливо и негромко постучал по стоявшему перед ним графину с водой. Постучал деликатно, вроде бы в задумчивости, так что нельзя было понять, то ли это машинально поиграла с карандашом рука, то ли все-таки Сергей Сергеевич решил презреть демократию и напомнить молодому человеку, что негоже браниться на такой аудитории. И действительно, он сказал мягко так, проникновенно:
— Не надо попрекать словом «склеротик». Склероз все-таки не провинность, а заболевание. Было бы просто счастьем, если бы только склерозом мы могли объяснить все недостаточно тактичные поступки, свидетелями которых часто являемся. Но ведь не одни мои сверстники их совершают. — Сказав о сверстниках, он опять чуть улыбнулся, и Горохов, в который уже раз, подумал, как молодо с этой сединой и статностью выглядит его шеф! Архипов — он хороший мужик, по деловым и душевным качествам выше Кулагина неизмеримо, но рядом с ним, как крестьянская лошадка рядом с рысаком. — Я, как, вероятно, и все мы, надеюсь, что довольно скоро люди расселятся по отдельным квартирам, и мирить соседей активистам из жэков не придется, — продолжал Кулагин. — Хотелось бы только пожелать, чтоб и за закрытыми дверями отдельных квартир меньше было жестокости и грубости короче — меньше оскорблений нравственности, которые не только грязнят, но и укорачивают жизнь человеческую. Впрочем, мы несколько отвлеклись от основного вопроса, друзья мои, — напомнил Кулагин. — А вопрос — важный для каждого врача и больного, и говорить на эти темы нужно именно потому, что в формулу дважды два четыре, пригодную, казалось бы, для всех случаев жизни, они, эти темы, не укладываются. Вот позволю себе вспомнить такой случай. Однажды мне пришлось участвовать в большом консилиуме. Когда закончился осмотр и пора было начать обсуждение, муж больной не пожелал покинуть комнаты. Я попросил его оставить нас, врачей, одних. Он возмутился: «Разве вы собираетесь скрывать от меня правду? Какие могут быть тайны от мужа?» И тому подобное. Он даже пытался повысить голос. Не сказал, но — уверен — подумал, что оплачивает консилиум, а посему мы, врачи, обязаны подчиниться его желаниям. Мне пришлось ему сказать, что, если он не уйдет, мы покинем квартиру. Почему я был вынужден это сделать? Да потому, что в ходе осмотра его жены стало ясно, что будут споры о диагнозе.
— Ну и что? — крикнули сверху.
— А то, что споры эти неизбежно вызовут сомнение в точности диагноза, а сомнение чревато последствиями. Начнутся колебания в правильности лечения, муж будет считать жену то более серьезно, то менее серьезно больной, в зависимости от самых разнообразных причин, включая, между прочим, и его личное к ней отношение. А был и такой случай. Звонит мне директор завода и спрашивает, что, мол, нашли у такого-то? Я отвечаю: рак, и дела его плохи.
— Почему? — опять завопили сверху. — Почему вы так сказали?
«Студенты развлекаются», — сердито подумал Горохов. Настроение у него испортилось, муть какая-то поднялась с самого дна души. Он жалел теперь, что пришел, досадовал, что сдуру сел впереди, — неудобно встать и уйти. А слушать было либо неинтересно, либо тяжело. Но, скорее всего, все это было ему просто ни к чему, как говорят нынче студенты, — «до лампочки». Он был взвинчен возможностью встречи с Тамарой, — ведь Кулагин сказал, что она непременно будет. Он возвращался мыслями к недавнему вечеру. Ох, чего бы только он не дал, чтоб его, этого вечера, вовсе не было и при встречах они бы по-прежнему весело и легко болтали о чем попало. С ней обо всем можно говорить: и о пустяках, и о серьезном, и о совсем главном — о медицине. Конечно, сердце она не пересадит и в антимиры пробиваться не станет, но зато трудолюбия ей не занимать. И она многого добьется, потому что умеет работать, умеет поладить с больным, вызвать его доверие…
— А почему вы сказали директору, что у больного рак? — завопили сверху.
Кулагин спокойно поднял свою красивую голову, оглядывая верхние скамьи. Шум стих.
— Я сказал это для того, чтобы директор понял всю меру своей человеческой ответственности, чтобы, упаси боже, не придирался к человеку, не перегружал его и, наконец, если хотите, чтобы готовил ему замену. Я понимаю, это звучит жестоко, но жизнь есть жизнь! Речь шла об ответственной длительной командировке за рубеж.
После Кулагина говорил Борис Васильевич Архипов. Горохов подумал, что, как ни странно, у Бориса Васильевича есть что-то общее с Тамарой Крупиной: оба они немножко из прошлого века, немножко старомодные (он вспомнил кружевные брыжи на ее платье, стянутые в тяжелый узел волосы), хорошие, теплые люди, с ними уютно и легко. А в Архипове, несмотря на его репутацию человека резкого, прямого до неудобства для окружающих, есть какая-то застенчивость, словно он и сам знает свои недостатки, стесняется их, но ничего не может поделать.
Вот он стоит на трибуне, довольно нескладный в этом лоснящемся от утюга костюме, и кажется, что чувствует себя неловко, стесненно. Но вся эта застенчивость пропадает, едва он начинает говорить или подходит к операционному столу. Горохов всегда считал себя именно его, архиповским, учеником, хирургом архиповской школы, но на работу попал в кулагинскую клинику и поначалу очень это переживал.
— Я остановлюсь еще на одном вопросе, — сказал Архипов, и действительно, вся скованность мигом исчезла. — Бывают случаи, когда толстокожий или просто не шибко умный врач, пожав плечами, заявляет больному — вас, мол, не так лечили. Так вот, по моему мнению, такой поступок врача надо расценивать или как недомыслие, или, во всяком случае, как серьезное нарушение этики. Свои сомнения в правильности проведенного лечения высказывай только врачу, но никак не больному. Помни, что если ты посеял в больном сомнение в силе медицины, в знаниях врача, — ты совершил грех непростительный, потому что у больного от этого сил чрезвычайно убудет. И еще такая вещь. Хочу пояснить персонально товарищу Чикарькову… — Архипов пошарил взглядом по скамьям и довольно быстро обнаружил аспиранта. Цепкая зоркость его взгляда всем была известна, но не всегда нравилась. Шпаргалки, книги, не к месту положенные тетради он вылавливал необычайно точно. — Вот вы, товарищ Чикарьков, говорите, что врачебной тайны нет. Но есть же заболевания, о которых прямо не пишут и не говорят и, по-моему, все-таки правильно делают. Я имею в виду злокачественные образования, некоторые психические заболевания, венерические, да и целый ряд…
— Знаем! Знаем! — закричали студенты в несколько голосов. — Вместо геморроя пишут тромбофлебит, вместо аборта — воспаление придатков, а вместо шизофрении — болезнь Блейлера.
— Вот именно! — перекрывая все голоса, загремел Чикарьков. — Не дай бог заболеть сифилисом и не явиться на укол. Сейчас же на розыск бросятся все, вплоть до участкового.
— Насчет «не дай бог заболеть» — это вы верно подметили, — под общий хохот сказал Архипов. — Ну, а как по-вашему? Не разыскивать и пускай других заражает?
— Надо как-нибудь потактичней.
— Вот вы, молодые врачи, которым долгонько еще и работать и жить, вот вы и думайте над этим «как-нибудь» и помните, что никто вам готовых решений не продиктует. Для этого и диспуты собираем. Не для резолюции, а для того, чтоб напомнить о вопросах, которые ежедневного, ежечасного решения требуют. Но сейчас я, кроме всего прочего, хочу воспользоваться этой трибуной, чтоб еще раз, — Архипов повысил голос, словно бы на площадь распахнул окно; машинально расстегнул пиджак и крепко провел ладонями по брючному ремню, совершенно таким движением, каким разгоняют складки на гимнастерке, — я хочу воспользоваться этой трибуной, чтобы еще раз выразить протест против безответственных материалов, которые нередко появляются в журнале «Здоровье»…
— Вы забыли упомянуть еще телевидение и некоторые газеты, — подсказал, обернувшись к Архипову, Кулагин.
Это был единственный момент за вечер, когда Горохов повеселел. Отнюдь не потому, что услышал нечто новое. Напротив, в обеих клиниках было известно, что, как бы горячо и по какому бы поводу ни спорили профессора Архипов и Кулагин, стоило напомнить им о существовании журнала «Здоровье», действительно снискавшего себе среди медиков печальную славу, как оба дружно, в совершенном согласии, обрушивались на злополучный журнал.
— Совершенно согласен! Прикрываясь заботой о здоровье масс, этот журнальчик пичкает людей сведениями о заболеваниях и рекомендациями, чем и как лечиться. В этом синодике есть советы на все случаи жизни. Мнительные люди зазубрят полюбившиеся им статьи и ищут у себя несуществующие болезни, а услышав от врача, что нет у них этих болезней, вступают в спор, ссылаясь на статьи из «Здоровья». Это популяризаторство медицины такой вред приносит, от которого не скоро избавишься.
Нередко Сергей Сергеевич подтрунивал над Архиповым, над не особо гладкой манерой его речи. А сейчас — куда там! Он глядел на него с полным одобрением и только поддакивал.
— Больной после этого «Здоровья» сам командует, — продолжал Архипов. — Звонит по телефону, требует прислать срочно на дом электрокардиограф, требует анализа крови на протромбин. Один кричит: у меня ПЭКУ стал плохой, у второго гемоглобин упал, третий обеспокоен, что белок повысился, а сахар понизился. Всяк свое доказывает. Смешно и грустно, но факт!
Архипов сел и тяжело перевел дыхание, а профессор Кулагин сам налил и протянул ему стакан воды.
Горохов веселился — сейчас они просто любили друг друга!
После Архипова взял слово белобородый, представительный, всем известный в городе патриарх медицины, семидесятипятилетний уролог Пал Палыч, имя которого нередко красовалось и на открытых афишах и на лекции которого валом валила зеленая молодежь. Выступал он по вопросам сексологии.
Горохов выступлений Пал Палыча терпеть не мог, искренне считая, что по этим вопросам говорить незачем, ибо если в этом деле требуется помощь, то, значит, помочь уже нельзя.
Пал Палыч и здесь выступление свое начал, как на афишном вечере.
— Я бы хотел привлечь внимание уважаемой публики к сексологии, понимая под этим словом не примитивный секс, а науку.
«Уважаемая публика», состоявшая в значительной степени из первокурсников — вчерашних школьников, замерла, а Горохов поглядел на часы и засек время, с сочувствием подумав, что «примитивный секс» уж конечно к Пал Палычу отношения не имеет.
А Пал Палыч отрешенно и самозабвенно бубнил:
— За долгие годы мне неоднократно приходилось убеждаться, какое величайшее значение имеет сексология в семейной жизни. Будем откровенны. Я должен с огорчением признать, что во многих случаях основанием для функциональных расстройств нервной системы является неблагополучная сексуальная жизнь. К сожалению, у нас нет настоящих специалистов в этой области. А те, которых я знаю, — прошу прощения! — очковтиратели и шарлатаны, промышляющие на доверчивых несчастных людях, страдающих импотенцией! Но импотенция — это всего лишь часть сексологии.
— Ничего себе — часть! — пробормотал мрачный сосед Горохова, сетовавший на склеротиков из домкома. — А потом, как же это понимать? — серьезный юноша даже обратился к Горохову. — Если все шарлатаны, стало быть, он один, что ли, не шарлатан?
— Дохлое дело, — неопределенно отозвался Горохов, не желая вникать в эту тему.
— Никакими порошками и курортами нельзя восстановить нарушенное сексуальное равновесие, — продолжал развлекать аудиторию Пал Палыч. — Разумеется, заслужить у больного доверие, уметь раскрыть его душу и заставить зазвучать сердечные струны не легко. Тут имеет большое значение возраст, пол, темперамент и даже, если хотите, внешний вид, одежда и манеры врача. Сомневаюсь, что двадцатипятилетний врач, как бы уверен в себе он ни был, сумеет пробиться сквозь броню настороженности сорока-сорокапятилетнего пациента… Нужно обладать особым тактом, уменьем проникнуть в душу…
— И между прочим, — довольно-таки невежливо перебил старика Чикарьков, который урологией не занимался и потому не боялся вооружить против себя Пал Палыча, — между прочим, надо иметь на все это еще и время, а не те десять минут, которые отпущены богом на прием в поликлинике. Попробуйте не выполнить план, вас так проработают, что не до импотентов будет!
Но Пал Палыча сбить с его излюбленной темы было невозможно.
— Какие бездны, какие клоаки и пропасти раскрываются перед вами, когда выясняются теневые стороны человеческих судеб! — в трагическом ключе продолжал он. — Это следует иметь в виду, говоря о врачебной тайне, то есть, иными словами, о чести и порядочности.
Я недавно участвовал в комиссии, расследовавшей одну жалобу. Дело шло о вымогательстве денег частнопрактикующим урологом с одного человека, страдающего импотенцией. На мой вопрос больному, почему он не обратился в поликлинику, он резонно ответил, что не был уверен в сохранности тайны его заболевания. Нужна беседа, беседа, не ограниченная никакими минутами; кроме того, нужна отдельная комната, в которую никто не будет совать нос, сколько бы разговор не длился.
— Неужели все-таки о дельном скажет? — встрепенулся сосед Горохова, снова обернувшись к Федору Григорьевичу за сочувствием. Видно, и он не впервые слушал Пал Палыча.
— Нужна беседа, — настаивал тем временем оратор. — Но подавляющее большинство врачей у нас — женщины. Как быть мужчине, коль скоро у него возникла необходимость посоветоваться с врачом по интимным вопросам?
— Ушел! — чуть не с восторгом воскликнул парень. — Опять увильнул от главного и пошел вить-вязать! Вы обратите внимание, у него при внешней связности фраз — полная внутренняя разноголосица. Попробуйте по концу его выступления уловить, о чем он говорил вначале.
— Мне известен случай, когда именно отсутствие гарантий в сохранности тайны толкнуло женщину к знахарю. Результат был печальный. Спасти ее не удалось. Очень жаль также, что многие наши врачи не умеют выражать свои мысли или хотя бы диагнозы писать на латинском языке. Скольких ненужных волнений можно бы своевременно избежать. Зоркость некоторых больных бывает просто изумительна!..
Ужасно захотелось курить. Пал Палыч все говорил, говорил, но непосредственно от сексуальных проблем он неосмотрительно оторвался, и в аудитории сразу возник гул — латынь первокурсников ни в малейшей степени не интересовала.
Пал Палыч, человек опытный, уловив этот угрожающий гул, вышел из положения гениально просто: на какой-то из своих обтекаемых фраз он оборвал, выдохнул и, огладив великолепную бороду, сказал:
— Вот так-то, мои юные коллеги! И сел.
Горохов нашарил было в кармане коробку с неизменными «Любительскими» и, невзирая на первый ряд, решил удрать, как на трибуну поднялась Крупина.
Он почему-то так растерялся, что через секунду, овладев собой, осторожно покосился на соседа — не заметил ли тот его состояния? Сложное чувство овладело им. Глупо, но его очень бы удивило спокойное, ясное, как обычно, лицо Крупиной, как будто оно могло навсегда остаться таким, каким только он один его видел — испуганным и счастливым, каким-то светящимся изнутри. И эти глаза… У нее, оказывается, странное лицо: на расстоянии вроде ничего особенного, а чем ближе, тем оно красивее. Обычно бывает наоборот.
Горохов еще и еще раз поймал себя на том, что все эти дни боялся встречи с Тамарой и боится ее сейчас и не знает, как это произойдет. А более всего его раздражало, злило до крайности, что вся эта нелепая история отвлекла его от основного. Он даже к Чижовой за последние дни не зашел ни разу — просто-напросто забыл! А ведь надо ее все-таки успокоить, расположить к себе.
Крупина стояла перед аудиторией, как всегда немного напряженная, строгая, в безупречно белом, туго накрахмаленном халате.
— Мне хочется сказать об этике, о профессиональной чести и порядочности, — начала Крупина. — Этика у нас одна, советская, и лозунг партии один: все во имя человечества, все для блага человека.
Как сказала она эти слова, — словно гора с плеч Горохова свалилась. Нет, прав он, прав, что не хочет и думать о близости, о настоящей близости с этой женщиной! Все правильно, что она говорит, но какие слова! Нельзя же, честное слово, передовицы с трибуны читать!
Впрочем, изречение банальных истин тем и ограничилось. Затем Крупина стала говорить о том, что интересовало ее по-настоящему и о чем не раз она говорила на летучках.
— Больше всего обывательски сплетничают и пустословят сами медики. Достаточно попасть в клинику какой-нибудь знаменитости, как о ней узнают всё, включая малейшие подробности, и тут же от врачей и сестер сведения эти расползаются по городу. Разве это порядочно? Я знаю медсестер да и врачей, которые готовы чуть не первому встречному рассказать, что Иванов запойный пьяница, а Петровой молочную железу удалили, а Сидоров от жены ушел потому, что у нее матки нет… Сколько лишних огорчений, сколько горя приносит эта болтовня людям!
Горохов знал, что в словах этих — искренняя горечь, это не подготовленные фразы и продуманные риторические восклицания Пал Палыча. Тамара действительно добра к людям, к больным, поэтому они ей верят, к ней тянутся. И эта неврастеничная Чижова тоже ей доверяет, хотя, казалось бы, по-женски должна испытывать зависть и к здоровью Тамары, и к ее красоте.
— А бывает и того хуже, — говорила Крупина. — Мне приходилось крепко ссориться с медсестрами — сунут больному в руки историю болезни: беги на рентген, а то опоздаешь. А он, не будь дурак, по дороге читает и видит, что у него подозревают злокачественную опухоль. Попробуйте потом доказать обратное. Всю волю, всю изобретательность приложишь, и не всегда это удастся. Как это назвать? Жестокой безответственностью, не меньше. Сплошь и рядом медсестры, так сказать, разъясняют больному диагноз, рекомендуют лечение, всячески советуют, у кого оперироваться, а у кого — нет, в общем, занимаются болтовней, от которой и больному и нам, врачам, вред…
— Правильно! — вдруг сказал из-за стола Архипов. — Я считаю, мы вообще воспитанию среднего медперсонала мало внимания уделяем, а роль его в нашем деле огромна. Если врач — командир полка, то сестры, считай, батальонами командуют.
Кулагин улыбнулся и в знак согласия кивнул головой. А Горохов подумал, что, выходя с диспута, надо нечаянно столкнуться с Крупиной и обменяться хоть несколькими словами. Надо ее не упустить. Не заметил же он, как она пришла. В конце концов, такая минутная, случайная встреча ей сейчас нужна не меньше, а может, и больше, чем ему. Потом все уже будет проще, все войдет в свою колею.
…Он встретил ее в дверях. Тамара Савельевна шла задумавшись, не торопясь, засунув руки в карманы халата.
Горохов весело окликнул ее и услышал, что голос его прозвучал ужасно фальшиво. Они коротко взглянули друг на друга, но мгновение это обоим показалось необычно долгим.
Крупина за эти дни как-то изменилась, очень в чем-то изменилась, словно замкнулась в себе. На лице ее отчетливо читалась печаль и одновременно то, что е м у доступа к этой печали нет.
Плавным, широким шагом она обогнала его, ушла вперед, чуть покачивая своей золотой копной. Ну, вот и все! А он беспокоился, как они встретятся, и как она будет, и что она скажет… Ничего! Ну и слава богу!
Архипов с Кулагиным выходили из аудитории не торопясь, через общий выход, а Пал Палыч нырнул в свободную преподавательскую дверь: он явно торопился еще на какое-то выступление.
Зал почти опустел. Косые широкие полосы солнечного света протянулись из окон и свободно расположились на столах с непременными после лекции обрывками бумажек. А вот и целый голубь!
Архипов с добрым чувством оглядел скамьи, амфитеатром подымающиеся к стене. Он учился в этой аудитории, здесь учатся его студенты, и много их еще будет. Есть какие-то элементы бессмертия в этой постоянной преемственности.
Хорошо, когда здания высших учебных заведений имеют прошлое. Оно не уходит. Оно помогает. Это ощущение было для Архипова сродни тому чувству любви и почтения, с каким он входил в зал Московской консерватории, хотя в музыке понимал мало, а иной раз от симфонических концертов просто уставал.
На концерты его неизменно водила, когда они бывали в Москве, жена, Софья Степановна. Она слушала, а Борис Васильевич больше разглядывал стены, портреты и думал о людях, о целых поколениях, которые здесь перебывали. Не всякую старину заменишь. Сколько ни настроили новых концертных залов, а Москву без консерватории даже не представишь себе.
Перешагнув через солнечный луч, они с Кулагиным пошли по проходу, и тут к ним протолкался молодой человек — тот, что почему-то сидел в первом ряду рядом с Гороховым. Учтиво поздоровавшись с обоими, он назвал себя и, сообщив, что пришел по совету Славы Кулагина, обратился к Архипову с просьбой выступить у них в экономическом на вечере фронтовиков.
— Какой же я фронтовик! — воскликнул Борис Васильевич. — Я госпиталем заворачивал. Второй, так сказать, эшелон. Вот вам фронтовик, солдат! — Он показал на Кулагина.
— Ну, а мне в некотором роде даже неловко выступать с воспоминаниями перед собственным сыном, — улыбнулся Кулагин. — И извините, пожалуйста, я спешу…
Борису Васильевичу вся эта сцена показалась неловкой, он, пожалуй, отказал бы парламентеру, если б не желание встретиться с ребятами из Леночкиного института. Интересно, что у нее за среда?
— А это, случаем, не моя Ленка вас подослала? — без обиняков спросил он у парня, хотя на Леночку это не было похоже, она попросила бы сама.
— Честное слово, Славка Кулагин посоветовал! — заверил парламентер. — Воспоминания ваши мы читали, а Слава вообще о вас рассказывал. И как вы салфетку в животе зашили.
— Царица небесная! — искренне поразился Борис Васильевич. — Ничего себе реклама! Что ж вы тут считаете достойным внимания?
— То, что вы не побоялись рассказать об этом случае студентам, — тотчас разъяснил паренек.
— Ну хорошо, я приду, — сказал Борис Васильевич, крайне удивленный неисповедимыми путями, по которым распространяется иной раз информация о человеке.
Архипов знал, конечно, что у Сергея Сергеевича есть сын, слышал и о том, что сын этот учится в одном с Леночкой институте, но чтоб этот самый Славка Кулагин хоть как-то интересовался его, Архипова, деятельностью, — вот уж это Борису Васильевичу и в голову не приходило!
Парень из экономического удалился, но уже в дверях к Архипову приблизилась еще одна фигура. Это был Скворцов, с которым профессор беседовал перед диспутом по поводу возможности его работы в клинике.
Скворцов подошел уже как знакомый. Честно высидел весь диспут, лишь бы продолжить разговор.
— Ну как, профессор? — спросил он. — Было ведь все-таки кое-что и интересное. Положение со считанными минутами, отведенными в поликлинике на нос, действительно печальное. И о воспитании среднего медперсонала действительно надо говорить. Печально, но факт! В Америке такие вопросы перед профессурой, наверно, не встают. Думаю, там вы бы уже не одно сердце пересадили.
Борис Васильевич посмотрел на Скворцова.
— Да, разумеется, т а к и е вопросы там не встают, — медленно проговорил он. — Не могут встать, потому что почвы нет: бесплатная медицинская помощь отсутствует. Вообще же это хорошо, что вы меня дождались: я выяснил — мест у меня в клинике нет. Всего хорошего.
И, не глядя больше на Скворцова, не слушая каких-то торопливо произносимых ему вслед слов, Борис Васильевич вышел из аудитории.
Ссылка на Америку в устах этого самоуверенного юнца обозлила его. Не потому, что все наше, все, что у нас, он, Архипов, считал лучшим. Во время последней поездки в ФРГ Борис Васильевич черной завистью исходил, разглядывая в витринах великолепный инструментарий. А сестры у профессора Брауна! Какая школа!..
Но ведь Скворцов-то ни черта этого не видел, он и свой инструментарий не весь освоил, поручиться можно. А болтает потому, что это модно, и льстит, подлец, уж очень грубо, видно, совсем считает его, Архипова, вахлаком. Нет, не следует его брать в клинику. Этакие пробивные типы не должны на живом человеке работать, им вообще нечего делать в медицине.
Борис Васильевич с удовольствием прошел по опустевшему зданию, оставил в кабинете халат, закрыл окно. Мысли его снова вернулись к вышколенным сестрам брауновской клиники и к тому, о чем говорила ассистентка профессора Кулагина доктор Крупина.
Со средним медперсоналом у них нехорошо. А где хорошо? Это на директора клиники или, предположим, завода есть управа, он боится погореть. А вот истопнику, или дворнику Федору, или санитарке ничего не страшно. Попробуй-ка уволить какого-то окаянного пропойцу или Марью Васильевну, которая только что утки на больных не выливает! Нет, не уволишь! Сейчас же профсоюз вмешается, местком, то да се. В работе они не заинтересованы, потерять ее не боятся — как тут быть? А у Брауна сестры, как ни говори, за работу зубами цепляются, стараются изо всех сил.
Или такой парадокс: санитарка получает шестьдесят рублей, а врач после шести с лишним лет обучения целиком отвечает за жизнь человека и получает девяносто целковых! Так какой ему смысл, скажите, шесть лет штаны просиживать да в моргах копаться? Ох, парадоксов таких можно порядком набрать, да что толку?
И Борис Васильевич решил, что, рассказав ребятам из экономического о фронте, непременно втянет их в разговор на эти серьезные темы. Это ж их дело — экономика! Пусть призадумаются… а.