На невольничий рынок в Каффе я пошел вместе с моим господином. Точнее он ехал верхом, а мне велел идти у седла и вести коня за повод. Было жарко. Маншук — толстый и важный, наряженный в три халата, — обливался потом, но ни одного из своих одеяний не снимал.
Невольничий рынок располагался рядом с гаванью.
Мы спускались к нему с холма, на котором стояла крепость генуэзцев, и на синей глади спокойного, залитого солнцем моря, мне хорошо были видны треугольные и квадратные паруса драккаров и нефов, каравелл и караков.
В стороне от парусных судов в Гребной гавани стояли низкобортные длинные галеры и каторги.
Столь же хорошо виден был и Невольничий рынок — большая четырехугольная площадь, окруженная невысокой стеной, низ которой был сложен из гальки и песчаника, а ее верх, по примеру живущих в Каффе татар, был глинобитным.
В стене имелись узкие, низкие ворота, возле которых стояли и лежали немногочисленные стражники.
Внутри базара, вдоль окружающих его стен, прилепились низкие и тесные одноэтажные дома с решетками на окнах. Таких строений не было на других рынках. Напротив, там, где торговали вещами, скотом и съестными припасами, внутри базаров, кроме множества лавок стояли высокие и просторные караван-сараи, в которых размещались и стойла для коней и верблюдов, и склады с товарами, и гостиницы для купцов и охранников.
Здесь же ничего такого не было. Стояли, вытянувшись в линию, узилища для рабов, и даже гостиницы для их хозяев. И продавцов здесь не было — они оставляли свой товар стражникам, а сами поселялись за стенами Невольничьего рынка, там, где и другие торговцы.
В этот день и продавцов и покупателей было немного. Мало было и выставленных на продажу рабов.
Они стояли отдельно, небольшими группками, возле тех, кто их продавал. Мужчины, если они были сильны и молоды, ожидали покупателей в одних набедренных повязках, а чем непривлекательнее был предлагаемый товар, тем искуснее прятались его изъяны под разным тряпьем, не всегда, впрочем, изношенным и бедным.
Некоторые рабы были одеты гораздо лучше своих хозяев, и это означало, что их перепродают для того, чтобы новый их хозяин мог получить за них хороший выкуп. Если, конечно, сумеет.
И женщины-рабыни тоже сильно отличались друг от друга и одеждой, и внешностью. По одежде, красоте и молодости можно было без труда угадать, какую цену запросит за нее хозяин. Поэтому покупатели проходили прямо к такому товару, какой был им по карману.
Однако мой господин расспрашивал чуть ли не о каждом красивом и сильном рабе и приценивался к самым дорогим.
Хотя я-то хорошо знал, что денег у него немного и что только необычайная надменность, присущая ему со времен службы у царевича Чекре, заставляет Маншука надуваться, пыжиться и изображать из себя богатого и знатного вель-можу.
Наконец, он присмотрел то, что искал. Всегда выгоднее было покупать любой товар оптом, будь то миткаль, кожа на сапоги, овцы или рабы.
Он присмотрел торговца, который почему-то торопился продать свой товар — четырех рабов-мужчин, по-видимому, доставшихся ему сразу, в одном походе.
Маншук важно, не слезая с коня, спросил обладателя товара:
— Сколько хочешь за это?
— Сколь дашь, уважаемый?
— Сорок монет.
— За каждого?
— Побойся Аллаха.
— За всех?
Маншук помолчал. Затем сказал:
— Думай сам, почтеннейший. Я ведь даже не спросил, кто они, и что может делать каждый из них.
— Все равно, уважаемый. Даже сорок монет за каждого — и то несуразная цена.
Долгий торг кончился тем, что торговец уступил нам всех рабов за сто серебряных генуэзских дженовин.
Маншук велел всех их связать одной веревкой и вести мне и еще двум стражникам, хотя, честно говоря, в охране не было никакой надобности. Куда можно было убежать из Крыма — Великого Острова, окруженного со всех сторон водой? Однако Маншук, не пожалев нескольких серебряных монет, поступил именно так, ибо человек, которого сопровождали рабы и стражники, был более достоин уважения, чем человек, которого сопровождали только рабы.
По обычаю знатных кочевников, мой господин жил в полутора лье от Каффы, разбив небольшую стоянку, свидетельствующую о его независимом положении. Возле белой юрты хозяина стояли две кибитки, крытые старыми коровьими шкурами, в одной из которых жил я, а в другой — жены и дети Маншука.
Теперь мне предстояло потесниться, предоставив приют моим новым товарищам.
Из-за того, что я уже долгое время был слугой Маншука, то сразу же оказался старшим среди новых его рабов. Все четверо были захвачены в Левантинском море{39} корсарами{40}, когда шли из Греции к Палестине.
Все четверо были христианами, вознамерившимися совершить паломничество к святым местам, но их поход оказался неугоден Господу, и вместо Иерусалима все они оказались в Каффе — признанной черноморской столице работорговли.
Самого старшего из них звали Даниилом. Он был родом из Киева и сначала совершил паломничество на Афон, а оттуда намеревался добраться до Палестины.
В порту Пирей, маленьком захолустном местечке неподалеку от Афин, судьба свела Даниила с его товарищами по несчастью.
Одномачтовая фелюга{41} с экипажем из трех человек шла в Ливан с грузом зерна, и хозяин судна согласился взять с собою и четырех богомольцев.
Кроме Даниила на борту фелюги оказались Карел — словак из города Оломоуца, армянин из Львова по имени Армен и мой соплеменник — Фридрих Шмидт из Австрии.
Нашему хозяину в общем-то повезло. Даниил был конюхом, Фридрих — кузнецом, Карел — аптекарем, знавшим толк во всех снадобьях и травах, и только Армен — художник и строитель — пришелся не ко двору кочевнику Маншуку. Честно говоря, и аптекарь до поры до времени ему был не нужен. И потому Даниил и Фридрих сразу же занялись своими делами, а Карела и Армена хозяин отрядил в пастухи и велел им пасти отары его овец.
Я же, как и прежде, ломил всю черную работу — рубил лес и собирал валежник на склонах гор, таскал воду, косил траву и делал еще десятки дел, из которых и состояли мои дни при почтенном Маншуке и его семействе.
Так прошло пять месяцев. А поздней осенью Маншук велел всем нам собирать наши пожитки, запрягать коней, волов и верблюдов, снимать юрту и кибитки и отправляться на новые места.
Мы тронулись из-под Каффы и вскоре оказались на берегу широкого пролива, за которым синели высокие горы, покрытые густыми лесами.
Мы переправились через Таманский пролив и оказались в предгорьях Кавказа. С разрешения местного черкесского князя мы разбили стоянку на высокогорном пастбище и, наверное, долго бы еще кочевали в этих благодатных местах, если бы какой-то татарский хан не потребовал от черкесского князя, чтобы он изгнал Маншука из своих владений.
И снова снялись мы с места, на этот раз двинулись к западу, в горы Мингрелии. Кажется, на седьмой день к нашей стоянке подъехал всадник — высокий, плечистый с гордо посаженной седой головой. Он назвался Александром, сыном Цурукидзе, и сказал, что живет в трех днях пути отсюда на берегу моря в городе Батуми. Александр сердечно посочувствовал нашему рабскому состоянию.
Когда же мы увидели на шее у Цурукидзе крест, то совершенно ему доверились и спросили, можно ли отсюда бежать?
— Конечно, можно, — спокойно и немногословно ответил Александр и затем начертил на земле, как нам следует ехать к морю, чтобы оказаться в его городе.
Мы поверили Александру и не обманулись в своих надеждах.
Для того, чтобы Маншук не сумел догнать нас, мы угнали всех его коней и верблюдов и на третий день оказались в Батуми.
Однако, как ни старался наш доброжелатель, ни одно судно не брало нас на борт, опасаясь мести со стороны Маншука и местных рабовладельцев.
Тогда Александр выехал вместе с нами из города и на четвертый день велел нам остановиться на вершине какой-то горы.
— Здесь часто останавливаются корабли, — сказал Цурукидзе.
И в самом деле! Прошло всего несколько часов, как мы заметили на горизонте какой-то парусник. Однако он показался и пропал. Потом снова возник очень далеко от берега и остановился милях в восьми от нас.
Мы махали сорванными с тела рубахами, пока не наступила ночь. И тут Александр предложил зажечь на самой вершине горы костер. В предрассветный час мы увидели, как к подошве горы подошла лодка и матросы с опаской стали ждать нашего приближения.
Когда мы оказались на расстоянии выстрела из лука, они приказали нам остановиться и старший из них спросил нас, кто мы и как здесь оказались.
Я ответил, что все мы рабы-христиане, в разное время попавшие в плен к неверным.
И тогда он велел нам хором прочитать «Отче наш» и «Аве, Мария». И мы все, кроме Александра, встали на колени и на разных языках стали читать молитвы, которые, как это ни странно, оказались похожими друг на друга словно братья-близнецы.
Тогда гребцы разрешили нам подойти ближе, а затем поместили в лодку и повезли на корабль.
Мы уходили в открытое море, не веря собственному счастью. И только одно оставляло в наших сердцах печаль и досаду — разлука с добрым грузином Александром, сыном Цурукидзе, из города Батуми, которого мы узнали совсем недавно, но успели полюбить, как родного брата.
На третьи сутки мы поняли, что наша радость была преждевременной: из-за горизонта наперерез нашему кораблю шли три пиратских галеры, и буруны вокруг их форштевней очень красноречиво свидетельствовали не только о том, с какой скоростью они идут, но и о том, с какой жестокостью бьют гребцов пираты-надсмотрщики.
И все же ветер, дувший в наши паруса, оказался сильнее гребцов, хотя иногда нам было видно, как гнутся их длинные тяжелые весла — настолько близко подходили к нам наши преследователи.
Через три дня и две ночи мы благополучно вошли в гавань Генуэзского города — полиса Амастрис, расположенного в земле Пафлагонии и со всех сторон окруженного турецкими владениями.
Через сутки мы снова вышли в море, чтобы плыть к Константинополю, но ветер, который только что спас нас от пиратов, на этот раз едва не погубил наш корабль.
Четверо суток продолжалась буря, какой прежде никому из нас не приходилось испытать. Лишь на пятый день мы увидели берег, а вскоре и какую-то гавань. Это был Синоп. Я и мои товарищи, несведущие в морском деле, весьма радовались такому обороту событий, но матросы и особенно капитан казались крайне смущенными.
— Или я ничего не смыслю в морском деле, или нас во время бури водили черти, но мне не понятно, каким образом мы здесь очутились? Синоп отстоит от Амастриса на несколько сотен миль. И если бы мы шли при самом благоприятном ветре, то и тогда не добрались бы так скоро.
Восемь дней мы чинили такелаж, запасались водой и провизией и, наконец, пошли дальше.
— Даст Бог, через неделю будем в Константинополе, — говорили матросы. — Полпути уже позади, — но из суеверия крестились и сплевывали.
Бог и на этот раз ничего нам не дал. Дело шло к зиме, и на море одна буря сменяла другую, не давая успокоиться разыгравшимся стихиям.
Совсем недолго море было более или менее спокойным, а потом заштормило, и наш корабль понесло неведомо куда.
Ветер то и дело менял направление, и от этого команда никак не могла управиться с такелажем. Наконец, во время сильного порыва бури свалилась грот-мачта, и не могло быть и речи, чтобы поставить ее при беспрерывной жестокой качке, мраке и волнах, перекатывающихся через палубу и надстройки.
Я сбился со счета, однако, думаю, что прошло не меньше месяца, пока, наконец, нас прибило к какой-то одинокой скале, торчащей среди моря.
Мы собирали дождевую воду, скопившуюся в выбоинах скалы, в трещинах и углублениях. Голод довел нас до того, что все мы, оставив брезгливость, ели ракушки, морских пауков и маленьких скользких слизняков, напоминающих улиток.
Четверо суток провели мы на этой скале, а затем снова тронулись в путь, и лишь через месяц оказались в Константинополе.
Путешествие по морю так нас измотало, что мы не захотели продолжать плавание и идти в северную Италию, куда следовал наш злосчастный корабль, а решили добираться до дома пешком.
Я никогда дотоле не был в Константинополе. Правда, в 1399 году мне довелось простоять возле него около полугола. В памяти остались стены великого города, его бесчисленные башни, которых, как мне говорили, было не менее полутора тысяч. Я помнил, что столица Византийских императоров по форме напоминает треугольник, две стороны которого примыкают к проливу и морю, а третья отгорожена вот этими самыми стенами и башнями.
Помню, что тогда, чуть ли не тридцать лет назад, когда я стоял под Константинополем, в его гавань беспрепятственно проходили корабли с Крита, Мальты, Родоса, из Генуи, Венеции и других государств. А турки, осаждавшие Константинополь с суши, могли только с немалой досадой смотреть на все эти корабли, но ничего поделать были не в силах.
Я проехал однажды вдоль всей стены и, кажется, ее длина оказалась не менее пятнадцати миль. Я видел морской рукав Золотой Рог в полторы мили шириной и около трех длиной, на другой стороне которого стояла генуэзская крепость Пера, называемая язычниками и греками Галатой.
Помнил и проходящий рядом с Константинополем широкий морской пролив, называемый греками Геллеспонт, а турками — Бугаз, на азиатской стороне которого лежит город Скутари, связанный с Константинополем морской переправой.
Однако, тогда из-за войны переправы не было — Скутари принадлежало туркам, и греки не пускали их суда в Золотой Рог.
Теперь все должно было стать по-иному.
Я оказался на земле Константинополя и мог, наконец-то, увидеть город изнутри. Как только мы пришли в себя, отоспались, наелись и избавились от головокружения и тошноты, непреоборимое любопытство странствующих пилигримов тут же вытолкнуло нас на улицы города. Однако же сколь беден и малолюден он был теперь! Многие его улицы стояли пустыми, двери и окна домов были заколочены, мощенные камнями улицы поросли травой. Даже на городских стенах кое-где выросли небольшие деревца. По опустевшим базарам ветер гонял палые листья и мусор, выложенные мрамором бассейны пересохли.
Один из моих спутников — киевлянин Даниил — отыскал дешевенькую баню и тотчас же после недолгого, но ожесточенного мытья повел нас всех в храм святой Софии — патриаршему собору, столь же почитаемому христианами греческого исповедания, как и церковь святого Петра в Риме, которую мы, католики, считаем величайшей святыней Европы. Мы все отправились следом за Даниилом и не пожалели.
Храм Софии имеет триста дверей из желтой меди. По приказу императора Константина при постройке Софии в ее потолок было вделано пять золотых досок, каждая величиной с мельничный жернов.
Император Мануил две из них снял во время осады Константинополя войсками Баязида, когда султан вернулся к стенам города после битвы под Никополем, но оставшиеся три доски я видел сам.
Западная часть города, населенная беднотой, опустела настолько, что на месте старых базаров и площадей люди стали возделывать землю и разбивать огороды и виноградники. Там же мы увидели и ветряные мельницы, о которых прежде мне не приходилось слышать.
Паломников и торговцев было в Константинополе очень мало. Слух о нас дошел до императора. И потому, когда на патриаршее подворье, где нам предоставили кров и пищу, пришли его посланцы, мы не очень удивились: Иоанну VIII Палеологу, наверное, показалось интересным пораспросить нас о злоключениях, выпавших на нашу долю.
Императору принадлежат два дворца: тот, в который нас привели, отличается изысканной архитектурой и внутри украшен золотом, мрамором и сине-голубыми камнями — лазулитом и лазуритом. Однако и этот дворец тоже нес на себе печать запустения и бедности. Более того, о несчастьях, постигших императоров, красноречиво свидетельствовала уже площадь перед дворцом, предназначенная в прошлом для празднеств и турниров. На площади мы заметили высокий мраморный столп с бронзовой конной статуей императора Юстиниана. Ей, как нам сказали, около тысячи лет. Некогда Юстиниан держал в руке золотое яблоко для означения великого могущества византийского императора, но яблока в руке Юстиниана не оказалось. Не то его сняли так же, как и две золотых доски в соборе святой Софии, не то убрали для того, чтобы никто не смог насмеяться над символом, который уже ничего не олицетворяет.
Я слышал о многих чудесах, ожидающих того, кто окажется в императорском дворце, и особенно в тронном зале Палеологов.
В 1399 году один раб-христианин, такой же невольник, как и я, рассказывал мне, что когда два века назад крестоносцы взяли Константинополь, то не переставали дивиться необычайным вещам, которые многие из них здесь увидели.
Я хорошо запомнил такой его рассказ.
Некий французский рыцарь-тамплиер, был послан к византийскому императору Алексею V Ангелу для того, чтобы вручить ему условия капитуляции. Рыцаря повели по залам, поражающим красотой и блеском богатства. Наконец, он остановился перед золотой дверью высотой в четыре человеческих роста и шириною в две сажени. Перед дверью, замерев, стояли гиганты-гвардейцы. Однако дверь не раскрывали. И вдруг рядом с нею вверх поползла одна из лазуритовых плит и открылся вход, через который едва мог пройти семилетний ребенок. Рыцарь наклонился и заглянул в отверстие. Он увидел огромный зал необычайного великолепия, в конце которого стоял золотой трон. На троне восседал император, а у его ног лежали сторожевые львы. По обеим сторонам зала немо и недвижно стояли сотни царедворцев в одеждах, усыпанных драгоценностями. Тамплиер понял: они ждут, чтобы он не вошел в тронный зал императора, а согнувшись в три погибели, чуть ли не вполз в него почтительно и раболепно склонившимся. Что было делать?
Рыцарь повернулся к отверстию спиной и вошел в тронный зал задом наперед. Император опешил. Царедворцы превратились в каменные изваяния. Такой дерзости не помнили в стенах владык Восточной Римской империи. Но когда тамплиер подошел к трону, один из львов встал, повернулся к рыцарю и зарычал.
Рыцарь, рассказывали мне, не догадался, что этот лев — искусно сделанная, большая механическая игрушка, приводимая в движение скрытым под полом механизмом. Француз выхватил меч и одним ударом рассек золоченого льва…
Когда мы подошли к подножию трона, то ни сотен придворных, ни механических львов здесь уже не было. Возле императора Иоанна Палеолога стояла небольшая кучка вельмож, с интересом взирающих на нас, грешных, будто перед ними были не несчастные скитальцы, занесенные случайными бурями из далекой Колхиды, а Ясон с аргонавтами, приплывшие с Золотым Руном.
Император показался мне уставшим нервным человеком, выглядевшим значительно старше своих тридцати пяти лет. Разговаривал с ним киевлянин Даниил — он был и того же, что император, вероисповедания, и за время пребывания на Афоне поднаторел в греческом языке. Когда же Даниил замолкал, подыскивая слова, в разговор вступал Карел из Оломоуца — он недурно знал латынь, на которой Иоанн Палеолог тоже весьма хорошо изъяснялся.
Выслушав нас, Иоанн предложил нам совершить плавание на галере, которая должна была вскоре пойти в устье Дуная к городу Килин. Галера была куда надежнее парусника и мы согласились принять его предложение, хотя в душе у меня сильно заскребли кошки: все же недавняя двухмесячная Одиссея еще держала сердца наши в немалом страхе.
Однако на сей раз все обошлось благополучно. Император послал корабль за своим братом, гостившим в Венгрии, и дал для него одну из лучших своих галер. Погода нам благоприятствовала, и вскоре мы оказались далеко на севере — в Килии, маленьком городке, расположенном в устье Дуная. Из Килии я, Армен и Карел с караваном купцов пошли к Сучаве, а Даниил остался ожидать попутчиков, чтобы затем пойти в Киев.
В Сучаве путям нашим надлежало окончательно разделиться: Армен должен был идти во Львов, где, как он мне рассказывал, жило множество его соплеменников, покинувших свою родину из-за зверств завоевателей-кочевников — монголов и тюрок. Я намеревался через Польшу добраться до своих родных мест, а Карел хотел через Южную Венгрию пройти к Оломоуцу. Но и здесь нашим планам не удалось осуществиться. Я заболел, и Армен с Карелом около месяца выхаживали меня, а когда болезнь вроде бы начала отступать, мы с Арменом попросили Карела идти своим путем, а сами, спустя три дня после его ухода, наняли возницу и отправились во Львов. В дороге мне стало совсем плохо, и я ехал, не понимая, где нахожусь, и часто путая явь с бредом.
Наконец мы добрались до Львова и устроились жить в маленькой каморке, неподалеку от Армянского собора. Каморка была сумрачна, болезнь все еще не оставляла меня, и по-прежнему бредовые видения сменялись явью, а явь незаметно переходила в абсурд.
И однажды, открыв глаза, я так и не понял, реальность или больное воображение заставляют меня видеть то, что оказалось перед глазами: перед моей постелью сидел Карел и внимательно глядел на меня.
— Карел? — спросил я, сомневаясь, не мерещится ли мне все это?
— Да, Иоганн, это я, — произнес он тихо и спокойно, как говорят с больным или ребенком, не желая пугать или волновать его.
— Почему ты здесь?
— Ты же был болен, когда пошел сюда, — просто ответил он. — И я не смог оставаться в Сучаве. Я все время думал: «Как-то ты там без меня?» И вот пришел.
Слезы благодарности навернулись мне на глаза.
— Стоит ли идти двести пятьдесят верст? Ведь во Львове тоже есть лекари.
— Хорошие врачи стоят недешево, а плохие лечат худо.
Я погладил Карела по руке и подумал: «Если когда-нибудь он попросит меня сделать что-либо, я это сделаю».
— А как же ты нашел меня?
Карел почему-то смутился, но тут же взял себя в руки.
— Армян во Львове немало, но художника Армена по прозвищу Чалтык знает каждый.
— Вот уж не думал! — воскликнул я. — Чем же так знаменит наш армянский Джотто?
И снова Карел потупился.
— Поправляйся, потом узнаешь, — улыбнулся он, но улыбка его показалась мне печальной.
Карел скоро поставил меня на ноги, и я видел, что он был несказанно этому рад. Когда я впервые вышел из дома и в сопровождении моего исцелителя пошел по городу, Карел в порыве откровенности вдруг сказал:
— А знаешь, из-за чего я ходил в Иерусалим?
Надобно знать, что паломничество по обету всегда было связано с чем-то по-настоящему трагическим и только самому близкому человеку доверялась такая тайна. Достаточно сказать, что я не знал ни об одном из обетов моих товарищей — ни Даниила, ни Фридриха, ни Карела, ни Армена. И потому, услышав вопрос Карела, я промолчал.
— У меня подряд умерли три моих пациента. Причем ни один из них не был тяжело болен.
— Надеюсь, я не окажусь четвертым? — попытался пошутить я, но, судя по всему, шутка не показалась Карелу удачной.
— Ты не знаешь, как это страшно, — проговорил он печально, — когда дело, которое ты считаешь главным в своей жизни, оказывается тебе не по плечу. Нет ничего хуже мужчины, ощущающего свое бессилие.
— Еще хуже, когда дело твое губят у тебя на глазах, а ты ничего не можешь сделать, — добавил я.
Карел как-то загадочно на меня посмотрел.
— Ты это об Армене? — спросил он чуть погодя.
Я ничего такого о нашем друге не знал, но вдруг испытал острое любопытство, которое настолько сильно овладело мною, что я, хорошо сознавая собственную неделикатность, проговорил тоном человека хорошо осведомленного в деле:
— Ты говоришь об этой его истории?
— Ну да, — отозвался Карел. — Из-за той самой, благодаря которой он пошел в Иерусалим.
— Ну, у него-то, слава Богу, вроде бы никто не умирал.
— Не знаю, что хуже, — вздохнул Карел. — У него как раз произошло то, о чем ты сказал — загубили дело, которое он считал главным в своей жизни.
— Ты знаешь, мне было как-то неловко расспрашивать его о подробностях, хотя в общем-то я знаю об этом.
— Пойдем обратно, — живо откликнулся Карел. — Пока его нет дома, я покажу тебе кое-что.
Мы вернулись в каморку к Армену, и Карел вытащил из-за единственного шкафа несколько больших кусков картона.
— Смотри, — проговорил он значительно и повернул ко мне лицевой стороной один из листов.
Я увидел изображение голого мужчины, стоящего на коленях, возле которого кишмя кишели змеи. Судя по нимбу вокруг головы, этот человек был святым и претерпевал муки во славу Господа.
Карел повернул картон лицом к стене и достал второй лист. На нем был изображен чернобородый великан в золотой короне, сидящий на троне, а у подножия трона стояли десятки прекрасных молодых женщин с мольбою и страхом взирающих на него.
На третьем листе был изображен густой лес, в котором метался огромный кабан с окровавленными клыками.
Затем я увидел того же царя-великана, едущего во главе какой-то большой свиты и рядом с царем того самого святого, который на первом листе сидел в яме со змеями.
И наконец, тот же царь-великан был нарисован в двух фантастических баталиях. В первой он бился с огнедышащим драконом, во второй — со страшным единорогом. Когда мы рассматривали последний шестой лист, пришел Армен. Он покраснел, но ничего не сказал. И я, и Карел сильно смутились, и мой непрошенный Вергилий, проведший меня по шести кругам ада, начал было оправдываться, но Армен вдруг сказал без признаков какого бы то ни было неудовольствия:
— Смотрите, пожалуйста. Весь город видел это. И весь город об этом знает.
— О чем? — спросил я.
— Сейчас расскажу, — ответил Армен и, расставив листы вдоль стен, сказал: — Слушайте.
Мы опустились на стулья, и он начал:
— Три года назад старейшины церковного Совета армянской колонии во Львове поручили мне расписать часовню Григория Просветителя, который тысячу сто лет назад крестил наш город. Я начал с того, что принялся читать старинные книги и узнал так много интересного, что даже не знал, чему следует отдать предпочтение. Члены Совета хотели, чтобы у самого входа я написал учеников Христа — святых апостолов Варфоломея и Фаддея, первыми обративших армян в христианство, но я возражал им, говоря, что учение этих апостолов не продержалось и ста лет, как снова на землю Армении пришло язычество, и что только Григорий Просветитель прочно укоренил истинную веру среди нашего народа. Да и кроме того, патроном часовни, которую мне предстояло расписать, был он — Григорий. И потому я решил нарисовать на стенах часовни картины из его жизни и жизни тех людей, которые были рядом с ним.
Армен замолчал, затем подошел к шкафу, открыл его и достал какую-то книгу.
— Эта книга называется «Житие святого Григория Партева, первого католикоса всех армян, принесшего свет апостольской церкви народу Хайк», — прочитал Армен торжественно и с почтительной бережливостью провел по верхней обложке книги, обтянутой телячьей кожей. — Я сейчас прочту отдельные места из этой книги и вам станет ясно, какие именно картины я нарисовал в часовне святого Григория.
«При папе Сильвестре, — начал читать Армен, — жил в Армении святой Григорий, племянник армянского царя.
По смерти сего царя, который был хорошим христианином, наследовал его сын Тиридат, который так был силен, что мог возить тяжесть, для передвижения которой потребны были сорок быков. Тиридат еще до своего восшествия на престол велел соорудить большую церковь в Вифлееме, где как известно родился Иисус Христос. Но, по смерти отца, он снова стал язычником, сильно гнал христиан и своего двоюродного брата Григория заточил в темницу, требуя его отречения от христианства.
Григорий отказался, и царь велел бросить его в яму на съедение змеям.
В это время в Армению из Италии прибыли для распространения христианства святые девы. Их представили царю-язычнику, и он велел увести в свои чертоги самую красивую из них — Сусанну. Но осилить слабую женщину Тиридат не мог, ибо с ней был Бог.
Когда Григорий узнал в своей яме об этом, он воскликнул: «О, злой кабан!» И тотчас же Тиридат упал с престола и был превращен в кабана, который убежал в лес.
Вельможи выпустили Григория и попросили его вернуть Тиридату человеческий облик, но святой потребовал их обращения в христианство.
Вельможи согласились, изловили кабана и привели его к Григорию, которому кабан стал лизать ноги.
Святой помолился, и Тиридат вновь стал человеком. Он-то и приказал всем армянам стать христианами. Затем Тиридат покорил множество языческих народов и распространил христианство среди них — мечом.
Около этого времени Григорий узнал о большом чуде, сотворенном папой Сильвестром, который излечил византийского императора Константина от оспы, и тем спас много детей, собранных в Риме, ибо врачи советовали императору умываться детской кровью, чтобы вылечиться.
Узнав об этом чуде, Григорий передал его царю и сказал, что хочет видеть папу, чтобы власть священника, данная ему Тиридатом, была утверждена святым отцом Сильвестром.
Тиридат тоже захотел поехать к папе и, приведя в порядок дела государства, взял с собою сорок тысяч человек, сокровища и драгоценные камни. Григорий же взял ученейших мужей. Они вышли из Вавилона и пошли через Персию, Великую Армению, до Железных Ворот (Дербента), находящихся между двумя морями. Затем проехали через Великую Татарию со стороны России, через Валахию, Болгарию, Венгрию, Фриул, Ломбардию и Тосканию и, таким образом, дошли до Рима сухим путем, а не морем.
Папа, чтобы испытать святость Григория, послал им навстречу всех слепых и больных. Тиридат, увидев это, разгневался, думая, что папа шутит над ними, но Григорий помолился, окропил их водой и все они выздоровели и прозрели.
Сильвестр встретил их с большими почестями и назначил Григория патриархом. Триста лет армяне подчинялись Риму, но затем сами стали избирать патриарха, называя его Католикос, тогда как король назывался у них — Такхауер.
Когда они находились в Риме, в его окрестностях появились дракон и единорог. Папа попросил Тиридата убить их, и силач Тиридат убил их, а головы велел привезти в Рим. Их головы были столь велики, что каждая из них едва помещалась на большой повозке. Потом они возвратились домой и стали править церковью и царством».
Все это я и изобразил, как мог, на стенах часовни. Но члены Совета, увидев сотворенное мною, решили, что я сошел с ума, и велели мне замазать все шесть моих росписей.
— Почему? — спросил я.
— Они говорили, что в церкви можно изображать только то, о чем рассказывается в Священном Писании, а все другие книги — есть малая или большая ересь и нельзя рисовать в храме язычников и чудовищ — дракона, едино-рога и яму, полную змей.
Мой спор с ними ожесточил их еще больше, и они велели мне идти ко Гробу Господню, чтобы замолить тяжкий грех, содеянный мною, как говорили они, по неразумению.
Я ушел в Иерусалим, а что было дальше, вы знаете. — Армен вздохнул и сказал с печалью и болью: — Я думал, что когда вернусь домой, все забудется. Да не тут-то было. Они сказали мне, что обет мой не исполнен, в Иерусалиме я не был, и значит, паломничество мое не угодно Богу.
— А что это означает? — спросил Карел.
— Это означает, что мне нужно уходить отсюда. Да вот только не знаю куда.
— Пойдем со мной, Армен, — сказал я.
Он посмотрел на меня, и я увидел, как слезы благодарности выступили у него на глазах.
Вот что стояло за тремя последними строчками «Книги странствий».
Я вспомнил обо всем этом за какие-нибудь две-три минуты и неспешно пересказал Томашу.
— Вот и у меня, — проговорил старик, — за каждой строчкой прячется целое событие, за каждым именем — судьба. Да другой раз не одного какого-нибудь человека, а целого города или даже края. Удивительное это дело — книга.
Я молча кивнул.
— Как-нибудь и я расскажу или прочитаю тебе кое-что из того, что и я сочинил, — пообещал старый скриптор.
Я очень устал за этот суматошный день, хотел спать, но, не желая обижать Томаша, спросил с деланной заинтересованностью:
— А как все же будет называться твоя книга?
— «История Оребитского братства», — ответил он с каким-то вызовом, будто уже в названии скрывалась какая-то великая крамола, но вместе с тем я услышал в его голосе какую-то печальную обреченность судьбе.
— Ну что ж, — сказал я как можно миролюбивее, — послушаем твою «Историю».
А про себя я подумал: «Да он, видать, совсем уже спятил? Писать историю Оребитского братства — все равно что собственноручно сочинить в инквизицию донос о связях себя самого с дьяволом».
А ему я сказал, прощаясь:
— Иди, Томаш, спать — утро вечера мудренее. А то я сегодня изрядно устал.
Старик потоптался немного. Чувствовалось, что он еще хотел бы сказать о чем-то.
— Ну, — спросил я, — что еще?
— Ты думаешь, я не понимаю, что значит написать историю Оребитов? — И не дожидаясь моего ответа, сказал: — Хорошо знаю, Иоганн.
— Тогда зачем же ты делаешь это?
— Кто-то же должен рассказать миру правду о нашем великом братстве, хотя бы в конце концов мне и пришлось сгореть за это на медленном огне.
— А почему именно тебе?
— А потому, что всех других уже или сожгли, или перевешали, или изрубили на куски.
И он повернулся к двери и тяжелой, шаркающей походкой пошел к себе в каморку.