Меньше чем сутки назад я была дома. Тридцать шесть часов назад со мной была Дженни. Невероятно. Кажется, я уже целую вечность в этой больнице. Жизнь съежилась до размеров комнатушки с попискивающим монитором и с узенькой железной кроватью, на которой покоится мой огромный бледный живот.
Около восьми принесли завтрак. Должно быть, у меня едет крыша: я с телячьим восторгом накинулась на резиновый омлет и пакетик суперпастеризованного молока. С содержимым подноса разделалась в пять минут. Единственное мое оправдание: я очень голодная беременная женщина.
В тот момент, когда я, со вздохом сожаления отставив пустую тарелку, облизывала вилку, в палату вошел молоденький стажер с круглой бритой головой. Просмотрел распечатку данных монитора, пожал плечами:
— Совсем неплохо. Всего один период замедления ритма, после чего сердце ребенка снова набрало обороты, и довольно скоро. Это обнадеживает. — И вскользь обронил, уже направляясь в палату 27 к матери тройняшек: — Через несколько дней выпишем.
Разинув рот, я смотрела ему вслед. Всю ночь напролет я воображала всякие ужасы про своего малыша — смерть, психическую неполноценность, полную инвалидность, — а, оказывается, все «совсем неплохо». Какое счастье! Скорей позвонить Тому, поделиться хорошей новостью. Он обещал вырваться днем на часок, побыть со мной, и был страшно горд собственной смекалкой. «Это очень, очень непросто, Кью, но я объяснил Филу, старшему партнеру, с которым мы работаем над той сделкой, что для тебя это очень важно». И самое малое, что ты можешь сделать, подумала я. Партнер-шмартнер! Мне надо, чтобы кто-то держал меня за руку.
Десять минут назад в палату влетел некто, назвавшийся «дежурным врачом». Прежде чем я успела сообразить, что происходит, мои колени уже смотрели в потолок и незнакомец копался во мне с помощью чего-то, походившего на острую серебряную вилку. Спустя пять весьма неприятных, чтобы не сказать мучительных, минут странный человек стянул резиновые, смутно-сексуальные перчатки и без обиняков объявил, что состояние ребенка «не вызывает у него уверенности». В отличие от бодрого стажера, лично он «разделяет мнение доктора Вейнберг, что в период активности ребенок пережимает пуповину». И лично он «настаивает на продолжении пристального контроля». Перед уходом доктор извлек из кармана белейшего, внушающего священный трепет халата буклет с красноречивым названием «Лечение стероидами».
— Если мы придем к выводу, что внутриутробное развитие ребенка протекает неудовлетворительно, будем вызывать роды. Даже несмотря на то, что легкие вашего ребенка еще недоразвиты, — бесстрастно сказал он. — Стероидные препараты ускорят формирование легких и увеличат его шансы на выживание, но в первые недели потребуется поместить его в отделение реанимации. (И все это — с эмоциями специалиста, указывающего на необходимость пройти серьезный курс лечения по поводу вросшего ногтя.)
Он ушел, оставив меня в состоянии крайнего замешательства. Да что же это? Отчего такая разница во взглядах? Каждый судит, как дела у моего малыша, по-своему. Я же все больше убеждаюсь в одном: никто ни черта не знает, что там у меня внутри происходит. Откуда вообще взялась эта беда? («Существует целый ряд возможных причин, — с умным видом заявил дежурный врач. — Но по правде говоря, мы не имеем ни малейшего представления».) Будет мой сын здоров? («Это нам также неизвестно», — признался он.) Если я решусь на второго ребенка — повторится то же самое? («Спросите что-нибудь полегче», — пробормотал он, сконфуженно пятясь к двери.)
Одно этот спец сказал с уверенностью: если моему сынуле придется родиться на этой неделе, он будет весить килограмма полтора. Меньше, чем мой ноутбук.
Надо успокоиться.
Тома еще нет. Черт знает что такое! В отчаянии я позвонила маме. И знала ведь, что ничего хорошего из этого не выйдет…
— Дженни рассказала мне о вашей прогулке, — грозно начала мама. — Нет слов, Кью, просто нет слов! Когда ты наконец перестанешь думать только о себе! Когда поймешь, что ради детей родители идут на любые жертвы!..
Хорошенького понемножку, подумала я, морщась от непрерывного жужжания в трубке.
— А на какие жертвы ты шла ради меня? — злобно парировала я. — Ты обо мне думала? Когда именно? Когда мне исполнилось шесть лет и ты отменила мой день рождения? У тебя, видите ли, банковская ревизия на носу, дел по горло! Или когда мне было десять и ты перестала водить меня в балетную школу — тебе, видите ли, надоело мотаться туда через весь город? Или, может, в мои пятнадцать, когда ты забыла о моем выступлении в финале национального конкурса чтецов и свалила все на секретаршу — дескать, та не напомнила?
— Да я абсолютно всем жертвовала ради тебя! — в изумленной ярости взвилась она. И у меня был всего один ежедневник, и за распорядок дня отвечала секретарша! Разумеется, это ее вина, что я пропустила конкурс. Не думаешь же ты, что я нарочно? Надо же, вспомнить об этом через столько лет! А что до твоей балетной школы… Что же я могла поделать: трое детей, и всем что-то нужно. Не балет, так тромбон, не тромбон, так чертов бубен, будь он неладен! Не разорваться же мне? А ваш папаша, это ничтожество, так и не научился водить машину…
— Так я тебе и поверила! — заорала я в трубку. — Небось находила время торчать на работе по шестнадцать часов в день, а выкроить пятнадцать минут на мой балет — слабо было? Папа, может, и не умел водить, но он по крайней мере был дома и купал нас по вечерам! Когда ты отменила мой день рождения, он сам, в одиночку, устроил мне настоящий праздник — нарядился клоуном и кормил меня зеленым желе, кексами и мороженым. Я этого никогда не забуду, это одно из моих лучших детских воспоминаний. Ты в них не участвуешь, ты даже ничего не знаешь. Ну так послушай…
Я прикусила язык. Как-то все вышло из-под контроля. С чего вдруг меня понесло? Мама тоже опешила, и в трубке повисла пауза.
— Дочка Джун Витфилд говорит, в твоей больнице отличный роддом и самое современное оборудование для выхаживания новорожденных, — неожиданно сказала мама. — По всему миру славится, — добавила она чуть дрогнувшим голосом. — Право слово, какое утешение, Кью, знать, что ты под присмотром хороших врачей.
Передать не могу, в какое изумление привели меня эти слова. Я почти не сомневалась, что сейчас меня проклянут и лишат наследства, и уж никак не ожидала услышать от мамы доброе слово о каком-либо нью-йоркском учреждении. До сих пор все они были а) продажными или б) некомпетентными. Я ошарашенно молчала.
Пятью минутами позже мы мирно болтали о моем ребенке, о том, как меня лечат, и о гистеректомии дочки Джун Витфилд. По каким-то загадочным причинам мама на этот раз дала задний ход. Не потому ли, что на этот — но только на этот — раз она решила пощадить меня, в моем теперешнем положении? Не потому ли, что в кои веки она подумала обо мне?
Том только что ушел. Ему так и не удалось отпроситься днем (в последний момент, как он объяснил, поручили переписать условия той сногсшибательной сделки), но в половине одиннадцатого он примчался в больницу с моим ноутбуком и тремя большущими коричневыми пакетами, битком набитыми всякой вредной едой — пицца, картофель фри, кола, печенье, торт.
— Прости, Кью, — выпалил он, влетев в палату и еле переводя дух. — Раньше никак не мог, но вот это должно тебя утешить! Я прочесал гастроном за углом и набрал полную тележку разного дерьма. Ни единого витаминчика!
Тогда я оценила его усердие, но сейчас, после черт знает какого количества жира и углеводов (три с половиной тысячи калорий, не меньше!), мне нехорошо. И писать хочется. Но как представлю, что надо отстегнуться от монитора и вместе с капельницей тащиться по холодному полу в туалет… И вдруг именно в этот момент что-нибудь случится, пульс ребенка упадет, а я не узнаю?!