В индийском городке Агра, перед тем как продолжить путешествие, Верещагин нанял переводчика родом из Бомбея, владевшего английским языком и несколькими языками народов Индии. Когда складывали дорожные вещи на арбы, запряженные волами, Верещагина разыскал Гирдельстон и, протягивая руку, неожиданно произнес четко по-русски:
— Добрый день, здравствуйте! — Затем он стал спрашивать на немецком языке, не наговорил ли чего лишнего при первом знакомстве супругам Верещагиным.
— Куда прежде всего желаете поехать, господин Верещагин?
— Думаем направиться к столице Непала, в Катманду; оттуда поехать дальше, побывать на величайшей горе в мире, на Монт-Эвересте, — ответил Верещагин. — Хочется посмотреть на мир с этих высот. С горы, говорят, видней.
— О, это совсем неплохо! — воскликнул англичанин. — Но знайте, экскурсия будет не из легких. Надеюсь в скором времени увидеть ваши новые картины.
Василий Васильевич расстался с Гирдельстоном и тронулся в путь. В одном из селений он встретился с другим англичанином — дельцом на все руки, доктором Симпсоном, директором госпиталя, владельцем фотографии и… начальником тюрьмы. Сверх того, Симпсон скупал опиум в окрестностях Банкипора и бойко торговал этим товаром в Китае и Тибете. Приметливым глазом Симпсон определил, что русский художник любознателен. Он принялся отговаривать Верещагина от поездки в Непал, убеждая, что туземцы не пустят русского художника в горы.
— Поезжайте в Сикким, — посоветовал Верещагину Симнсон, — там горы снеговые, просятся на полотно. Ехать туда удобно: до Ганга на лошадях, по Гангу до Караголы на пароходе, а там недалеко до подошвы Гималаев…
Верещагин поблагодарил Симпсона, сменил проводников и переводчика и отправился к Гангу — священной индийской реке. Немало путешествовал Василий Васильевич, но еще ни разу в жизни ему не приходилось видеть реки, подобной Гангу. На островках, вблизи от проходившего парохода, распластавшись, грелись на солнце крокодилы, тут же разгуливали крикливые стаи огромных птиц. Иногда, покачиваясь на волнах, плыли трупы индийцев: священная река была их кладбищем. В Караголе Верещагин и его спутница высадились с парохода и, наняв себе слугу, на лошадях направились к горам. За ними по горячим пескам двигался обоз с вещами и продовольствием. Дальняя дорога уводила их в горы, поднималась всё выше и выше. Стояла страшная жара, в селениях встречались совершенно голые люди. К ночи становилось немного холодней. Приходилось менять одежду. Не страшась ночного холода и неизвестных дорог, двигались Верещагины дальше. Поздней ночью они устраивали привал, отдыхали под открытым небом.
Высочайшие горы — Горизанкар (она же Монт-Эверест) и Канчинга, днем маячившие на огромном расстоянии, теперь погружались в темноту ночи, и только вершины их, освещаемые закатным солнцем, горели ярким светом.
Василий Васильевич не вытерпел, разместился около горевшего костра, стал писать этюд. Ложась спать под теплое одеяло, он тихо спросил жену:
— Спишь, Лиза?
— Нет, думаю: куда и зачем мы с тобой приехали?..
— Не те думы у тебя, дорогая.
— А о чем же думать? Не об англичанах ли, которым все прощают грабеж в этой чудесной и несчастной стране?
— Да, именно грабеж, а не хозяйничание. Земля, всякая земля, принадлежит не тому королю или царю, чьи солдаты топчут ее или чьи броненосцы дымят у берегов. Земле хозяин тот, кто с сохой или мотыгой трудится над ней, поливает ее своим потом. Завоевательные войны — самая жесточайшая несправедливость из всех несправедливостей на земле. А знаешь, Россия в которой стороне? Вон там, под яркой Полярной звездой… Ты что, уже уснула?..
— Нет, я слушаю.
— Спи, отдыхай. Завтра придется походить по горам. Здесь ночь, а в Петербурге сейчас день. Как-то там Стасов воюет? Сегодня какой был день, воскресенье? Мать моя, поди-ка, в Любцах за наше здоровье и благополучие свечку сожгла перед Тихвинской богоматерью… Здесь такая сила народа, — заключил он, — что все эти британские пришельцы кажутся временными, гостями. Мир дунет — ветер будет, мир плюнет — море будет. И вот этот бахвал Гирдельстон — посланник-резидент, — по справедливому мнению Симпсона, чувствует себя в Непале пленником. Управляет и боится — как бы индусы не скормили его крокодилам. Пожелал бы я им приятного аппетита!..
После ночного отдыха Верещагин с женой отправились дальше, в Теран, по дорогам, стиснутым густыми джунглями. Здесь, на пути к Непалу, водились тигры и слоны. Кое-где на выжженных подсеках туземцы обрабатывали чайные плантации, принадлежавшие англичанам. В джунглях Василий Васильевич подстрелил несколько диких куриц, из которых Елизавета Кондратьевна приготовила вкусный обед. Днем, походив с проводниками вблизи дороги, Верещагин расположился писать этюды тропических мест, покрытых сплошь пожелтевшей зарослью. Проводники показали ему величественную пальму, а под пальмой — выветренные человеческие кости — остатки тигровой добычи. Художник тут же набросал эскиз будущей картины «Людоед», изобразив пальму на фоне прозрачного воздуха и ярко-голубого неба, а под ветвями пальмы — труп человека и спокойно лежащего тигра. Положив лапу на труп, тигр прищуренными глазами следил за хищной птицей, кружившей в ожидании остатков добычи… В другом месте Верещагину пришлось видеть, как местные жители поймали и повели стреноженного толстыми бечевами слона.
— Придержите! Придержите!! Я его сейчас быстренько зарисую, — обратился художник через переводчика к индийцам-охотникам, — вот вам двадцать рупий! Сделайте так, чтобы слон постоял на одном месте…
Но слон, обычно тихий и неповоротливый, будучи стреножен, то пятился, виляя массивным задом, то, размахивая хоботом по сторонам, приподнимал скрученные бечевами передние ноги, никак не желая «позировать». Наконец индийцы за двадцать рупий привязали слона к толстому дереву. Слон смирился и в таком виде был зарисован Верещагиным… Не задерживаясь подолгу на одном месте, Василий Васильевич продолжал свое путешествие в сторону видневшихся вдалеке Гималайских гор. На пути встречались деревни с множеством буддийских храмов. Как не зайти, как не запечатлеть в альбомах своеобразие этих мрачных древних строений из дикого камня, крытых камышом! Василий Васильевич вошел в один из таких храмов. Буддийские боги, отлитые из меди, сидели в различных позах. Одни из них выглядели злыми и страшными, другие — добрыми, улыбающимися. Лама, в размалеванной маске, напоминающей кабанью голову с клыками, оттопыренными ушами и вытаращенными глазами, держал в руках молитвенную машинку, крутил, как у шарманки, ручку я, не называя имя божие, твердил бесконечно и монотонно непонятные, как заклинание, слова, означавшие: «О ты, сидящий на лотосе!..»
Буддисты оказались приветливыми, они охотно позволяли Верещагину зарисовывать их, а также домашние очаги, храмы и всё, что в их быту интересовало художника.
Однажды в районе Яксунского ущелья, в ночную пору Верещагин сидел возле своей палатки и, любуясь глубоким темно-зеленым небом, освещенным яркими звездами, говорил Елизавете Кондратьевне:
— Лиза, я не знаю, есть ли еще где на свете такое зеленое небо?.. Изобразить так — не поверят!.. И кажется как-то жутко в ночной тиши этого ущелья! Посмотри: горы стиснули нас. Каким жалким выглядит наш костер, рассыпающий вокруг искры! Вот, подожди, костер погаснет, а это чудо природы, гора Пандим, господствующая над ущельем Яксуна, и в ночной тьме загорится, ярко засверкает белизной ее снежная вершина! Она светится благодаря неразгаданному блеску индийской луны, восходящей над здешним уголком мира. Да, да, не смейся, именно — луна индийская. Нигде я такой луны не видел. То она вспыхивает, то она, заметь, становится бледно-зеленой, и кажется, что в ней, как в зеркале, отражаются белоснежные горы и зубчатые, густые леса, которые чуть слышно шумят над ущельем…
— Да, здесь интересные явления в природе, — отозвалась Елизавета Кондратьевна. — Завтра мы двинемся в путь, а жалко расставаться с этими прекрасными мостами!..
— Нет, пока я не напишу красками здешние горы, не двинусь дальше. Такие горы, как Пандим, встречаются только раз в жизни!
День за днем в беспрерывных переездах, в трудах и заботах проходило индийское долгое лето. Верещагин побывал во многих местах: в пустынях, джунглях, на самых высоких горах. Коллекция этюдов, эскизов и рисунков карандашом с каждым днем росла и радовала художника. Проходили своим чередом долгие месяцы пребывания Верещагина в Индии. Времена года менялись почти незаметно, не было здесь ни суровой зимы, ни слякотной осени; но в течение одного дня, путешествуя в горах, можно было видеть и вечные снега на вершинах, и бурлящие по-весеннему ручьи на спусках гор и в ущельях, и цветущие плодоносные долины… За это время в походных ящиках и дорожных чемоданах художника уже были сложены многие его предварительные наброски для будущих задуманных работ. Тут были этюды Дарджилинга; кладбища огнепоклонников, выходцев из древней Персии; монастыри, мечети и гробницы; типы земледельцев, индийских рабочих и изнуренных трудами и заботами женщин. Многие этюды были посвящены изображению художественных памятников, скульптурных фризов и всяких украшений, встречающихся в зданиях, созданных мудростью древних индийских мастеров… Часть работ Верещагин отправил посылками в Россию Стасову.
Из Бомбея Василию Васильевичу были доставлены письма, пришедшие из России. Письма от Владимира Стасова читал он в первую очередь. В одном из них между прочими петербургскими новостями Стасов сообщал, что две недели назад Академия художеств соизволила произвести Верещагина в профессоры…
— Ты слышишь, Лиза?! — возмутился Василий Васильевич, не дочитав письмо до конца. — Меня «коллеги» почтили производством в профессоры.
— Поздравляю! — поспешила сказать Елизавета Кондратьевна.
— Благодарю покорно, — насмешливо ответил Верещагин и сразу же, с присущей ему горячностью, стал излагать Стасову просьбу передать в «Петербургские ведомости» или «Голос» коротенькое письмо в редакцию.
«М. Г., прошу Вас дать место в Вашей уважаемой газете двум строкам за сим следующего протеста: Известясь о том, что Академия художеств произвела меня в профессоры, я, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, начисто отказываюсь от этого звания…»
Письмо было писано 13 августа, а 26 сентября Стасов писал Верещагину по этому поводу:
«Письмо Ваше с отказом от профессорства я напечатал, и именно в «Голосе»… на другой день перепечатали все газеты — русские, французские и немецкие… Эффект на публику произошел громадный, спорам и толкам не было конца. Одни были в восхищении, особенно молодежь художественная и всякая (я слышал даже, что иные молодые художники толковали о том, что хорошо бы Верещагину послать адрес). Ну, и, разумеется, все ретроградное и консервативное — одним словом, весь хлам пришел в негодование и ярость…»
Не сразу попало в руки Василия Васильевича это письмо. Оно долго пролежало на почтамте в Бомбее. Письма от Стасова поступали еще и еще. А Василий Васильевич, не теряя времени, пользуясь любыми способами передвижения, ездил по Индии, наблюдал за жизнью населения и старательно работал. Он много писал этюдов, и было с чего писать в этой богатой контрастами стране. Живя далеко от России, среди чужих людей, нередко подвергаясь всевозможным лишениям и опасностям, он не забывал о родине. Часто сообщал в Россию Стасову о своих скитаниях и еще чаще получал от него сообщения о петербургских новостях. Воспользовавшись отказом Верещагина от звания профессора Академии художеств, выступил в печати академик Тютрюмов… В числе писем, полученных из России, было опять несколько стасовских, в одном из них Стасов с негодованием писал о клеветнических выпадах Тютрюмова.
«Наученный или науськанный подонками здешних художников, всем старьем и всем, что есть отсталого и ретроградного, — писал Стасов Верещагину, — выступил на сцену какой-то бездарный академик Тютрюмов и в мерзкой газете «Русский мир» напечатал, что Вы писали картины не сами, а с помощью разных мюнхенских художников, так что была Ваша фирма, а не Ваша работа. Тут же он нападал на Ваше высокомерие по поводу непринятия профессорского звания, говорил, что такого примера еще не бывало… Тут вся наша литература поднялась, как один человек, в защиту Вашего таланта и честного имени, как, быть может, еще отроду не бывало. Я же, со своей стороны, выступил первый и печатно заявил, что в Ваше отсутствие я, как близкий Вам человек и получивший притом поручение иметь попечение о Ваших художественных и других делах, требую от г. Тютрюмова немедленных доказательств его клеветы, не то привлеку его к суду, а дело исследую до точности и здесь и за границей. Тютрюмов перепугался от всего этого, начал вилять, как-то извиняться, а на мой повторительный категорический вызов (печатный) наконец ответил, словно пойманный школьник, что всё это были «слухи» и фактов у него никаких, и он первый же готов отступиться от всего сказанного…»
Дальше Стасов сообщал Василию Васильевичу о том, как лучшие художники — Крамской, Якоби, Шишкин, Ге, Мясоедов и многие другие — напечатали протест против клеветы Тютрюмова. Из Мюнхена, от общества немецких художников также получен официальный протест, разоблачающий и опровергающий клевету Тютрюмова. «Восстановление Вашей художественной чести, — писал Стасов, — произошло и в России и за границей таким блестящим и великолепным образом, что навряд ли Вы захотите притягивать эту гадину, эту ничтожную вошь, Тютрюмова, в суд за клевету…»
Письма Владимира Стасова с приложением газетных вырезок успокоили Верещагина.
— Как хорошо, что у нас есть Стасов! Это же Белинский в искусстве! — восклицал Верещагин. — Лиза, ты обязательно почитай томик Белинского. Вот я читал его в эти дни и нахожу очень много общего у неистового Виссариона с моим лучшим другом. У того и другого русский широкий размах мысли: один был бунтовщик в литературе, другой — бунтовщик в искусстве. Наш Некрасов о Белинском сказал: «…Мыслью новой, стремленьем к истине суровой горячий труд его дышал». Эти слова могут быть отнесены и к Владимиру Васильевичу…
Чтение писем и газетных вырезок происходило на одном из привалов, устроенных Верещагиным в пути, в бамбуковой роще.
Его проводники после тяжелых переходов лежали в тени, утоляя жажду апельсинами.
Елизавета Кондратьевна готовила на костре обед из двух фазанов, подстреленных мужем. Она о чем-то задумалась и молча подкладывала хворост в костер.
— Голубушка, ты отчего такая невеселая? Отчего бы тебе не порадоваться торжеству стасовской правды?
— Я рада за тебя, за Стасова и вообще за искусство, — ответила Елизавета Кондратьевна. — Но я задумалась над тем, что моя роль, как твоей спутницы, слишком ничтожна. Я не собираюсь ничем мир удивить, однако что-то полезное я должна делать! Готовить куриный бульон? Для этого не обязательно путешествовать по Индии. Не начать ли мне писать дневник?..
— Что ж, попробуй, записывай все свои наблюдения. Авось пригодится для потомства. Вот и будет полезное дело.
С этого дня Елизавета Кондратьевна занялась писанием дневника. Продолжалось путешествие с постоянной сменой впечатлений. Скучать было некогда. Работа, трудности дальних переходов и переправ заполняли время. Там, где невозможно было пробраться в горы на лошадях, Василий Васильевич нанимал носильщиков. И снова — рискованные переходы по ущельям, через быстрые ручьи и реки, по скользким ледяным тропинкам, по глубоким ослепительным снегам, какие бывают только в горах Индии на высоте пятнадцати тысяч футов.
Английские чиновники не советовали Верещагину подниматься на высоты, считавшиеся недоступными:
— Мистер Верещагин, куда вы идете? Зачем такой риск? Тридцать лет тому назад на Джонгли поднимался британский ученый Гукер. Снежные заносы и обвалы грозили ему гибелью на каждом шагу. Но он сумел преодолеть трудности. Его гербарный материал, собранный в Гималаях, хранится в Англии, После Гукера никто не отважился подняться туда.
— Я поднимусь! — настаивал на своем Верещагин. — И доказательством тому будут мои этюды.
— Тогда оставьте у подножья гор вашу спутницу, не подвергайте ее опасности.
— Едва ли она останется. Елизавета Кондратьевна переносит трудности легче, нежели я.
Однажды супруги Верещагины оказались вдвоем на высоте около пятнадцати тысяч футов. Носильщики отстали от них и, заблудившись, пропали. В одиночестве провели Верещагины у костра морозную ночь. Настал день, носильщики с вещами и продуктами не появлялись. Было отчего впасть в уныние. Но, немного отдохнув, Верещагин раскрыл ящик с красками и стал писать этюды снежных гор. Елизавета Кондратьевна наблюдала со стороны и думала о вдохновенной одержимости мужа. Сжавшись от холода, она записывала в дневник:
«…В. В. и я с ним поднялись на Джонгли. Наши слуги-носильщики отстали, затерялись, видимо ищут нас. Следы наши замело снегом. Положение, хуже которого быть не может. А мой В. В. занялся этюдами. Странный здесь климат: солнце палит голову, а на груди от дыхания образуются ледяшки. В. В. едва держит кисть и палитру: пальцы скрючиваются от холода. Лицо у него распухло, вместо глаз — узкие щелочки. Голова еле поворачивается. Скорей бы кончал занятия: пока есть остатки сил, надо уходить отсюда, уходить…»
Но Елизавета Кондратьевна не торопила его.
Иногда Василий Васильевич на несколько минут отвлекался от работы. Перед ним расстилались зубчатые вершины заснеженных гор; голубизна неба здесь, как нигде, казалась особенно яркой. Сделав несколько зарисовок, Василий Васильевич закинул за спину ружье, ящик с красками. Придерживая под руку свою спутницу, он стал спускаться с гор. Носильщики, нанятые Верещагиным, оказались на полпути к той горной вершине, где художник с женой провели более суток.
После этой вылазки в горы Верещагин долго путешествовал по селениям. В те дни местные жители под звуки труб собирались около монастырей и справляли праздник в честь снеговых гор. Через несколько недель странствования Василий Васильевич узнал, что на высоте около десяти тысяч футов, в местечке Чанга-Челинга, за облаками, находится старинный монастырь. Добравшись до него, Верещагин сделал несколько зарисовок с монастырских фресок буддийской троицы; нарисовал лам, замаскированных под различных птиц и зверей. На богомольных торжествах были устроены ламами танцы. Затем буддисты в разрисованных одеждах, потешая русского путешественника и его жену, в танцах и пантомимах показывали сцены борьбы добрых и злых духов. В кругу посреди танцующих стояло чучело нечистой — дьявольской — силы; чучело было вылеплено из вареного риса, а потому под конец всех игр и представлений озлобленные на дьявола буддисты свалили его и под звон медных тарелок съели до последней крошки.
На другой день праздника снеговых гор индийцы в присутствии Верещагина устроили военные танцы и пляски. Участники были вооружены пиками, длинными ножами и щитами, сплетенными из древесных корней. Они танцевали и пели. Верещагин карандашом набрасывал в альбоме фигуры танцующих лам в их «божественных» одеждах, а Елизавета Кондратьевна, с помощью переводчика, записывала в свой дневник песню ведущего танцора:
Я летаю быстро, как свет,
Как пуля из ружья.
У меня меч великого короля,
И таких размеров,
Что нет нигде места,
Чтобы повесить его.
Нож мой лежал три дня в огне
И три дня в воде морской…
Во время этого праздника Верещагину принесли письмо от самого короля весьма незначительной Сиккимской «державы». Буддисты насторожились. Они с затаенным дыханием прислушивались к чтению письма, беспокоясь, не обиделся ли король или магараджа на то, что у них на празднике снеговых гор присутствует иноверец, да еще рисует всё то, что ему кажется интересным. Ламы облегченно вздохнули и даже протанцевали дополнительно, когда узнали, что русского художника приглашает к себе в гости сам король Сиккима. Письмо на тонкой бумаге было завернуто в шелковый пакет. Щедрый король приложил к письму подарок, состоявший из куска вареной говядины, орехов и пряностей от королевского стола. Василий Васильевич посмотрел на эти монаршьи подарки, улыбнулся и, желая узнать, что собою представляет этот английский ставленник, решил немедля отправиться к столице Сиккима. Но в пути он невольно замешкался, выменивая у местного населения разные бытовые вещи, на которые мог бы подивиться в России тот же Владимир Стасов. В числе приобретенных сувениров у художника появились индийские серебряные медальоны, четки из человеческого черепа, бусы из позвонков змеи, трубы из костей человеческой руки, серьги бирюзовые, одеяния лам и прочие вещи.
Задержка в пути и неполучение ответа от Верещагина, видимо, опечалили «его величество». Король послал гонца со вторым письмом, на которое Верещагин с помощью ламы, под неудержимый смех Елизаветы Кондратьевны, сочинил весьма витиеватый ответ, а в подарок королю приложил к письму испорченный бинокль и перочинный ножик. Гонец с ответом ускакал обратно, за ним со всем своим скарбом не спеша двигался Верещагин. Путь предстоял еще немалый, однако не утомительный. Бамбуковые рощи, пересекаемые горячими источниками, девственные джунгли и в них стада обезьян, прыгающих по ветвям плодовых деревьев, — всё это было настолько интересно, что не хотелось спешить на прием к королю Сиккима.
На одном из ночлегов в селении по дороге, ведущей в Томлонг, Верещагин познакомился с мелким чиновником — сборщиком податей — и узнал от него, во что обходится здешним индийцам существование сиккимского «короля». Англичане платят ему всего лишь тысячу фунтов стерлингов в год. Но кроме этого каждое верноподданное семейство обязано ежегодно доставлять королю натурой: пять коробов риса, одного быка, одну корову, одну свинью и кое-что из ручных художественных изделий… Томлонг — столица короля Сиккима — оказался деревушкой из двадцати пяти домов. Дворец короля не был сказочным и не вызвал восхищения русского путешественника. С позолоченным шпилем на куполе, дворец напоминал обыкновенный буддийский храм. Верещагин даже заподозрил, что это и есть храм, временно превращенный во дворец для приема иноземца и его супруги. Как в сказке, русский бородач богатырь раскинул палатку-шатер перед дворцом короля и стал ждать приема.
Между тем во дворце шли приготовления к встрече короля с художником. Из окрестных селений подходили толпы народа и становились рядами, оставляя свободный проход для парадного шествия от верещагинской палатки в королевские покои. Наконец первый министр Сиккима, по имени Шангзеду, позвал к королю чету Верещагиных. Шесть солдат, как шесть изваяний, стояли навытяжку у входа во дворец с обнаженными длинными ножами. Ведя под руку Елизавету Кондратьевну, Верещагин вошел в первую комнату, заставленную изображениями богов, сидевших на священных лотосах. В следующей комнате сам король занимал место на возвышении, подобрав под себя ноги. Трона король, вероятно, не имел, а возвышение, покрытое шелковыми тряпками, было, как приметил Василий Васильевич, сооружено из пустых фанерных ящиков с английскими клеймами и этикетками. Но король есть король, значит, нужно отвесить поклон и ждать, что король соизволит изречь. Лицо пятнадцатилетнего короля, наделенного англичанами почетной должностью, было глуповато, такой король, видимо, и нужен был британскому резиденту, издалека контролировавшему его «независимую» королевскую деятельность.
Не ответив на поклон Верещагина, король сделал слугам знак рукой, те принесли стол и водрузили его между владыкой и гостями. Стол был так низок, что супругам Верещагиным пришлось сесть прямо на ковер и ждать в таких неудобных позах угощения и беседы. К удивлению путешественников, угощение оказалось не очень обильным: крендель и сладкая вареная картошка. Короткая и не глубокомысленная беседа закончилась подношением подарков. Пятнадцать королевских слуг внесли столько же ящиков и тюков и положили к ногам Верещагина. В свою очередь Василий Васильевич подарил королю новенькое английское ружье и показал, как оно заряжается. Король и его министры долго восторгались ценным подарком. Что касается русского художника, то его не порадовали королевские подарки: в тюках и ящиках оказались тухлая говядина и позеленевшее масло.
Осмотрев подарки, Верещагин сказал первому министру Сиккима:
— Передайте мою благодарность королю за его подарки и скажите ему, что он настоящий джентльмен!
Василий Васильевич прожил несколько дней в столице Сиккима. Коллекция этюдов обогатилась новыми этнографическими зарисовками, а в опорожненных ящиках королевские подарки были заменены различными предметами из быта туземцев. Наконец Верещагин по долинам добрался обратно до Ганга, откуда на пароходе, затем по железной дороге поехал в Дели. В пути ему попал в руки номер английской газеты «Пионер», выходившей в Индии, с корреспонденцией о его путешествии по Гималаям. В газетной заметке восхвалялись талант русского художника и его энергия. Но, как ни странно, тут же корреспондентом было брошено на Верещагина подозрение в шпионаже.
— «Англичанка» гадит! — проговорил художник, вспомнив слова Стасова, сказанные при проводах в Петербурге. — Что делать? Куда пойдешь, кому скажешь?.. — Газетная вырезка была приложена к письму Владимиру Стасову. Кто-кто, а Стасов не ограничится одним сочувствием: своим громким голосом он опровергнет и эту чушь!
«…Напечатайте прилагаемую статейку, найденную мною случайно в одной здешней газете, и против последней части, т. е. подозрения меня в шпионстве, протестуйте самым энергичным образом… — писал Василий Васильевич Стасову. — Выскажитесь, что уже одна моя независимость, как человека и художника, исключает всякую возможность подобных подозрений… Меня бесит мысль о том, что всюду полицейские агенты будут сдавать меня с рук на руки…»
Пробыв некоторое время в Дели, затем в Бомбее и Калькутте, Верещагин задумал новое трудное путешествие — в Кашмир и Ладак. Но от этого замысла пришлось временно отказаться. Нужно было набраться сил и укрепить здоровье, чтобы снова пуститься в далекий, заманчивый и неизвестный путь. Но и отдыхая, Верещагин ни дня, ни часу не находился без дела. В ту пору приехал в Индию принц Уэльский. В Джейпуре английские и местные власти устроили ему пышную встречу. Укрывшись от посторонних взглядов, Верещагин наблюдал с балкона гостиницы за процессией слонов, за торжественным шествием принца Уэльского.
Этот приезд принца и устроенная ему торжественная встреча символизировали завершение захвата Индии англичанами. Вся территория Индии, управляемая с 1858 года Ост-Индской компанией, стала владением Англии. И принц Уэльский явился в страну покоренных народов Индии, как Великий могол или вице-король, назначенный английской королевой управлять огромной страной.
В этой торжественной встрече Василия Васильевича поразило безмолвие народа, согнанного из различнейших провинций страны. Люди стояли плотной стеной, пропуская мимо себя нарядных, покрытых дорогими коврами, медленно и тяжело шагавших слонов. На переднем в открытом позолоченном паланкине восседал сам принц — будущий император, позади него сидел богатырского сложения телохранитель, впереди — старик индиец, погонщик богато убранного слона, бивни которого были украшены с концов и посредине золотыми кольцами, а голова покрыта драгоценной попоной с отверстиями для глаз. Слон ступал величественно, поводя хоботом, как бы расчищая путь. Позади колонной тянулись слоны с князьками и их приближенными. По сторонам двигались всадники и пешие воины с длинными бамбуковыми пиками. За ними шли трубачи-свирельщики и различные чиновники. В нарядах слонов и властителей сверкали драгоценные индийские изумруды; золотом и серебром блистали мечи, щиты и панцири разодетых на средневековый манер воинов.
— Черт побери! Как это здорово и интересно! Лиза, запоминай навсегда, — говорил Верещагин жене, стоявшей рядом с ним под широким полотняным навесом.
— Невиданное зрелище! Не сон ли это? — восклицала Елизавета Кондратьевна, увлеченная картиной многокрасочного и, казалось, бесконечного шествия.
— Вот это Индия! — восторгался Верещагин, торопливо, широкими и решительными мазками набрасывая этюд. — Да, ведь именно так и не иначе выглядели здесь выезды правителей Индии во время путешествия нашего земляка Афанасия Никитина, который за тридцать два года до знаменитого португальского путешественника Васко де Гама и англичанина Томаса Стефенса, в самодельных лаптях, в течение пяти-шести лет пешком обошел почти всю Индию!.. В его книге «Хождение за три моря» подмечены и добросовестно описаны подобные шествия. Как живучи традиции в чудесной древней стране! И как печально, что такой триумф воздается этим прекрасным народом заведомому врагу и угнетателю…
Еще не прошла процессия и Верещагин не успел закончить этюд, как на балконе гостиницы, словно из-под земли, вырос Гирдельстон. Широко улыбаясь, как старый знакомый, он развязно заговорил:
— Каковы ваши успехи, мистер Верещагин? Вы мне позволите доложить вице-королю Индии принцу Уэльскому, что ваша будущая картина сегодняшних торжеств будет его собственностью?
— Мистер Гирдельстон, поживем — увидим. Одно могу вам сказать: от намерения написать такую картину я не откажусь, — ответил Верещагин и спросил: — Скажите мне, Гирдельстон, зачем вашему принцу понадобилась такая пышность?
— Добрая Англия, как заботливая мать, не может запретить послушному ребенку забавляться безопасными игрушками. Пусть тешится это великое дитя не во вред себе, а на пользу матери. Не так ли, мистер Верещагин?..
— Хитрая мамаша! — проговорил в ответ посланнику Верещагин, пряча от его глаз в ящик-этюдник сделанный набросок…
А вдали по главной улице Дели медленно продолжала двигаться процессия нарядных слонов, всадников и огромной толпы людей в разноцветных одеждах. Слышался конский топот и звуки смешанной музыки. Не было песен. У поэтов Индии не хватало слов выразить свои чувства, которые в тот торжественный и печальный момент, видимо, не были возвышенными… Что ни день — то новый этюд. В Сикри Василий Васильевич сделал зарисовку беседующих паломников у гробницы Шейх-Сялима. Из чистейшего белого мрамора гробница эта создана людьми великого могола Абкара. Тончайшая резьба и роспись на ней напомнили Верещагину изящное вологодское кружево. Затем им был написан этюд мечети в Агра. Этот удивительный, в мавританском стиле храм построен в 1654 году из белого, немеркнущего мрамора. В числе многих других архитектурных памятников, зарисованных для будущих картин, произвел сильное впечатление на Верещагина монумент Тадж, воздвигнутый шахом Джетаком на могиле одной из самых его любимых жен. С особенной тщательностью, не спеша, Верещагин рисовал Тадж — изумительное творение рук человеческих, и восхищался великолепным мастерством и художественной выдумкой творцов его. Историю Таджа Василий Васильевич узнал от старожилов-индийцев и занес эти сведения в свою записную книжку.
«Скажу, что, по моему мнению, даже в Европе нет ничего, что может превзойти Тадж, — писал тогда Верещагин. — Это место, дышащее торжественным спокойствием, место последнего отдохновения прелестной женщины, которая умерла, родив своего первенца, будущего императора. Построенный из белого мрамора, монумент покрыт сверху донизу орнаментами из лазуревого камня, малахита, сердолика и других драгоценных камней… В течение семнадцати лет над этим монументом работало двадцать тысяч человек, и хотя их труд не стоил ничего, сооружение это поглотило двадцать миллионов долларов. Входная дверь — из массивного серебра, на самой могиле на плите громадный бриллиант… Памятник можно сравнить с прекрасной женщиной, которую вы можете критиковать в ее отсутствие, но когда она перед вами, вы можете только восклицать: очаровательна, очаровательна, очаровательна!..»
Не только памятники древней индийской архитектуры и не только процессии слонов в экзотическом убранстве возбудили любопытство художника. Он всюду интересовался людьми, населяющими эту многомиллионную подневольную страну. Тибетские ламы, факиры, женщина-пятимужница, индийские рабочие чередовались в его многочисленных этюдах-зарисовках. К одному из набросков, изображающих рабочего, Василий Васильевич в своих записях сделал такое пояснение:
«Индийские рабочие — приниженные, жалкие существа, никогда не утоляющие досыта своего голода. Индус замечателен своей способностью ко всякому труду, требующему большого терпения. Он сооружает величайшие и прекраснейшие монументы, в тонкой ювелирной работе является превосходным мастером, во всяком деле — усердным работником, а живут — и он, и его семья — на пять центов в день. Когда наступает тяжелое время голодухи, он только подтягивает свой пояс, сжимая с каждым днем всё более и более свой желудок».
Отправив в Петербург Стасову часть этюдов на хранение, Верещагин собрался в дальнейшее путешествие — в Кашмир и Ладак.
И опять начались переходы через горные реки и ручьи, и опять восхождения на горы то в холод, то в страшную жару, отнимавшие много сил и здоровья. Не раз случалось Василию Васильевичу страдать от лихорадки. Его больную жену переносили четыре носильщика в паланкине, сооруженном из ящиков. Всюду, где встречались замечательные горные пейзажи и неповторимые индийские архитектурные достопримечательности, Верещагин неутомимо рисовал карандашом в альбомах или красками набрасывал этюды на маленьких дощечках. Он готовился к отъезду из Индии и вместе с тем к большой, продолжительной работе над картинами, созревшими в его воображении. Но Кашмир привлекателен, и не жалко времени для продолжения интересного и поучительного путешествия. Поднявшись на одну из высоких гор, Верещагин приметил волнистые горные хребты, чередовавшиеся в отдалении. У подножия серебрился на валунах ручей, окаймленный хвойным и лиственным лесом. Местность показалась Верещагину похожей на Сурамский перевал, где он когда-то бывал и писал этюды. Пройдя Кашмирскую долину, насыщенную чистым, здоровым воздухом, Василий Васильевич и его провожатые, после многих остановок и задержек в пути, прибыли в столицу Кашмира. Как только русский художник обосновался здесь в своей палатке, его окружили местные торговцы и наперебой стали предлагать изделия кашмирцев — серебряную посуду, знаменитые кашмирские ткани, ковры, шали, скатерти с самобытными узорами художественной ручной работы.
На пути в Ладак встречались старые и бедные селения, иногда окруженные развалинами крепостей, отживших свой век, ореховыми рощами и тутовыми деревьями, осыпанными шелковичными бабочками. На шелкомотальных примитивных фабриках работали полуобнаженные, истощенные индийцы. Завершая свое продолжительное путешествие, Верещагин еще раз повстречался с Гирдельстоном, приехавшим из Непала в Дели с отчетом к начальству. Вряд ли эта встреча была случайной. Не иначе как Гирдельстону хотелось знать подробности о результатах поездки Верещагина, а также о его дальнейших намерениях. Художник сказал тогда о себе коротко:
— Трудности моих путешествий никем не будут приняты в расчет. О результатах услышите из печати, спустя год-два, когда обработаю всё то, что мною собрано. Куда я поеду из Индии — пока сам не знаю. В Петербург? Нет, там не найду спокойной обстановки для работы. В Лондон? Как же я туда поеду, если ваша газета «Пионер» обвинила меня в шпионаже! Скажите, мистер Гирдельстон, вы верите этой газете?..
— Что я вам могу на это сказать? — ответил Гирдельстон. — Отнеситесь внимательно к собственной персоне, проследите за собой, за своими действиями и сделайте для себя логический вывод — не было ли вами дано повода судить так о вас.
— Повода? — удивился Верещагин. — Какой же повод? Здесь я весь был как на ладони. Ваша явная и тайная полиция знала о каждом моем шаге.
— О, это безусловно, — согласился Гирдельстон. — Наше разведывательное управление всё видит, всё знает. Разумеется, мы убеждены, что вы не есть разведчик от России. Вы не годитесь для такой миссии. Вы наивный, вы прямой, вы слишком честный человек. И мы знаем, что вы не на хорошем счету у своего правительства. Звание художника для вас превыше всяких чинов. Но повод, — сделав ударение на этом слове, сказал Гирдельстон, — был использован не столько лично против вас, сколько с той целью, чтобы русские фабриканты и купцы не мечтали искать рынки в наших колониях…
Так и не сказал Гирдельстон прямо о «поводах», послуживших причиной для клеветы в газете «Пионер». Лишь потом, когда вещи были упакованы к отправке, Василий Васильевич сказал Елизавете Кондратьевне:
— Наверно, поводом могло послужить то, что я хорошо знаю Азию, приехал будто бы искать близких путей для торговой связи России с Индией. Мне такая мысль до сего дня в голову не приходила. Во-вторых, меня потянуло именно на север Индии, что также могло вызвать подозрения со стороны английских чиновников. В-третьих, наши мелкие подарки населению, привезенные из Петербурга, англичане могли расценить как образцы товаров из России… Чепуха всё это, но для клеветы и чепухи достаточно. Итак, куда же мы двинемся из Индии, моя дорогая? — спросил Верещагин и, не дожидаясь ответа Елизаветы Кондратьевны, сказал твердо: — В Париж!.. Едем в Париж, Лиза! Надписывай бирки на чемоданах, я пойду, улаживать дело с паспортами и заказывать каюту. Кстати, надо немедленно сообщить Стасову, чтобы в Индию он больше мне не писал…