Весной на Севере

К подмосковному селу Котлы подошла весна. Лидия Васильевна приготовила чемоданы. Василий Васильевич упаковал ящики с охотничьими принадлежностями, заготовил краски, белила, холсты на небольших подрамниках и весь громоздкий груз отправил багажом. В один из теплых дней, как только стала буйно и весело пробиваться на лугах зелень, Верещагин с женой и малюткой Лидочкой приехали в Вологду. Лидии Васильевне незнакомый город своей церковной стариной напомнил уголок Москвы. Тут был и Кремль с древним собором, и одноименная с городом река Вологда, напоминавшая Москву-реку, и пригородные усадьбы, и монастырь с крепостными стенами, торговые ряды и толкучки, лоточницы и извозчики — всё напоминало первопрестольный город. Показав своей супруге Вологду со всеми ее достопримечательностями, Верещагин купил билеты в каюту первого класса и на пароходе, пахнувшем краской, отправился в Великий Устюг. За Вологдой открылись широкие заливные луга, местами поросшие ивняком и ольшаником. Чем дальше шел пароход, тем шире становилась мутная и быстротечная река Вологда. Соединившись с Сухоной, она образовывала огромный разлив с островками. Здесь было много уток. Утки не боялись шлепающего колесами парохода, не взлетали, а только сторонились и плавали, покачиваясь на волнах.

В туманную ночь пароход стоял, приткнувшись к берегу, с которого свисали над водой старые начавшие зеленеть ивы. В туманное утро, до восхода солнца, заботливый капитан распорядился отчалить и тихим ходом следовать дальше. За бесконечными изгибами Сухоны, за лугами заливными, за лесными рощами, залитыми половодьем, показались редкие прибрежные деревни. Крепкие бревенчатые избы как в зеркало любовались собой, глядя в реку узорчатыми наличниками и подслеповатыми окнами. Верещагины вышли на палубу подышать свежим весенним воздухом, посмотреть на окрестности Шуйского междуречья. Далеко-далеко расстилались необозримые вологодские леса; вблизи, в длинных и редких посадах, на берегу Сухоны, по-весеннему кипела мужицкая жизнь. Кто-то, разжигая костры, кипятил в котлах смолу и подновлял днища опрокинутых лодок, кто-то правил изгороди, кто-то развешивал сети, привязывал поплавки и грузила, готовясь к рыбной ловле. В попутных деревнях, Наремах и Дороватке, а также в селе Шуйском строились большие плоскодонные баржи; готовые — по бревенчатым скатам, под напев «Дубинушки», — спускались на воду.

— Эге, да здесь не на шутку занимаются судостроением, — проговорил Верещагин. — Посудины делают основательные.

— Еще бы не строить! Лес да вода у нас только и есть, — желая поговорить с видным человеком, пояснил стоявший рядом с ним пассажир из села Шуйского. — Этим люди и кормятся. А я вот им товарцу разного подвезу. Торг предвидится. Скоро у них получки начнутся. Кто чем живет-с!

— И давненько здесь этим народ промышляет? — обратился Верещагин к словоохотливому торгашу.

— Точно не могу сказать, но известно от стариков, что и для Петра Первого суда строили наремские да дороватские мужики, когда его величество неоднократно мимо наших мест путешествовали в Архангельск, Про это и в старых книгах есть…

— Слышь, Лидуся, какие здесь мастера! Вот не знал! А я-то по недомыслию заказал себе барку в Яренске построить. Здесь бы заказать!

— Да, против наших баржевиков-мастеров не нахаживать. Предки-то самому Петру угодили. А у того понятие было немалое в этом деле. Однако и яренские не на плохом счету… А вы, позвольте спросить, — не унимался пассажир, — не по особым поручениям? Не насчет постройки железных дорог?

— Нет, — уклончиво ответил Верещагин.

— Пока у нас есть река Сухона да лошадей вдосталь, нам железные дороги не нужны-с. А кто вы будете?

— Я Верещагин.

— Очень приятно!

— Почему очень приятно? Разве моя фамилия вам известна?

— Как же, как же! Помещик из-под Вологды — так я понимаю?

— Вроде этого.

— А вы про художника Верещагина слыхали? — обратилась к пассажиру Лидия Васильевна.

— Никак нет, не наслышан. В художествах я не разбираюсь. Наше дело — купить-продать, и то слава богу.

Лидия Васильевна рассмеялась и, толкнув мужа локтем в бок, тихонько сказала:

— Здесь, Вася, ваш брат художник не в почете. Куда ты меня завез?

— Это еще цветочки, дорогая. А дальше в лес — так больше дров.

Утро начиналось и на пароходе. С кухни доносился запах разваренной рыбы. Где-то внизу, под палубой, звенела чайная посуда, пиликала тальянка-черепанка и чей-то испорченный водкой голос уныло тянул частушку:

Я у тяти рекрутився —

Трои сани изломав.

Лошадь сивую изъездив —

Во совдаты не попав!..

— Горе-то какое! — усмехнулся Верещагин. — Трои сани, лошадь в расход пустил, — и всё зря.

Но дальше послышались частушки с такими завитушками, что он счел нужным увести супругу в каюту.

Пароход, идя по быстрому плесу, почти не работал колесами. Его несло течением. Штурвальный с помощником стояли в застекленной рубке у рулевого колеса, сосредоточенно следили из-под навеса за извилистым и опасным фарватером. Малейшая оплошность — и пароход может врезаться в берег. Разноцветные слои берегов начинались от речного приплеска и, причудливо изгибаясь, тянулись в бесконечную даль, иногда высоко вздымались и выходили на поверхность, где увенчивались матерым сосновым лесом, вечно шумящим над быстротечной Сухоной.

— Чертовски здесь прекрасно! — воскликнул Верещагин, любуясь на слоистые берега, на деревья, уходящие вершинами в голубое поднебесье. — Здешние берега и весь присухонский пейзаж похож на реку Чусовую…

— Позволь, позволь, Васенька, я никогда от тебя не слыхала, что ты бывал на Чусовой, — сказала Лидия Васильевна, вместе с ним любуясь на сухонские берега.

— А разве обязательно быть на Чусовой? — вопросительно ответил Верещагин. — Конечно, Чусовую в натуре я не видел, — каюсь. Но как-то в Петербурге пришлось мне видеть замечательную картину уральского художника Денисова, подаренную им писателю Мамину-Сибиряку. Дмитрий Наркисович остался очень доволен и повесил подарок художника в своем рабочем кабинете. Знаешь ли, Лидочка, на полотне Денисова Чусовая вот так же диковата и девственна, как эта Сухона в ее знаменитых Опоках.

— Картина — одно, природа — другое, — заметила Лидия Васильевна.

— Истина, не вызывающая возражения, но прелесть природы, ее величественную красоту лучше может понять тот, кто умеет чувствовать. А от способности чувствовать до желания воспроизвести — один только шаг, — так говорил некий французский искусствовед Тепфер, суждения которого нас принуждали зубрить в Академии. Он же внушал нам неоспоримую, пожалуй, идею, что творчество есть высшее наслаждение для нашего самолюбия, что оно нас манит и, доказывая нам наше могущество, нашу независимость, возвышает нас…

Верещагин немного подумал и добавил:

— Что касается независимости, тут я, разумеется, ошибаюсь. В нашем далеком от совершенства обществе все находится в зависимости, все связано очевидным или незримым принуждением. Независимость художника тоже относительна. Даже наша поездка на Север — предприятие вроде бы и свободное, но если глубже покопаться — окажется, что и тут твой Васька находится в зависимости от стечения обстоятельств и причин. Ну, не будем об этом, — отдыхать так отдыхать!.. Лидочка, ступай в каюту, последи за ребенком, а на Опоки полюбуйся из окна.

Верещагин остался один на палубе. Он стоял и, восхищаясь, глядел на окрестные берега:

— Хороши места! Эх, Левитана бы сюда! Или Шишкина… Вот бы где Шишкину свою дачу иметь. В разные времена года, при всякой погоде — какие картины мог бы создать здесь этот мастер! Богатырская натура! — Тут Верещагин вспомнил старый рассказ Коцебу о Шишкине. Дело было в Мюнхене: на Шишкина напали подвыпившие немцы, порвали на нем сюртук, оторвали фалды и рукава. Шишкин выхватил у полицейского ружье и стал обороняться прикладом. Изувечил он тогда человек двадцать обидчиков, изломал ружье и в довершение, конечно, угодил под арест. Коцебу с трудом его выручил. Вот что значит расшевелить русского богатыря. Сильная натура! И хорошо, что всю эту силу вложил он в искусство. Этакий ведь леший… — усмехнулся Василий Васильевич, вспоминая рассказ Коцебу.

Над Сухоной повеял легкий ветерок. С посвистом зашумели вершины деревьев над высоким, обрывистым берегом.

Скоро кончились гористые Опоки. Наступила светлая северная ночь. Подул прохладный ветер. На привольных берегах опять показались залитые половодьем луга, обнесенные изгородями поскотины и частые деревни с крепкими бревенчатыми избами, домашними пристройками, поленницами дров, кучами жердей и кольев.

Показался Великий Устюг. В свое время это был действительно великий город — с многовековой историей. Громили Устюг казанские татары; из вероломства предавали его огню и русские удельные князья: сжига ли и вновь отстраивали, ограждая городище десятками деревянных и каменных церквей вдоль левого, высокого берега Сухоны.

Верещагин с женой и ребенком, протолкавшись на пристани сквозь толпу, поднялись по сходням на берег. Услужливый извозчик быстро довез их до трактира, где были номера для приезжающих. На несколько дней они задержались в этом городе. Верещагин интересовался его древней архитектурой, с любопытством рассматривал разные изделия устюжских кустарей: шкатулки с морозом по жести, крохотные замки с секретами, красноборские тканые кушаки, черевковские берестяные расписные туеса, холмогорскую резьбу по кости да устюжскую чернь по серебру. Все эти изделия, потребные в быту, а также украшения и безделушки продавались в изобилии на шумном устюжском базаре, пропахшем чесноком, сушеными грибами, дегтем и свежей рыбой богатого весеннего улова. Из всех устюжских сувениров он выбрал и купил жене серебряный браслет шириною в два сантиметра, с изображением на нем всей панорамы Великого Устюга.

Лидия Васильевна к подарку мужа отнеслась снисходительно, как к дешевой и никчемной побрякушке, и сказала, что рисунок, хотя и изящен, но скоро сотрется и тогда браслету не обрадуется даже домашняя прислуга.

— Как видно, ты не особенно понимаешь художественное ремесло устюжан, — обиделся Верещагин и стал объяснять, что устюжская чернь по серебру настолько прочно впитывается в серебро, что можно браслет класть на наковальню, бить молотом — и даже тогда рисунок не осыплется, а будет лишь растягиваться вместе с металлом. Так крепко и так художественно прекрасно умеют обрабатывать чернью серебро одни устюжане; их способ чернения известен двум-трем старым мастерам, держится в строгом секрете и передается знатоками потомству как неоценимое наследство.

— И давно они этим делом занимаются? — спросила Лидия Васильевна, уже по-иному рассматривая браслет.

— Трудно сказать, однако судя по древней церковной утвари, где нередко встречается чернение по серебру, ремесло это существует несколько веков. Нестор Кукольник, издававший примерно лет шестьдесят тому назад «Художественную газету», как-то упоминал, что еще в одиннадцатом веке в Новгороде и на русском Севере чернение по серебру было уже известно. Так что, голубушка, наше представление о Севере как о диком «чудском заволочье» не весьма точно. Культура на русском Севере по рекам Кубине, Сухоне, Двине и по всему Беломорскому побережью имеет свою богатую историю, записанную в монастырских свитках, но пока малоизвестную.

Ознакомившись с Устюгом, Верещагин поспешил в Сольвычегодск. Снова палуба парохода, отходящего на север — туда, где смыкаются воедино Вычегда с Двиной. Верещагин держал в руках браслет с изображением Великого Устюга и внимательным глазом художника сверял точный рисунок безымянного мастера с панорамой города. Вместе с солнечной весной, с половодьем, после долгой зимней спячки пробуждалась и оживала незатейливая кипучая трудовая и торговая жизнь северного города. Пароход, свистнув три раза, отвалил от пристани. Сухона слилась с рекой Югом, расширилась, образовав Малую Двину. Широкая, спокойная гладь реки раскинулась ровным плесом. За Котласом кончились высокие берега. Мутная, быстрая Вычегда из далеких коми-зырянских лесов, из-под самого седого Урала грозной, многоводной силищей шла навстречу Малой Двине.

Около Котласа столкнулись две огромные северные реки. Столкнулись и, рассвирепев, отхлынули одна от другой, разлились по подлесной низине. Потом обе, свернув на север, вдруг помирились и дружно пошли по одному руслу — к Белому морю. Здесь, на слиянии двух этих рек, в раннюю весну, когда чуть-чуть начинала цвести черемуха, погода стояла хмурая. Густые серые облака вплотную давили на хвойные леса, на широкие речные разливы. Моросил частый дождик. Солнце пряталось за тучи, не показывалось, и трудно было догадаться — где, в какой стороне оно гуляет — холодное, словно бы нежелающее пробиться лучами к неприветливой северной земле. Непривлекательны, бледны и суровы в эту пору краски на севере. Верещагин никак не мог работать. Даже зарисовки в записной книжке — и те не удавались. Суровая природа севера при ненастной погоде создавала унылое настроение. Хорошо, что были взяты с собою книги, целая пачка, для ознакомления с вологодским и архангельским Севером. Тут были и путешествия Лепехина и Челищеви, и очерки Немировича-Данченко, и книги местных краеведов-самоучек с описанием прошлого и настоящего русского Севера.

К приезду Верещагина в Сольвычегодск подоспела из Яренска построенная по его заказу барочка-яхта. Пока заканчивалось оборудование на барке, устанавливались две печки, обивались в двух каютах стены войлоком, пока три бурлака — два Гаврилы и один Андрюшка — заготовляли для себя и для хозяина с семьей в путь-дорогу харчи: картошку, сухари, кислую капусту и немного говядины, — Верещагин, оставив жену и ребенка в уютной квартире близ Строгановского собора, отправился в город. Городок небольшой — менее тысячи жителей, на каждую сотню сольвычегодцев приходилось по полторы церкви, так что весь город — подобно Великому Устюгу или сказочному Китеж-граду — был обставлен звонницами-колокольнями, церковушками и дивными храмами древней замысловатой архитектуры. В старом соборе и монастыре времен Грозного на иконостасах сверкали уральские самоцветы и сибирские изумруды, добытые еще Ермаком во время его похода в Сибирь. Древний северный русский городок приглянулся Верещагину. Пробовал он рисовать иконостасы и входные врата у собора, построенного и украшенного строгановскими холопами, но показалось ему это занятие бесполезным.

— Нет смысла воспроизводить искусство в искусстве. Настоящее искусство неповторимо. Пусть люди видят его таким, каким оно создано первоначально.

И Лидия Васильевна ему советовала:

— Конечно, Вася, с такими настроениями — не работа. Давай-ка налаживай на барке паруса, ты ведь как-никак бывалый моряк-гардемарин, да и поплывем-ка мы вниз по матушке по Двине-реке что к тому ли ко городу Архангельску, ко славну острову Моисееву, где царь Петр жировал да поторговывал, где гостей принимал из заморских стран… — заговорила она нараспев, как сказительница.

— Эге, да ты, Лида, не успела на Север приехать, а уже сказительницей становишься!. Откуда это у тебя такой складный говорок взялся?

— У здешних баб наслушалась. Да еще из книг вычитала.

— Ну что ж, ты права… Задерживаться не будем. В любую погоду на нашем суденышке можно двинуться вниз по Двине.

Путешествие предстояло недальнее, всего на шестьсот верст, — до Архангельска. Этот путь по течению быстрой реки при попутном ветре можно было завершить за четыре дня и ночи. Но Верещагин имел давнее намерение — путешествовать медленнее, видеть больше, и рассчитал свой путь по Двине на полтора месяца. Сразу же, как только из Вычегды верещагинская яхта вышла под парусом в Двину, показались у левого берега рыбацкие лодки. После одной удачной тони, подкрепившись свежей нельмой и ершовой ухой с луком и перцем, Верещагин поставил яхту на якорь и в легкой лодочке выехал на берег к рыбацким пристанищам.

В высоких «бродовых» сапогах из кожи, пропитанной дегтем, в меховой куртке и широкой войлочной шляпе, с ружьем за спиной, он был похож на заправского двинского охотника-бородача. Двинские рыбаки осмотрели Верещагина с ног до головы. Видавшие на своем веку всяких проезжих, не показывая удивления и не расспрашивая его — кто таков, куда и зачем едет на своей легкой барке, рассуждали:

— Не иначе межевой, леса на глазомер будет обмеривать…

— Нет, это закупщик какой-нибудь… по рыбной части. Цены выведывает — где подешевле.

Но когда приметили у него под тужуркой беленький крестик в петлице пиджака, то рассудили иначе:

— Может быть, это генерал поехал с барыней и дитем в свое удовольствие прогуляться?

— И чего тут хорошего, в наших простудных местах?. Ехал бы лучше на теплые воды, на юг.

— Денежный, видать, человек, не наше горе рыбацкое! Рыбешку-то выбирает стерлядочку да нельмушку, пожирней да покрупней.

А вечерком у костра, за общим рыбацким котлом, Верещагин всех удивил своими невымышленными рассказами об Индии сказочной, об Америке богатой, о храбром генерале Скобелеве, о своих путешествиях по белому свету. Рыбаки слушали его затаив дыхание, дивились и спрашивали невпопад, когда он ненадолго прерывал свои речи. После короткой белой ночи Верещагин возвращался в лодке на свою барочку, вытряхивал из корзины на палубу свежую рыбу и говорил вахтенному Гавриле-старшему:

— Выпотроши, братец, да чуть подсоли, — это нам на завтрашний день. Да направь-ка барочку до той деревушки с деревянной церковью, а я пока посплю…

Барка — новенькая, смолистая, удобная для жилья и дальнего речного плавания, — покачиваясь на волнах, медленно двигалась туда, куда приказывал хозяин. Около Красноборска Верещагин рисовал деревянные островерхие церкви, оконные резные наличники и старых богомолок, теснившихся у клироса. Один местный толстосум, торговец кушаками, прялками и пестерями, узнав, что какой-то проезжий занимается рисованием невесть чего и неведомо зачем, обратился к нему:

— А лошадей вы можете рисовать?

— Могу.

— Эх, у меня конь! Полтораста рублев стоит. От Красноборска до Архангельска ни у кого такой лошади нет. Сколько с меня возьмете? Нарисуйте моего коня и меня верхом.

— Пустяки! Триста рублей и эту самую лошадь в придачу. Как прикажете — на полном скаку, словно Скобелева?..

Торговец посмеялся над шуткой художника, пообещал триста копеек, если хорошо нарисует его на лошади, и ушел восвояси. А потом, узнав от земского начальника, кто такой художник Верещагин, торговец спохватился и, сконфуженный, явился к нему с извинением:

— Простите, господин Верещагин, опростоволосился я. Не угодно ли ко мне в гости, и с супругою. Буду весьма счастлив видеть в моем доме такого гостя.

— Не беспокойтесь, мне и на своей барочке хорошо. А то у одного погостить, у другого погостить — надо и к себе пустить, а мне некогда гостьбой заниматься. Прощайте, кланяйтесь вашим сродникам… — ответил, улыбаясь, Верещагин.

Однажды в большом двинском селе в воскресный, свободный от работы день к барке Верещагина собрались разнаряженные в длинные цветастые платья девахи и щеголеватые деревенские парни. Подошли крестьянки, широкоплечие, рослые богатырицы, при первом взгляде на которых художник вспомнил стихи Некрасова и весело подумал: «Что ж, и верно, пожалуй, любая из них «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет»».

— Чем торгуете, каким товаром?

— Чего покупаете?

— Несите свой товар на берег, полюбится — купим! — заголосили двинские бабы, обступив рослого бородача.

— Торговать мне нечем, — отвечал Верещагин, — а покупать — покупаю только молочишко для дочки да песни для жёнки.

— Шутник, право! — удивились двинские бабы. — А почем берешь такой товар?

— Ценой не обижу: молоко — по копейке за кринку, за песню даю дороже. Артелью протяжную споете — пятак дам, понравится — и весь гривенник.

Смех смехом, шутки в сторону. И в самом деле, этот чудаковатый человек, ухмыляющийся в свою пышную с проседью бороду, заплатил пятак за песню, которая его не удивила ни содержанием, ни исполнением.

— Еще спеть прикажете? Давайте на рубль напоем, и все песни разные, — пожелали бабы.

— Идите к барке. Там моя хозяйка в песнях толк понимает. Пойте, пока ей не надоест. А я рассчитаюсь.

Бабы тесной гурьбой столпились на берегу, около аккуратненькой новой барки. Которые посмелей, кинулись, скрипя полусапожками, по трапу.

— Вы куда, ошалелые!

— Куда прете, оглашенные! — преградили им путь два бурлака, два Гаврилы. — Ужо вас барин из ружья!..

— Но, но, не шиперьтесь! Нас он сам и приголубил, послал песни пропевать, — объявила одна из баб.

— Вот еще! Не слыхали тут вас! — лениво отозвался третий работник, Андрюшка, лежавший под полушубком на палубе у кормы.

На шум вышла из каюты Лидия Васильевна, в черном дорожном костюме, с кожаной сумочкой в руке. За ней показалась трехлетняя девочка, с большой нарядной куклой на руках.

— Здравствуйте, бабоньки! — приветливо сказала Лидия Васильевна.

Любознательные и разговорчивые северянки низко поклонились ей и загуторили:

— Ой, какая хорошая да нарядная! Ужели женка тому, бородатому?

— А шляпа-то, шляпа-то!..

— Доченька-то какая баская!

— Кукла-то как живая — с носиком, глазками…

— А барочка-то, ой, какая новенькая, чистенькая, будто часовенка…

Лидия Васильевна сдержанно усмехалась, не зная, как вступить в разговор с гурьбой голосистых баб. Когда они приумолкли, спросила:

— Ну, что вам надо? Зачем пожаловали? С песнями? Хорошо, хорошо… Раз мой супруг вас послал, послушаю, да и запишу.

— За записанные дороже! Али не будем торговаться?!

Лидия Васильевна села за столик посреди палубы, достала из сумки книжечку, приготовилась записывать слова и мелодии песен.

Северянки не заставили долго ждать. Столпились — нарядные да румяные — у самого приплеска реки. Вышла впереди всех одна из них — высокая, чернобровая, в вышитом платье, в жемчужном кокошнике, и затянула так голосисто, что у Лидии Васильевны, никогда не слышавшей таких песен, от радости дрогнуло и замерло сердце. Бабы и девчата подхватили, и песня понеслась над Северной Двиной, над просторами заливных лугов, над лесами прибрежными:

Ой, во городе, во Архангельском,

Во палате той белокаменной,

Да на стуле красна дерева,

На подушечке ала бархата,

На ковре да на узорчатом,

Против зеркальца да хрустального,

Тут чесал Иван кудри русые,

Чесал кудри, приговаривал:

«Ты, Катюша, перевей кудри,

Да укрась-ко их скатным жемчугом…»

Тут ответ держит Катерина молода:

«Да не твоя, сударь, я служаночка,

Не твоя, сударь, подневольная,

Да я не твой хлеб-соль кушаю,

Не тебя я, сударь, слушаю.

Я послушная своему отцу,

Я послушница родной матушке,

Кудри русы я завью-перевью

Не тебе, сударь, а свому братику,

Удалому зверобою беломорскому…»

— Ну как, барыня-голубушка, полюбилось?

— Полюбилось, бабоньки, полюбилось. Давайте еще послушаю и запишу, — в тон бабам весело проговорила Лидия Васильевна.

— Паранька, ну-ка, затягивай ты — у тебя рот до ушей. А мы тебе подголосками будем, — сказала женщина в кокошнике и уступила посредине место Параньке. Рослая деваха уголком платка вытерла рот, кашлянула и, усмехнувшись, сказала:

— Песни петь — не горе терпеть. Подтягивайте, соседушки! — И снова над двинскими бескрайними просторами рванулись звонкие женские голоса и песня-невидимка, словно бы на сказочных крыльях, поднялась на высоту недосягаемую и, подхваченная ветром-сиверком, полетела вдаль:

Ой, полно, солнышко, из-за лесу светить,

Ой, полно, девица, по молодце тужить!

«Уж как же не плакать, не тужить, —

Мне такого дружка вовеки не нажить!

Вы молодчики молоденькие,

Вы дружки мои хорошенькие!

Ваши ласковы, приятные слова,

Без огня вы мое сердце разожгли,

Вы без ветру мои мысли разнесли.

Разнесли мысли по чистым по полям,

По зеленым садикам, лужкам,

По чужим, по далеким городам.

Кто бы, кто бы моему горю помог,

Кто бы, кто бы мое сердце взвеселил,

Кто б любезного с дорожки воротил.

Воротись-ка, мой любезный друг, назад,

Меньше б стало мое сердце тосковать.

Не сидела б в новой горенке одна,

Не лежала б белой грудью у окна,

Не ронила б горьки слезы за окно,

Не смотрела б в чисто поле далеко…»

Бабы и девки пели, голоса не выдыхались, а песням, казалось, и конца не будет.

Верещагин в это время успел подняться на высокий берег и сходить в село за покупками. Обратно он шел перегруженный плетеными корзинками, берестяными туесами; нес в обеих руках посудины, наполненные рыжиками прошлогодними, брусникой квашеной, репой вяленой, семгой соленой; тут же были почти горячие, свежей выпечки, промасленные шаньги из гороховой муки. Сложив весь этот незатейливый мужицкий харч на палубе барки, Василий Васильевич, довольный покупками, сказал:

— Всего тут — и с посудой — на полтора целковых. А когда в Индии, бывало, два года я кормился ананасами, апельсинами, мандаринами и всякой такой заморской снедью, ох, и дорого бы заплатил там за эти русские, милые северные рыжики. А вы, девки-бабы, чего замолкли? Почему не поете?.. Ваш хор далеко был слышен.

— Да мы и то более десяти протяжных спели. Барыня всё записала.

— А не плясали, не хороводились?

— Где тут! Место зыбкое, не для пляски.

— Так вы поднимитесь повыше на бережок, да мою женку пляской и песней потешьте. Да и я полюбуюсь.

— Ой, какой добрый человек… давайте, соседушки, топнем? На то и праздник воскресенье. Пусть чужой человек знает про наше веселье, — предложила одна из баб, и все поднялись на сугорье. За ними вышли и супруги Верещагины.

— Какую запоем-то?

— Мезенскую плясовую.

— Ой, хуже не придумали. Не надо мезенскую. Ихино плясовые для похорон годятся. Давайте повеселее.

— Онежскую, онежскую!..

— Запевай сама и пляши сама, коли онежскую. Там и не пляшут, а плавают, как мокрые утицы.

— Не спорьте при чужих-то добрых людях, бессовестные! Ужли вам еще песен мало? Пинежская пляска — на что лучше?..

Сговорились спеть и сплясать без всякой музыки, под пинежскую песенку.

Мигом образовался на сухой лужайке женский хоровод. Парни поглядывали со стороны и посмеивались над разгулявшимися бабами и девчатами. А хоровод кружился. И притопывали луговину крепкие северянки, обутые, как на подбор, в кожаные полусапожки, промазанные пахучим самодельным деготьком. Посредине хоровода, в кругу, две развеселые пары молодух, помахивая вышитыми платками-носовушками, быстрым речитативом, под общий пляс, напевали:

Воду черпала — ушиблася,

Полюбила — не ошиблася.

Полюбила — так и ста рублей не жаль,

Куплю милому я шелковую шаль.

Посулю ему в прибасочку

Кашемиру на рубашечку.

Кашемир-то дорогой — по рублю,

Милый женится — кого я полюблю?

Милый женится — меня не отдают,

Много горюшка-беды наделают.

Эко горюшко-беда, не денежки!

Отнимают паренька у девушки.

Ой, ой, ой, уж это фальшинка.

Парню девка не навальшинка.

В косогоре кони травки не едят,

На чужого парня глазки не глядят.

Ну-ка, ноженьки, я с горя попляшу,

Становому три прошенья напишу.

Становой ты да урядиичек,

Не испорти девке праздничек!

Вороти-ка ты мне милого дружка,

Не то брошуся с крутого бе́режка

В нашу быструю, глубокую Двину,

А перебейку-супостатку прокляну!..

И вдруг пляска оборвалась. Все остановились как вкопанные и, еще раз притопнув, в один голос лихо выкрикнули:

— Вот как мы-то!.. — и засмеялись весело и раскатисто.

— Ну и северянки! Браво! — похвалил Верещагин. — Уважили нас, уважили. Спасибо!

— На что нам спасибо-то? Из спасиба даже лаптя не сплести…

— Ну как, Лидуся? — обратился Верещагин к жене. — Можно им рублишко на орехи дать? Заработали?

— Заработали, Вася. Какая хорошая песня! Сродни трефолевской камаринской. Честное слово!

— Чего удивительного! Ясно, Трефолев, как, бывало, и покойный Некрасов, у народа поэзии учится… Вот вам, северяночки, на конфеты да на семяночки целых пять рублей!..

— Ой, что вы, что вы, добрый человек!

— Зачем?..

— Разве ребятам на вино?

— Да берите, чего рты раскрыли! У этого проезжего, видать, денег хватит!

Верещагин подал золотую пятерку, снял шляпу, поклонился:

— До свидания, голубушки, до свидания, веселые северянки!.. Счастливо оставаться да с песнями не расставаться!..

— А вам дай бог ветра в спину! Чтобы легко плылось, легко ехалось! — отвечали бабы на приветливое прощание Верещагина.

Барочка-яхта с приподнятым парусом тихо отвалила от берега.

На фоне оранжевого неба, на крутом яру вырисовывались силуэты крепких бревенчатых изб, а поодаль от них стояли четыре мельницы-ветрянки и махали крыльями вслед уходившей на север верещагинской барке.

Ложась спать, Верещагин наказывал вахтенному Гавриле:

— Не торопись. Гляди в оба. А будет по пути большая деревня или красивый берег с сосновым бором — становись на якорь и разбуди меня.

— Наше дело такое — поденщина, чем тише едем, тем больше получим, — отвечал послушный работник Гаврила. Он, как и двое других его товарищей, не ожидал в эту весну столь легкой работы, похожей на забавную прогулку.

На широком плесе у села Черевкова догнали огромные плоты бревен. Плоты шли с Вычегды «из зырян», по течению, без парохода. А когда был встречный ветер, они приставали к берегу с подветренной стороны, и сплавщики проводили время у костров в ожидании хорошей, тихой погоды. Однажды Верещагин приткнул свою барочку к хвосту плота, состоявшего из нескольких десятков тысяч сосновых бревен. Плоты сопровождал чиновник удельного ведомства, человек интеллигентный, в пальто со светлыми пуговицами и с золотистой веточкой-кокардой на фуражке. Правильная, клинышком, бородка и пенсне с черным шнурочком, зацепленным за пуговицу, свидетельствовали, что чиновник имеет близкое отношение к городу, к богатейшим хозяевам удела. Верещагин пригласил его на чашку чая, благо Андрюшка кипятил на палубе ведерный самовар почти беспрерывно: ему нравилось, что самоварная труба, возвышаясь над каютой, дымит, как у заправского парохода. Чиновник обрадовался неожиданному знакомству с известным художником. В разговоре старался показать себя достойно. Разговорились о северном русском лесе: о том, сколько гибнет леса от пожаров в летнюю пору, как много его гниет в местах, где хищнически вырубают корабельные рощи и отправляют лес за границу, главным образом в Англию.

— И тут Англия! — воскликнул Верещагин. — В Индии она хозяйничает, в Америке ее капитал… Из России она лес выкачивает, да не только лес! А что достается русскому мужичку, вот этому самому, который, скажем, стоит с багром у вас на пароме?..

— Сорок копеек в день, — поведал чиновник.

— И плюс болезни от простуды да риск утонуть во время бури, — добавил Василий Васильевич.

— Случается и это, — согласился чиновник.

Верещагинская барка-яхта, причалив к плоту, медленно тянулась по течению реки. Посреди плота — избушка чиновника, на задних плотах — шалаши из еловых веток — жилища сплавщиков; тут же, на травянистом дерне, очаг с таганом, чайники и котелки. Длинными, гребными веслами и шестами сплавщики направляют плоты на стрежень реки. В знакомстве с простыми людьми, в наблюдениях за их жизнью, в работах над зарисовками двинских берегов и древних архитектурных памятников проходило путешествие Верещагина. Не торопясь, с длительными остановками в двинских деревнях и селах, он добрался до бойкого портового Архангельска. В Троицкой гостинице, на главном проспекте деревянного, пропахшего треской и тюленьим жиром города, Верещагин остановился на несколько дней. В светлые северные ночи он ходил по набережной, любовался на оранжевые, с золотистой россыпью закаты, дышал свежим морским воздухом. Изредка устанавливал измазанный красками, видавший виды этюдник где-либо в укромном месте, подальше от любопытных глаз, и набрасывал на фанерных дощечках берег Двины, прозрачные дали Заостровья, деревянный домик Петра Первого — все то, что казалось ему привлекательным и интересным.

Из Архангельска в бурную непогодь на морском пароходе Верещагин отправился в Соловки. Однажды Верещагин зашел в монастырскую иконописную мастерскую, рассчитывая хотя бы там обнаружить даровитых живописцев. Но мастерская по изготовлению дешевых икон работала под надсмотром архипастыря, преследуя лишь цель наживы — увеличение и без того огромных монастырских доходов. Бесплатный труд богомольцев-отходников на монастырских лугах, огородах и скотных дворах, роскошная жизнь высшего духовенства и приезжей, столичной знати — всё это вместе взятое оставило у художника-путешественника самое тяжелое впечатление. На память от посещения Соловков остались всего-навсего две торопливые зарисовки. Не хотелось браться за палитру: нелегко было видеть, чувствовать и понимать, что за этими крепостными стенами, в прекрасных архитектурных созданиях русской древности, творится что-то пошлое и гнусное.

«Недолго все это продержится! — думал Верещагин, взирая на монастырские порядки. — Народу нужна всеобщая грамотность, культура, и если всё это со временем будет — устои религии пошатнутся и рухнут. И тогда Соловки, и Печерская лавра, и прочие памятники старины — всё превратится в музеи, достойные восхищения и сознательного преклонения перед разумом и творением рук человеческих».

Опираясь на суковатую палку, Верещагин одиноко ходил вокруг серых, поросших травой и мохом монастырских стен. На обтесанных тяжелых, тысячепудовых камнях виднелись чуть заметные царапины — следы бомбардировки монастыря англичанами. Тут же валялись ржавые осколки и неразорвавшиеся чугунные ядра. Прошло сорок лет с тех пор, как английские военные корабли, подойдя к Соловкам, открыли ураганный огонь по монастырю. Настойчиво пытались тогда англичане захватить этот остров и превратить его в свой опорный пункт на русском Севере. Но крепки стены соловецкие, а еще крепче в борьбе с врагами люди русские. Этот клочок земли, окутанный туманами, омываемый беломорскими волнами, оказался для англичан неприступным. Верещагин постучал палкой по ядрам, наклонился, посмотрел внимательно на их калибр и форму, вспомнил, что и в семьдесят седьмом году турки на болгарской земле стреляли такими же, тогда уже немного устаревшими, английскими снарядами.

«Вот она — «англичанка»! Везде-то она сунется! — подумал он. — Даже сюда, на Север. Нет, господа лорды, здесь вам не Индия. А что еще будет, когда со временем Индия — эта безмолвная, многомиллионная страна — поднимется? Кто сеет ветер, тот пожнет бурю…»

Осмотрев стены монастыря, Верещагин еще долго ходил по лесным соловецким тропам, поднимался на холмы, где в чаще зелени находились притаившиеся монашеские скиты. С высоких холмов виднелась беспредельная беломорская гладь. Чайки огромными стаями с криком кружились над морем. С юго-западной стороны в туманном мареве показалась на скалистом берегу богатая рыбой и жемчугом, избяная, кондовая Кемь…

Загрузка...