В конце ненастного ноября 1903 года Верещагин вернулся из Японии. Радостно встреченный Лидией Васильевной и детьми, он немного отдохнул после дальнего путешествия и принялся было за картины и этюды, вывезенные из Японии. Работа на первых порах тормозилась разными домашними и семейными заботами, визитами друзей и поклонников; надо было прочесть и просмотреть скопившиеся газеты и журналы, письма и долговые претензии. Не успел он по-настоящему приняться за работу, как разразилась война с Японией. Из газет стало известно, что вероломно, без объявления войны напав на Россию, японцы сразу же вывели из строя три наших первоклассных корабля. Война с Японией не была неожиданностью для Николая Второго и его министров. Царь и его приспешники хотели этой войны, чтобы отвлечь внимание народа от нарастающей революции. Они надеялись войну закончить победой. Но оказалось, что Японию «шапками не закидаешь», молебнами от ее натиска не спасешься. Неудачи в военных действиях с первых же дней показали слабость и гнилость самодержавия и усилили недовольство в народе, не желавшем войны. Царь, под давлением опасных событий и по совету своих приближенных, назначил командовать русским флотом в Тихом океане популярного в народе адмирала Степана Осиповича Макарова.
Получив назначение, Макаров без промедления выехал из Петербурга на Дальний Восток. Едва кончились шумные проводы, талантливый и энергичный адмирал сразу же, в своем вагоне экстренного поезда, погрузился в работу. За двадцать дней продолжительного пути Степан Осипович, обеспокоенный сведениями о превосходстве сил противника, неоднократно писал в Петербург о том, что русский флот на Тихом океане должен быть увеличен и усилен. Он требовал присылки миноносцев в разобранном виде по железной дороге; просил о доставке бронебойных снарядов с изобретенными им наконечниками; настаивал на том, чтобы срочно отпечатали его труд «Рассуждения по вопросам морской тактики». На все эти и другие требования, посланные адмиралом с пути, Морское министерство ответило Макарову глухим молчанием… Как только вспыхнула война с Японией, Верещагин решил, что ему не время заниматься обработкой японских этюдов и не место в уютной мастерской. Ехать, невзирая ни на что, ехать немедленно на Дальний Восток, в гущу событий! Кто, как не он, может показать и эту войну со всеми неприглядными сторонами, которые стали очевидны в самом ее начале! А когда художник узнал, что Макаров получил назначение и выехал в Порт-Артур, то не смог более оставаться праздным наблюдателем и отправился следом за боевым адмиралом. Макаров знал Верещагина, Верещагин отлично знал Макарова. Они были похожи друг на друга не только благородной осанкой: это были неподкупные, бескорыстные, с чистым сердцем патриоты в высоком смысле слова.
Подобно Макарову, Верещагин в пути на восток был поглощен думами о войне, ненужной русскому народу. Однако поскольку война началась — и началась с вероломного нападения японцев на русскую эскадру, стоявшую в Порт-Артуре, — он думал о чести России, о том, как выйти из этой войны без позора. Верещагин даже решился написать царю: «Не взыщите за смелость писать вам: прикажите генералу Куропаткину немедленно собираться и выехать на Восток… Имя Суворова на языке у всех военных, но главное суворовское правило — быстрота сборов — не практикуется…» Через три дня он снова пишет царю письмо с упреками по адресу неповоротливого Куропаткина и предупреждает царя о необходимости усиления охраны мостов на Сунгари и Шилке. Как и многие русские люди, знавшие замечательного флотоводца Макарова, Верещагин крепко надеялся на него. Никто другой из высших военно-морских командиров не смог бы выправить создавшееся тяжелое положение в русском флоте на Тихом океане. Только он — любимец моряков, талантливый и преданный родине адмирал — мог изменить ход событий. Невзирая на превосходство в военно-морских силах, японское командование, зная Макарова как умелого, энергичного и отважного адмирала, боялось его решительных и продуманных действий. Обо всем этом из газет и понаслышке узнал Верещагин, пробиравшийся в специальном вагоне на Дальний Восток. В шестьдесят два года не было у него уже, конечно, того молодого задора, с каким он рвался из Парижа на Балканы. Он мало шутил и часто сидел у окна вагона в тяжелом молчаливом раздумье. Быть может, в эти дни и часы ему приходили в голову мысли о том, что эта поездка может стать последней… Не потому ли он писал своей жене письма-наказы, похожие на завещания: «Не учи детей сверхъестественному, не затемняй их сознание фантазиями…»
Он много думал о детях. Их жизнь только начиналась, его — подходила к концу. И когда по пути на Восток солдат-денщик, разбитной вологодский парень Алексей Паничев, угощал его крепким чаем и спрашивал, зачем это он — седой, бородатый дед — по доброй воле едет на войну, Верещагин, усмехался и горькой шуткой отвечал солдату на его бесхитростные расспросы:
— А еду я, батенька мой, потому, что мне в постели умирать неприлично.
— Ну, Василий Васильевич, вас-то бог сохранит!
— Меня сохранит, значит, и тебя сбережет. Ты, Алеша, при мне будешь. Надеюсь, ссориться мы с тобой не станем?..
— Избави бог! Какая с барином ссора… Мы ведь с понятием… Сделаем все, что прикажете. Мне и ротный так настрого приказал — служить вам верой и правдой. И уж больно ротный хвалил вас. Да я и сам теперь вижу, к какому доброму человеку я приставлен…
Ехали они вдвоем, занимая целый вагон.
Однажды где-то в Сибири, на продолжительной остановке, Верещагин стал зарисовывать денщика в свой походный альбом и, чувствуя его расположение к себе и доверчивость, стал расспрашивать, не отвлекаясь от дела:
— Ты, Алеша, чей, да откуда родом? Судя по говору, будто вологодский?
— Не вроде, а точно угадали, Василий Васильевич, Кадниковского уезду. В деревне-то по фамилии и изотчеству никогда не звали, а всё кликали — Олёха. С малых лет я, Василий Васильевич, учился у роговщиков за Кубиной-рекой делать гребешки да пуговки. Добычи никакой не было, из-за хлеба работал. Потом в деревнюшке одной, на Кихте-реке, бес попутал — церковь Козьму-Демьяна малость очистил. Всей мелочи рублей восемь было. Однако и за это били-били, скулу свернули, к костоправу ходил. Спасибо, в тюрьму не посадили… Жить в своих местах нельзя, все в глаза тычут — вор да вор… Побежал я из своих мест в Вологду работы искать. Я не зимогор какой, чтобы без дела шляться. А воровством заниматься — тоже не дело. Или суд с острогом, или побои без суда — выбирай любое. В городе роговых дел мастеровых нет. А в нашей волости видал я, как сапожники чеботарят. Сам же в руках щетинки не держал. Дай, думаю, пойду по этой части. Прихожу к хозяйчику. Дом двоежитной, то бишь в два этажа. Захожу — мастерская, двадцать мастеров и подмастерьев. Сапоги, туфли шьют, песенки поют: не житье — малина!
«Здрасьте, — говорю, — хозяин с хозяюшкой, я к вашей милости, ищу заработка». — «А что умеешь делать?..» — «Могу, — говорю, — шить обутку, простую и фирменную, из сафьяна и юфты». — «Такой мне нужен, — говорит хозяин. — Струмент есть?..» — «Никак, — говорю, — нет». — «Ну-с, тогда пользуйся пока чужим струментом». И подает мне лакированный товар, модельные туфельки сшить. Дня два я копался, на третий попался. Стал хозяин работу принимать от всех вообще. Вижу, и мои туфельки двумя пальцами приподнял, держит, будто лягушку в руках, морщится: «Кто мне это товар испортил?» А я сижу, исподлобья гляжу да молчу. «Вас спрашиваю — кто такую дрянь сшил?» Вся мастерская молчит, и я сижу да молчу. «Кто из вас, негодяев и мошенников, испортил туфельки дамские?» А я сижу да молчу. Швырнул это он мое изделие в угол. И не заметил я, как снова взял эти же туфельки в другую руку и с усмешечкой, ласково спрашивает: «А эти игрушечки кто так хорошо смастерил?» Я привскочил с табуретки и, не глядя, кричу: «Моя работка!..» — «Ах ты, сукин сын!..» — да колодкой меня, да колодкой по башке. Всего измочалил. А когда узнал, что у меня сапожное дело до этого и в руках никогда не бывало, удивился моей храбрости, подал целковый и сказал: «Вот тебе, Олёха, за нахальство! И убирайся от меня ко всем чертям!» А тут скоро набор в солдаты, и меня забрали…
Верещагин выслушал его и улыбнулся:
— Бывал я, Алеша, в ваших вологодских местах. И народ ваш знаю. Люди там откровенные, вроде тебя — живут без утайки; немножко такие… ухари беспечные.
— Ужли и в наших краях бывать вам приходилось? Где же это?..
— У Спаса Каменного, на озере. А через Устье Кубенское ездил даже в Заднее село, на конную ярмарку. Покупал я там меринка за восемьдесят рублей для разъездов по Вологодчине, а мне ваши менухи-плуты, и не заметил как, вместо того меринка жеребую кобылу подсунули. И ездить на ней было невозможно…
Алеша-денщик до слез расхохотался, довольный за своих земляков.
— Это уж как есть, Василий Васильевич, кого угодно обжулят, на то она и ярмарка!..
В дальнем пути на Восток жил Верещагин с денщиком дружно: доволен был его услужливостью, а тот еще более — добротой и непритязательностью знаменитого художника. В Ляояне, не доезжая до Порт-Артура, художник задержался на один день у племянника, Кузьмы Николаевича Верещагина, служившего там коммерческим чиновником. У племянника в квартире жили постояльцы — русские офицеры-дальневосточники, эвакуировавшие своих жен в глубокий тыл. Только одна молодушка, Мария Александровна, жена Кузьмы Верещагина, хозяйничала в доме, — муж ее был в отъезде.
— Здравствуйте, голубушка! — приветливо поздоровался Верещагин. — Я ваш дядюшка, художник… слыхали о таком?
Мария Александровна много слышала, много читала о своем дядюшке, по фотографиям представляла его себе бородатым, но не таким седым, не таким живым и кипучим, и ростом повыше. Офицеры тоже были приятно удивлены неожиданным появлением такого гостя. На кухне молодая хозяйка и два денщика стали готовить обед, особенно старались для Верещагина.
— Василий Васильевич, вы индейку с рисом будете есть? — доносился из кухни голос племянницы.
— Буду, голубушка, буду.
— А лучку положить?
— Да, да… как можно больше этой прелести кладите! Без луку нельзя… — И дядя сам побежал на кухню помогать племяннице готовить обед.
— Знаете, Машенька, голубушка, у себя дома я постоянно толкусь около кухни. Супруга у меня — Лидия Васильевна, она музыкантша: никак не переносит кухни, зайдет на минуту и — голова болит… Как-то они, родные, там без меня себя чувствуют! Не могу о них ни на минуту забыть…
«Господи, такой знаменитый дядя, а о каких маленьких делах толкует», — думала Мария Александровна, не зная, о чем и разговаривать с таким человеком.
Жильцы-офицеры сходили на базар, принесли полный саквояж ананасов, вина и всяких закусок. К обеду приехал и племянник Верещагина, Кузьма Николаевич. Мария Александровна упрашивала почтенного дядюшку воздействовать на мужа, чтобы он отпустил ее в Россию, а сам Кузьма чтобы ни в коем случае не ездил на реку Ялу, где наши войска вели бои с японцами.
— Ах вот как! Племянничек на позицию собирается? Хорошо! И я с тобой там побываю. Покупай пару верховых лошадей. Для меня закажи сделать помягче седло, заготовь белил, краски — и махнем на эту самую Ялу. А Машеньку не держи, пусть едет в Череповец, в Пертовку, успокой ее.
Верещагин выпил две стопки виноградного вина, быстро порозовел и заметно оживился. Ему захотелось поговорить с офицерами, квартировавшими у племянника. Был среди них высокий, стройный красавец, подполковник Захаров. Говорил он очень умно, сдержанно и, как видно, был настроен весьма воинственно: о «япошках» отзывался с пренебрежением. Захарова удивляло нахальство японского микадо и его генералитета, осмелившихся наброситься на махину российской державы. Разговор Верещагина с подполковником начался издалека, с расспросов — давно ли Захаров в таком звании, где учился, где служил; на все вопросы подполковник отвечал учтиво и четко, по-военному. Когда разговор зашел о войне, подполковник стал нервничать. Взяв лежавшую перед ним вилку с костяной ручкой, он замолчал и, опустив глаза, слушал Верещагина. А тот горячо и убедительно говорил, обращаясь к присутствующим:
— Господа офицеры, мои годы перевалили на седьмой десяток. Есть у меня некоторый жизненный опыт…
А племянник Кузьма весело добавил:
— Да, опыт у вас, дядюшка, огромный! По-моему, едва ли в России найдется другой человек с биографией, подобной вашей. Где вы только не побывали!..
— Да, не обижаюсь, кое-где был, кое-что видел, — продолжал Верещагин, — и даже воевать приходилось, хотя я самый отъявленный враг войны, тем более — войны, ненужной народу. Но и мне приходилось иногда на войне убивать людей, вот этой же самой рукой, которою я писал изобличающие войну картины. Объяснимо ли такое противоречие и простительно ли оно мне? И объяснимо, и простительно. В момент горячей и опасной необходимости я брался за оружие и сражался за честь России. Но честь России требует, чтобы мы, русские люди, воевали и против войны. В рядах этих, к сожалению немногих, бойцов за мирную жизнь я не был трусом. Сейчас трудно об этом говорить. Правильную оценку дадут потомки. Но речь не об этом. Я, старик, еду на войну; вы, молодые люди, бравые и образцовые офицеры, находясь в Ляояне, в резерве, в любую минуту можете быть посланы в бой. Кстати, не помните ли, в прежние времена была у нас такая непозволительная, грустная песенка:
Невдалеке от Бологоя
Два встречных поезда свистят:
В одном быков шлют для убоя,
В другом — на бой везут солдат…
Верещагин, сказав это, заметил, что все офицеры, племянник Кузьма с женой, Марией Александровной, — все внимательно слушали, уставившись на него немигающими глазами. Только подполковник Захаров, опустив голову, ни на кого не смотрел и крепко сжимал вилку обеими руками.
— Да, война без жертв не бывает. Никто из нас особенно не удивится, если кое-кого из присутствующих не досчитается. С давних пор русские люди умели воевать и не боялись умирать, — говорил Верещагин, и лицо его, красивое, с бородой, достававшей до столешницы, становилось строгим, взгляд хмурым, пронизывающим. — Да, эта война с «япошками», как их пренебрежительно называют некоторые господа, не является популярной в народе. И наши люди будут погибать только ради того, чтобы продлить срок существования шаткого деспотизма…
Верещагин из-под нахмуренных седых бровей взглянул на подполковника Захарова. Тот, стиснув зубы и напрягая мускулы, с хрустом ломал зажатую в пальцах роговую рукоятку вилки. Потом он опомнился и, обращаясь к хозяйке, тихо, полушепотом проговорил:
— Мария Александровна, извините… К сожалению, Василий Васильевич во многом прав…
Верещагин налил себе еще стопку вина и, подняв ее, сказал:
— За ваше здоровье, за ваши успехи, господа офицеры! Кто будет жив, тот многое увидит и узнает. Будьте здоровы!..
— За ваши успехи, Василий Васильевич!
— Живите еще столько же…
— Надеемся увидеть ваши картины из русско-японской войны, — говорили офицеры, звонко чокаясь бокалами с Верещагиным.
Вечером офицеры провожали художника в вагон, стоявший на запасном пути в Ляояне. С Захаровым Верещагин расстался дружелюбно и трижды расцеловался на прощание.