До дома отца Нисы, графа Замойского, было далековато и поэтому Ян добрался до него все же с опозданием. Широкие ворота были открыты, на деревьях вдоль аллеи к самому подъезду вела цепь китайских фонариков, пять белых колонн дома казались призрачными от света луны, блистали огромные цельные окна, гремела за ними музыка и носились огромные тени танцующих. Пригласить Нису на первый танец было уже невозможно, и Ян довольно спокойно поднялся по лестнице наверх.
На полпути он задержался перед зеркалом и остался доволен осмотром. В зеркале отразился человек, одетый до той степени изысканности, которая еще не предполагает фатоватости. Над белым воротничком виднелось лицо, тоже не фатоватое, с умным выражением глаз, белокурыми непокорными прядями над лбом. Он впервые осознал, что он, пожалуй, красив, и был рад этому. Удивительно было бы, если б такое совершенство, как Ниса, полюбила неумного или же хотя бы некрасивого человека.
Ян спокойно поднялся наверх и вошел в залу. Пары медленно двигались в полонезе, блестел паркет, сияли люстры, захватывало дух от красоты туалетов, полуобнаженных плеч женщин, щегольских мундиров военных. В третьей паре шла она с человеком, который был Яну менее всего приятен. Он еще раз посмотрел, чтобы убедиться — не ошибся ли. Да, это был Гай фон Рингенау. Проходя мимо Яна, она едва заметно кивнула головой и сердце Яна сразу затрепетало и стало легким и теплым. Что ж, он сам виноват, что опоздал. Разве ее вина, что этот Гай подошел раньше.
Чтобы сократить время, Ян стал слоняться по тем частям зала, которые были отделены арками, и присматриваться к тем, которые не танцевали. Он сразу выделил среди них старичков, сидевших за зеленым столом, перезрелых девиц с маменьками, затянутых в слишком уж яркие не по возрасту платья, и кучку молодых дипломатов в черных фраках с чинными и кислыми минами, считавших ниже своего достоинства вертеть ногами посреди залы.
Это занятие скоро наскучило Яну и он подошел к куче поэтов, сидевших у стены в креслах и слишком увлеченных каким-то интересным спором, чтобы танцевать. Это была по большей части многообещающая молодежь, но среди них сидели и двое-трое «маститых». Как раз в то время, когда Ян подошел, спор возобновился с особой силой. Сидевший у стены в кресле лирик и писатель философских стихов Руперт-Березовский, который вследствие роковой ошибки своего прадеда носил в себе кровь двух народов, молодой человек с темным лицом и бурей кудрей, закинутых назад, кричал что-то низенькому, одетому в довольно мешковатый фрак «балладнику» Герцу:
— Вы, сударь мой, просто напороли ересь! Из-за того только, что наш предок Адам пахал землю, вы предлагаете мне писать хотя бы иногда стишки, подражающие песням этих дикарей. Дудки!
— Да я и не хотел этого сказать, — оправдывался Герц, который был трусоват, и теперь, сказав необдуманно что-то смелое не по чину, спешил разуверить других. — Я только…
Но лирик, который спешил развить свои мысли, боялся, чтобы его не перебили, и поэтому, не слушая Герца, продолжал саркастически:
— Извините, но я не нахожу там ничего хорошего. Эти песенки попахивают заношенной рубашкой и не более лиричны, чем урчание в брюхе у такого вот лирика, который, сочиняя оные песни, нежно чешет перстами зад.
Молодой человек с изрядно помятым лицом, с сетью морщин, идущей от глаз, презрительно промолвил:
— А разрешите спросить, господин Руперт, вы что, никогда этих манипуляций не производите? Или, может быть, удаляетесь в темную комнату, чтобы почесать там, где чешется? Наш крестьянин по крайней мере откровенен. Он не прикрывается фразой, он искренен. А вы со своей лживостью и лицемерием просто жалки.
Руперт, видимо, разозлился и брякнул, злобно шевеля губами:
— Видимо, вы забываетесь, пан Марчинский, что вы не в своих излюбленных кабаках и веселых домах, а в приличной гостиной.
Марчинский усмехнулся:
— А можно мне спросить, прилично ли говорить в гостиных о заношенных рубашках, ворчании в брюхе и этом самом жесте. Если же вы считаете, что в гостиной можно говорить о веселых домах, то мне только остается сожалеть о гостиной.
Поднялся галдеж, Яну был противен этот Руперт, отрекавшийся от песен своего народа, и он из духа противоречия пробился в центр и тоже стал ругаться с лириком (Марчинский смотрел на него с удивлением и недоверием). Ян оживленно жестикулировал, и под конец Марчинский тоже ввязался в спор, причем они вдвоем весьма скоро отделали Руперта. Когда полонез кончился и Ян пошел туда, где сидела Ниса, Руперт вдогонку одарил его «теплым» взглядом и потом навалился на Марчинского:
— Вы, сударь, очевидно, также неразборчивы в приобретенных друзьях, как и в подругах. Водитесь с разными лицемерами, которые в трудах своих консерваторы, а на деле отдают радикальным душком.
Марчинский отделился от стены и двинулся к Руперту.
— Вы подумали, прежде чем это сказать? Я боюсь, как бы вам не пришлось горько каяться. Вы мне за это ответите. Я у вас требую удовлетворения.
— Гм, — произнес важно Руперт, откидываясь назад, — вы знаете, что я принципиальный противник дуэлей.
— Дрожите за свою шкуру, — сжав зубы, сказал Марчинский, — так я же вас заставлю, я вас заставлю.
И он рванулся к Руперту, чтобы влепить пощечину. Тот закрыл лицо рукой и втянул голову в плечи. С мест повскакали люди — разнимать поэтов.
Марчинскому помешали ударить, схватили за ноги. Тот постоял минуту, красный, с закрытыми глазами, и прошептал глухим голосом: «Пустите, я больше об это дерьмо не стану марать рук».
Руперт встал и поспешно ушел на другой конец зала. Марчинский вышел в парк и там бессильно опустился на скамью.
Яну не повезло. Когда он подошел к Нисе, она посмотрела на него лучистыми глазами и сказала, что очень просит извинить ее, но она не думала, что он придет, и обещала три танца Гаю фон Рингенау, но если он не уйдет скоро, то мазурка и все последующие танцы его. Яну ничего не оставалось, как тоже извиниться и сказать, что он не уйдет. Он хотел по крайней мере посидеть с ней рядом, но заиграл оркестр и Гай в форме капитана Свайнвессенского гвардейского полка галантно подскочил к Нисе. Та успокаивающе кивнула, и танец начался.
Ян опять побрел по залу и (все пути ведут в Рим) опять пришел к той же кучке поэтов. Там все еще спорили, перемывая кости Марчинскому, но, увидев Яна, перевели разговор на другое. Ян сел в одно из кресел, что стояли вокруг стола, и закурил. У колонны два молодых человека с грязными ушами подмигнули друг другу, и один из них заговорил преувеличенно громко, чтобы все могли слушать. «А все же я согласен с Рупертом. Эти свиньи способны только копать землю. Мужичье, хамы. И добро бы они дали нам что-нибудь, а то они питаются нашими соками. Все наше. Наша наука, наши песни, наши изобретения, наша философия, даже язык и тот наш».
Они явно нарывались на скандал, что было в последнее время делом обычным. За этим следовала обычно дуэль или попросту избиение в темном переулке. Ражие парни с молодецкими лицами, в распахнутых плащах, нарывались на споры с учеными и поэтами, которые имели несчастье быть славянами и потом «в справедливом порыве народного гнева» бывали искалечены, а то и вовсе убиты. Этих парней объединяла какая-то тайная мощная организация, помогавшая им навязывать драки и благополучно избегать полиции и возмездия настоящей толпы. Ян раздумывал: стоит ли ему ввязываться в их спор, но тут к нему на помощь неожиданно пришел мощный союзник. Парни как раз прохаживались насчет того, что славяне ничего не дали поэзии покорителей. И тут в воздухе хлопнуло как из револьвера одно коротенькое слово: «Ложь!»
Все обернулись в недоумении и увидели черноволосого, среднего роста человека с огромными, жадно блестящими глазами и впалыми щеками.
Ян сразу узнал его: это был Шуберт, поэт, только что отсидевший два года в страшной Золанской цитадели. Шуберт подошел быстрым шагом к спорившим.
— Вы, господа, занимаетесь пустым чесанием языка. Я сожалею, что я принадлежу к угнетателям. Это препротивная штука. Как вам не стыдно так говорить о народе, который только пробуждается! А вы, молодые люди, стыдились бы говорить о вещах, в которых вы ни черта не понимаете. Половина наших ученых — они, сколько поэтов, и первоклассных поэтов, выступало на нашем языке, а остальные наши поэты — из лучших, из лучших, слышите, а не какая-нибудь шваль, брали их мотивы, их песни и создавали гениальные вещи. Это хорошие люди, и я предпочел бы говорить с ними и сражаться с ними, но не с вами. А они поднимутся, и вы попомните мои слова, когда они погонят нас с вами в шею, и будут правы. Наши фабричные с мануфактур это понимают. Мы слишком долго сидели на чужой шее, чтобы надеяться на прощение, мы обкрадывали их и материально, и духовно, и еще думаем, что они будут к нам милостивы. Нам скоро придется горевать по этому поводу, а но народ нас не простит. У них есть песня о собаках, которые охраняли двор разбойника. Эта песня заканчивается хорошими словами: «Они должны помнить, что когда люди врываются в дом разбойника, то вешают на одном с ним дереве и его собаку». Эти собаки — мы, и мы охраняем разбойника. Нас повесят на одном дереве, и там вы сравняетесь с теми, кому сейчас лижете пятки.
Напуганные этим потоком слов, поэты исчезали из угла, и под конец перед взволнованным Шубертом остались только Ян да мирно похрапывающий в кресле самый старый поэт страны — Лепесток. Он сидел в своем старом зеленом с золотом мундире, отвалив нижнюю губу, безмятежно спал под аккомпанемент спора и оркестра.
Шуберт закашлялся и сел в кресло. Неровный, пятнами румянец появился на его впалых щеках. Потом он прохрипел:
— Ушли, забоялись, трусы проклятые. Как шлюхи, вцепились в богатую страну и рвут подачки. Пенештишики, подарочники, грызут горло всякому честному человеку, если он против их хозяев. Своих убеждений у них кот наплакал — идут за тем, кто больше платит. А сейчас боятся. А вы не боитесь?
— Нет, — сказал Ян, — я не боюсь, да и чего бояться.
— Ну как чего, тюрьмы, например.
— А за что, ведь, кажется, никто не запрещает высказывать свои мнения, а уж тем более слушать чужие.
Шуберт посмотрел удивленно.
— Вы еще наивны, молодой человек, хорошо, по-детски наивны. Много бы я дал, чтобы так же верить в жизнь и людей, как вы. Свои мнения. Ого, наши феодалы, наши денежные мешки, многое бы дали, чтобы совсем лишить людей собственного мнения.
— Но ведь вы, например, высказываете их, не боитесь.
— Эх, друг мой, я отсидел уже два года в Золане, я болен чахоткой, и наверное, скоро умру. Если б вы знали, какой это ужас и одиночество сидеть в каменном мешке. И главный ужас, что нельзя рассказать никому, что нельзя писать, что ты один и не можешь ни с кем поделиться мыслями. А они там большие и горькие. И полнейший ужас невысказанного. Тысячи диковинных замыслов родились и умерли в душе от молчания. Я надломлен, я уже старик, несмотря на мои сорок пять лет. Я вышел, наконец, но я не могу писать. Они кастрировали мою мысль, мою фантазию, они убили во мне поэта. И главное то, что я и здесь чувствую себя одиноким. Так вы не боитесь? Вы хороший юноша, я это вижу по вашим глазам. Вы слушаете старика, а то все другие бегут от меня как черт от ладана. Вы думаете, что в Тайном Совете сидят дураки. Это верно, но и дуракам иногда приходят в голову умные мысли. Они не трогают старого больного человека. Зачем им нужен лишний мученик, о котором могут вспомнить люди. Пусть лучше поэт Шуберт умрет в постели с ночным колпаком на голове. Но я их перехитрил. Когда дерево догорает — оно разбрасывает много искр, от них может начаться лесной пожар. Пусть не от всех, но от одной искры может. И вот я хожу потихоньку и разбрасываю искорки да искорки. Они сделали глупость, и поэт Шуберт перехитрил их. Я умру, но перед смертью еще сделаю что-нибудь. Они думают, что если я не пишу — я безвреден. А я хожу и разбрасываю искорки. Вот. А вы кто такой, молодой человек? Вы не поэт?
— Нет, я, к сожалению, за всю жизнь не написал ни одной строчки. Я бакалавр университета, Ян Вар.
— Вы молодец, дитя мое. Поэту в наше время нечего делать, и многие талантливые люди ходят как последние бронтозавры по заплеванному лицу планеты. Древняя поэзия железных людей умерла, наша поэзия — труп. Мы слишком долго жили паразитами, мы моральные паразиты, своего народа у нас нет, от него мы так же далеки, как и от китайцев, к примеру. Иссяк главный источник великой реки, потому что мы с высокомерием отвернулись и от наших людей, и от вас, покоренного народа, который мог бы быть нашим братом, если бы мы не наплевали в колодец. Ужасно пусто и холодно в мире, молодой человек. Когда я лежу в постели и смотрю в окно — каждый холодный луч звезды колет мое сердце. Иногда звезда вдруг вспыхивает, и мне кажется, что это несется с далекой звезды сигнал о помощи. И потом думаю, что свет шел оттуда десятки лет, и даже если это сигнал, то те люди, которым грозило бедствие, уже давным-давно мертвы. Так и я. До тюрьмы я старался извиниться перед вашим и моим народом за прошлое. Я писал историю и, чтобы отдохнуть, любовные стихи. Вторые любили, первые проклинали, и они всегда съедали все мои средства. Но я должен был их напечатать. Я писал, а передо мною стояли тысячи обиженных нами ваших предков. Я должен был оправдаться сам и осудить притеснителя. И вот я писал. Какой это ужас, когда сотни замученных при жизни стоят в ночи перед тобой и тянут худые руки. Я думал, что передо мной еще треть жизни, что, расправившись с предками, я перейду к потомкам, и тут за оскорбление верховного правителя принца Гиацинта Нервы, деда нашего теперешнего Франциска Нервы, меня бросили в тюрьму в Золанскую цитадель. Я не завершил всего. Как вы думаете, забудут ли меня?
— Я думаю, что нет, — ответил Ян.
— Вот-вот, — подхватил Шуберт, и глаза его заблестели еще сильнее. — Меня не должны забыть. Я много сделал. Призраков с каждым днем было все меньше и меньше, но оставшиеся так жалобно смотрели на меня. У меня, кажется, галлюцинации, я сильно развинтился. Но я все же крепко вздул этих предков. До меня все доходило поздно, как свет от звезды в окно. Народ кричит, он дает сигналы о помощи, а до меня доходят отданные им десять лет назад. И я вздул их врагов — всех этих Рингенкопфов, Штайницев, этого Фридриха фон Лёве, этого прохвоста Лотария Рингенау, этого прохвоста Альбрехта Бэра, муза которого носит окровавленный меч и пьет кровь из шлема. Я разрушил их романтизм в истории, кто-нибудь другой потопит их сейчас.
Ян приподнялся и осторожно заметил: «Вы знаете, я уже второй раз слышу неодобрительный отзыв о Бэре, а ведь это мой любимый поэт».
Шуберт внимательно посмотрел ему в глаза и, покачав головой, сказал ласково:
— Я вам не верю, юноша. У вас честные глаза, значит, вы не читали Бэра таким, какой он есть. Читали, наверное, приглаженные книжонки о нем. Так нельзя. Это был страшный, кровавый зверь, тупое и злобное животное. Вас прельщала красота его стихов? Милый мой, это не красота, а красивость. Его стихи почти точно повторяют песни, которые поет ваш народ и автором которого он зовет Яна Вереска второго, замученного этим Альбрехтом. Он прицепил к ним кровавые человеконенавистнические концовки и пустил в свет. Вы знаете что-нибудь о Ланах?
Ян помедлил немного:
— Гм-м, кажется, знаю. Это, как я помню, какой-то народ, вымерший в средние века.
— Да, мой сын. Надо к тому добавить, что этот ближайший сосед более счастливый, чем вы. Он к моменту своего покорения крестоносцами имел уже литературу и письменность. Это его не спасло. Достаньте-ка когда-нибудь хронику Мерсе. Это очень скучная в начале книга подымается в середине и конце до подлинных высот пафоса и красоты. Он был франк и поэтому объективен и к нам, угнетателям, и к вашему народу. Так-то, мой дорогой. Я не буду вам говорить о недостойном облике этого лицемера, прочтите-ка лучше сами и убедитесь. Особенно историю о ста орехах. Прочтите и сделайте вывод — что такое народ, живший без языка. Кстати, читайте и спрашивайте ее осторожно — за одно прочтение этой вещи садятся в Золан.
Шуберт вдруг надрывно закашлялся и сплюнул в платок. Потом виновато усмехнулся и сказал Яну:
— Простите меня, я погорячился. Я не должен бы так сразу. Но чем обожать грязь, так лучше уж знать. Помучаетесь немного, и оно будет лучше. И проводите меня до дверей. Мой кэб ждет, а мне уже трудно будет добраться до него.
И они медленно двинулись к выходу. Шуберт поминутно останавливался и говорил, глядя в зал. Потом, взглянув на Яна, произнес:
— Кстати, молодой человек, вы зачем сюда ходите? Уйдите вы с навозной кучи! Или приходите посмотреть на смешные и уродливые стороны жизни? Здесь такая неподражаемая коллекция дураков, уродов и несчастных, что просто смех берет. Вон видите, дипломаты. Они продают свою страну за границей и дешево получают за это, они говорят от имени своего народа (на что он их никогда не уполномочивал) то, что он сам никогда бы не сказал. Их красноречие, их лживые взгляды противны, как ничто. А вон Лепесток спит. Этот продал оптом и в розницу все мысли в своей голове, сочиняет торжественные оды феодалам и выскочкам из купцов. А вон генерал танцует, силясь показать, что он молод. Это жесточайший палач крестьян восставшей Боровинской страны — Гольге. Его фамилия соответствует его душе. Он послал нашему Нерве депешу: «Их войско хотело неба на земле, теперь половина из них в земле, а половина между небом и землей». Когда он вернулся, ему рукоплескали дамы. Этот тоже торгует: собственной совестью. Есть слухи, что он продал также свой отряд, когда была венгерская война. За это он получил большие деньги и с тех пор очень богат. А женщины, боже, что такое женщины, эти существа, переболевшие в детстве «хлоросом», с талией, изувеченной с детских лет корсетом (половина из них не сможет из-за этого рожать детей). Но зачем им дети! Они живут для наслаждения, и больше им ничего не нужно и не важно. Это выродки. У них плохо развитые груди, прозрачные пальцы рук и ноги, не привыкшие ходить, слабые и белые — какие-то рудиментарные остатки вместо мышц. Слабые, ничтожные существа. Когда же придет настоящий, здоровый, красивый, жизнеспособный народ без печати вырождения на лице? Не бывайте здесь. И наша знать дрянь, а ваша и подавно. Лицемеры, скверные людишки, лижущие пятки угнетателям. Посмотрите кругом мудрым взглядом, посмотрите на нашу безмозглую армию, на наших тупоголовых канцлеров, на наших чванных феодалов, на нищих крестьян. Это же Родина, я родился здесь, я почти не видел нашего Эйзеланда. И вот в ней такое государство: нелепое, огромное, бессмысленное, неповоротливое, страшное, как кошмарный сон.
Встревоженный Ян с тоскою смотрел на вертящиеся пары, и ему уже казалось, что кенкеты и свечи светят тускло, дамы уродливы, а мужчины жалки. Они уже подходили к дверям, когда мимо них промчались по кругу разрумянившиеся Гай и Ниса. Шуберт посмотрел на них и расхохотался.
Трогая Яна за рукав, он сказал:
— Видите, какая великолепная пара. Этот невероятный болван — гвардеец, выродившийся потомок того самого Лотаря Рингенау, с узким лбом, и с ним девушка, неглупая, кажется, но тоже изуродованная как властью своей, так и своим воспитанием. Это будут великолепные муж и жена, вот попомните. Они чудесная пара, как говорят — два сапога.
Ян был так зол, что готов был бросить этого человека и вернуться в зал, но Шуберт был очень жалок, и он только сказал ему подчеркнуто ледяным тоном:
— Вы меня извините, но насчет девушки вы, кажется, ошибаетесь. Это, если согласится ее отец, моя будущая невеста.
Шуберт ужаснулся, он опять закашлялся и виновато сказал Яну:
— Извините, я второй раз сегодня оскорбляю ваши чувства, но я старик, я умираю и за эти полтора месяца еще ни разу не солгал. Мне поздно лгать, я на пути к тому свету. Я вижу людей с первого взгляда, поверьте моему опыту и силе обобщения: ведь я вижу людей «света» и знаю их характер и их привычки. Буду очень рад, если мое предсказание не исполнится, но вы честный человек, как я думаю, и лицемерить не собираетесь. Вы рабочий человек, если пишете труды, а это ведь трутни. Вы сами понимаете, что вам с ними не по пути. Если она хорошая девушка — уведите ее отсюда.
— Я так и сделаю, — хмуро буркнул Ян, сам не понимая, что его удерживало от грубости — жалость к Шуберту или его необычайно ласковый тон.
— А пойдет ли она с вами?
— О, конечно.
— Ну, дай бог, дай бог, — и он ласково погладил Яна по рукаву. — Сам не знаю, отчего вы мне так понравились, «припали к сердцу», как говорится в песнях. Я наговорил на десять жарких ораторов, а надо было бы опасаться. Ведь и у стен есть уши. Это я о вас. Вам надо бы беречься. Мне-то что. Когда небесный клерк подводит итог, тогда все уже суета сует.
И Шуберт, ведомый Яном, начал осторожно сходить с крыльца.
— Это кровохарканье на балу меня совсем обессилело. Кстати, вы извините, я опять забыл вашу фамилию. Я теперь ослаб памятью, если дело касается сегодняшнего дня.
— Ян Вар.
— Вар, Вар. Помните, был такой Вар, который угробил легионы в Тевтобургском лесу, кажется. — И он с ложным пафосом продекламировал: «Вар, Вар, отдай мне мои легионы. Так вы своих легионов не теряйте». Постойте. — И Шуберт вдруг встрепенулся так, что Ян испугался. — Вар, это не вашу книжку о культуре, насаждавшейся насильственным путем, я читал? Потом еще, кажется, о Софокле, саге о Нибелунгах. Ваши?
— Да, мои.
Шуберт посмотрел проницательно из-под бровей.
— Вы, Ян, сами не поняли, что принесли нашему (да, я смею сказать так) народу больше вреда, чем пользы. Ваш «Софокл» великолепен, он играет, но ваши другие вещи — ужасные вещи. Вы — поэт по духу, вы с любовью говорите о своем народе, но вы не верите в него. И вы своими книгами вышибаете почву из-под ног народа, когда говорите, что он не способен создать собственные книги. Вы убиваете свой народ. Но по паре сегодняшних фраз, брошенных вами, я вижу, что вы еще совершенно наивный политически юноша. Язык — это меч, дубина в руках простого люда, лишний козырь, а вы хотите, чтобы он играл без единого козыря против такого вот Нервы, официального представителя народности, у которого полны руки козырей.
— Но…
— Никаких «но», и не смейте противоречить. Растите, вы еще пока честны, но они вас развратят. Вы станете хотеть пенсий и вознаграждений. А истинный ученый и поэт никогда их не хочет и не ищет.
— Но я не считаю…
— Я не принимаю ваших доводов. Запомните одно. С волками жить — по-волчьи выть. Нельзя, оставаясь с мерзавцами, быть честным. Уходите. Эти подкупы могут хоть кого засосать. Да, кстати, если я не умру через неделю, заходите ко мне тогда. Я буду писать завещание. Не смейтесь, это не об имуществе. Есть у меня, как у Сократа, всего на 30 мин, но в голове зато есть. Я живу на улице Трёх мучеников… Прощайте.
Шуберт уселся поудобнее на сиденье, и кэб тронулся. Сначала он ехал мягко, но вскоре затарахтел по камням на улице.
Ян, отравленный его горячими и убедительными тирадами, чувствовал себя совсем плохо. Его дурманило, он чувствовал, что сбивается с чего-то стойкого. Он медленно побрел в залу, и тут ход его мыслей был прерван — закончился 4-й танец и должна была начаться мазурка. Ян, хотя ему и было очень тяжело, пошел к Нисе и в тот самый момент, когда Гай, видимо, не на шутку увлеченный, собирался пригласить ее (распорядитель уже крикнул о мазурке), вежливо поклонившись Гаю, сказал:
— M-lle Ниса, наверное, передала вам, что этот и все последующие танцы — мои. Очень сожалею.
И Ян, взяв Нису за нежную кисть руки, повел ее по залу. Гай был слишком удивлен, чтобы рассердиться тотчас же, но уже через минуту побагровел и, не глядя на окружающее, пошел в курительную комнату.
А Ян только успел подумать: «Над словами Шуберта придется подумать завтра» — и весь погрузился в чарующую музыку танца и близости любимой. Они понеслись по залу, пугая всех своей стремительностью и невольно стали во главе круга. Бешено гремела мазурка, стук каблуков и звон шпор сливались в одно, а они носились впереди всех, окрыленные, сияющие, красивые, наполовину в воздухе, как боги.
В курительной комнате между тем собралось не менее изысканное общество. На оттоманке лежал с ногами угреватый истасканный субъект Лео фон Биркендорф и рассказывал сальные анекдоты. В его ровную речь врывались по временам раскаты хохота: это сидевшие возле него два брата-близнеца — Петер и Мориц Гартманы, наслаждались каждой неожиданной концовкой. На ручке кресла невдалеке сидел молоденький, краснеющий, как девушка, корнет Валентин Горн, по прозвищу «Лючия», и неумело курил длинный чубук. Из его розового рта вырывались клубы дыма, и он был доволен тем, что одет в красивый мундир, курит трубку и не зависит, наконец, от отца ни в чем, кроме ежемесячного пакета с деньгами. И в довершение всей этой компании, столь приятно проводившей время, у печки стоял угрюмый Гай Рингенау и, мрачно оттопырив нижнюю губу, думал о чем-то невеселом.
Печь была нетоплена и приятно холодила спину. А за окном бушевал май, исступленно гремели соловьи в парке, прекрасная музыка еле доносилась, и под этот ласковый аккомпанемент спал на диване полковой лекарь Штиппер.
И вдруг, когда все примолкли на мгновение (Биркендорф копался в памяти, чтобы отыскать анекдот позабористее), в комнату шариком вкатился румяный, со сладким личиком в курчавых бакенбардах поручик Лобковиц. Он хитро прищурился и бесцеремонно захохотал: «Видел, брат, видел, как тебе натянул сейчас нос этот «шпак».
Компания заинтересовалась:
— Что? Как? Когда? — послышались голоса.
Лобковец в ответ расположился поудобней и рассказал с многочисленными прибавлениями историю, которую мы уже знаем, не забыв прибавить «для остроты положения» несколько пикантных деталей. Компания хохотала.
Рингенау подняли на смех. Он стоял красный, а Лобковиц без конца смаковал создавшееся положение, делал из него десятки хитроумных выводов.
Рингенау молчал, а потом, побагровев еще больше, вдруг ляпнул: «Я убью эту скотину».
Компания еще пуще расхохоталась:
— Ого, да ты, Гай, кажется, довольно сильно увлечен этой девушкой, похожей на задорную молоденькую свинку — Ну, это ты перегибаешь. Она же хозяйка.
— Но она плюс к этому еще и славянка. Грязь тянет к грязи, Нису к этому «шпаку».
— Ты дурак, — назидательно сказал Биркендорф, — это наши друзья. Они не хамы, не холуи, многие из них больше эйзеландцы, чем мы. Наши враги — хамье и студенты.
— А Рингенау-то… Вот шутку учинил с ним этот беловолосый тип.
— Я убью его, — упрямо пробубнил Гай.
— Велика честь — убить этого «шпака».
— Господа, а ведь мы допускаем оскорбления от «штрюцков». А наш устав воинской чести…
Мориц Гартман ехидно процедил: «Я бы на месте Гая его наказал. А то уж это нагло — отбивать у нашего Ахилла такой кусочек», — и Мориц поцеловал кончики пальцев.
— Я убью его, — пробубнил Гай, и тут-то, наконец, на него соизволили обратить внимание. Все увидели, что Гай, пожалуй, действительно убьет этого парвеню, и значит, дело из шутки перерастает в серьезное. Этим делом и следовало заняться, благо было скучно и дуэль или избиение представлялось приятным разнообразием. Все зашумели, и через две-три минуты у всех, а особенно у Гая укрепилось желание наказать дерзкого наглеца. Но план еще не оформился. Первым подал голос Петер.
— Господа, а каким способом осуществим месть?
— Дуэль, дуэль! — прокричали два голоса.
— Хорошо. На чем?
Поднялась буря выкриков, из которых, наконец, выделился голос Горна.
Он, краснея, сказал:
— Пусть противная сторона выберет, а мы на своего Гая надеемся.
Согласились и на это.
Теперь стоял вопрос, как вызвать «этого аборигена» на ссору. Предложен был десяток средств. Спор о взглядах — не выйдет, он, кажется, правительственной ориентации, оскорбить национальное чувство — неудобно в доме, хозяин которого тоже славянин. Высмеять словесно — этот парень, пожалуй, ответит тем же и поднимет задиру на смех. Обвинить в непочтении к власти — нет, никто не поверит. К тому же он, как слышно, восходящая звезда.
Они спорили минут пять. Проснувшийся доктор с интересом смотрел на эту сцену и, наконец, не выдержал — вставил свои три гроша:
— Мне кажется, надо задрать его не словесно, а просто… ну, толкнуть, что ли.
На этом и порешили.
— Ну, за дело, господа. Надо хорошенько проучить этого наглеца. Можно не до смерти.
— Кстати, он умеет стрелять или фехтовать? Нет? Ну, тем лучше…
Врач покачал головой:
— Вряд ли…
— Это все равно. Мы его отвадим от этого дома и дадим возможность Гаю спокойно строить куры с этой хорошенькой девочкой, — по-французски сказал Мориц Гартман.
Веселая компания достойных офицеров повалила из курительной.
Мазурка уже кончалась. Танцевали ее по старинке — долго, и все, уставшие и потные, уже гораздо менее старательно выделывали ногами замысловатые па. Но так же стремительно носились Ян и Ниса, так же горели их глаза. Ими любовались, на них засматривались, и даже прожженный Штиппер с сожалением подумал о том, что, быть может, этому парню придется остаться хромым или изуродованным. И ведь будь он одной нации с Гаем, будь он плюс к тому военным, все закончилось бы благополучно. Тем более жаль, что он ее, как видно, любит, а для Гая — это причуда. Ну что ж, пеняй, голубчик, на себя.
Как раз в это время прозвучали заключительные аккорды, и Ян, легко опустившись на колено, повел Нису рукой вокруг себя. Они шли к месту взволнованные и счастливые, красивые красотой молодости и счастья. Ниса гордо поглядывала на других, она была счастлива, что на них так смотрели.
Они уже почти подошли к месту, когда увидели решительно приближающегося Рингенау, и Ниса невольно ближе прижалась к Яну.
Рингенау шел решительно, он не был намерен спускать этому шпаку, из-за которого его подняли на смех. Только бы рассчитать и наступить этому парню на ногу половчее. А потом… потом пройти и не извиниться.
Ничего не подозревавший Ян почти не смотрел на Гая, после этого жгучего танца он почувствовал, как устал, как жала тесная обувь на ногах. К тому же желчные и ласковые слова несчастного Шуберта исподволь говорили что-то в его душе. Он давно бы ушел, если бы рядом не стояла его милая — милая яблонька в цвету. Он ласково посмотрел на нее и… вскрикнул от внезапно пронзившей ногу боли. Это было невольно, совсем невольно. Офицеры, которые «создавали фон», дружно захохотали, и, привлеченные этим, к ним начали оборачиваться лица, глядевшие с явным интересом. Затушевать все было невозможно, а Рингенау шел дальше со своей деревянной посадкой спины и головы. Красный от боли и волнения, Ян крикнул ему вслед:
— Эй, вы, сударь, постарайтесь дать объяснения, если вы не считаете свой поступок хамским.
— Что? — тупо обернулся к нему Гай.
— Потрудитесь объяснить причину своего хамского поступка.
Рингенау взбесился:
— Да вы знаете, шпак вы несчастный, мужицкое отродье, что вы разговариваете с офицером, с гвардейцем.
— Так вы считаете, что все офицеры должны так поступать. Поистине приходится пожалеть наше офицерство.
Рингенау двинулся вперед и… р-раз. В воздухе пронеслась его рука, не встретив ничего: Ян отступил в сторону. «Дуэль все равно неизбежна, — пронеслось в его мозгу, — а если так, то лучше уж действовать решительно».
В следующую минуту он оставил руку Нисы и в воздухе прозвучали две хлестких пощечины. Голова Гая качнулась вначале в одну сторону, потом в другую и замерла с выпученными глазами: он явно не ожидал такого поворота дела. Потом его рука рванула из ножен шпагу, но тут на его пути встала Ниса:
— Господин Рингенау, вы, кажется, забываетесь. Это не площадь, и я не допущу расправы в своем доме.
Рингенау торопливо извинился и, хлопая шпорами, вышел из зала.
Яна позвал чей-то хриплый голос. Отойдя за колонну, увидел низенького, жирного, как кот, человечка в форме полкового лекаря и с ним двух шалопаев, очень похожих друг на друга. Это были Штиппер и Гартманы.
— Что вам угодно? — холодно спросил Ян.
Тогда лекарь конфиденциальным тоном сказал:
— Наш друг уполномочил нас условиться о месте встречи и способах дуэли.
— Это как вам будет угодно, — равнодушно ответил Ян.
— В таком случае, если это вас устраивает: на рассвете в 6 часов утра в лесу монастыря Франциска Ассизского.
— Хорошо.
— Рапира или пистолет? Предупреждаю вас, что если пистолет, то дальше чем с пятнадцати шагов Гай не согласится.
«Ага, предварительный сговор, — подумал Ян. — Вот сволочи. Из-за чего? Неужто из-за Нисы?» Но догадок строить было нельзя, надо было отвечать. Ян стрелял только вальдшнепов из старого ружья, пистолета не держал в руках. А рапирой пару раз баловался. И он сказал небрежно:
— Все равно. Я думаю — лучше рапира.
«Молодец, черт возьми, — подумал Штиппер, — так хорошо держаться. Парень не трус. Жаль будет, если Гай заколет его, как каплуна». Но вслух он этого не высказал:
— Вышлите ко мне двух своих секундантов, и мы условимся с ними.
Сделайте это сейчас же. Ну, я пока раскланяюсь. До приятной встречи на рассвете.
— А оружие у вас есть?
— Нет.
— Хорошо, мы снабдим вас своим.
Ян стоял и смотрел им вслед. Мысли метелицей кружились в голове, но особенно бушевало в груди негодование: «Подлецы, подлецы. Какова армия. Скоты, животные. И ведь обиднее всего умереть теперь, когда дома лежит незаконченный труд. А, дьявол с ним. Жаль только Нису».
В этот самый момент Ниса тронула его за рукав.
— Ян, что такое? Что тебе предъявил этот зверь?
— Дуэль, — коротко ответил он и не удержался от жалости при виде испуганного лица Нисы. «Как она за меня беспокоится, бедняжка», — подумал он.
— Ты извини меня. Я пойду отыскивать секундантов, — и он пошел искать первых двух знакомых.
А Ниса с грустью думала, что Ян, очевидно, совсем не любит ее, раз сказал, что будет дуэль, не успокоил ее. Перед перспективой бессонной тревожной ночи ее брала дрожь. Никогда еще в доме графов Замойских не зарождалось так открыто и не вершилось так быстро дело дуэли. К тому же ее мучила мысль, что она обидела Гая, и то, что Яна, может быть, убьют или, что еще хуже, — изуродуют. Что дело кончится именно так, она не сомневалась.
И зачем он только дал согласие на эту дуэль.
И тут же она чувствовала, что если бы он не согласился, она перестала бы уважать Яна. А так он стоял перед нею гордый, красивый, храбрый, лучший. Он своею красотой породил впервые в ее груди какое-то щемяще-сладкое чувство тревоги, радости и любопытства. Ей было приятно, когда он с нею — все равно — танцует или разговаривает.
Хотя нет, когда танцует, это все-таки лучше. Но дуэль — он и не взглянул сейчас на нее. Странно.
А в глубине души рождалось приятное чувство, что из-за нее люди ставят на кон свою жизнь. Она сама чувствовала, что это — дурная, нечистая мысль, она гнала ее, но та возвращалась все настойчивее и крепче, и под конец она со вздохом перестала сопротивляться ей.
Первого секунданта искать не пришлось: почти сразу попался навстречу Яну уже несколько пьяный Марчинский. Он улыбнулся Яну как старому знакомому: «А вы сегодня счастливее меня. Я только нарывался на дуэль, вы ее, как я слышал, получили, сами того не желая. Ну-ну. Но вы взрослый парень, и я посему предлагаю вам себя в секунданты».
— Да-да, благодарю вас, — подхватил Ян: — И, кажется, для этого дела нужен еще второй. Я очень вас прошу, найдите его.
— А его и искать не надо. Вон у колонны стоит ваш тезка Ян Паличка. Он храбрый парень и в этих делах дока. Здорово, Паличка!
Паличка поздоровался, узнав, в чем дело, сразу оживился.
— Ну да это здорово. Хорошо, что этот подлец Рингенау наконец нарвался.
— Скорее всего, дорогой мой, нарвался наш Вар.
— Это хуже, — искренне огорчился Паличка и шмыгнул носом. — Ну ничего, да спасет нас Ян Непомуцкий. Ну, давайте познакомимся.
— Да мы уж будто знакомы, — радостно сказал Ян. Ему уже не казалась такой неизведанно страшной предстоящая стычка с таким вот веселым парнем в роли секунданта. Паличка сразу понравился Яну: небольшого роста, плотненький, с толстым курносым носом, смеющимся большим ртом и крохотными серыми глазками, благожелательно смотрящими на мир.
— Вот и хорошо, — сказал Паличка. — Было бы здорово, если бы удалось укокошить эту свинью в павлиньих перьях.
— Вряд ли, — сказал Ян, и его веселое настроение несколько увяло — он боялся осрамиться.
— Хорошо, — весело сказал Паличка. — только для разговоров пойдем в курительную комнату. Так-то будет лучше.
В курительной комнате Ян изложил Паличке условия дуэли. И тот слушал, прерывая рассказ удивленными возгласами: «Свиньи, настоящие свиньи!» Забеспокоился он только тогда, когда Ян сказал, что будет драться чужой рапирой.
— Э-э, братец. А ведь так нельзя. Они способны на всякое предательство, а Гай скрытый трус. Они могут вам подсунуть рапиру недоброкачественной стали, и вы зашьетесь. Если рапира с незаметной трещинкой, а они могут сделать и это, или недостаточно закалена, я не поручусь и полушкой за вашу шкуру. А у вас нет рапиры?
— Я им ответил, что нет, потому что моя рапира (она висит у меня на стене черт знает для чего, ее принес мой друг Бага в подарок на именины, потому что у него не было ни подарка, ни денег), она старая очень.
— А какая фирма?
— Кажется, Марциновича.
— Дак это же чудесно, — восхитился Паличка. — Это крепкие хорошие рапиры, надежные всегда. Вот ее и возьмите. Это хорошая штука, и она равна по длине их гвардейскому образцу, так что все по закону будет.
Ян уже давно хотел что-то сказать Паличке, но стеснялся, и вот его прорвало:
— Слушайте, Паличка, сознаюсь только вам и нашему поэту, покажите, как держать эту рапиру и куда ею, черт возьми, тыкать, а то я в ней разбираюсь так же, как институтка в философии Спинозы.
Ян старался говорить грубо, как настоящий воин, но это у него выходило плохо, и он не выдержал, покраснел. Паличка не удивился и не испугался, как того следовало ожидать, а проговорил весьма спокойно:
— Знаете, Ян, перед смертью не надышишься. Держать рапиру надо вот так, как я сейчас держу эту трость. Повторите. Ну вот и хорошо. А за последнюю ночь все равно ничего не выиграешь и не выучишь. Посему погуляйте с девушкой, ежели она у вас есть, а потом ложитесь спать. Вот.
Ян возмутился:
— Но я же ни бе ни ме.
— Все мы были когда-то ни бе ни ме. Я вот когда родился, так грудь сосать не умел, а потом по интуиции так начал сосать, что все только диву давались, говорят. И ничего, жив Паличка, хотя сосать не умел.
Ян расхохотался, а Паличка продолжал:
— Главное, крепкие нервы и сон. А еще лучше, если бы вы воспылали к нему горячей ненавистью. Это сильнейшее орудие. Итак, сон и крепкие нервы — десять процентов, ненависть — еще десять, неопытность ваша, исключающая заученные приемы, а следовательно, предполагающая свои, новые, — еще пятьдесят, сила… постойте, покажите-ка вашу руку.
Ян заголил правую руку до плеча, и Паличка начал ее внимательно рассматривать, тиская сильными крепкими пальцами:
— Что ж, рука неплохая, хотя и белая, и интеллигентская, да ведь и у противника вашего не лучше, плюс к тому еще у вас даже лучше, видно, что ведете жизнь чистую и рабочую. Вот! Дельтовидная, бицепс, трехглавая мышца, лучевые и локтевые мышцы — все неплохо. Довольно сильная кисть. Кистью, значит, вы сможете ворочать неплохо. Это, право, лучше, чем я ожидал. Ежели вы устойчивы на ногах — это еще десять процентов в нашу пользу. Да чистая жизнь — пять процентов. Итого девяносто пять процентов, больше, чем у любого, самого отличного рубаки. Но только я вас должен предостеречь, вы не очень радуйтесь. Он тоже силен, и его приемы опасны, хотя и избиты. Вот, слушайте…
Ян слушал с вниманием, повторяя слова Палички в уме, а Марчинский сидел на стуле, и на лице его застыло все то же выражение пресыщенности и скуки.
Когда Паличка кончил, он похлопал Яна по плечу и сказал:
— Ну, мы сейчас идет к тем кабыздохам, вы пока танцуйте, а скоро домой. Утром мы за вами заедем. Помните мои советы.
— Благодарю вас.
— Э, благодарить будете, когда его повезут штопать в госпиталь Святого Маврикия. Если бы этому блудливому коту удалось отрезать кусок крайней плоти — было бы неплохо, но это, к сожалению, вещь трудная.
И Паличка подкрепил свое замечание известной фразой из «Кандида», искренне при это расхохотавшись.
— Вы оставайтесь тут, не провожайте нас.
Они ушли. Ян, почти успокоенный, смотрел, как во дворе они садились в обтрепанную карету. Он не знал о диалоге, который происходил в это время.
Марчинский, опускаясь на сидение, холодно спросил у Палички его мнение о Яне.
— Да так себе, невинный сахарный барашек, хотя, кажется, честный малый.
— Это да, но он пишет книжки о превосходстве культуры победителей.
— Ерунда, детское баловство. Эта история пойдет ему на пользу. Вот как постукает ему жизнь по всем соответствующим местам, как меня мой покойный пивовар батька, так он узнает, где раки зимуют и с каким перцем их надобно есть. Главное то, что он уже возненавидел этого Рингенау, значит, первый шаг есть.
— Он сегодня разговаривал с Шубертом.
— Ну? — удивился Паличка. — Это здорово. С этим дядькой, хоть он и потомок рыцаря, умному человеку нельзя поговорить и остаться таким же. Эх, этого бы Гая да укокошить, меньше было б работы.
— Эх, работа, работа, — вздохнул Марчинский, — почему это человек, если он не хочет жить как свинья, должен работать.
— Гм, а ты меньше пей, тогда и не будут приходить в голову неумные мысли. Ты что, хочешь, чтоб тебя Господь защитил и манной небесной накормил или чтоб коржики сами в рот сыпались? Нет, брат, Господь хоть уже и старый, и скупердяй, а дураков он не любит.
Он помолчал.
— А парню надо дать возможность кокнуть этого гада, меньше будет навоза, если кто-то примется чистить эти авгиевы конюшни.
Карета тронулась и въехала в аллею. Марчинский тихо спросил:
— Скажи, ты за этого Яна боишься?
— Боюсь, — откровенно сознался Паличка. — Он же полный профан в фехтовании. Но без нас ему было бы гораздо хуже. Я, кажется, достаточно его настроил. Да поможет ему Пресвятая мати.
— Ну дай Бог, дай Бог. Жаль будет, если погибнет.
Карета затарахтела по мостовой и заглушила дальнейший разговор.
В то время как Паличка и Марчинский только выходили из дому графов Замойских, Рингенау и Штиппер подходили к особняку первого. Он стоял в глубине большого парка, они медленно шли по аллее и заканчивали начатый разговор. Гай фон Рингенау, еще более сумрачный, чем раньше, сказал тусклым голосом:
— Я зол на него. До сих пор я нигде не встречал противоречий со стороны этих белокурых скотов. И поэтому я обрублю его уши и с отрубленными выпущу в свет.
Чрезмерная горячность, с которой Рингенау произносил эти слова, убедили врача, что тот сам себя ими успокаивает. «Боишься, бестия», — подумал Штиппер, но не сказал это вслух. А Гай продолжал:
— Нет, вы знаете, какая наглость. Эта морда смеет думать, что офицер нашей гвардии простит ему что-либо. Если он талант, то это еще ничего не значит. Я убил бы самого Альбрехта Бэра, ежели бы он осмелился затронуть мою честь. Я… для меня это легкая вещь. Этот щенок не умеет держать рапиру. Ну и повеселимся же мы, когда он испустит дух. Единственно, чего я боюсь, — это того, что придется на время бежать из столицы и лишиться ее удовольствий. Остальное все не страшно.
— Я боюсь, что это не так, — вежливо проговорил доктор. — Люди неопытные часто опасны, но… знаете что, не будем говорить об этом и постараемся развлечься до прихода секундантов.
Они как раз проходили по ровной, подстриженной лужайке перед домом.
Дом был огромный и неуютный, из серого камня, похожий на казарму, от которой его отличала только огромная серая башня старого замка за новым неуклюжим домом, построенная несколько столетий назад (род Рингенау происходил от первого магистра, убитого Яном первым, и земли, на которых стоял замок и которые теперь поглотил город, извечно принадлежали ему).
Резкий стук дверного молотка — и обоих достойных господ пропустили в вестибюль, где висели рога и топился, несмотря на летнее время, камин (дом был сырой). Несколько переходов, и они очутились в небольшой комнате. Убрана она была довольно скромно, отец Гая был скуп.
Когда они уселись на диване, доктор доверительным тоном сказал:
— Так вот что я хочу вас сказать, милый Гай. Я знаю вас, вы храбрый мужчина и много еще принесете пользы нашей великой армии, нашему стальному государству. Я считаю поэтому, что вам незачем рисковать.
— Я не понимаю, о чем это ты звякнул.
— Очень просто. У этого парня нет оружия. Гм-м. А кто будет виноват, если рапира сломается, когда он будет парировать ваш удар. Вы, конечно, не успеете перестроиться и проткнете его. И кончено дело.
За окном мрачно зашумели липы, — как видно, налетел ветер. Гай зябко вздрогнул, подумал немного и нерешительно ответил:
— Нет, это вряд ли. Он не умеет фехтовать и тут мы еще снабдим его дерьмом вместо оружия.
— Да ведь он все равно фехтовать не умеет, зачем ему барахтаться. А если для него все кончится благополучно — не видать вам Нисы как своих ушей. Я понял, что вы так увлечены, что готовы чуть ли не жениться. Я не буду говорить о глупости того предприятия, что вы мне поведали по дороге.
А если рана будет ваша, вы станете посмешищем, ваша карьера будет испорчена, вспомните о пощечинах. А ведь перед вами блестящее будущее. Слухи о войне все более просачиваются к нам, значит, осады, штурмы, прекрасные полонянки. Ведь вам, в случае неудачи, не видать штаба. Поймите, что здесь нужно играть наверняка. У меня душа радуется при мысли о том, какую пакость мы подложим этому парвеню. Соглашайтесь, мой дорогой, ведь я искренне за вас болею. Поймите, на карте ваша будущность.
Гай еще колебался, но в этот момент в коридоре раздались шаги.
— Это секунданты, — твердо проговорил Штиппер, — соглашайтесь. Ну, что? Мы можем молиться за его душу.
— Разве что так, — с видимым облегчением проговорил Рингенау, и доктор поощрительно похлопал его по плечу.