Пятая глава

Широкий балдахин был похож на птицу, распростершую крылья над широкой и мягкой кроватью. Огромные окна были открыты, и от цветущих деревьев врывался сладкий до приторности запах. Балдахин скрывал двух существ. Близко к стене, закутавшись до шеи в атлас одеяла, спала женщина с маленьким ртом, длинными ресницами и нахально вздернутым носиком.

Длинные золотые пряди ничем не заколотых волос рассыпались везде, и лицо даже во сне казалось сладострастным и хитрым.

«Настоящая Саломея, — подумал второй, мужчина критического возраста, очень здоровый, с жирным и свирепым лицом. — Как все же скоро они теряют себя. Вот и эта. Еще три месяца назад была такой стройной, тонкой, легкой на ходу, с нежно выточенными чертами лица, а теперь лежит рядом настоящая бабища, опустившаяся, спящая до полудня, или, если кутеж продолжался до двух часов, как вчера, то спит до вечера. Куда делись и походка этой фрейлины, и ее нежный голос, даже талия и та как-то расплылась.

Бабища, чужая неприятная бабища. Вот уже ночь, а она дрыхнет. (Он еще раз критически осмотрел ее, поднявшись и опершись на левый локоть.) Лицо блестит, как будто смазано каким-то жиром, и рот во сне некрасиво приоткрыт. Она уже потеряла стыдливость, раздевается при нем так же естественно, как и при горничной, ходит по залам непричесанной или сидит в халате букой, держа в руках «Гептамерон» Маргариты Наваррской. Пропал звонкий смех, пропала дрожь, которую он ощущал когда-то, когда она замирала в его тяжелых первых объятиях. А что же будет дальше? Теперь она уже не дрожит, не умиляет (а это было приятно), она прижимается всем телом… Тьфу! И все же она за эти три месяца, как стала женщиной, приобрела невероятную опытность, приобрела способность расшевеливать его так, что если б рассказать об этом постороннему — он мог бы и не поверить. Да и не удивительно: горяча и страстна, как мартовская кошка».

Он лег, закурил и стал пускать клубы дыма.

Неплохо было бы отделаться от нее, но она приобрела каким-то путем влияние над ним. Из-за нее он дал отставку министру финансов, а ведь это была явная глупость: Лаубе был последним мостиком между ним и народом, который теперь ненавидел его еще больше. Нет, ее не бросить, и он это чувствовал вполне ясно.

А ночь благоухала цветами, гремела звонкими руладами птиц, нежным томлением вливалась в души всех людей, но не в души этих двух.

В комнате было темно, мелькал огонек сигары. Женщина спала и видела во сне власть, мужчина был невесел, у него с похмелья гудела голова.

Мужчина был Франциск Нерва, верховный правитель страны, и ему исполнилось сорок лет, девятнадцатилетняя женщина была его последней и прочной фавориткой Миньоной Куртикелль.

Нерва думал. Ему вспомнилась молодость, жестокий и скупой отец. Он был глуп, был большой бабник (фамильная черта рода Нервы) и отличался поистине ненасытной жаждой к мучительству. Пытки и казни сделались так же часты, как насморки, совершались с преступной откровенностью.

Отец погубил бы род Нервы. Нечего уже и говорить, что это он вызвал бунт взбесившейся толпы с разбойником Яном восьмым во главе. Они полетели бы тогда вверх тормашками, если бы он, Франциск, не совершил переворот.

Правда, отец умер в комфортабельной тюрьме, специально для него построенной, и всего шестеро знают о том, почему его, такого здорового, вдруг хватил паралич. Как ему хлопала тогда чернь, когда он, красивый, двадцатилетний, объявил на площади о том, что для блага народа своего решил взять кормило в свои руки. Он повел себя умно, успокоил чернь подачками, напугал ее единственной открытой жестокостью — подавлением бунта. И то большая часть вины пала на полковника Гальге. Ему хлопали.

Двадцать лет прошло, двадцать лет он, Нерва, царит в стране единым судьей и авторитетом. Он хитро повел себя: не казнил официально никого, все действия охранки строго скрывались, он подкупал одних, ссорил их с другими и держался. Он сковал умы ложью, швырял миллионы поэтам, писателям, философам, он знал, что это нужно. Он был умен и хитер, он не трогал теперь Шуберта, он успешно воевал. Отчего же прошла, закатилась, отлетела слава, отчего слышны вслед не аплодисменты, а проклятия, почему изменилось настроение народа? Они еще молчат, они боятся сказать что-либо, но каждый думает, и аплодисментов не слышно. Бараны. Что же теперь делать: сунуть им подачку в губы — мало поможет, устрашить жестокостями — рано. Но только строньтесь со своих мест, и Нерва утопит вас в крови.

Он полежал еще немного и, спустив ноги на пол и накинув халат, пошел в кабинет. Там за круглым, мореного дуба, столом, бессменно ждал его худенький секретарь, ничем не примечательной наружности и темперамента, но человек великой хитрости и лукавства, взятый Нервой из грязи и потому преданный как собака. Плохо было только то, что он слишком многое понимал, но, в конце концов, разве это плохо? Нерва видел, что секретарь гораздо умнее его, что он сильно пользуется государственной казной, но и это неплохо: будет лишний верный союзник. Как Нерва ценил их теперь, этих союзников. Потому-то и держался так долго на своем месте неуемный Хани Вербер. Он ко всему умел еще и модно, со вкусом одеваться. Вот и сейчас он был одет в коричневый мундир, расшитый на груди золотом как-то особенно искусно и красиво. Голова напомажена и кудрява, как у барашка, губы подведены, под глазами синие живописные тени. Нерва в сравнении с ним походил на медведя в своем халате, немытый, нечесаный, с огромной гривой волос на плечах. (Нерва любил рядом со своими разряженными придворными казаться скромным — когда-то это играло свою роль, но теперь и это не вело ни к чему. И Нерва с грустью подумал о том, что носил всю жизнь неудобную и некрасивую одежду из этих полудемагогических соображений.)

Он тяжело опустился в кресло и остановил неподвижный взгляд на лице Вербера. Тот смотрел секунду, не мигая, наглыми синими глазами, а затем будто смутился, опустил голову.

Но Нерве и это не доставило должного удовольствия, хотя он и любил пробовать силу своего тяжелого взгляда на окружающих. Он знал, что секретарь опустил глаза нарочно — его наглый взгляд не поддавался ничему. Поэтому он раздражается еще более. Нет, положительно он сегодня был не в духе. Посему буркнул мрачнее, чем обычно:

— Ну, что там у тебя еще?

— Ничего особенного, Ваше Величество. Несколько мелких дел, происшедших за сегодняшний день в самом Свайнвессене. Так себе, пустяк.

— Ладно, давай сюда.

Настроение чуть улучшилось. Вербер, очевидно, понял, что он совсем не расположен заниматься серьезными делами, и приготовил только самые занимательные.

Он сидел большой, грузный, с чувственными алыми губами, приготовился слушать секретаря. А тот быстро ворошил бумаги и шептал как будто про себя: «Дело о Гвидо… дело Каски… Дело Шуберта… дело Крабста, дело Кaниса». Нерва смотрел на него полуоглушенный, чертовски болела голова, а губы секретаря все мелькали: «Дело… дело… дело… доклад… прошение… дело… прошение».

— Кроме того, Ваше Величество, имеется около двух десятков дел крупных торговцев, которые мы отложим на завтра, если у Вас не будет других распоряжений.

— Подите к черту. Валяйте столько дел, сколько найдете нужным. Что там у вас о каком-то Гвидо?

— Вы знаете о нем, Ваше Величество. Это Гвидо Тальони, выходец из Италии. Он был арестован месяц назад за убийство провокатора Гаубана шелковой мануфактуре Вашего Величества. Мы подозревали, что он связан с этой неуловимой организацией «белых ножей», но он на допросе не сказал ничего. Сегодня над ним приведен в исполнение смертный приговор.

— Поторопились, — буркнул Нерва, — эти итальянцы сплошь фанатики. Они не выдадут дела даже при самой страшной пытке, но я не думаю, что он мог вынести бесперспективное сидение в течение нескольких недель в Золане или в казематах Тайного Совета.

— Да, они поторопились. Но дело не в нем. Если Ваше Величество пожелает — я расскажу о его смерти. Это похоже на героический роман.

— Давайте, это хоть немного будет разнообразить дела, которыми можно подавиться от скуки.

— Гвидо этот, как поговаривают, незаконный сын какого-то крупного магната. Когда ему было сказано это архиепископом Кoром, он ответил: «Нет ничего удивительного, что среди босяков встречаются незаконные, но если байстрюк сидит на троне правителя страны и держит древний меч магистра ордена, то это ничего хорошего не даст».

Молния проскользнула в глазах Нервы, но он помолчал и, давясь от гнева, проговорил:

— Жаль, что этого прохвоста убили, я бы содрал с него кожу живьем.

Нерва много слышал о сплетнях, в которых говорили, что он — незаконный сын, и хотя это и было неверно, всегда злился на слухи. Теперь он против ожидания скоро успокоился, и Верберу можно было продолжать доклад.

— Дело Каски… Ваше Величество.

— А это еще что? Новенькое что-либо?

Нерва знал, что в придворных всегда говорит почтительное удивление, когда они видят, что он помнит все дела, которые когда-либо решал, — эта феноменальная память приводила в удивление всякого, но никто не знал, как трудно она ему давалась, во-первых, и сколько у него было тайных осведомителей, во-вторых. И вот сейчас он, вполне удовлетворенный, уселся и приготовился слушать. Секретарь сделал удивленный вид и начал быстро листать страницы дел.

— Так вот, Ваше Величество. Этот Каска, выходец из Каменины, приехал в Свайнвессен четыре года назад. Вы уже знаете, что там опять неспокойно, что Каменина готова к восстанию. Тамошние горцы самый неспокойный и буйный народ. У них уже сковано оружие, спрятано где нужно. Достаточно искры, чтобы вспыхнул порох. Для искры нужно одно — какая-либо крупная наша несправедливость, для этого нужен также ветер, который эту искру раздует, мой господин. У Вас на лице я вижу недоумение. Не хмурьтесь, это слова самого Каски. Месяц он сидел в каземате, пока мы вели допрос и собирали свидетелей: участников восстания восьмого Яна, приговоренных к пожизненному заключению. Мы допрашивали его шесть раз за это время, и он все выдержал, но потом мы опоили его белладонной, и он во сне, в бреду начал метаться и говорить о какой-то женщине с крохотным ребенком, которую он ни за что, ни за что не хочет выдавать. Потом он бредил о матери, хотя ему сейчас уже пятьдесят. Мы спрашивали, как ее имя, трясли за плечо, а он молчал.

Тогда мы пошли другим путем, мы стали допрашивать всех свидетелей, видевших его когда-либо. Они в большинстве молчали, хотя просидели по двадцать лет. Но там есть один замечательный человек, попавший в цитадель Лис, за участие в восстании и за пристрастие к авантюрам. Он мог бы для нас многое сделать, сейчас ему 37 лет.

— Как его величать? — сонно спросил Нерва.

— Георгий Кобылянский. Он подумал и вспомнил, что когда Яна восьмого и его жену взяли в Здаре Каменинской, то…

— Подождите, — в первый раз проявил нечто вроде волнения Нерва. — Я все понимаю. Тогда мы не следили за крепостью с реки. Черт возьми, я понимаю. Женщина с ребенком. Исчез ребенок, сын Яна восьмого, исчезло это проклятое знамя Бранибора.

— Да, Ваше Величество, Вы правы, — с грустью прошепелявил секретарь. — В Каменине порох, сын Яна восьмого, быть может, и есть тот девятый Ян. Горцы фанатичны и суеверны. Стоит там появиться сыну Яна со знаменем и все, все кончено. Проклятое волчье семя, проклятый род.

— А при чем этот Каска?

— Этот старик приехал, как я думаю, для того, чтобы найти этого сына и знамя. Если найдут — нам крышка. Восстание перекинется с Каменины на всю страну.

Нерва поднялся яростный, большой, как медведь, и не то сказал, не то прорычал:

— Черт возьми! Что говорит этот Каска? Ничего? Хорошо, законопатить его поглубже в каземат и не выпускать оттуда. Мы не дадим ему отыскать их.

Он, наверное, один знает, куда они ушли?

— Нет, Ваше Величество. Четырнадцать лет назад за ребенком, как говорит Кобылянский, был послан слепой нищий. Тогда Каменина была покорна, а ребенок мал, и нищий не взял его. Теперь ему уже около двадцати лет, и Каменина бурлит. А где делся нищий — никто не знает. Может, уже умер, а может, и жив. От Каски нельзя добиться ничего. Если знает один Каска и не сможет разыскать, будучи в каземате, — это так и будет, если же жив нищий, то все кончено. Ребенок знамя сам по себе, и особенно в соединении с этой святой реликвией.

— Нет, не допустим. Каску беречь пуще глаза, допрашивать изредка — может, он и сломится. В Каменину гарнизон не вводить и сунуть им подачку — их древний герб, пусть на время утешатся. Простить долги, которые старше десяти лет. Хватит с них. Тюрьмы осмотреть, присматриваться к слепым нищим, поставить на ноги всю охранку и отыскать этого девятого Яна со знаменем во что бы то ни стало. Поняли? И старайтесь заигрывать с чернью. Это пока, а затем можно будет посмотреть. Кобылянского выпустить и поставить на слежку, но не давать пока большого жалования — испортится. Если же будет ценен — держите при себе изо всех сил. Еще раз советую вам передать начальнику полиции и сыска, что он рискует головой, если в течение полугода не отыщет этого щенка.

Скифы, волки! Они прячут свой помет, чтобы со временем показал зубы. Но мы пока еще правим, и руки у нас сильны. Пикеты на границе с Полонисой усилить и всех подозрительных осматривать.

Ян девятый, Ян девятый, который по предсказанию должен смести нас. Но я его поймаю, я запру его в камеру и заставлю жрать собственный навоз от безумия. Они думают, что Нерва ослабел, но ведь слон только в сорок лет набирает полную силу. Мне сорок и я хочу увидеть, как мой будущий сын воцарится на твердом троне в спокойной стране. Да поможет нам Бог. Разработайте этот план поглубже, Вербер. Поняли?

Нерва после вспышки сразу как будто осунулся и уже довольно спокойно сказал:

— Ну что там у вас еще?

— Я хотел бы сказать, Ваше Величество, о Шуберте.

— В чем дело? Это о том безмозглом старикашке, который не отсидел в Золане, так, что ли?

— Так точно. Это очень опасный человек. Выйдя на свободу, он не унялся. Он смущает людей дерзкими речами. Слежка доложила, например, что сегодня на балу у Замойских он перепугал целое сборище поэтов дико убежденной речью о нашем будущем крахе.

— Так им и надо, — захохотал Нерва. — Эти людишки не стоят и ломаного гроша. Они пишут дурацкие стишки, над которыми смеются, потому что они избиты и навязли в зубах у всех, кроме них самих. Я бы всех их отдал за одного Шуберта, будь он на моей стороне. Это настоящая сила, и жаль, что нам пришлось ее сломать. Умница, хотя и дурак: слишком развязывает язык. Хватит о нем.

— Он очень опасен, Ваше Величество. Его надо немедля схватить и отправить в Золан.

— Вы много себе позволяете, Вербер, и я когда-нибудь вас повешу. Не дрожите, этот час еще далек. Но не приближайте его своими дурацкими рассуждениями, которые решительно никому не нужны. Не забудьте, что правитель — я, а вы подняты из навоза и уйдете в него. Поняли? — И уже примирительно добавил: — Будь вы на моем месте — вы со своими решениями довели бы страну до гибели в течение одного оборота солнца. В том-то и дело, что смотреть надо дальше, гораздо дальше, чем смотрите вы. Предположим, что мы посадим этого Шуберта опять в Золан. Он сдохнет там в один месяц, несомненно. Что дальше? Дальше начнется крик, что сатрапы (это вы и я) казнили лучшего поэта страны, замучили его в застенке. Чернь экспансивна и непостоянна. Начнут клеить подметные листы, сочинять дерзкие песни, и какой-нибудь фанатик в конце концов бросит клич, а сам постарается заколоть ножом пару верных нам людей. Зачем нам слыть мучителями, пусть он умрет спокойно. Но на язык ему, конечно, надо наступить. Золан не Золан, а предупреждение надо сделать, только осторожно, поняли?

— Он сегодня разговаривал с бакалавром университета Яном Варом. Это тот самый Вар, суть книжки которого я Вам изложил недавно и которая Вам изволила понравиться.

— Ага, с этим бакалавром. Это не страшно, он, видать, здоровый прохвост и лицемер, как и все они. Конечно, я не особенно склонен верить этим инородческим ученым. Как волка ни корми, а он в лес. Они все портятся под конец или спиваются. Он уже послужил нам достаточно, а у молока портится вкус, когда с него снимут пенку и сливки. Он все ценное отдал, пора бы и прекратить на этом его научную карьеру.

— Рано, Ваше Величество. Ректор сказал, что он сейчас заканчивает новую книгу о старине и ожидается что-то хорошее.

— Ну, как знаете.

— Впрочем, Ваше Величество, сейчас его жизнь в опасности. Он повздорил с сыном магната Рингенау, и сегодня утром произойдет дуэль. Не прикажете ли прекратить ее — ведь это вещь запрещенная.

— Что вы, что вы! Я ничего не знаю. Чем я могу поручиться, что это не выдумка досужего ума? Пусть все свершится так, как хочет Бог. Книгу обработает за него в случае чего другой. Эта дуэль должна, слышите — должна окончиться плохо. Он не знает, быть может, что за убийство гвардейского офицера полагается Золан. Ну вот. А Рингенау за убийство назначить неделю домашнего ареста. Так-то будет лучше. Что дальше?

— Канис либерален со студентами. Донос педеля Зинна Плюнте. Этот Канис, хоть и следовало бы его звать скорее Азинусом[2], умеет ладить с этим беспокойным народом, и человек он беспринципный.

— Педеля за усердие перевести в штат Тайного Совета и после должной выучки выпустить филером. Все?

— Нет, господин. Еще дела епископа Крабста, пейзана из Жинского края Яна Коса, он же Ясинский, он же Ян Кривонос, он же Ян Черный Кинжал, прозвищ много, а душонка одна — мститель. И еще одно маленькое дельце.

— Ну-ну.

— Касательно студента университета Вольдемара Баги. Этот скот сегодня учинил дебош на улице, избил одноглазого и искалечил Фухтеля из полиции.

— Так чего же вы лезете ко мне с мелкими уголовными делами?

— В том-то и дело, что он учинил драку, когда его хотели взять. Он подал милостыню жене этого самого Яна Ясинского, он же Коса.

— Женщину взяли?

— Нет, упустили. Она исчезла, зато этот шельма схвачен. Ему дали полтора месяца тюрьмы.

— Мало, но раз уж сделано — быть посему. И все же он молодец, побить двоих здоровых парней это не шутка.

— Вы бы посмотрели, что это за силач!

— Вот-вот. Пусть теперь носит камни и использует эту силу как должно. А что там с Крабстом?

— Скандал вышел, Ваше Величество. Он пустился на мошенничество. Из сумм, данных церкви и университету, он хапнул треть. По справедливости, его бы следовало отправить на каторгу, лишив предварительно духовного звания.

— Нет, это нельзя — будут осложнения с церковью, себе дороже обойдется. Крабста оправдать, денег не взыскивать. К сему присовокупьте какую-нибудь красивую фразу и пустите по городу. Ну, например, дескать, Нерва сказал, что лучше оправдать сотню виновных, чем казнить одного невиновного. Это произведен эффект. Дальше. Это что, последнее дело? Прикажите подать шоколаду.

Взяв у лакея горячую чашку и прихлебывая шоколад, Нерва сказал, щурясь:

— Последнее — это о том самом бандите из Жины?

— Да.

— В чем там дело?

— Его уже пора удалить из жизни. Жду Вашего распоряжения.

Хитро прищурившись, Нерва спросил:

— Когда был последний допрос?

— Вчера.

— Ничего не сказал?

— По обыкновению.

— А сильный был допрос?

— С пристрастием. Он и сейчас в состоянии духа, близком к безумию, измучен до крайности.

— Гм, а что бы вы сказали, если бы объявить еще об одном допросе вечером?

— Напрасное дело.

— Как вы недогадливы, друг мой. Вообразите узника после допроса. Настроение страшное, хочется отдохнуть хоть немного или… умереть. Хоть самоубийством кончай.

— Тюремщик имеет скверную привычку оставлять веревку в камерах.

— Это очень скверная привычка. Вообразите состояние духа такого человека и вдруг такая находка… Вы еще не совсем потеряны для дела, Вербер, рад это заметить.

— Всегда готов служить Вашему Величеству.

— То-то. Если можно избежать казни, то почему бы не сделать этого, не мараясь лишний раз в крови. Слава богу, смертная казнь у нас явление редкое, случайное, нетипичное. Прощайте, Вербер.

Секретарь собрал бумаги и ушел, а Нерва, позевывая, отправился опять в залу с балдахином. Он был доволен собой. Прожженная бестия этот секретарь. Все сделано, и этого наследника со знаменем тоже отыщут. Весь розыск будет поднят на ноги.

Жизнь уже не казалась Нерве такой противной. Надо будет жениться и иметь, наконец, наследников, могущих сохранить за родом страну. За окном заливались соловьи, мягкий полусвет проникал в спальню, и в нем лицо Миньоны Куртинелль не казалось уже таким опустившимся. Он смотрел на спящую глубокими хитрыми глазами. Она была все-таки соблазнительна, очень и очень соблазнительна. И ему вдруг захотелось посмотреть на ее тело. Одним жестом он откинул одеяло и, пораженный, замер: лунный свет сотворил чудо с раздавшимся за это время вширь и потерявшим упругость телом. Она была дьявольски, невероятно красива.

— Отстань, — проворчала проснувшаяся Миньона. Ей было холодно, хотелось спать и не было никакого расположения принимать его ласки. Но Нерва рассмеялся и, уже воспламененный, легко преодолел ее сопротивление и овладел ею.

Загрузка...