У самарской луки

Еще один миллионер. — Лицом к реке. — Иегудиил Хламида о Самаре. — Плавание "Нимфы". — Только сто километров "кругосветки". — Жигули, Царев курган, олени и каменоломни. — Степной, хутор. — Странный помещик. — Из деревенского дневника.

Осенью 1967 года супруги Беловы, работники Куйбышевского моторостроительного завода, отправились регистрировать новорожденную. Их встретили очень торжественно: Наташа Белова была зарегистрирована как миллионная жительница города.

Куйбышев стал вторым приволжским миллионером. А до войны в городе жило меньше четырехсот тысяч человек.

Рывок Куйбышев сделал в военные годы. Началось с того, что на Волгу перебазировали крупные предприятия. Некоторое время, когда гитлеровцы были под Москвой, в Куйбышеве работала и часть правительственных учреждений.

Зимой 1941 года я получил предписание срочно выехать из Ульяновска в Куйбышев. Проводник товарного поезда приютил меня в своем закутке. На моей обязанности было собирать уголь на станционных путях во время стоянок, поддерживать огонь в крохотной чугунной печке и варить мерзлую картошку.

Ехали мы дня три. Была ясная, морозная зима. Над станционными домиками по утрам поднимались розовые дымы, почти не колеблемые ветром, — так бывает в сибирские морозы.

После занесенного снегами Ульяновска город казался необыкновенно оживленным. Площадь перед вокзалом кишела народом. На главной улице ладно одетые подтянутые милиционеры регулировали движение. В машинах с посольскими флажками проезжали важные господа в меховых шубах: дипломатический корпус временно обосновался на Волге.

Я разыскал знакомого журналиста Ш. Он жил со старушкой матерью в квартире с фикусами и мягкой плюшевой мебелью. Портреты в черных солидных рамах изображали снятого в мундире какого-то ведомства отца Ш, худощавого, с пышными усами, с высоко подпертым подбородком, в который врезались уголки стоячего воротничка.

— Ужас, ужас! — жаловалась старушка. — Сколько понаехало в Самару, вы себе не представляете! Вот со дня на день ждем Петину двоюродную сестру с ребятами. Где они разместятся — ума не приложу.

Старушка, видимо, боялась, что я нагрянул к ним на постой. Сам Ш., сухонький, желтолицый, похожий на отца, взбодрил чайничек и угостил меня филичевым табаком — был такой, до сих пор не знаю, из какого сырья его изготовляли. Все же это было лучше, чем аптечная ромашка, которую я примешивал к остаткам разделенной с проводником махорки.

Ш. рассказал мне, что в городе очень много москвичей — он видел вчера на Галактионовской улице знаменитого писателя, который шел, попыхивая трубкой. Милиционеры на главной улице тоже московские, с ними шутят: "Скажите, пожалуйста, как пройти на Кузнецкий мост?"

Но главное в жизни города — на его окраинах, где оседают заводы, эвакуированные из занятых врагом районов.

— Я ездил недавно на Безымянку, прежде это была пустяковая станция, — рассказывал Ш. — Теперь трубы, трубы. Недавно пустили теплоцентраль. И в городе к каждому нашему заводу прибавляют новый. Станки ставят в складах, в бывших казармах.

Задание я выполнил за четыре дня. Накануне отъезда мне дали билет на "Лебединое озеро": Большой театр тоже был в Куйбышеве. Пахло духами, дорогим трубочным табаком, дипломаты прогуливались с разодетыми женами. Среди зрителей преобладали люди в телогрейках, усталые, бледные. Мой сосед задремал почти сразу же, два или три раза склонился ко мне на плечо, сконфузился, стал извиняться:

— Две смены отработал, билет в месткоме дали, неудобно было не пойти. Разморило в тепле, цех не топят.

Когда кончился спектакль, возле гардероба американец в военной форме сильно толкнул терпеливо стоявшего в очереди японца: после внезапного нападения Японии на Пирл-Харбор прошло едва две недели. Японец со сдержанной яростью что-то сказал американцу. Тотчас появились еще американцы и японцы. Дипломаты вели себя, как мальчишки-задиры. Еще секунда — и, кажется, вспыхнул бы дипломатический скандал, а проще говоря — самая вульгарная драка. Но тут энергично вмешались переводчицы.

Все это — дипломаты, их дамы, их пригардеробные страсти — казалось неуместным фарсом, разыгрываемым в трудно живущем, на войну работающем городе.

Гитлеровцев погнали прочь от столицы, и дипломаты вернулись в свои московские особняки. Заводы не вернулись. Они пустили корни на новом месте. Корпуса росли за корпусами, времянки шли на слом, строились общежития и дворцы культуры.

Рост был бурным. Скажем, подшипники. В Куйбышев эвакуировали часть цехов Первого московского подшипникового завода. От скромной этой базы разросся центр всесоюзного масштаба, получивший выход и на международный рынок. Город производит теперь подшипники, едва различимые глазом, и такие, которые надо поднимать краном. Если бы понадобилось изготовить подшипники для оси земного шара, Куйбышев мог бы принять такой заказ; во всяком случае над производством гиганта весом в десять тонн и диаметром в три метра здесь уже думают…

Другое детище военных лет, нефтеперерабатывающий завод, приобрел, пожалуй, даже мировую известность: одна из марок его дизельного топлива идет в ледяную Антарктиду, где наши ученые работают рядом с полярниками зарубежных стран.

Куйбышевский металлургический завод куда моложе своих собратьев, но уже завоевал солидную репутацию одного из крупнейших и совершеннейших предприятий этого рода во всей Европе. Да разве он один? Пока миллионная жительница города Наташа Белова научилась произносить "мама" и "папа", на радость ей и ее сверстникам начала работать шоколадная фабрика "Волжанка", опять-таки крупнейшая в Европе.

Но если говорить о тех послевоенных переменах, которые сразу видны волжскому путешественнику, то, конечно, это новые взаимоотношения города и реки.

Наши приволжские города возникали и развивались по-разному. Однако за небольшими исключениями развертывались они к реке небрежно, неряшливо. Архитектором часто была погоня за чистоганом. Берега застраивались купеческими лабазами, пристанционными складами, вдоль них тянулись глухие заборы.

Только в послевоенные годы Поволжье покончило с этой несуразицей, противоречащей народной любви к реке. Сталинградцы при восстановлении как бы повернули город главным фасадом к Волге. Ярославцы омолодили обветшавшую набережную, и она украсила город. Костромичи озеленили, очистили, благоустроили приречье. Горьковчане отлично спланировали свой любимый Откос и спустили к Волге небывалую парадную лестницу.

Все это было сделано еще до прихода волжских морей. Моря подхлестнули замешкавшихся. Кинешма засыпала овраг, безобразивший ее бульвар, так поэтично связанный народной молвой с историей создания "Бесприданницы", Саратов начал создавать многоярусную набережную. И вот тут-то Куйбышев перещеголял соседей. За каймой песчаных пляжей поднялась стена уральского гранита. Над ней не просто бульвар, но бульвар-парк многолетних лип, берез, елей, лиственниц. И как естественно сливается он с бывшим Струковским садом!

Набережная неотразимо влечет вечером знойного летнего дня. На пляжах в эти часы иногда больше людей, чем днем; сидят семьями на песке, жуют бутерброды, вареные яйца, потягивают пивко — конечно же, знаменитое жигулевское, несравненное жигулевское, которое варит на девяностолетием куйбышевском заводе восьмидесятилетний старейшина наших пивоваров, Герой Социалистического Труда Александр Николаевич Касьянов.

В придачу к набережной построил город Куйбышев новый порт. Построил подальше от центра, поскольку шеренги кранов безусловно наполняют сердца речников гордостью за высокий уровень механизации, но плохо вяжутся с общим праздничным фасадом городов, повернутым к Волге. Кроме того, современный порт с подъездными путями, могучими машинами, с причалами, способными принять сразу целый флот, требует такого жизненного пространства, какого давно уже не осталось в приречной части больших городов.

И еще одно свидетельство изменившихся отношений города и Волги — золотые буквы вывески "Волготанкер".

С тех пор как в прошлом веке по Волге пошла нефть, ее перевозки вершила Астрахань. На астраханском рейде груз из Баку перекачивали в речные баржи, нефтевозы тянули их вверх по реке. И перед войной, и во время войны штаб волжского нефтеналивного флота, пароходство "Волготанкер", находилось в Астрахани.

Но вот из скважин "Второго Баку" хлынул поток своей, волжской нефти. Впервые караваны наливных барж пошли не только вверх, но и вниз по реке. Волжской нефти становилось все больше. Татария, где первый действительно мощный фонтан ударил из скважины лишь в 1946 году, быстро вышла по добыче на первое место в стране.

И "Волготанкер" перебрался на Среднюю Волгу, Куйбышев стал резиденцией крупнейшего в мире пароходства, занятого речными перевозками нефти. У него свой мощный флот. У него танкеры, идущие из реки в моря. Без перегрузки они доставляют нефть, бензин, керосин, мазут волжских промыслов в наши и зарубежные морские порты.

Но довольно о речных делах. Не Волгой одной жив Куйбышев. Город-миллионер, естественно, в бурной стройке. Давно уже не ведут здесь счет на дома. Вели на кварталы, на улицы. Теперь — на микрорайоны. Но какое там "микро", когда, скажем, в новых микрорайонах Куйбышева — девяти- и двенадцатиэтажные дома, большие кинотеатры, рынки, кафе; один "микро" получает высотное здание библиотеки и Дом искусств, временно размещает студентов молодого куйбышевского университета; другой будет иметь свой стадион. И жителей в каждом "микро" больше, чем в прежнем волжском городе не из главных, но и не из заштатных.

Старая Самара уложена теперь в черте всего двух городских районов. Остальные — новые. Два на севере — прирост в довоенные пятилетки. Два на востоке — это военные годы. Здесь широкие проспекты, деревья в парках, успевшие сомкнуть кроны. Район на юге — послевоенный. Микрорайоны на северо-востоке самые молодые, им всего три-четыре года.

Город многолик, сложен. Его новые улицы и проспекты — имени Юрия Гагарина, Победы, Металлургов — не похожи на главную в старой части улицу, носящую имя Куйбышева, где рядом с вещественными доказательствами ранних формалистических увлечений советских архитекторов сохранились здания, построенные самарскими купцами в стиле "подправленной" на свой манер греко-римской классики.

О старой Самаре написано не мало. Но как скупы дореволюционные авторы на похвалу расположению города, его нравам, его общественной жизни.

Тарасу Шевченко Самара решительно не понравилась: издали весьма и весьма не живописна, вблизи — ровный, гладкий, набеленный, нафабренный, до тошноты однообразный город. Поэт зашел в лучший трактир, но не мог там дождаться котлет. "Огромнейшая хлебная пристань на Волге, приволжский Новый Орлеан! И нет порядочного трактира. О, Русь!" — записал он в дневнике.

Охотно и часто цитируется самарский фельетон молодого Горького, на мой взгляд — не из лучших: "Смертный, входящий в Самару с надеждой в ней встретить культуру, вспять возвратися, зане город сей груб и убог. Ценят здесь только скотов, знают цену на сало и шкуру, но не умеют ценить к высшему в жизни дорог".

Имена авторитетны. Но у Шевченко — лишь беглая запись в дневнике, внутренне соотнесенная с ненавистным поэту представлением о городе, типичном для царствования "неудобозабываемого Николая Тормоза", Николая Первого. Отсюда, видимо, образ — нафабренный город.

Да и молодой Иегудиил Хламида вряд ли претендовал в обличающем нравы мещанско-купеческой Самары фельетоне на исчерпывающее обобщение. И вообще о своем тогдашнем настроении Горький говорил: "Я был недоволен губернатором, архиереем, городом, миром, самим собой и еще многими".

Я все это к тому, что одним городам повезло на ставшие крылатыми характеристики, другим — нет. И хотя характеристики крылаты, в них подчас много случайного. Как любим мы повторять: "В глушь, в Саратов". Уж раз сам Грибоедов… Но позвольте, почему Грибоедов? Фамусов! "В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!" То есть по смыслу скорее в глухую деревню под Саратов, в Саратовскую губернию. А мы твердим: в прошлом Саратов был синонимом провинциальной глуши.

Уже широкая популярность фельетонов Горького в Самаре доказывала, что в городе не только "ценят скотов". Здесь была одна из лучших в стране публичных библиотек, театр, два концертных зала, печаталось несколько газет, были интеллигентные семьи, где собирались литераторы и актеры, были взлеты патриотического подъема — ведь отправила же Самара одной из первых в России отряд добровольцев на помощь балканским славянам, а посланное самарцами ополченческое знамя стало болгарской национальной святыней. И, наконец, во времена Иегудиила Хламиды, кроме бросающейся в глаза нечистой жизни хлебных воротил, скотопромышленников, пароходчиков, кипела в Самаре жизнь подпольная, были конспиративные квартиры, собрания кружков — все то, что делало поволжский город сначала крупным центром народничества, а затем одним из штабов марксизма в русской провинции.

* * *

Крупнейшее значение самарского периода в жизни Владимира Ильича Ленина общеизвестно — и к нему возвращают, в частности, экспозиции местного Дома-музея, бывшей самарской квартиры Ульяновых.

Куйбышевцы восстановили в прежнем виде также зал судебных заседаний самарского окружного суда, где выступал молодой помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов, и Александровскую библиотеку, книгами которой он пользовался. По возможности возвращен первоначальный вид и другим памятным зданиям.

Среди многочисленных воспоминаний о жизни семьи Ульяновых в Самаре некоторые прямо связаны с Волгой.

В 1969 году удалось по архивным материалам точно установить место возле нынешнего города Октябрьска, где некогда держал переправу купец Арефьев и где произошла чрезвычайно неприятная для него история. Купец, заведя небольшой пароходик с баржой, вытеснил конкурентов-лодочников и установил на переправе свою "монополию". Все смирились с этим. Но однажды у переправы оказались молодой Ульянов вместе со своим родственником Марком Елизаровым. Пароходика было ждать долго, и Владимир Ильич уговорил лодочника перевезти их через Волгу. Купец поступил по обыкновению — послал свой пароходик на перехват. Лодка была, что называется, взята на абордаж, подтянута к борту матросскими баграми, и капитан велел пассажирам перебраться на судно.

Владимир Ильич предупредил, что это самоуправство, караемое по закону, однако вынужден был подчиниться. Арефьев, наблюдавший погоню с балкона своего дома, торжествовал — но, как оказалось, преждевременно.

Первый разбор дела о самоуправстве купца был назначен за сотню верст от Самары. Владимир Ильич приехал туда. Встревоженный купец нанял опытного адвоката. Тот пытался всячески затянуть разбирательство. Дело откладывали до самой осени. В осеннюю распутицу Владимир Ильич снова приехал под Сызрань, но купец и его адвокат не явились по вызову. Однако Ульянов и тут не отступил, в конце концов суд все же состоялся, и Арефьеву, к великому ликованию лодочников, пришлось отсидеть месяц в арестном доме…

Почитателей Волги, естественно, особенно привлекают страницы воспоминаний, посвященные путешествию молодого Ленина по "жигулевской кругосветке". Наиболее полный рассказ о плавании Владимира Ильича и его спутников, по весенней Волге и Усе, оставил Алексей Александрович Беляков, который занимался пропагандой среди самарских крестьян, а позднее входил в марксистский кружок, руководимый Лениным.

Беляков повествует, как солнечным утром в мае 1890 года лодка "Нимфа", покинув Самару, пошла вниз по течению. Спустившись до села Переволоки, путники на лошадях перевезли ее через перешеек между Волгой и Усой. Ночевали возле костра. Течение Усы вынесло "Нимфу" на Волгу. Поскольку поездка в расположенный на другом берегу захолустный городок Ставрополь никого не прельщала, остановились на ночлег у подножья Молодецкого кургана и поднялись к его вершине. На следующий день в бурю и грозу вдоль Жигулей доплыли до села Царевщины, а оттуда вернулись в Самару.

Обладавший литературным дарованием, отличной памятью и хорошо знавший окрестности Самары — некоторое время он учительствовал в Царевщине, — Беляков рассказал о поездке живо и интересно. Его описание стало как бы своеобразным путеводителем для тех, кто, отправляясь в новые "кругосветки", сравнивает, что было и как стало.

Первые часы половодье несло "Нимфу" вдоль совершенно пустынных берегов. Теперь за прибрежным лесом — молодой промышленный город Новокуйбышевск, и в нем больше жителей, чем было в Самаре весной 1890 года.

В Екатериновке, где молодой Ульянов слушал рассуждения сельского торговца Нечаева о неизбежном расслоении деревни — "бедняк в нищие пошел, а средственный на его место, а у кого есть капитал и голова — землицу приберет к своим рукам, да его же, каналья, за хлеб и воду заставит работать!" — в этой нищей Екатериновке теперь богатый колхоз "Заря Поволжья". Обелиск на берегу напоминает о плавании "Нимфы".

Перешеек у Переволок ныне сузился: с низовьев его подпирают воды Саратовского моря, по другую сторону в долину извилистой Усы вошел залив Куйбышевского моря. А сами Переволоки! Здесь новый поселок Междуреченск с большим лесоперевалочным комбинатом. Через перешеек проходят железная дорога и автомобильная магистраль Куйбышев — Москва. В Переволоках вокзал и пристань, асфальтированные улицы, комбинаты, перерабатывающие древесину и выпускающие железобетонные конструкции.

На перешейке нынешние "кругосветчики" видят буровые вышки и лагерь изыскателей. Здесь предполагают построить вторую очередь Куйбышевского энергетического комплекса — гидростанцию мощностью 2 миллиона 400 тысяч киловатт, которая станет использовать излишнюю воду уже созданного Куйбышевского моря. Через шлюзы на перешейке суда смогут идти напрямик, оставляя в стороне сто сорок километров Самарской Луки.

Та часть быстрой Усы, где, как вспоминал Беляков, обилие камней заставляло гребцов держать ухо востро, исчезла, и Молодецкий курган поднимается над спокойным заливом. С вершины можно досыта налюбоваться не только "бесконечными просторами Волги", но и морем, поднятым плотиной гидростанции в Жигулях, а также различимым в далях заречья городом Тольятти.

Всего сотня с небольшим километров старого прогулочного маршрута — и какие разительные, глубочайшие перемены, какая предельно наглядная панорама преобразований, захватывающих разные стороны народной жизни! И все это в таких масштабах, о которых не скажешь даже "то, о чем мечтали": мечты были скромнее.


Курган над устьем Усы — это уже Жигули, вдоль которых путники и сегодня, как в прежние годы, завершают "кругосветку" — прославленные, воспетые, тысячекратно описанные, запечатленные пером и кистью Жигули.

Может быть, никто с такой эмоциональной точностью не определил их место в мире волжских впечатлений, как Илья Ефимович Репин: "Волга представлялась мне какой-то музыкальной пьесой, вроде "Камаринской" Глинки. Она начиналась заунывными мотивами, тянущимися бесконечной линией до Углича, Ярославля, переходила в красивые мелодии в Плесах, Чебоксарах, до Казани; волновалась, дробилась, уходила в бесконечные дали под Симбирском и, наконец, в Жигулях разразилась таким могучим трепаком, такой забирающей "Камаринской", что мы сами невольно заплясали — глазами, руками, карандашами и готовы были пуститься вприсядку…"

У нас много гор, превосходящих Жигули и высотой, и живописностью, и игрой красок. Жигули не суровы, не грозны, не дики. Но дикие неприступные утесы нужны крутонравому, стремительному Енисею. На Волге они были бы чужими. В том-то, наверное, и неповторимое очарование Жигулей, что горы эти как бы созданы только для Волги, что лишь их-то как раз ей и не доставало. Они удивительно под стать спокойной величавости русской равнины и плавному ходу вод.

Время щадило Жигули, наше национальное богатство. Загляните в дореволюционные книги. Там упоминается лишь, что на вершине Караульного бугра виднеется изящный бельведер, устроенный владельцем Жигулей графом Орловым-Давыдовым, что в одном из буераков приютилась живописная деревушка Моркваши, а в широкой низине красуется деревня Ширяево с большим известковым заводом.

Беру последний путеводитель. Приведя свидетельство дореволюционного поэта Садовникова, что в Жигулях, если глядеть с парохода, увидишь всего два-три селения до самой Самары, автор радуется: "Не то теперь — можем мы воскликнуть!"

А что теперь? Теперь возле Яблонового оврага начинается город Жигулевск, сам же овраг — место добычи нефти и производства строительных материалов. "Мощные взрывы динамита раздаются над Жигулями. Это взрывники отодвигают горы. Двадцатитонные самосвалы взбираются на загрузочную площадку, где огромный экскаватор наваливает в кузовы машин известняк — сырье для Жигулевского комбината. И так каждый день и в любую погоду".

Да, теперь не то, что прежде! Зольный овраг — селение нефтяников. Моркваши — деревообделочный комбинат и ремонтно-механический завод. Бахилова Поляна — битумный завод и поселок Гудрон. Солнечная Поляна и Липовая Поляна — поселки нефтяников. Возле Ширяево — крупнейший в Жигулях известняковый завод. В бывшей Царевщине — большой карьер.

Радоваться бы такому индустриальному сгустку, как радовали нас заводы в начале жигулевской "кругосветки", но…

Рвали-то динамитом "каждый день и в любую погоду" Жигули! Те самые, воспетые, прославленные, легендарные! Ямы карьеров не лучшая оправа для жемчужины природы, о которой академик Сукачев говорил: "Вряд ли во всей Средней России найдется более интересная для натуралиста местность". Битумные и ремонтно-механические предприятия едва ли помогут сохранить для наших внуков и правнуков места, где много связано с Разиным и волжской вольницей, с Репиным, с Горьким — последний на Волге, у Жигулей, уже в преклонные годы искал утешения после смерти сына.

Нынче пахнут Жигули нефтью, по буеракам вместо удалых добрых молодцев с кистенями — буровые вышки, под утесами — карьеры строительного камня, по подгорью, где искали приют рыбаки, — поселки совершенно городского типа.

С известного расстояния сегодня легко по всей строгости нынешних воззрений судить людей, с небрежением относившихся к родной природе, мало думавших о сохранении курганов и легенд. Но ведь то были другие годы. После тяжелейшей войны накопилась масса насущнейших и неотложных дел. О красоте, казалось, можно будет подумать потом, когда построим крышу над головой, когда дадим ток заводам.

Наши природные богатства представлялись в те времена поистине неисчерпаемыми. Была вера в грандиозный план преобразования природы, утверждавший скорое полновластие человека над стихиями. В перспективе — причем не в очень далекой — рисовалось превращение пустынь в сады, полная победа над засухами, изменение климата огромных пространств. Что на фоне этих фантастических работ какой-нибудь старый монастырь или забытый курган? Нужно будет — три новых насыпем, каждый выше прежнего! Пока же важно вовремя построить гидростанцию в Жигулях, дать камень для ее сооружений, достойных великой эпохи!

К подножью Царева кургана, одиноко поднятого напротив Жигулей, в свое время народная молва нанесла множество легенд, преданий, сказов, Необычайная его куполообразная форма издавна удивляла путешественников. Адам Олеарий в начале XVII столетия записал о нем легенду, уже тогда достаточно старую. Полувеком позднее голландский парусный мастер Ян Стрейс, плававший по Волге на русском корабле "Орел", в своей книге уверял, будто курган образовался из костей татар, разбитых московитами. Появление странной горы связывали то с касимовским царевичем, то с Разиным, то с Иваном Грозным. Описывали Царев курган Корнелий де Бруин, академик Лепехин, Паллас. Петр Первый поднимался на его вершину. Заинтересовал он Тараса Шевченко. Им любовались пассажиры "Нимфы". Репин бродил возле него с этюдником. В 1905 году на кургане сложили из камней крамольные слова: "Долой самодержавие!"

Теперь прежнего Царева кургана нет. Он обезглавлен, ополовинен. Его "употребили на камень" для строительства. Легендарный курган превратился в прозаический карьер — правда, недавно в нем прекратили работы и подумывают о наведении некоторого благообразия в облике изуродованной горы. У ее подножья — поселок Волжский, камнедробильный и асфальтобетонный заводы, и лишь в низине сохранились кое-где деревянные избы с огородами, оставшиеся, возможно, от старого села Большая Царевщина. Может быть, потому, что мне жаль прежней вершины, нынешний вид с ополовиненной высоты не показался мне особенно привлекательным.

Возвращаясь, обратил внимание на обветшавший храм, вокруг которого рабочие устанавливали строительные леса. Большой щит извещал, что реставрацию Крестовоздвиженской церкви ведет строительно-монтажное управление номер такой-то. И мелькнула мысль: не увидит ли турист в здешних местах какое-то время спустя надпись: "Восстановление Царева кургана осуществляется Управлением по охране памятников природы Поволжья"?

Ленин оставил нам завет об электрификации страны, и, выполняя его, мы возвели волжские плотины. Но декрет о создании в устье Волги Астраханского заповедника подписан также им. Известно отношение Ленина к Жигулям, его письма, в которых он советует родным выбраться на лето в чудесные волжские горы, чтобы отдохнуть там — и в Морквашах действительно отдыхали сестры Владимира Ильича.

Вспомним также, что в июле 1920 года — совсем не легкого года в истории нашей страны — Ленин предложил Подольскому уездному исполкому арестовать на один месяц заведующего санаторием Горки, самовольно и бесцельно срубившего вековую ель.

Одну ель! В Жигулях же вырублены многие тысячи деревьев. И не в войну, не в пору жесткой необходимости, не в первые послевоенные годы, даже не во время постройки гидростанции: позднее! Как тут не вспомнить Аксакова: "Мы богаты лесами, но богатство вводит нас в мотовство, а с ним недалеко и до бедности".

Вряд ли Жигули можно было уберечь целиком.

Нефть там стали добывать в войну, когда горючее требовалось танкам. Строительство гидростанции неотвратимо втянуло в свою орбиту дальние и ближние окрестности. Но не слишком ли вольно и бездумно перешагнули в Жигулях рубеж необходимости?

До войны на Самарской Луке был заповедник. Туда завезли с Дальнего Востока пятнистых оленей. Они хорошо акклиматизировались. Подсчитали в 1939 году: 32 оленя. Подсчитали в 1948 году — 79. Значит, в войну, когда мясо не всегда выдавалось по карточкам, их сохранили!

А сколько пятнистых оленей в Жигулях сегодня? Нет вовсе. Истреблены волками и браконьерами. Как могло это случиться?

За последние пятнадцать лет дважды отменялось решение о заповедных местах Самарской Луки. Брали верх важные хозяйственные соображения. Но настолько ли все-таки важные, чтобы рвать жигулевские утесы на камень, рубить леса, сохранявшие под своим покровом потомки растений доледникового периода истории земли (великое оледенение пощадило Жигули), а также виды, которые встречаются только здесь, и больше нигде в мире?

Летом 1969 года был утвержден общий проект планировки района Жигулевск — Тольятти. Создан природный парк "Жигули", куда вошел и восстановленный в правах заповедник. Самосвалы жигулевских карьеров нагружали кузова черноземом и сваливали его туда, откуда недавно брали камень: решено вернуть зеленый покров обезображенным горам. По вырубкам сажают молодняк. Известковому заводу запретили разрабатывать камень на жигулевском берегу, один левобережный карьер закрыли вовсе. В Жигулях не будут отводить участки для новых предприятий.

Многое, вероятно, удастся исправить. Говорят, будто в жигулевских дубравах появились уже лоси и косули.

Но не заставляет ли переменчивая судьба Жигулей еще и еще раз подумать о главной нашей реке? Подумать перспективно, в свете сегодняшних воззрений на охрану природных богатств? Подумать с учетом принятых в конце 1970 года Основ водного законодательства.

"Волге быть чистой!" — под таким лозунгом уже не первый год успешно действуют активисты народного контроля. Наивно думать, будто загрязнение рек — только наша проблема. В Америке давно говорят об "умирающих реках". Катастрофически загрязнен Рейн в Голландии. Считается, что реки Франции сбрасывают в море 7 миллиардов кубометров полностью испорченной воды.

В ближайшие годы на очистку и охрану волжских вод предполагается затратить несколько сотен миллионов рублей. Сумма огромная, но тут нечего скупиться! Волга — наше национальное богатство, она, помимо всего прочего, еще и удивительный дар природы, как бы завещанный нам далекими предками, обожествлявшими реку.

* * *

Подшитая по годам полицейская переписка. Состоящий под негласным надзором полиции бывший студент Казанского университета Владимир Ильич Ульянов выехал из Казани на хутор при деревне Алакаевке. Прибыл в Алакаевку. Выбыл в Самару. Прибыл. Выбыл. Опять прибыл. Снова выбыл. Приехал на лето. Уехал на зиму. Надзор учрежден, под надзором находится. Каждый шаг — на заметке. И так четыре с лишним года: Алакаевка, Алакаевка, Алакаевка…

Последним выездом из Алакаевки в августе 1893 года отграничен самарский период жизни Владимира Ульянова: через Нижний Новгород и Москву он выехал в Петербург, в центр революционной борьбы.

В Алакаевке теперь усадьба совхоза "Ленинский", Вокруг обширные поля, большие яблоневые и вишневые сады. Каменные, городского вида здания новой Алакаевки образуют как бы рамки усадьбы-музея, где восстановлен старый хутор. Недавно в архивах найдены его план и точное описание. О доме было сказано, что он существует "более сорока лет". По поводу кухни-пристройки и конюшни сделано примечание: "Ветхи, требуют ремонта".

Еще в прошлом веке, вскоре после того, как Ульяновы покинули Алакаевку, хутор попал в руки кулака из деревни Неяловки. Тот садом не интересовался и пустил его под запашку. Нанял местного крестьянина корчевать деревья, за работу разрешил три года на раскорчеванном месте бесплатно сеять хлеб.

Дом кулак перевез к себе в Неяловку. Там он и простоял до тридцатых годов, пока его не вернули в Алакаевку.

Я расспрашивал коренных алакаевцев. Они с детства наслышаны об Ульяновых, помнили приезды Анны Ильиничны уже в советское время. Помнили, как в 1919 году отправили Москве два вагона продовольствия, а в голодный 1921 год посылали ходоков за помощью к Ленину. И была в рассказах об этом страшном голоде одна важная подробность.

— Все же мытарились у нас не так, как в других местах, — говорила Наталья Андреевна Лисарова. — И то сказать: артель помогла.

— Не будь артели, — не выжили бы, — поддержал ее Яков Ильич Лисаров. — Под голодный год сеяли мы артельно. Что собрали, делили по едокам. Пришлось на едока по девять челяков зерна, да считай по двенадцать челяков подсолнуха. Челяк? А челяк — это, значит, мера такая, побольше ведра. Пуд пять фунтов. Так вот, кабы не артель, не сидел бы я теперь с вами. По окрестным деревням кто победнее, того первым на погост снесли. А у нас без хлеба никто не остался. Вот тогда-то мы впервой прочувствовали, какая в артели сила.

Никто не помнил уже, откуда пошла артель. Кажется, надоумил как-то партийный, из бывших красноармейцев, вернувшихся с фронта.

Когда хлеб подошел к концу, отрядили алакаевцы трех мужиков в Каменец-Подольский: там, по слухам, можно было обменять подсолнечник на зерно. Оказалось — враки. Двинулись алакаевцы в Калугу — и там ничего не вышло.

Один из троих, Кузьма Сергеевич Фролов, слывший за самого бойкого, добрался до Москвы и разыскал Анну Ильиничну. Анна Ильинична стала хлопотать, дала Фролову бумагу к калужским властям. Но при всем желании местные власти помочь не смогли: Калуга сама сидела без хлеба. Посланцы вернулись ни с чем, а Фролов подцепил по дороге сыпной тиф.

После этого в Москву отправились ходоки Асанин и Филиппов: верила деревня, что Москва без помощи не оставит.

Весной 1922 года по просьбе Владимира Ильича алакаевцам выделили сто пудов овса, гороха и муки. Бывший алакаевский крестьянин Степан Николаевич Асанин, ныне инженер, ушедший на пенсию (он живет в Куйбышеве), много раз делился в печати воспоминаниями о поездке в Москву, и они, вероятно, известны читателю, как и текст расписки алакаевских ходоков, в которой есть не принятые в отчетных документах, но от души идущие слова о том, что "в центре действительно проявляется сугубая забота к преодолению великого голодного бедствия и что наш великий вождь тов. Ленин принял близко к сердцу все нужды пострадавшего крестьянства".

…Побывав в музее, расспросив старых людей, надумал я побродить по окрестным местам, заглянуть в соседнее село Сколково, где Глеб Успенский писал очерки "Из деревенского дневника".

Как туда идти? Сколько километров придется отшагать? Одни говорили двенадцать, другие — все шестнадцать. Странно: должны бы знать точно, ведь соседнее село!

— Ни к чему нам та дорога, — пояснил дядька возле совхозной конторы. — Ездим по шоссейке на Богдановку, а там автобус. Верно, это дальше, зато быстрее, и ноги бить не надо, ноги-то свои, не казенные. Вы подождите возле конторы, тут одну женщину в Богдановку отправляют на машине, мальчонка у нее приболел. Мигом и доберетесь. А там — автобус.

Но я решил все же "на своих двоих". Из каменной Алакаевки поднялся на пригорок. Склон дальнего оврага скоблили бульдозеры. На зелени Муравельного леса рисовались краны. Рождался образцовый поселок с панно на фасаде большого здания, исчезали последние черточки той прежней деревеньки, где бедовали безземельные да безлошадные.

Начались алакаевские сенокосы. На дороге, которая и впрямь оказалась не наезженной, догнал старого степенного косаря. Шагал он размеренно, по-солдатски, в одной руке жбанчик с водой или квасом, другая придерживала на плече косу. Кирзовые сапоги запылились, на косоворотке выступил пот.

— Сколково? Иди вон к лесу, там пасека, а далее уже сколковские угодья. Тамошние, однако, нынче ячмень убирают, с зерном на попутной машине мигом доберешься. А вообще-то надо было через Богдановку, чего зря ноги бить.

Я спросил имя своего спутника.

— Филиппов, звать Иваном Яковлевичем.

Так ведь он у меня в блокноте среди алакаевских старожилов! Дважды заходил к нему домой, оба раза не заставал: старуха сказала, что вчера был в Чудовке у нефтяников, сегодня сено косит, хотите — ищите, только вряд ли найдете, разбрелся народ по поляночкам.

Оказался Иван Яковлевич из местных местным, в Алакаевке прошла почти вся его жизнь, если не считать войн:

— Последнюю отслужил почти полностью, с сентября сорок первого по сентябрь сорок пятого. А точнее — с двадцать первого сентября по двадцать первое. День в день. Пешком воевал, в пехоте. Прибалтику всю прошел, Польшу, с американцами на Эльбе встречался. И опять сюда, в Алакаевку, век доживать.

Пока шагали мы с Иваном Яковлевичем по дорожке к лесным покосам, неторопливо рассказывал он про давнее, полузабытое:

— О хуторах сибиряковских небось наслышаны? Он хоть и помещик, Сибиряков-то этот, но с душой человек. Если, к примеру, погорел кто — к нему за всякое просто. Давал на обзаведение. Ну, а кто не решается — сам зовет: почему, мол, не идешь? Лесу, поди, надо? А как не надо, лес в наших местах издавна в цене. Некоторым коров давал, у него гурты были.

Старик показал рукой на пригорок:

— Сейчас мы с вами в аккурат мимо Сибиряковской школы топаем. Вон там она и стояла. Теперь разве что битый кирпич остался. Разобрали ее, увезли в Тростянку. Это еще когда было! Вскорости, я мыслю, как Ульяновы из Алакаевки переехали. Не разрешили Сибирякову школу открывать, старики сказывали, поп из Неяловки на учителей настучал, в земство пожаловался, а то и самому губернатору. Ну и прихлопнули дело. А вон подле того лесочка — видите, яблоньки одичавшие? — так там был хутор Капказского. Это его так прозвали. А фактически его фамилия была Преображенский. Молодой-то Ульянов к нему хаживал. Да и Капказский в Алакаевку наведывался.

В рассказе старика — достоверная первооснова. Знакомые имена, известные события.

Мария Ильинична Ульянова вспоминала о богатом сибирском золотопромышленнике Сибирякове, который в середине 70-х годов скупил у обедневших самарских помещиков землю для создания крупного рационального хозяйства. Она считала Сибирякова человеком левых либеральных убеждений, может быть, даже левее. Он был связан с политическими и, в частности, щедро помогал народникам, которые пытались создавать в Самарской губернии земледельческие колонии.

"Капказский", или Преображенский, которого помянул Иван Яковлевич, был обитателем одной из таких колоний: в ней жили народники, приехавшие с Кавказа. Там, где теперь одичавшие яблони, прежде стоял хутор, весьма интересовавший полицию. Оттуда до Алакаевки три версты напрямик.

Владимир Ильич действительно встречался с Преображенским. Позднее они переписывались. Письмо, отправленное Преображенскому в 1905 году из Женевы, подписано: "Ваш Ленин, бывший сосед по хутору". В этом письме Владимир Ильич спрашивал, в частности, жив ли радикал-крестьянин, которого Преображенский водил к нему.

Обитателя соседнего хуторка Владимир Ильич упоминает также в письме к матери из Мюнхена, прося передать ему "большущий привет" и вспоминая, что с ним "мы, бывало, много хороших вечерков провели". В послереволюционные годы Алексей Андреевич Преображенский, давно порвавший с народниками и ставший марксистом, выполняя ответственные поручения Москвы, выбирал, в частности, такое советское хозяйство в Самарской губернии, которое можно было бы сделать образцовым. Затем по предложению Ленина он был назначен руководителем совхоза "Горки", где и проработал последние семнадцать лет жизни.

И про школу Иван Яковлевич рассказал, в общем, верно. Одну школу Сибиряков основал возле Богдановки — ее закрыли. Вторую, сельскохозяйственную, хотел завести на хуторе Константиновском, как раз в тех местах, где мы с Иваном Яковлевичем пылим по дороге. Было построено здание, приглашены опытные преподаватели, но открыть школу не разрешили: Сибиряков находился под негласным надзором полиции и вся его деятельность внушала властям подозрение.

У Сибирякова одно время служил Марк Тимофеевич Елизаров, муж Анны Ильиничны. При его содействии Ульяновы и приобрели Алакаевку по сходной цене на деньги, вырученные от продажи дома в Симбирске. Кто знает, может, выгодные условия продажи объяснялись тем, что Сибиряков знал: хуторок покупает мать казненного народовольца.

Право, был Сибиряков личностью незаурядной, из того тонкого в пореформенной России слоя состоятельных людей, которым богатство не слепило глаза, не приглушало совесть. Сибиряков издавал либеральный журнал "Слово", открыл в Петербурге бесплатную читальню для простого люда, которую вскоре "прихлопнули", как гнездо крамолы.

У него не было ясного мировоззрения, от увлечения народническими идеями он качнулся к толстовству. Не хватало ему, должно быть, и твердости характера, в конце концов он устал от неудач, постигавших его начинания, — и все же оставил по себе добрую память. Интересная фигура!

Перед тем, как расстаться, мы с Иваном Яковлевичем присели в тени. Что приходилось ему в свое время слышать от стариков о тех временах, когда в Алакаевке жили Ульяновы? Я не рассчитывал, понятно, что узнаю что-то новое. Однако разве не интересны, разве не достойны внимания даже фольклорные предания, сохранившиеся в таком месте, как Алакаевка? Пусть в основе их нет неопровержимых, документально доказуемых фактов. Но в них — отражение тех представлений о молодом Ленине, которые сложились давно, очень давно, в дореволюционной убогой деревеньке.

Оказалось, Иван Яковлевич до революции работал у помещика Данненберга. А Данненберг был соседом Ульяновых по Алакаевке (кстати сказать, именно в архивной переписке этого помещика работники куйбышевских архивов и нашли подлинный план с описанием алакаевского хутора).

— Вот этот Данненберг, Сергей Ростиславович, и предложил однажды Владимиру Ильичу размежевать землю, чтобы все было точно. Граница-то шла по ручью Гремячему, а ручей промыл себе новую дорожку, вроде бы отхватил данненберговский кусок. "Давайте, — говорит Данненберг Владимиру Ильичу, — выставим грани. Вот здесь и здесь, мол, ручей их пересек". А Владимир Ильич усмехнулся и говорит: "Пусть будет здесь, пусть будет там. Скоро все это будет не ваше и не наше", — махнул рукой, да и пошел прочь. Данненберг аж вскинулся: "Как так, не ваше, не наше? А чье же?" Но Владимир Ильич уже ушагал. Вышло в точности, как он говорил. Данненберг-то в семнадцатом году убег. Я парнишкой был, увозил его на станцию, коня он загнал. Метнулся, говорили, Данненберг в Петроград, и там будто убили его во время кронштадтского мятежа. Очень он большевиков не любил.

Разговор на меже — легенда? Возможно. Хотя о нем в несколько ином варианте сохранилась давняя запись со слов другого алакаевского крестьянина. В этих, пусть не вполне достоверных рассказах, — мужицкая мечта о том, чтобы земля была не помещичьей, а народной. И кто же в представлении крестьян мог быть носителем этой мечты, как не Ленин?

Расстались мы у поворота дороги. Иван Яковлевич отправился, загребая сапогами, на покос, а я зашагал по дороге дальше.

Что за приволье! В здешнем краю, хоть и слывет он степным, нет однообразия гладкой равнины. Густолиственные рощицы с птичьей перекличкой в молодом подлеске, кустарник по долинкам, а на пригорках — поля, поля, поля…

Навстречу по дороге шли друг за другом самоходные комбайны, пронеслось несколько грузовиков. Но, увы, ни одной попутной машины! У встречного мотоциклиста, притормозившего в пыльном облаке, я спросил, правильно ли иду. Мотоциклист удивился:

— Охота по такой жаре! Тут до Сколково еще час хода бодрой рысцой.

А попутные с хлебом?

— Хлеб повезут после обеда.

Поплелся дальше. На бугре возле высокой вышки копошились нефтяники. И вокруг обозначились вышки. Далеко у горизонта жарко полыхал оранжевый язык газа, рвущегося из тонкой трубы.

К нефтяникам я не пошел. Припекало все сильнее. Сзади затрещал мотоцикл.

— Все идешь? — услышал я знакомый голос. — А ну, давай!

Через десять минут мы были в Сколково или, как здесь говорят, в Сколках.

Старую школу плотно прикрыли деревья. Я долго выбирал места, чтобы сфотографировать хотя бы часть фасада.

Сторожиха провела меня по классам. В просторной пристройке все было как во всех сельских школах. На старой половине блестели черным лаком голландские печи. Непривычно маленькие для современных школьных зданий окна, затененные листвой, пропускали мало света.

— Ничего, осенью все облетит, будет веселее. Успенские, значит, жили вот тут, при школе, а классов тогда было всего два, не то что теперь.

В комнате, где помещалась когда-то контора ссудо-сберегательного товарищества, письмоводитель Глеб Иванович Успенский поселился весной 1878 года. Тут же, в конторе, на одной из деревянных лавок, он и засыпал после того, как большую часть ночи просиживал при свече над рукописями и дневниками. Жена, преподававшая в школе, и три дочери, из них одна совсем маленькая, родившаяся в Сколкове, ютились в другой комнате, выходившей в шумный коридор. Недостающую мебель заменяли деревянные ящики.

Успенские жили бедно и трудно, в обстановке слежки и недоброжелательства. Но для писателя, который в поисках "подлинной правды" хотел поближе изучать "хитроумную механику народной жизни", сколковское бытие дало обильный материал. Зоркий, честный художник-демократ увидел пореформенную деревню такой, какой она была, а не такой, какой ее видели некоторые восторженные народники.

До Сколково писатель прожил год в нижегородской деревне. Сюда, следовательно, приехал уже с изрядным знанием крестьянской жизни, да и здесь варился в самой ее гуще больше года. А в "Очерках" он пишет: "Мне пришлось более или менее близко видеть (не скажу — знать) дела и порядки трех деревень, лежащих почти рядом, в местности, которая считается житницей русской земли".

После того как сама работа в ссудо-сберегательном товариществе ежедневно, ежечасно сталкивала его с нуждами обитателей трех деревень — "видеть (не скажу — знать)"!

Три соседние поселения названы в "Очерках" селом Солдатским, селом Разладиным и деревней Барской. В них угадываются теперь почти уже слившиеся друг с другом села Гвардейцы, Загладино и Сколково.

После слов Успенского я не вправе сказать, что хотя бы видел эти села — просто прошел их раз-другой из конца в конец, побывал в сельсовете, в правлении колхоза "Память Ленина", на току, на сельских стройках. Надеюсь, читатель не ждет от меня сопоставления сегодняшнего дня куйбышевской деревни с так правдиво описанными Успенским бедами и неурядицами деревни самарской. Когда я попросил было Ивана Яковлевича Андреюка сравнить Сколково 1928 года с нынешним, он и то возразил с неудовольствием:

— Ну что вы, право. Чего ж тут сравнивать! Даже неудобно как-то…

Сорок с лишним лет назад Иван Яковлевич, начинающий учитель, впервые переступив порог сколковской школы, попытался разыскать людей, помнивших Успенского:

— Некоторые ученики его жены, Александры Васильевны, были еще живы, помнили ее. Один старик знавал и самого Глеба Ивановича: "Я маленький был, ездил с ребятами, которые постарше, в ночное, и он — с нами. Костер разведем, балакаем про свое, а Глеб Иванович сядет в сторонку и все слушает, слушает". В общем, здешние крестьяне Сибирякова помнили лучше — тот все же барин, помещик, хотя и чудной, — а Успенского считали чем-то вроде писаря.

Иван Яковлевич живет в маленьком домике возле школы. Вся его жизнь — со школой, со Сколковым:

— Мои ученики с седыми бородами ходят, некоторые уже внуков в первый класс привели.

Елизавета Евгеньевна Анучина отдала здешней школе тоже ни много ни мало — три с лишним десятка лет. А до этого учительствовала в Алакаевке.

— Анна Ильинична? Приезжала она к алакаевцам летом тридцать первого года. Жила в старой школе. Многих знала по имени, помнила, чем кто жив, расспрашивала про ребят. Обошла то место, где был сад при хуторе — возле оврага еще ямки сохранились от выкорчеванных яблонь. Показала, где стоял столик, за которым занимался Владимир Ильич. При ней алакаевцы как раз строили новую школу. Какой же эта школа мне большой и просторной казалась! А потом как-то побывала в Алакаевке: боже мой, да неужто это наша бывшая школа? Такая убогонькая рядом с нынешней новой.

Елизавета Евгеньевна на пенсию ушла не сразу, неохотно:

— Душа у меня пела, когда я работала. Люблю школу и не разлюблю уже, видно, до смерти. Все туда бегаю, благо, рядом.

Теперь в школе работает дочь старой учительницы, Римма Дмитриевна, и внучка Татьяна. Не так давно село торжественно чествовало все учительское семейство.

Нет в Сколково такой строительной горячки, как в Алакаевке, но и тут возводят клуб, мастерские, большой гараж для колхозных машин — и все это каменное, солидное, не кое-как, не на живую нитку. Колхозная ферма — целый животноводческий городок. А ведь здешний колхоз не из самых богатых в районе, считается, скорее, средним.

— Вы приезжайте к нам в субботу вечерком, — приглашал Иван Яковлевич. — Правда, в автобусе будет тесновато. Так вот, понаблюдаете, кто с вами приехал. По виду скажете — дачники. Кстати, и нагружен каждый, как пресловутый дачный муж, хотя сейчас тут полное равенство, дачная жена тащит не меньше мужа. Но, спрашивается, что же это за люди с покупками? Для дачников вроде далековато, а вид явно городской, куйбышевский. Это, представьте, наши, сколковские, возвращаются из города. Ну и, конечно, некоторые с городскими родственниками. Так, однако, отличите-ка, кто местный, кто городской! Раньше на деревенской улице учителя по костюму узнавали. Теперь, я думаю, наши колхозники живут никак не хуже учителей. Вот возьмите: сам тракторист, жена доярка, сын — шофер. Это, считайте, триста пятьдесят рубликов на круг в месяц при своем огороде и коровке. Можно жить, как полагаете?

На другой день вечером я собрался уезжать из Сколково. Но заговорился — и опоздал к прямому автобусу, а следующего рейса ждать долго. Торчу возле стоянки в некоторой растерянности. Идет прохожий:

— Отстал, стало быть? А ты давай знаешь как? Кати на любой попутной до СХИ, а там уж автобус за автобусом, любой в Куйбышев доставит.

— СХИ? Что за зверь?

Удивленный прохожий пояснил темному человеку:

— Сельскохозяйственный институт, неужто не ясно?

…Я вот о чем думаю теперь, перелистывая свои алакаевские и сколковские записи. Был уголок приволжской земли: помещичьи усадьбы, хуторки, степные села. Один из бесчисленных уголков, слагавших Поволжье, Россию, позднее перепаханную революцией. И сколько самобытного в этой ячейке русской народной жизни, если взять хотя бы не полное столетие!

Ленин в Алакаевке — явление масштаба по меньшей мере всероссийского. По тут же, в этом уголке — земледельческие колонии, где люди, одержимые идеей, пусть ошибочной, во имя служения народу, не ища никаких личных выгод, отказываются от многого из того, к чему привыкли, терпят лишения и преследования. Здесь писатель ищет истину, погружаясь в глубины народной жизни, страдая вместе с героями своих будущих книг. Он говорит и о том, что в деревне с ее безрадостным бытом не редкость встретить умницу, человека твердого, железного характера, говорит о силе природной даровитости крестьянина, о сильно работающем крестьянском уме, таланте, мысли.

Загрузка...