"Вчера в аэропорту города-героя…"

Волгоград и его побратимы. — Пост № 1.— Флажок баркаса "Бобик". — "Красный Октябрь", комсомольское племя. — Сквозь огонь. — Будни знаменитого "Абхазца". — Еще переправа, на этот раз мирная. — У вершины кургана. — Фрэнк Бруно Хоней, волгоградский американец. — Большой город Волжский — там, где Волга встретилась с Доном.

"Вчера в аэропорту города-героя Волгограда, украшенном государственными флагами дружественной страны, Советского Союза и Российской Федерации, высоких гостей встречали…"

Мы часто читаем подобную хронику. Волгоград — на столбовой дороге гостей, посещающих нашу страну. Они едут в город, о котором знает весь мир.

Они видят его гордый герб, где на верхнем поле щита, на фоне алой крепостной стены — Золотая Звезда Героя, в нижнем, отделенном лентой сталинградской медали, шестеренка и сноп заволжских степей.

У Волгограда несколько зарубежных городов-побратимов. Их гербы на одной из площадей: якорь и лавровые ветви Порт-Саида, три символических полосы Хиросимы, вздыбленный конь Остравы, геральдический щит Дижона, рыба и якорь финского порта Кеми, феникс и слон Ковентри, медали Льежа, корона Турина, лук с натянутой тетивой и корабль Мадраса.

Город хранит подарки, присланные ему со всех концов света. Среди них — большой рыцарский меч, выкованный лучшими английскими оружейниками. На его лезвии выгравировано: "Подарок короля Георга VI людям со стальными сердцами — гражданам Сталинграда".

Меч по поручению короля был вручен Черчиллем Сталину во время Тегеранской конференции Большой тройки осенью 1943 года, в разгар войны. Рузвельт сказал тогда:

— Действительно, у граждан Сталинграда стальные сердца…

Именно после торжественной церемонии вручения меча был сделан обошедший мир снимок, символизировавший единство союзников против общего врага: Сталин, Черчилль и Рузвельт у входа в зал заседаний конференции. Их встречу — первую встречу — ускорил явный поворот войны, наметившийся особенно ясно после Сталинградской битвы и закрепленный на Курской Дуге.

Пушкин некогда писал: "России определено было высокое предназначение: ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы". Орды, более свирепые, нежели монгольские, в XX веке победно прошли Европу и были остановлены у Волги. Отсюда, от Сталинграда, их погнали через ту же Европу, освобождая и очищая ее. Среди высоких гостей, приезжающих теперь в город-герой, есть жители стран, знавших сапог гитлеризма. В темную ночь оккупации они с отчаянием и надеждой ожидали очередную сводку из Сталинграда.


И вот гости — на земле города, прозванного волжской твердыней.

Есть главный маршрут по полям славы, по местам одного из решающих сражений минувшей войны.

Он начинается у Вечного огня на площади Павших борцов.

После возложения венка и минуты молчания высокие гости садятся в машины. Но площадь не пустеет.

К городу то и дело подходят теплоходы. У причалов тесно. Высадив пассажиров, корабли бросают якорь на рейде и ждут там.

Большая группа поднимается по широкой лестнице с набережной к аллее Героев. Венок — "от уральских туристов и команды теплохода "А. Фадеев". С алыми гвоздиками в руках идут к Вечному огню. Идут медленно, торжественно. Впереди ветераны, грудь в орденских планках. Вчера они терялись в суматохе судовой туристской жизни, где всегда верховодит племя молодое. Сегодня эти люди на две головы выше самых бойких; притихшие судовые "заводилы" идут в хвосте колонны.

У Вечного гоня на посту № 1 — пионеры с автоматами бойцов Сталинградской битвы.

Уходят уральцы, приходят новые группы и одиночки. Сменяется караул на посту № 1: долговязый разводящий с аксельбантом, двое часовых. Один, увы, мало вырос, другой толстоват для пионерского возраста. Идут, стараясь отбивать шаг, однако к строевой службе оба пока не очень приспособлены. Их вид был бы комичен, если бы они шли куда-нибудь в другое место. Но они идут на пост № 1. И никто не улыбается.

Тихая музыка льется из камня. Камень скорбит, и воздух колышет пламя.

Люди, застигнутые музыкой, вытягиваются, застыв почти как часовые. Плачут. Не только те, кто в годах. Плачут молодые, войны не помнящие. Или помнящие ее смутно.

Текут слезы, некрасиво краснеют носы, плывет тушь ресниц. Здесь это все равно.

Последние такты музыки. Пошли, заговорили. Кто-то достал из сумочки зеркало: жизнь идет.

Но минуты светлой скорби запали в память. Они будут оживать при словах "Сталинград", "Волгоград".

Волга несет воды вдоль парадной набережной города. Красивая, работящая Волга с парусами яхт, трехпалубными лайнерами, сумасшедшими росчерками лодок, гонимых сверхмощными моторами. А еще одна Волга — в городском Музее обороны.

Там шашки Ворошилова, Буденного и других героев борьбы за Царицын в годы гражданской войны, бинокли, лупы, пистолеты, простреленные шинели героев Сталинградской битвы, сваленные в кучу знамена плененных в Сталинграде гитлеровских частей, ножницы и лента, попавшие сюда на другой день после открытия Волго-Дона, лента, разрезанная при пуске Волжской гидростанции имени XXII съезда КПСС, факел, от которого был зажжен Вечный огонь на площади Павших борцов и на Мамаевом кургане.

В музее — дыхание сражавшейся Волги.

Большая картина. Не ясно, день или ночь: город горит, может быть, густой дым скрывает солнце или, напротив, пламя освещает клубы дыма в ночном небе. Волгу пересекают три судна. Они отбиваются от самолетов. На переднем плане — речник, суровые лица солдат с бликами пламени; кто нервно затягивается самокруткой, кто молча смотрит на пылающий город.

Тут же, в музее, продырявленная осколками бортовая дверца парохода "Гаситель", работавшего на сталинградских переправах, судовой фонарь, поврежденный взрывной волной, модели превращенных в канонерские лодки волжских судов, портреты героев-капитанов.

Волга воевала и за Царицын. Посередине зала — пушка, поднятая с затонувшего в 1919 году волжского парохода "Советский", который подорвался на мине во время боя с белогвардейцами. В одной из витрин потрепанный белый флажок на деревянной палочке. Такими делали "отмашку", показывали, в какую сторону удобнее расходиться со встречным судном.

Флажок принадлежал когда-то волжскому баркасу со смешным щенячьим именем "Бобик". Выцветшее удостоверение свидетельствовало, что капитан "Бобика" Колшенский П. И. при наступлении белых на Царицын показал себя опытным командиром, преданным Советской власти.

За Волгой, в Краснослободске, несколько лет назад я разыскал домик в три оконца. Павел Иванович Колшенский оказался бодрым сухощавым стариком с голубыми детскими глазами. У него была поговорка: "В шубе палка". Рассказывая, он время от времени доставал коробочку с нюхательным табаком.

— Сейчас мало кто нюхает. А ведь на ночной вахте это первейшее дело: как в сон поклонит, так сейчас возьмешь понюшку, начихаешься до слез — сна-то как и не бывало. Сколько ночей не спал — сосчитай-ка! И столько же табак нюхаю. А если бы курил — давно бы, конечно, помер.

Ну, дело обычное, начал я с матроса, а потом уже хозяин назначил меня капитаном на маленькую посудину. "Генерал Цеймерн" называлась — черт ее знает, что это был за генерал! А тут революция, царя — по шапке. Думаю: людям будет в шубе палка и мне — в шубе палка, людям будет хорошо — и мне хорошо. Стал ходить на митинги, слушать, что к чему. Однажды зовут меня в Совет. Надо, говорят, забрать флот у буржуев. Дали мне револьвер, еще трое со мной пошли. Приходим к моему хозяину, поздоровались, так и так, гражданин Кусакин, отдайте, будьте любезны, честью просим, закон такой вышел. А Кусакин аж побелел: "На благодетеля своего руку поднял? С большевиками сдружился? Смотри, Пашка, не пойдет впрок чужое добро!"

Пошли к другому, к Хряеву — пароходчику. Тот ка-а-к рявкнет: "Ах вы, голь перекатная! Вон отсюда! Шкуру спущу!"

Ну, оробели мы… Докладываем в Совете. Там головой покачали, дали нам моряка. Пошли опять. Моряк — наган из кобуры и вежливенько так Хряеву: "А ну, папаша…"

Так и стали сами хозяевами. Это дело было в феврале восемнадцатого года. А летом того же года сами знаете, что началось, в шубе палка…

Поставили нас на переправу — снаряды возить через Волгу. Шесть катеров работало.

Я на переправе крутился до самого ледостава. А после того завел суденышко в затон и пошел воевать с беляками на суше.

На другую весну дали мне "Бобика". Ничего баркас, подходящий, тридцать сил машина. Броню сделали из железных листов. Но, должен сказать, пули ее пробивали запросто. Под пули-то мы частенько попадали. А раз и бомбу на нас сверху бросил антихрист какой-то. Подобрали мы осколки: бомба круглая, репчатая, английская.

Как я работал в Царицыне на переправах — сами знаете, ведь по бумажке из музея меня разыскали. Там сказано. А напоследок изловили мы атамана Микишку. Был такой кулак, а при нем шесть сынов и пятеро зятьев, да еще всякого сброда человек полсотни. Ну и грабили по селам. Знамя у Микишки было, знакомая попадья шелком вышила: "Долой кадеты, долой советы, да здравствует Микишкин отряд". Пошли мы с канонерской лодкой "Карл Маркс", захватили весь Микишкин отряд и вывели его в расход. Расстреляли, значит.

А после стал я плавать уже на мирных переправах. И плавал так до сорок второго года.

А в сорок втором на своем "Тринадцатом" стал ходить, как все — под бомбами, значит. Ну, тут, в шубе палка, в нас мина попала, мы как раз последний ночной рейс делали, светало уже, он и накрыл. Потонул мой "Тринадцатый", я выплыл кое-как, мне ведь уже и тогда недолго было до пенсии… Ну, выплыл, отдышался, дали мне "Капитана Иванищева". Опять от берега к берегу, когда с людьми, когда с боеприпасами. Только он, вражина, и это мое судно потопил. У самого берега, в воду лезть не пришлось… Мне говорят: "На вас, папаша, флоту не напасешься". Однако дали "Громо-бой". На нем и капитанил до ледостава, а там и немцев в мешке заперли, пришел им в Сталинграде капут. После подсчитали, что "Надежный", да "Абхазец", да еще "Дубовка" и мой "Капитан Иванищев" для Шестьдесят второй армии больше всех перевезли. Ну, нам, конечно, всем ордена, медали…


Наверное, можно пойти по следам любого экспоната Музея обороны — и это будет началом повести о подвигах.

Музей обороны не единственный в городе. Есть еще несколько, и об одном из них, находящемся в стороне от установившегося маршрута знакомства с городом, мне и хочется рассказать.

"Красный Октябрь" — это прежде всего сталь. Высококачественная сталь различных марок. Создание новых марок стали, обладающих теми свойствами, какие нужны заводам-потребителям.

Построило завод в конце прошлого века общество "Урал — Волга", правление которого находилось… в Париже: французский капитал искал в России дешевые рабочие руки и выгодные рынки сбыта.

Завод назывался "Дюмо". Возле него было три поселка: "Большая Франция", "Малая Франция" и "Русская деревня". В первых двух жили французы, служащие и технический персонал. "Русская деревня" для рабочего люда представляла хаос мазанок, бараков, землянок и похожих на кирпичные сараи общежитий, разгороженных на едва заметные в полутьме клетушки.

В 1918 году сталевары завода "Дюмо" дрались за Царицын, построили бронепоезд "Тов. Ленин". Затем завод, который стал называться "Красным Октябрем", полностью перестроили.

В 1942 году через "Красный Октябрь" прошла линия фронта. Здесь держали оборону войска 62-й армии и отряды народного ополчения краснооктябрьцев, где сражалась первая в стране женщина-сталевар Ольга Ковалева.

После битвы от завода осталась земля, изрытая воронками, заваленная битым кирпичом. Это "хозяйство" 2 февраля 1943 года генерал Гурьев торжественно передал директору Матевосяну: участок фронта должен был снова превратиться в завод. Передача запечатлена на снимке. Генерал жмет руку худощавому черноволосому штатскому в полушубке и валенках, который в другой руке держит рукавицы сталевара. Рядом — начальник политотдела дивизии Дубровский.

Свыше четверти века спустя в зале, где висит эта фотография, встретились два грузных седых человека, протянули друг другу руки, слезы побежали по щекам. И весь зал плакал, зал, где собрались ветераны, защищавшие завод. А Матевосян, с войны оставшийся директором завода, и бывший начподив Дубровский (генерал Гурьев не дожил до встречи) все трясли руки, сцепленные в пожатье до белизны в суставах.

Встреча эта произошла в заводском музее, первом в стране музее на общественных началах, существующем несколько лет. Там вся история завода.

Среди экспонатов — чугунный фонарный столб, массивный, литой, стоявший до войны в поселке. Его на высоте человеческого роста снес снаряд. Обломленный, он остался стоять и получил после этого еще более сотни пробоин и вмятин — вот они, посмотрите, потрогайте, ощутите плотность огня.

Здесь же и квадратный метр земли, вырезанный после боев прямо на заводской территории. Это железная земля, которую защищали стальные люди, спекшаяся бурая почва, мертвая, похожая на шлак, с оплавленными патронами и ржавыми осколками.

— Пушка? Пушку генерал Плиев прислал, А скрипку — фронтовой кинооператор Орлянкин. Подарили ему в ночь под Новый, сорок второй год здесь, на заводе, на переднем крае. Видите, надпись: Орлянкину от Тринадцатой гвардейской стрелковой.

Это говорит Валентина Михайловна Евдокимова. Я знал ее как научного работника, занятого сбором материалов о переправах Сталинграда. Теперь она здесь, в музее, всему голова. Так про нее сказали в завкоме. Сама же Валентина Михайловна — все про своих активистов, про бывшего главного энергетика завода Николая Павловича Пискунова, про конструктора Владимира Петровича Панкова, про начальника лаборатории Петра Николаевича Спорышкова:

— Вот молодцы! Удивительные люди!

И верно — удивительные. Пискунов, уйдя на пенсию, пять лет едва ли не ежедневно работает для музея. Бесплатно, разумеется. И как работает! Не только разбирает архивы, разыскивает людей, но даже мастерит витрины.

— Представляете, все умеет делать, решительно все. Да что говорить — на нем музей держится. Настоящие люди.

Музей хорош и просто как музей. Но еще важнее, что он стал центром живого и нужного дела. Сюда съезжаются люди, воевавшие за завод, за Сталинград, за Волгу. Сначала собрали 193-ю дивизию — не всю дивизию, конечно, но тех, кого знали, кого помнили, кого нашли. Потом 39-ю. Затем 45-ю. А в 1970 году съехались представители всех шести дивизий, дравшихся в Краснооктябрьском районе.

Я видел письма, присланные этими людьми потом, когда они вернулись домой. Письма полны суровой нежности. Многие начинаются словами: "Дорогая наша Валентина Михайловна…"

В "комсомольской комнате" музея на стенах портреты секретарей заводского комитета комсомола и рассказы о их жизни. Почти всех секретарей, начиная от Василия Лебединского, вожака заводского комсомола в 1919 году, в гражданскую войну. Портреты полувековой давности: косоворотки, огненные глаза, впалые щеки.

И рядом более поздние, а кое-где и вовсе недавние снимки тех же людей, где старики либо люди в преклонных годах как бы заглядывают в далекую свою юность. Музей разыскивал первых заводских комсомольцев по всей стране, просил прислать воспоминания, рассказы о себе и о других. Потом собрал всех вместе. Сказать по этому поводу "волнующая, незабываемая встреча поколений" — значит, ничего не сказать. Тут подошли бы другие, более глубокие и точные слова, но они могут родиться лишь у тех, кто был на этой встрече. Я о ней только слышал. У человека, который мне рассказывал, как все было, то и дело прерывался голос.

Коренастый, русоволосый токарь механического цеха Лева Горбунов комсомольским секретарем избран не так давно. Он восторженно говорил о комсомольцах первых пятилеток, о комсомольцах, бившихся за Сталинград. Вот были люди!

Лева удивился, когда я попросил рассказать про его, Левино, житье-бытье. Чего же рассказывать? Цех не ведущий, лучше расспросить кого-нибудь из знатных сталеваров:

— Только не подумайте, что рисуюсь. Скажу вам так: когда в комсомол вступал, уложился с рассказом меньше, чем в минуту. И никто не требовал — давай, мол, со всеми подробностями. Ну, начну, как на завод попал. Родился в войну, мать, сколько ее помню, всегда работала на "Красном Октябре". Идешь на Волгу купаться — мимо завода. Дома только и слышишь: завод, завод… Потом матери квартиру дали, совсем возле завода. Как-то, знаете, было ясно, что и мне на "Красный Октябрь" дорога. Я и пошел. Меня — к станку. Рычагов много, станок сложный, думал, не осилю.

Между прочим, и Алла моя в цех, как и я, пришла прямо из школы. Мне девятнадцать было, когда мы поженились. Она хотела было в институт, потом привязалась к цеху. А вот кем будет дочка — не знаю. Ей десять, нашей Наташке. Но вокруг нее тоже все завод да про завод…

Когда я впервые в цех пошел, у рабочих была мода, что ли: синий такой пиджачок-спецовочка с кармашком, из него пропуск выглядывал, как увидят — знают: с "Красного Октября". Мне мать тоже такой сшила. И я любил ходить через первую контрольную. Мне до нее полчаса было. А до ближней — минут десять. Но Первая как бы главная, к ней основной рабочий класс идет…

Наш цех — не ведущий, многих ребят сразу к мартену тянуло. Подумывал было и я… Но вот тринадцать лет в своем цехе проработал, это если считать с армией. И не объясню, почему. Просто не ушел — и все.

Гордость заводом? Думаю, что каждому свой завод дорог. Но, конечно, Тракторный и наш на особом счету.

Он украдкой поглядывает на часы. Последний вопрос: как он представляет свое будущее?

— Станок, — без секундного колебания ответил Лева.

* * *

На этот раз мне не удалось встретиться с Анатолием Николаевичем Хлыниным. Выйдя на пенсию, он остался капитаном рейда и по хлопотной этой должности весной 1970 года отправился в командировку.

Имя капитана впервые промелькнуло в дни битвы на Волге. Военный корреспондент "Известий" Евгений Кригер писал в 1942 году из Сталинграда:

"Волга поддерживает Сталинград своими людьми — матросами, капитанами. Мария Ягупова пришла на буксир работать матросом. Ее ранило в голову. Она отлежалась в деревне, где остался у нее ребенок, и вернулась вновь на буксир. Капитан "Абхазца" Хлынин двадцать шесть лет на воде. Теперь он дерется за Волгу. Пятьсот рейсов, десятки тысяч бойцов, доставленных в бой".

…Мы познакомились после войны, когда капитан по-прежнему ходил на "Абхазце", которого недавно гонял под бомбами. "Абхазец" был потоплен прямыми попаданиями снарядов, но его подняли, отремонтировали и вернули Хлынину. На нем капитан и налаживал позднее зимнюю переправу для стройки Сталинградской ГЭС.

Незадолго до нашей встречи Хлынин вышел из больницы, врачи строго-настрого запретили ему показывать нос на улицу, он томился, свирепел от безделья, и впервые мы наговорились по-настоящему без помех и без спешки.

— Понимаешь, в феврале началась ростепель. Волга подвижку дала, ну, столбы и своротило, по которым на паром свет дают. Провода — под лед. Что делать? Ночь, зги не видно, народ кругом ходит, может током кого убить. А тут еще дождь, туман. Надо, думаю, лезть, доставать. На моем участке сделалось, ну, не меня, так кого другого шарахнет.

Надел рукавицы, ухватил провод. Ка-а-а-к ударит! Рукавицу просекло, я — без памяти. Наш дежурный там был и еще милиционер, да штурман с "Сатурна". Этот штурман со страху языка лишился, только руками машет. Дежурный схватил доску, доска мокрая, бьет током и через нее. Хорошо, догадался: фуфайку скинул, обернул. А я полсуток пролежал без всякого соображения. Очнулся, ощупал себя, спрашиваю: "Где я есть, ребята?" — "В больнице". Вижу, профессор в шапочке, говорить не велит, шевелиться не велит. Я ему: есть, мол, хочу, вчера со всей этой историей не пообедал. Усмехается: "Счастье твое, с того света тебя вернули". Я ему в ответ: мол, близко к тому свету и раньше бывать приходилось, дело привычное.

Неделю держали меня на жестком топчане, ворочаться не велели. Потом физкультура разная. Я говорю: давайте меня обратно на переправу, вот там физкультура так физкультура. Нет, требуют, чтобы дома отсиделся.

Это все со мной случилось на переправе Гидростроя, я там старший капитан правого берега, того, где саму Сталинградскую гидростанцию строят. Одиннадцать судов под моим началом. Вернее сказать, суденышек — "Сатурн", "Луна", "Суриков", всякая там мелочь…

Ну, и еще одна история у меня получилась. Стал тонуть баркас сто восемнадцатый, на нем Комлев Иван Андреевич капитанил. Дело было зимой, в аккурат на Новый год. Звонят мне на квартиру: давай выручай. А у нас уже встречать Новый год наладились, водочка, закусочка, то да се… Надел шинелишку, сел на трамвай, в новогоднюю ночь они часто ходят. Доехал до Паромной, бегу по берегу, а ветер собачий, так и пронизывает, так и пронизывает.

Верно, тонет сто восемнадцатый помаленьку, воды много, хоть пробоина и не велика. Майор Курочкин из пожарной охраны действует, откачивает. А ветер свищет, паразит! Ну, откачали баркас, пластырь подвели. Однако застудил я голову и спину, опять три недели в больнице провалялся. А что будешь делать? Служба у нас на реке такая.

Да вот еще, слушай. Идем осенью последним рейсом, темнота, туман, дождь со снегом, ну и наскочили в два часа ночи на буек возле землечерпалки. И надо же — трос на винт намотали. Трос новый, крепкий. Лезть в воду надо, не обойдется. Велел я ребятам у котла ватник накалить, ватные штаны.

На винт спустился с лодки, винт у нас четырехлопастной. Ушел в воду по шею — нет, глубже нырять надо! Так три часа и нырял. Из воды да на котел, сразу под все одеяла. Отогреюсь — опять в воду. Ну, размотал трос…

Я попросил Анатолия Николаевича рассказать про отца, про детство.

— Автобиографию изложить? Ладно, попробую. Отец мой коренной волгарь. Родом мы из Дубовки, Волга всегда под окнами. Был он, отец, и плотником, и судостроителем. Баржи мог строить сам, его большим специалистом считали по подворотным доскам, а к этому способность надо иметь. Потом отец пошел на Волгу, плавал на буксирных, в капитаны вышел.

Умер он здесь, под Сталинградом, как раз в бомбежку. Ходил уже плохо, водянкой страдал. Зарыли его в яму от бомбы, хоронить было некогда, немец покою не давал ни живым, ни мертвым.

Я сам на Волге с пятнадцати лет. Как раз была революция, потом гражданская. Ходил на "Громобое", он маленько побольше "Абхазца". Действовал под Черным Яром. Там казаки наш десант с флотилии прижали к Волге. Хотели туда миноносцы послать, "Дельный" и "Деятельный", чтобы уцелевших увезти, потом нашли, что нам сподручнее. Пришли без огней, машина — "на стоп". Подобрали десант у Насонычева Яра. Теперь, понимаешь, думаю: ведь та, гражданская, была игрушкой против последней. Ну, постреляют из винтовок, дадут пулеметную очередь. Бомбы с аэропланов-тарахтелок бросали — так ведь с детскую кукишку.

А тут… Я сначала плоты водил военным частям, потом пошел к Сталинграду. Идем, а по реке подозрительные предметы плывут: от пароходов обломки, доски горелые. Зарево за полсотни километров видно. Ближе — дым: батюшки, весь берег горит. Подходим к причалу, на нем ни души, стали было тушить склад с мукой, да где там!

Ладно, думаю, надо диспетчера искать: каков нам приказ будет? А тут как из-под земли военный комендант:

— Сейчас же на переправу Шестьдесят второй армии!

Пришли мы туда вторыми, до нас старался "Перекат", колесный пароход. Между прочим, утонул мой "Абхазец" тоже вторым, только от зада. Предпоследним. Дольше других держался. И вот что скажи: сейчас огни сигнальные, приборы, а без аварий дело все же не обходится. А ведь тогда и тьма, и бомбы, и немец охальничает, кричит по радио "рус буль-буль" — а ходили, как часы. Конечно, если прямое попадание — это уж другое дело. И тут тебе скажу: гибли больше с непривычки к бою. Если угадаешь в налет или в обстрел на стоянке, то команда норовит в укрытие. Я сначала тоже так, потом вижу — нет, не дело! Первый снаряд недолет, второй — перелет, а третий… И стал маневрировать. Отойду от берега, туда-сюда, то малый, то полный. Важно, чтобы не на одном месте. И кочегары приладились дым густой во всю трубу давать, будто горим уже. Так и действовали. А других, бывало, немец топил в первые же сутки.

У нас на переправе военный комендант был, Язиев — лейтенант. Вызывает раз: "Слушай, Хлынин, снаряды во как нужны. И мигом! Давай не на барже, а прямо на "Абхазце".

Обычно мы баржонку за собой водили, а тут — на палубу. Хорошо, говорю коменданту, вели класть в один ряд. Потом думаю: не ладно поступил, какая разница, сто снарядов взорвутся или пятьсот? Вернулся: извини, говорю, пусть кладут в пять рядов. А Язиев этот: "Хо-хо! Правильно, капитан!" Хороший человек был, мина его потом накрыла…

Сколько рейсов сделали? Кто тогда считал? Зачем? Сколько чего перевезли — это комендант учитывал. А рейсы…

Ну, снесло у нас мачту, потом трубу изрешетило, дым из дыр хлещет, в тюках с шерстью, которыми мы рубку забронировали, осколков, как на собаке репьев. Раз мина попала в бухту троса — в клочья разнесла, рулевого изранила. И еще был случай: осколком трос перебило, на котором мы баржу водили. Понесло ее к немцам. Не дело получается, без баржи — не работа. Надо ловить. Говорю: "Ну, ребята…" А он, немец, не стреляет, ждет, когда мы ближе подойдем и будем с баржой возиться. Мы на тросе петлю сделали, только накинуть. Подходим, а он тут и начал! Да ему пристреляться не дали, рванули с баржой под самый яр, так и ушли.

Под конец работали только по ночам. Раз в темноте взяли баржу на буксир, а "он" — беглый огонь. Пробил борт барже, у самой ватерлинии дыру сделал, только снаряд почему-то не разорвался. В барже товар наинужнейший — бутылки с противотанковой жидкостью, снаряды. "Иван, — говорю рулевому, — утонет баржа-то, давай это дело аннулируем". Мигом сколотили щиток, обернули шинелью, да на пробоину и прибили. А снаряд внутри так и сидел. Ничего, довели баржу, хотя всякое могло быть.

А утонули мы вскорости после того, как Язиева миной убило. Очень к тому времени немец озлился на Волгу, видя, что фронт она, матушка, крепенько поддерживает. Ну и стал за каждым суденышком охотиться. Нас покосили на стоянке: почти сразу три попадания, в корму, в машинное отделение, в левый борт. Мы и затонули.

Ну что еще рассказать? Все не перескажешь. Многое было. Сначала страшно, потом привыкли. Верно, там было понапряженнее, чем сейчас. Но так, чтобы совсем спокойно, на реке никогда не бывает. Видишь, под бомбами уцелел, а тут током чуть не прикончило, в больницу попал.


На Краснопитерской улице, идущей вдоль Волги, в доме № 29 — булочная. Объявление: "Открыта с 7 до 20, перерыв с 13.30 до 14.30". Это слева от двери. А справа мемориальная доска: "В период Великой Сталинградской битвы 1942–1943 гг. здесь находился участок Центральной переправы. Сюда героические речники и моряки Волжской флотилии доставляли с левого берега пополнение и военные грузы в осажденный Сталинград".

Тут не видно экскурсантов. Высоких гостей сюда не возят. Это, в общем, обычный уголок города. Берег высок, но к Волге спускается полого, поднимать грузы было удобно, если, конечно, не принимать во внимание обстрелы и бомбежки.

Но, может, линия обороны была отсюда не близко?

В квартале на Краснопитерской всего три дома. На одном углу булочная, на другом мелкооптовая база по снабжению предприятий бытового обслуживания, а также заочный экономический техникум. Прямо против их дверей — танковая башня на постаменте: "Здесь начинался передний край обороны 13-й Гвардейской стрелковой дивизии генерала Родимцева".

Центральная боевая переправа была у самого переднего края.

Сегодня здесь же главная рабочая переправа Волгограда. В летнюю пору к постоянным пассажирам прибавляются "сезонники", едущие на зеленый остров Крит и вообще в заречье. А зимой — только постоянные.

Зимой? Что поделаешь, в Волгограде пока нет моста. Есть плотина гидростанции, вполне заменяющая мост, но это на городской окраине, Краснослободск же — против центра города.

Летом на переправе благодать, а не работа. Особенно если должность легкая — скажем, билетный контролер.

Анна Акимовна Лухоманова на этой должности дослужилась до пенсии.

Она в ватнике, в платке, из-под которого выбиваются черные волосы. Глаза живые, со смешинкой. Разговаривая, доверительно касается то руки, то плеча собеседника. При этом обычного дела не прерывает.

— У Хлынина на "Абхазце"? Как говорите: Ягупова? Мария? Так вы у самого Хлынина поспрашивайте. В отъезде? Вроде бы я его позавчера видела. Гражданин, а ваш где же билет? Ягупову что-то не знаю, в войну у Хлынина работала Фирсова Раиса, еще Наташа… Вот не помню Наташину фамилию, убей бог! Следующий, гражданин, через двадцать минут. Да, "Совет" пойдет. Ведь с тех пор сколько лет прошло… Минуточку!

Она берется за тяжелый поворотный трап, задвигает перекладину. Матрос отдает конец:

— Поехали!

Это капитану. Теплоход трогается. И в ту же секунду не мальчишка, не девчонка, а грузная тетка преклонных лет бросается к перекладине.

— Куда? Жизнь надоела?!

Анна Акимовна пытается остановить тетку. Но та, с силой оттолкнув контролера, плюхается на палубу теплохода. Успела!

Один теплоход отвалил, другой уже на подходе, но пока у контролера и матроса две-три минуты свободных.

Матрос вовсе не бравый малый в бескозырке, а худенькая и не молодая женщина.

— Маруся, — обращается к ней контролер, — вот этот товарищ Ягуповой интересуется, не слыхала, часом, в сорок втором? На "Абхазце" она будто служила у Хлынина?

— Нет, не припомню. А как ту звали, черненькую, это когда мы с детьми у яра в воду прыгали?

— С детьми в воду? — переспрашиваю я.

— Так ведь мы с детьми плавали, оставить не на кого, а "он" навалился, самолетов шесть…

Опять подходит теплоход. Матрос принимает конец, контролер наводит трап. Это не просто, надо положить точно, устойчиво. Пока пассажиры выходят, у контролера свободная минута.

— А вы про Цыгалева не слыхали? — продолжает Анна Акимовна. — Это мой дядя, Цыгалев, он тоже в сорок втором на переправе работал. Вон березка, видите, других поболе? Так его там и зарыло. В том самом месте. Его и еще троих ребят и полковника. После войны отрыли, перенесли на кладбище. Фугаска туда попала. И мне бы не говорить теперь с вами, да как раз в тот день я за реку к своим на денек наладилась. Он, дядя-то, меня все отговаривал: "Не езди, видишь, что на Волге, убьют, утопят". А судьба, значит, выпала не мне, ему… Я переправилась на Крит, вижу, наших там уже нет, возвращаюсь к переправе, мне кричат: "Слышь, твоего дядю Ваню убило, прямое попадание". Мне, значит, не судьба. Я на лодке с Крита к Красной Слободе, может, думаю, наши там где поховались. Весел не было, гребла доской какой-то. А в Слободе говорят — народ в лес подался. Опять гребу, а "он" — бжж… бжж… Так и свищет вокруг, так и свищет. Собачонка со мной из Слободы увязалась. Уже на берегу ка-а-к жахнет! Колька, был у меня парень знакомый, кричит: "Нюся, Нюся, ты живая?" А меня только песком засыпало, и то не всю. Собачонке, верно, лапу повредило, я ее косынкой перевязала, голубая у меня косынка была, шелковая…

Высадка закончилась, опять подвалил народ. Контролер и матрос — в два голоса:

— Билеты! А у вас?

И, черт возьми, чуть ли не каждый десятый чувствует себя оскорбленным этим вопросом. Парень со смазливым лицом кривит губы, проходит мимо.

— Предъявите!

— Что предъявлять-то?

— Чего, чего! Билет!

— A-а! Билет! Так бы и сказали. Наставили вас тут, дармоедок.

Отваливает "СТ-244", но тотчас швартуется "Совет". И все начинается сначала: трап убирается, швартовы отдаются, швартовы принимаются, трап наводится.

— Двенадцать часов, как на качелях, — улыбается матрос.

Я знаю теперь, что матроса зовут Марией Яковлевной Черновой, на реке она тоже с военных лет. Это летом она матрос, а зимой матрос-кочегар: совмещение профессий. Зимой, правда, судов на переправе меньше, но все же бывает так: за котлом смотреть надо, шуровать надо, а судно как раз подваливает к дебаркадеру.

Зимой дебаркадер нужен прочный, железобетонный. Он не стоит на одном месте, его приходится переставлять, когда сильно забивает льдом. А забивает иную зиму часто.

— Да вы об том начальника нашего спросите, Дулина Виктора Степаныча.

— Ну, начальник… Начальник, поди, все больше в кабинете.

— Это чей начальник в кабинете?! — изумляется Анна Акимовна. — Наш-то? На переправе? Да вы что! Наш начальник — грузчик, а не начальник. Он, бедняга, частенько тут и ночует на дебаркадере, в конторке. У нас начальник с нами цинкачи тянет, цепи. Пиджак долой — и вкалывает.

Вечереет, сменяется матрос. Вахту от Черновой принимает Нина Овчинникова. Она помоложе товарок, но тоже со стажем — четырнадцатый год на переправе.

— С ней так было, — доверительно наклоняется ко мне Анна Акимовна. — Она, значит, на вахте, а пьяный куражится: "Прыгну в воду, спасать будешь?" И прыгнул. Она — за ним…

Пока я у переправы, каждое судно успело уже раза по два, по три обернуться между берегами. Подходит "СТ-250". Капитан, как видно давно приметивший, что какой-то человек мешает контролеру, окликает:

— Анна Акимовна, гляжу, к тебе все с разговорами да с разговорами. Уж не сватается ли?

— Да вот, Василий Прокопьевич, человек интересуется… — А сама шепчет мне: — Вы с ним разок через Волгу сходите, не пожалеете.

Капитан на "СТ-250" сам стоит у штурвала. Теплоход наискось пересекает Волгу. На реке тесно, глядеть надо в оба.

— В войну-то? Да здесь же, на переправе. Шестнадцать деревянных катеров было, по номерам шли. На "Тринадцатом", стало быть, Павел Иванович Колшенский, а я на "Шестом". А что рассказывать? Возили, и все. Войска возили. Я-то недолго, нас перебросили на переправу в Бекетовку, а Павел Иванович здесь шуровал. Гибли, конечно, тонули, не без того. Так ведь война. Быкова — капитана — при мне убили. У берега мы были. Ну, налет, мы в воронку, он под бревна подмостился, думал, надежнее. А бомба рядышком, как раз в бревна.

Василию Прокопьевичу Машихину шестьдесят. На Волге с 1929 года, начинал на стареньком "Геркулесе", где было такое огромное штурвальное колесо, что, кроме двоих рулевых, к нему ставился специальный "помогатель". Вот Машихина и поставили "помогателем" — парень был рослый, сильный.

На кителе у капитана — планки: орден Ленина, орден Трудового Красного Знамени, сталинградская медаль, медаль "За победу над Германией". Заслуженный речник — и на переправе?

— А что на переправе? Ведь переправа-то где? В том же самом месте, что и осенью сорок второго.

…Я ходил на дебаркадер в разное время. И всегда народ. И все торопятся. Нервничают. Особенно по утрам, когда едут на работу. Да и вечером охота побыстрее домой. Тут уж не задерживайся, не мешкай: теплоходы — друг за другом.

Начальник переправы Виктор Степанович Дулин занимал на дебаркадере каморку со столом, на котором стекло растрескалось во всех направлениях. Он показался мне очень молодым, но выяснилось, что на воде Дулин четверть века, ходил и на пассажирских, и на буксирных, был диспетчером.

— Здесь, на переправе, нужен обязательно судоводитель. Не скажу — хороший, не скажу — для руководства, хотя бы для понимания, что к чему.

И он изложил, что к чему. Гидростанция создала сложный режим. Ледостав движется к городу не с севера, как прежде, а от Астрахани. Кромка льда достигает Волгограда обычно к Новому году. Но гидростанция работает, горизонт воды то поднимается, то опускается, ломая лед. Он набивается к дебаркадеру. Надо переставлять, уходить от кромки. А переставить дебаркадер, возиться с обледеневшими чалками, трапами, выкалывать судно изо льда, вести на новое место — это дело не часа и не двух. Бывает, едва переставишь, закрепишь, — лед снова набился. Прошлую зиму меняли позиции двенадцать раз.

Я спросил, кому на переправе труднее всех.

— Всем трудно. Возьмите кассира. У нас Валентина Григорьевна Гончарова проработала семнадцать лет, на пенсию провожаем. Кассир… Вон в театре: "Касса открыта с 12 часов дня". А мы работаем с пяти утра до двух ночи. Или возьмите контролера…

Дулин долго жил в Краснослободске и с юных лет неизменно видел на переправе Анну Акимовну.

— Удивительная память. Всех помнит. У иных не спрашивает, знает, что постоянный билет. Как-то окликает: "Девушка, девушка покажите ваш, у вас не вчера ли билет кончился?" И только на день ошиблась.

Я сказал, что расспрашивал Анну Акимовну про Ягупову.

— Ягупова? — переспросил Дулин.

Он помедлил, видимо, колеблясь: говорить не говорить?

— Трагическая судьба у Марии Ягуповой. Вместе работали после войны на баркасе "Крутец", она матросом, я рулевым. Потом перешла на другое судно. Обманул ее один негодяй, не вынесла гордая душа, наложила на себя руки Мария Ягупова…

И тотчас перевел разговор:

— Да, вот так. Всем не легко на переправе. В Крас-нослободске сейчас двадцать пять тысяч жителей, многие там живут, а работают на этом берегу. По местным пассажирским перевозкам наш порт — первый на Волге. Даже Горький далеко отстает.

Я вспомнил слова Дулина: кромка льда обычно приходит к Волгограду под Новый год. Подумалось, у всех праздник, а на переправе… Как было, например, в нынешнем году?

— Да примерно, как всегда. Телефона у меня на квартире тогда не было. В семь часов звоню с ближайшего диспетчеру. "Все хорошо". Звоню в десять: "За тобой послан нарочный, обстановка резко ухудшилась". Прибегаю. Кромка льда уже выше переправы. Один теплоход застрял посередине Волги, другой — пониже переправы, третий крутится пока на чистой воде. Сел на "Озерного", начал действовать.

— И пропал Новый год?

— Новый год? Да я домой только к ночи третьего января вернулся. Не я один, все наши. Спали эти трое суток не очень… Переставили дебаркадер, отдохнули часа два — а кромка опять передвинулась, начинай все сызнова. Так до вечера третьего числа. Но перебоев с переправой не было. Задержки, верно, были. За это нас городские власти и ругают. И пассажиры, конечно, обижаются. Правильно обижаются: какое им дело, что снег валит, что лед, что туман. Раз поставили тебя на переправу — давай вози по графику, по расписанию.

* * *

Мы разговорились на скамейке в сквере перед Домом солдатской славы. Мой собеседник сказал, что он не коренной волгоградец, осел здесь после войны, когда вышел из госпиталя. Начали с зелени, с того, что она очень украсила город. Он спросил, приходилось ли мне бывать здесь раньше. Услышав утвердительный ответ, сказал в раздумье:

— А все же ошибку мы сделали, оставив лишь мельницу такой, как была она после битвы. Надо было сохранить два-три разрушенных квартала в разных местах. Но психология какая была? О битве весь мир слышал, и вот через пять, через десять лет приезжают люди, а город поднят из руин, стоит, красавец, лучше прежнего! Это больше всего и удивляло. Но прошла четверть века. И домов таких, как у нас — даже лучше, — всюду настроено много. От руин же, от славных, кровью политых — одна мельница. С чем сопоставить новое, современное?

Взгляните вот на Дом Павлова, или, как теперь говорят, Дом солдатской славы. Картинка, верно? На Мамаевом кургане памятник величественный, слов нет, но не заметно на том кургане среди скульптур и аллей подлинного, перепаханного снарядами, начиненного железом уголка земли. Не засажен, не благоустроен только самый спуск к Волге. Может, воссоздать, пока не поздно, хотя бы там все как было? Сейчас еще следы битвы остались, участники боев живы, у них в память каждый бугорок врезан.

Или, может, так сделать: вот вам Дом солдатской Славы, а рядом, на Щите, увеличенный снимок, каким он был сразу после битвы. И на универмаге, где в подвале фельдмаршала Паулюса взяли, и в других местах. Чтобы героическое всюду отчетливо проступало. И обязательно документально. Ведь простое дело! А будет действительно наглядно. Говорят: хотите видеть, каким город был после битвы, пожалуйте в музей. Во-первых, музей пока мал, тесен — новое его здание строят как раз рядом с мельницей. Во-вторых, вчера ты посмотрел Дом солдатской славы, сегодня — его старый снимок. Или наоборот. Разрыв получается. А надо — наглядно: вот и вот, сравнивай и убеждайся.

Да, так вы говорите, зелень украсила город? Верно, березка, серебристая ель, а рядом каштаны, белая акация, туя, катальпа. В общем, юг и север. Приезжие думают, что так всегда было. А ведь климат у нас жесткий. Полупустыня рядом. За каждой березкой особый уход нужен, погибает она без ухода. Вот белые акации в мороз вымерзли, пришлось корчевать. Тысячами корчевали и снова сажали. У нас каждую тую в морозы укутывают, серебристую ель в жару прикрывают. Замечали, на склоне к Волге, где камень да глина, цветет шиповник? Махровый, будто роза. Так ведь каждый куст в особой лунке, в ней привозная земля, с утра ее поливают, без полива все сгорело бы.

Нет, если бы моя воля, я бы гостям нашим город в контрасте показывал. Вот после боев, вот — сегодня. Чтобы на каждом шагу история сама говорила. Чтобы ее видно было. И с нынешним днем таким же образом. У какой-нибудь березки — табличка: чтобы вырастить это дерево, потребовалось сделать то-то и то-то.

* * *

Уже с далеких подступов к городу видна она, поднявшая меч над Мамаевым курганом. Видна то голубоватым силуэтом в солнечной дымке, то высветленной на клубящихся темных тучах. Из ночи ее выхватывают лучи прожекторов.

Она непривычна для сложившегося даже по плакатам военных лет образа Родины и образа Матери. Это Родина-Воительница. Родина-Возмездие. Родина-Освобождение.

Наверное, такой и должна была поднять ее над собой сталинградская земля, истерзанная и разъяренная, земля, беспощадная к беспощадному врагу. Наверное, такой и должна была вспоить ее Волга, израненная снарядами и бомбами, Волга, над которой стлался дым и смрад невиданного пожарища, Волга сталинградских переправ, дни и ночи слышавшая стоны раненых и захлебывающиеся крики тонущих.

Был довольно серый субботний денек, к причалам города с утра подошли всего два теплохода. А на курган шли тысячи, многие тысячи. И на лестницах, и на дороге, поднимающейся к вершине бывшей высоты "102.0", двигались люди, и поток этот можно было сравнить с тем, что медленно течет у кремлевской стены по Александровскому саду, потом на Красную площадь, к Мавзолею.

Это не были и не могли быть только приезжие. Я спрашивал наугад — было много волгоградцев, не раз поднимавшихся на курган. У одних гости, надо им показать, у других за зиму подросли дети, были здесь несмышленышами, теперь многое поймут. Третьи шли "просто так", от душевной потребности, а может, от желания как-то очень зримо ощутить себя жителями города действительно героического и всемирно прославленного.

Было много старушек, шедших, быть может, к земле, на которой пал сын. Было почему-то много казахов, шли они с детьми, и незнакомая речь заставляла оглядываться. Или казахов было не так уж много, но они сильнее выделялись в толпе. Было немало солдат, очень подтянутых, праздничных, со значками отличий и Ленинской юбилейной медалью. Они фотографировались тут и там, взволнованные, возбужденные своей пусть дальней причастностью к героям, изваянным в стенах-руинах.

Мне показалось, что здесь невозможно искать сюжеты. Я не мог прервать долгое молчание человека на костылях, стоявшего у памятной плиты командира танковой бригады Сталинградского тракторного завода Николая Вычугова. Плита лежит высоко, неподалеку от вершины кургана. Человеку на костылях подняться туда было трудно, он сошел с дорожки, вытер пот, встал к плите, стоял долго. Я оглядывался, а он все стоял, потом медленно заковылял вниз, навстречу поднимающимся на курган.

Не смог я расспрашивать и старух, утиравших глаза подле фигуры матери, склонившейся над погибшим сыном.

Люди на возрасте, семь человек, явно однополчане, чуть под хмельком, пришли сюда, вероятно, после встречи. Они чувствовали себя как-то неуловимо по-хозяйски, с правом говорить громче других, сниматься у стен-руин по-солдатски, на вытяжку. И у пятерых среди орденских планок были медали за Сталинград, а двое пришли без пиджаков, в теннисках, но судя по тому, что их выталкивали на первый план, были немалые заслуги, да и медали тоже и у них.

Вход в зал Воинской славы. Под бетонными сводами прохлада и буйное, ликующее чириканье воробьев, устроивших здесь множество гнезд.

Не огромная рука с факелом, где колеблется пламя Вечного огня, а символические знамена с тысячами имен героев, погибших за Сталинград, особенно впечатляют в этом зале. Многие ищут имена знакомых. Но трудно, очень трудно это! Рябит золотая мозаика, имена начинаются высоко под потолком и сбегают вниз по тридцати четырем символическим полотнищам. Они не везде по алфавиту. Я долго искал погибшего в снегах под Сталинградом своего земляка Сергея Савинича. Было много Савиных, Савельевых… Нет, не нашел… Но, может, пропустил…

В самом низу одного полотнища, как видно, позднее прибавлена фамилия: "Сан. инструктор Качуевская Н.". Вспомнилась короткая московская улица имени Наташи Качуевской, бывший Скарятинский переулок. Там мелькнуло название на табличке, которое равнодушно называют таксисту. Здесь, в ряду других десяти тысяч, оно звучит скорбью и славой.

Портрет Наташи Качуевской есть в Музее обороны. Миловидная, хрупкая девушка в берете, постаравшаяся придать лицу выражение решительности. Студентка института театрального искусства в Москве стала санитарным инструктором 150-го стрелкового полка 34-й гвардейской стрелковой дивизии. 20 ноября 1942 года в бою у села Халхута вынесла с поля боя семьдесят раненых, вынесла с их оружием. Двадцать нужно было немедленно вывезти в ближний тыл. Наташа Качуевская сопровождала подводы. Неожиданно появились гитлеровцы. Наташа укрыла раненых в блиндаже, отстреливалась до последнего патрона, подорвала двумя гранатами себя и метнувшихся к ней немцев.

Всего лишь строка на одном из тридцати четырех знамен-полотнищ, где строки — до потолка…

Не все поименованы. Не все. И на одной из сероголубых символических памятных плит, что лежат вдоль тропы, ведущей из зала к вершине кургана, черные буквы: "Имена не установлены. Вечная слава!"

Плиты, плиты… Черные траурные буквы — и вечная слава! Рядом помянуты герои-генералы Степан Гурьев и Леонтий Гуртьев, командир медико-санитарного звена Евдокия Дмитриева, гвардии младший лейтенант Василий Кочетков…

Это тот Кочетков, взвод которого оборонял высоту у хутора Дубового, отбил семь атак гитлеровской пехоты, поддержанных двенадцатью танками; когда кончились боеприпасы, Кочетков, а за ним еще четверо героев бросились с гранатами под вражеские машины.

Плита: старший сержант Максим Пассар. Его снимок тоже есть в Музее обороны. Знаменитый снайпер-нанаец, по обычаю своего лесного народа, сидит на поджатых ногах. Так сидят у таежных костров охотники за белками. Максим Пассар уложил 237 гитлеровцев.

Плита: морской пехотинец Михаил Паникаха. Сохранился лишь его портрет "в гражданке": кепка, белая рубашка, галстук. Он похож, пожалуй, на молодого Маяковского. 2 октября 1942 года подле завода "Красный Октябрь" Михаил Паникаха, приподнявшись над окопом, взмахнул бутылкой с горючей жидкостью, намереваясь зажечь ею вражеский танк. В эту секунду пуля разбила бутылку. Охваченный пламенем, Паникаха живым факелом вскочил на танк и второй бутылкой ударил по решетке моторного люка.

Плита: сталевар завода "Красный Октябрь" Ольга Ковалева. Героиня, павшая во время контратаки истребительного батальона, похоронена возле главной проходной своего завода. Над ее могилой — скошенный прямоугольник из стали, тускло светящийся в тени тополей. Там на барельефе Ковалева коротко, по-мужски подстриженная, с резкими чертами лица. Такова она и на снимке предвоенных лет, где фотограф снял ее у мартена, в кепке и спецовке. А на заводе хранят депутатское удостоверение Ковалевой. Там миниатюрная фотография женщины с добрым, немного утомленным лицом, и никто бы не сказал, что она — сталевар.

Еще и еще имена на памятных плитах.

С вершины кургана виден город. Те, кто бился здесь, те, кто полег здесь, города не видели — его уже не было, он лежал в дымящихся руинах.

Город огромен. Его нельзя окинуть взглядом. Он исчезает, растворяется в дымке. Видна плотина гидростанции, сбрасывающая весенние полые воды. Виден новый город Волжский. Все новое, кроме Волги.

Ее, Волгу, защитники высоты "102.0" видели не в весеннем солнечном разливе, — в дыму, в огне. Волгу, за которой для них земли не было.

* * *

Фрэнк Бруно Хоней проиграл, покинув в свое время Америку ради Советского Союза. Подумайте, у него до сих пор нет собственной "Волги" или хотя бы "Запорожца". Он, не будучи безработным, а, напротив, усердно работая, узнал в нашей стране, что такое голод. В Америке ему не пришлось бы бросать место, к которому он привязался, бросать дом и уезжать в другой конец страны из-за того, что полюбившийся ему город был почти стерт врагом с лица земли.

Да, Фрэнк Бруно Хоней, с точки зрения американского обывателя — а может, и не только американского, — совершил в свое время ошибку, отдав солидный, чтимый полицейскими всех стран паспорт с изображением орла на гербе и получив взамен советский.

…Фрэнк Бруно Хоней смотрит из окна своей квартиры на проспект, где шелестят тополя и шины, прислушивается к волжской перекличке:

— Как можно — в Москву? Все мои друзья здесь, мой завод здесь.

В Москве у него внучка Танечка, как видно любимая. Зовет деда. Но Фрэнк Бруно Хоней не хочет в Москву. Его место в Волгограде.

Москва Москвой, а как же с Америкой?

— В сорок шестом году мне пишет брат: приезжай. Хорошо, можно приехать. Получаю паспорт, визу. Говорят: нужна, кроме советской выездной визы, американская въездная. Брат пишет — нет проблемы. Жду. Проблемы нет, визы тоже нет. Снова пишу брату: если хочешь, чтобы я приехал, хлопочи там, у себя. Брат пошел куда надо, говорит: отвечаю всем своим имуществом, что мой гость никакой агитацией заниматься не будет, повидает родных и уедет обратно. Готов все имущество внести в залог. Говорят: "Нет". — "Почему?" — "Он опасный, он коммунист, был у большевиков комиссаром на большом заводе". И не дали визы. Больше я не пытался.

— Жалеете?

— Конечно, любопытно было взглянуть, как там у них.

Я знаком с Фрэнком Бруновичем — так зовут его волгоградцы — совсем недавно, а кажется, будто знаю давным-давно. С тридцатых годов. С первых наших больших строек, на которые приглашали тогда иностранных специалистов.

Они приехали — и размежевались. Вероятнее, впрочем, они размежевались еще до того, как приехали.

Одни подписали контракт, потому что в Советском Союзе хорошо платили. Валютой, золотом. Этим людям было безразлично, на кого работать. Они знали дело и выгодно продавали свои знания, даже гордясь тем, что сумели подняться выше политических предрассудков и пошли на службу к большевикам.

Другие ехали со святой верой, со страстным желанием работать на первое в мире государство рабочих и крестьян, на идеал, ради которого падали под пулями парижские коммунары, ушли на эшафот герои Хеймаркета в Чикаго, погибли тысячи и тысячи русских революционеров.

Первые, работавшие только ради валюты, не интересны. Вторые… Ну что ж, им пришлось не легко. Очень не легко. Не миновали их наши беды. Ко многим из них судьба была жестокой. Иные разочаровались, стали отступниками, вернулись к сравнительно сытой кормушке, открещиваясь от былых заблуждений…

В доме Фрэнка Бруновича я помолодел на сорок. В его квартире — дух тех далеких лет. Нравственная атмосфера, памятная и дорогая по первым встречам с людьми "оттуда", но оказавшимися своими, удивительно близкими нам.

Атмосфера эта — не от деклараций. Ничего Фрэнк Брунович не декларирует. Он вообще не очень разговорчив. Пожалуй, больше рассказывает Антонина Трофимовна, жена, бывшая учительница, общительная волжанка. А тут еще нашлись у нас с ней общие знакомые в Сибири… Антонина Трофимовна рассказывает, Фрэнк Брунович тянет свое:

— Ну зачем это… Не интересно это.

О его жизни мне известно кое-что из книги "Я уехал из Америки". Издана она на Волге. Подошел к первому книжному развалу. Продавщица коротко: "Давно распродана". А рывшийся тут же, как видно, местный книголюб добавил: "Попробуйте в букинистическом. Но вряд ли". Пришлось читать в библиотеке.

Я знал, что Фрэнк Бруно Хоней, американский инженер, еще юношей связал жизнь с социалистическим рабочим движением. В 1919 году он был во главе комиссии, обратившейся в сенат и к президенту Вильсону с требованием прекратить американскую интервенцию против Советской России.

Он поехал к нам, чтобы увидеть все своими глазами. Это было весной 1930 года. Хоней подписал годичный контракт: посмотрю, поработаю, уеду.

Он не был безработным у себя на родине. Не был и отрезанным ломтем. Был женат, имел детей. У него были доллары, припасенные на черный день, собственный дом и автомобиль. Да, уже тогда, сорок лет назад, был автомобиль.

Он уезжал, чтобы вернуться в Америку через год.

Вернулся через одиннадцать месяцев. Уговорил жену, с трудом уговорил, поехать в Сталинград вместе с детьми. Только на один год, потом они вместе вернутся в Америку.

Пока жена нехотя собиралась в дальнюю дорогу, муж мало помогал ей: ему не давали покоя, приглашали в рабочие клубы. Он рассказывал там о Советском Союзе.

Видел ли он все, что встретил тогда на Волге, сквозь розовые очки мечтателя?

— Я приехал, и я, конечно, не знал языка. У меня была переводчица. Я обучал русских парней, как надо работать на станках. Это были парни из деревни. Они хотели знать много, но знали очень мало. И вот в один из первых дней парень с грубым голосом останавливает станок, другой тоже, третий за ними. Я — к переводчице: "Почему?" — "Мы делаем перекур десять минут". — "Почему?" — "А по советскому закону". Я подумал, будто действительно есть такой закон. Парни обманули меня. Но я об этом не рассказывал в Америке. Я понял, что это было мальчишество. На другой день они сами сознались, что такого закона нет. Я рассказывал в Америке о других советских законах. О настоящих законах. И это были очень хорошие для рабочих законы.

Фрэнк Бруно Хоней вернулся на Волгу с семьей. Жене здесь ничего не нравилось. Ей не нравилось здесь еще до того, как она приехала, она была недовольна Россией еще в Америке. Начались стычки. И однажды она сказала: "Ну, вот что, завтра готовь мне визу, не хочу я здесь жить". Сыновья — старшему было тринадцать — тянулись к матери, они еще не обжились на новом месте, тосковали по бейсболу, им был непонятен язык.

Они уехали. Хоней остался. Ему поручили обучать "семитысячников", комсомольцев, добровольно приехавших на стройку, чтобы стать тракторостроителями.

— Ребята были дурно одеты. Многие в лаптях. Ну, обед. Бегут к кипятку с кружками, с кусками хлеба. Черный хлеб, густой, липкий, тяжелый. Я спрашиваю — почему не в столовую? А там, отвечают, одна бурда, тот же кипяток, только с листьями капусты. "Так каждый день?" — "Нет, иногда с картофелиной". Жили в бараках. Холод, парни собираются в группу и так спят, чтобы теплее было. Ночью крик: "Вставайте, оборудование прибыло! Давай, давай!" И встают среди ночи, идут разгружать вагоны. Давай, давай!

Мистер Хоней к негодованию своих американских коллег в 1931 году отказался получать валюту, сказав, что хочет жить на советские деньги, как советский инженер.

Вскоре произошел случай, еще более обособивший Хонея от тех, кто к нам приехал ради денег. Токаря Робинсона, американца, негра, избили в столовой другие американцы, белые.

— Он был тогда боязливым парнем, этот Робинсон. Я узнал, побежал к нему: кто бил? Он не говорит, боится, ведь я тоже белый. Но я сказал ему: ты не бойся, здесь есть закон, который охраняет рабочего. И если кто тронет рабочего, то его будут судить. Тогда Робинсон поверил мне и сказал: "Били Браун и Луис". — "Мы их засудим", — ответил я ему. Их действительно судили, суд был в кино "Ударник", длинный такой одноэтажный дом. Безобразников выдворили прочь из страны в двадцать четыре часа. А Робинсон получил советский паспорт, он поступил потом в институт и стал инженером.

Фрэнк Бруно Хоней, американский коммунист, тоже принял советское гражданство. Тракторный завод стал его заводом. Однажды его увезли из цеха почти в беспамятстве: он заболел брюшным тифом. Думал, что не выживет, его друга только что унесла эта болезнь, могильный холмик был еще свежим. Но Хоней выжил; а пока лежал в больнице, понял, сколько у него друзей. Навещали его знакомые и незнакомые, просто заводские ребята, узнавшие, что "их" американец — в больнице. Потом он поехал в санаторий, и опять провожать его собралась масса людей, и он сказал тогда, что ему оказывают почести, как наследному принцу.

Но были, конечно, не только почести и праздники, бывало трудно, например, когда его вместе с частью рабочих отправили из осажденного врагом Сталинграда в Барнаул. Как только появилась возможность вернуться в разрушенный город, он тотчас приехал на Волгу, мыкался вместе со всеми, потом устроился в маленькой квартирке, где обитало тринадцать человек. Он долго жил там, не докучая никому просьбами: ведь на заводе было много нуждающихся в жилье, притом с маленькими детьми.

— А судьба той, прежней вашей семьи?

— Жена умерла. Дети? Да, мы переписываемся. Один техник на заводе Крайслера, другой штамповщик.

Товарищ Хоней на пенсии, но на заводе. Он теперь консультант технической библиотеки, переводит английские и американские журналы, помогает переводить другим. И уже ушел на пенсию один из первых его учеников Федя Невежин, ушел уважаемым мастером пружинного цеха.

Нет у Фрэнка Бруно Хонея ни своей виллы, ни собственной автомашины, ни долларов. Есть свой завод, на котором он выпускал когда-то первые машины и который успел уже торжественно проводить за ворота миллионный трактор. Есть свой город, куда со всего света приезжают люди, чтобы увидеть, где была одержана великая победа на Волге.

* * *

На исходе морозной зимы 1950 года в городе было еще много руин. Тянуло дымком из труб железных печек, торчащих среди груд битого кирпича. Некоторые жили в землянках, в расчищенных подвальных этажах. Запомнилась табличка "Жигулевская, 13", написанная от руки на куске жести, прикрепленном к торчащей из фундамента балке. Ветер раскачивал висевшие на проволочном каркасе обломки бетонных стен. Снег возле них был покрыт, как ржавчиной, пылью разбитых кирпичей. У восстановленного универмага, в подвале которого был пленен фельдмаршал Паулюс, два верблюда скалили желтые зубы. Универмаг одиноко стоял на площади, расчищенной от развалин.

Дорога к изыскателям Сталинградской ГЭС шла вдоль правого берега Волги. Миновали Тракторный завод, городские окраины, потом тряслись по разбитой степной дороге.

Изыскатели поставили бревенчатые домики в поселке Рынок, там, где у берега над братской могилой виднелся деревянный обелиск с жестяной красной звездой на верхушке.

С начальником изысканий Леонидом Александровичем Припотнем мы, переправившись через Волгу в степь, добрались до полевой базы экспедиции: несколько фанерных будочек на полозьях, бочки с горючим, большая палатка с сиротливо хлопающими на ветру брезентовыми ставнями.

— Между прочим, это место намечаем под город, — сказал Припотень.

Ну и выбрали! Мертвая степь. Внизу, прикрытый льдом, волжский рукав — Ахтуба.

— Не нравится? — спросил мой спутник.

Мне оставалось только неопределенно развести руками.

На другой день я был в управлении строительства Сталинградской гидростанции. Временно его разместили в школе. Прокуренные грязные коридоры были полны: люди отовсюду съезжались на стройку. Федор Георгиевич Логинов, начальник строительства ГЭС, сказал:

— В двух словах: готовим тылы. С этого начинается и всякое наступление, и всякая стройка, а большая — в особенности. Хорошие дороги — это первое. И, конечно, жилье.

Он подошел к карте:

— Вот, говоря словами поэта, здесь будет город заложен.

Он ткнул карандашом то место у Ахтубы, где накануне мы были с Припотнем.

Логинов мне ужасно понравился. Крупный, сильный, уверенный в себе человек. Я знал, что он еще подростком ушел в армию, дрался с Врангелем, потом стал инженером-гидротехником, работал на Днепрогэсе, занимался изысканиями в верховьях Волги, после войны опять попал на Днепр — восстанавливать разрушенную гитлеровцами гидростанцию. Человек первых пятилеток, коммунист, прирожденный строитель. И вот теперь Сталинградская ГЭС, великая стройка коммунизма…

После первого знакомства я часто бывал у строителей, однако все больше в котловане, на главных объектах. Но как-то, встретив Логинова, собиравшегося на "объезд епархии", напомнил ему про город. Он кивнул:

— Заглянем и туда.

Вдоль берега Ахтубы вытянулись первые кварталы кирпичных домов. Рядом поднимались стены большого здания.

— Дворец культуры. Достроим — пригласим Дормидонтыча. Ну, Михайлова, Максима Дормидонтыча, народного артиста. И Гмырю. Думаю, уважат строителей, приедут на открытие. А дворец у нас на веселом месте. — Логинов вынул записную книжку и мигом набросал план. — Вот здесь, напротив, заасфальтируем площадь. От нее пойдет к Ахтубе Фонтанная улица. Поставим посередине фонтаны. А дальше — стадион…

Над степью поднимались стрелы экскаваторов. По дорогам торопились самосвалы, и густая пыль держалась там, где Логинову виделась Фонтанная улица. Было лето 1952 года.

…В углу, отгороженном шнуром, стоит огромный письменный стол, величественный, как саркофаг, но весь исцарапанный и испятнанный. И кресло такое же, громоздкое, продавленное, потертое. Рядом с чернильным прибором из пластмассы — телефон, где в середине диска вделана фотография Советской площади в Москве. Я помнил, что фотография была, но тогда не разглядел ее.

Тут же, в музее соседнего с Волгоградом большого города Волжского, большой портрет хозяина стола, кресла и телефона. Под портретом — две даты: 1900–1958.

Федор Георгиевич Логинов умер уже после того, как гидростанция была почти достроена. Мне кажется теперь, что при всей деловитости, даже суровости, был он в душе мечтателем и романтиком. Увлекался интересными, умными, смелыми людьми, новыми идеями, А если идея до конца захватывала его, осуществлял ее с завидной волей и упорством.

Такой его идеей был Волжский. Город без окраин. Город без времянок. Город, удобный для жизни. Город не "потом", а сразу, одновременно со стройкой гидростанции.

В музее есть записная книжка Логинова — обыкновенная тетрадка со скрепкой, плохая желтая бумага. Именно такую он и вынимал обычно из карманов своего просторного полотняного пиджака во время объездов стройки.

В книжке — конспект его выступления на партийной конференции: "Коллектив Сталинградгидростроя пришел со значительными (слово "значительными" — зачеркнуто), с некоторыми достижениями". На этой конференции Логинову изрядно досталось за "недостаточно оперативное использование техники" (часть самосвалов по его распоряжению возила землю на стройку стадиона в будущем городе).

Музей в Волжском — на зеленой улице с фонтанами. Она идет ко Дворцу культуры.

Дворец, как и стадион имени Ф. Г. Логинова, это уже вчерашний центр того города без окраин, который был достроен к пуску гидростанции. Нынешний, новый центр, переместился на площадь Свердлова, туда, где в день торжественного открытия Дворца культуры простиралась пыльная, скучная степь…

* * *

Это было в конце февраля 1952 года, в горячечную пору, когда на стройке Волго-Дона сон и отдых считались едва не преступлением. Явно не хватало нескольких месяцев, чтобы привести все в божеский вид, а об этих месяцах не могло быть и речи: канал решили открыть в середине лета.

Сколько я ни заглядывал до той поры в Красноармейский район гидросооружений, строивший шлюзы у волжского входа в канал, мне никогда не удавалось застать его начальника: "только что был", "на объектах", "вызвало начальство". И на этот раз направился к двери просто так, для порядка.

— Товарищ Александров здесь, только он очень занят.

— Но я на минуту.

Контора начальника района помещалась в неказистом домике, хотя новый поселок поблизости уже достраивался. Сейф, карты, снимок закладки шлюза, изрядно обшарпанный стол.

— Странная идея, — удивился Александр Петрович, услышав, что я собираюсь пешком пройти всю трассу по дну. — Сто один километр — не расстояние, конечно, но цель-то в чем?

Я стал говорить, что такое путешествие через некоторое время не сможет повторить уже решительно никто.

— Странная идея, — повторил Александров. — Допустим, что повторить его никто не сможет. Ну и что?

"Человек без романтики", — мысленно вынес я приговор. Хмурый, недовольный чем-то.

— Видите ли, я хотел бы подробно рассказать в своей книге о новой трассе. Сейчас, до прихода воды, можно не спеша осмотреть все сооружения.

— Вот это другое дело. Тут я вам помощник.

И без промедления подвел меня к схеме.

— До конторы вы, полагаю, по руслу уже прошли, так? Откосы видели? Верхний пояс мы не мостили еще, но пассажир увидит его замощенным. На этом участке канала строится причальный пункт. Следующий участок — плавные кривые…

…Двенадцать лет спустя, в Асуане, накануне перекрытия Нила, главный советский эксперт строительства Высотной плотины при нашей встрече вспомнил, как я путешествовал по дну канала, но добавил, что ему почему-то так и не пришлось прочесть описание этого увлекательного путешествия. Я сознался Александру Петровичу, что впечатления от плавных кривых и стоявших еще на сухом месте причальных пунктов, которые остались у меня после пешего похода, могли пригодиться лишь для написания путеводителя. Канал без воды был скучен, некрасив, мертв.

Зато как памятен мне первый рейс — не многократно описанный рейс волжского флагмана с именитыми гостями, а пробный, служебный, по только что наполненному Волго-Дону! Это был рейс теплохода "Сергей Киров", и вел его капитан Андрей Иванович Бело-дворцев, представитель старой капитанской гвардии. "Командовал парадом" видный гидротехник Пантелей Васильевич Черевко, возглавлявший придирчивую комиссию.

Судно пошло к триумфальной входной арке. Там еще висели кое-где строительные леса. Сотни молотков звонко цокали по камню. На страшной высоте мелькали белые халаты лепщиков. Вокруг арки в степи сажали деревья, привезенные на грузовиках вместе с землей.

Вода напористо, шумно хлынула в шлюз. В глубине метались тени испуганных рыб.

За шлюзом я узнал место, где в мае 1952 года, в 1 час 55 минут дня слились воды Волги и Дона. В водоворотах пены кружились тогда щепки, солома, разный строительный мусор. Охотники искупаться сразу в двух реках ныряли в мутный поток. Другие набирали воду в бутылки — на память.

Пока теплоход стоял в другом шлюзе, к нам на палубу посыпались сверху, с берега, люди. Никто не спрашивал у них билетов. Это были начальники строительных участков, инженеры, техники. Сколько недель они недосыпали и, уж конечно, не надевали парадных костюмов! Но теперь помятые, пахнущие нафталином пиджаки были вынуты из чемоданов. Белые рубашки оттеняли дубленые степными ветрами сияющие лица. Праздник!

Вот толстяк, прыгнув на палубу, попал в объятия к своему приятелю.

— Сдал? — спросил тот.

— Автоматику? Спохватился! Три дня назад сдал.

Это о шлюзе, о его автоматических устройствах.

Я смотрел на шлюзовые башни и вспоминал сочившийся водой котлован. Охрипшие от простуды люди крушили резиновыми сапогами лед на дне. Вода, вода, вода… И это в полупустыне, где днем с огнем не сыщешь ручья или колодца. Но копни поглубже — вода. Ведь даже в знойной Сахаре есть обильные подземные источники.

Котлованы окружали кольцом скважин. Насосы высасывали воду с глубины и выливали ее подальше. Выливали много, по озеру в месяц. Но вода все же находила лазейки. Рушились подмытые буровые вышки. Двигались оползни, и один из них, самый грозный, залил жидким месивом половину готового котлована вот этого самого, третьего от Волги шлюза.

Среди тех, кто воевал с этой жижей, были и два инженера, встретившиеся на палубе теплохода.

— Надоела степь?

— Я ведь уралец, таежник. В степи мы свое сделали. Помнишь, у нас говорили: "Приняли степь — сдадим канал"?

Шлюзы на волжской лестнице стоят тесно, близко друг от друга. Мы быстро "шагали" вдоль линии белых башен к гребню горы. Сзади — ширь равнины, блеск воды в канале и облака над Волгой.

На водоразделе был дикий, фантастический пейзаж: беспорядочно набросанные холмы красноватой и желтой глины. Это натворил большой шагающий экскаватор.

Я попал в кабину "большого шагающего" зимой в начале стройки. В те годы экскаваторы-гиганты казались загадочными, чудесными машинами. Особенно поразила меня стрела "большого шагающего". Точно ствол сверхдальнобойного орудия, она выдавалась на десятки метров вперед-вверх. По стреле проходила дорожка со множеством ступенек. Вдоль нее стояли матовые электрические фонари на столбиках, похожие на уличные.

— Проспект! Прогуливаться можно, — рассмеялся шофер.

— Много не погуляешь, — возразил наш спутник, механик. — Конец стрелы описывает круг со скоростью поезда. Наверху — ураган. Сорваться оттуда очень просто, а лететь…

Гулкий металлический трап вел в кабину эскаватора. Там в удобном кресле спокойно, сосредоточенно работал старший. Ничто не грохотало, не скрежетало, не лязгало. Колоссальную машину обслуживала смена в пять человек.

— Вот был случай, — сказал начальник экскаватора. — На собрании прорабатывали одного экскаваторщика. А он вдруг как разгорячится: "Что вы меня, словно мальчишку, отчитываете? Я за тысячу человек план выполняю, а вы мне…"

"Сергей Киров" миновал водораздел. Холмы совершенно мертвые, без единой травинки, остались за кормой.

Несколько строителей устроились потеснее на диване судового салона: надо же сфотографироваться, пока не разъехались на новые стройки.

— А помнишь?

— Еще бы!

Да, бывали у них денечки, от которых в волосах появляются седые пряди. Весной 1951 года, например.

После морозца — сразу до 17 градусов тепла, а затем небывалые ливни. Степь за день получила почти столько осадков, сколько ей полагается в год.

На всем стокилометровом канале загудели сигналы тревоги. Вода прорвалась в котлован шлюза, и люди едва успели выскочить из кабины мигом затонувшего экскаватора Взрывы кромсали землю, громоздя валы на пути потоков. В лучах прожекторов бульдозеры толкали перед собой грунт. Экскаваторы, застревая в грязи, шли к перемычкам, бросали в промоины ковш за ковшом.

— Помнишь, как Бирюкова выручали? Прошлой зимой, помнишь?

— Как забыть!..

Метель бушевала тогда чуть не двадцать дней. В заносах застревали поезда, шедшие в строительный район Бирюкова. Держась друг за друга, чтобы не отстать, не потеряться, не замерзнуть, в степь выходили люди и откапывали в сугробах рельсы.

Три миллиона кубометров снега были убраны с дорог стройки после этой метели. Разве можно забыть об этом! И о гололедице, которая сменила вдруг январскую стужу, и все вокруг заскользило, забуксовало… И о том, как земля примерзала к кузовам самосвалов… И о многом другом, о чем еще будет рассказано когда-нибудь…

За полночь теплоход миновал тринадцатый шлюз канала. Днем нас качало Цимлянское море. На прибрежных склонах зеленели виноградники. Морские буи кланялись нам.

Когда стемнело, в небе над водой замерцали три звезды — две красноватые, одна зеленая, маяки Цимлянской плотины.

На рассвете мы уже плыли по Дону, куда указали дорогу скачущие бронзовые казаки на башнях пятнадцатого шлюза — последнего шлюза Волго-Донского водного пути.

Останавливались в станицах, и все, кто хотел, приходили к нам в гости и осматривали судно невиданных в этих донских плесах размеров от машины до рубки. Пионеры принесли капитану полевые цветы.

А в Ростове-на-Дону, где мы окончили путь, пришел на теплоход немолодой летчик гражданской авиации. Он привел мать, Прасковью Михайловну. Ей было 94 года. Сын бережно и гордо повел по трапу корабля, первым пришедшего с Волги на Дон, свою старую мать, родившуюся еще при крепостном праве. И матросы, вытянувшись, молча стояли у трапа, а капитан приложил руку к козырьку новой фуражки.


Вартан Арсенович Чмшкян был тогда на теплоходе "Сергей Киров" представителем донских путейцев. Потом его назначили начальником Волго-Дона. Почти двадцать лет спустя мы снова вместе путешествуем по трассе.

У меня странное ощущение: будто канал перенесли в другое место. Он пересекал степь, пыльную, горячую, полынную. Горы вывороченной из недр хвалынской глины были не более плодородны, чем речная галька.

Теперь же шлюзы стояли среди рощ, откосы зеленели, как в Подмосковье, и из окон башен, куда мы поднимались, были видны оросительные каналы, поля, сады. Над плантациями проливали искусственные дожди двухконсольные агрегаты, размеры которых наводили на воспоминания о трудившемся в этих местах "большом шагающем".

Да, канал переливал теперь донскую воду в Волгу совсем не в тех берегах, что прежде. Триумфальная входная арка оказалась среди городских кварталов. К ней вела улица Фадеева с салоном для новобрачных и девятиэтажной гостиницей.

Город успел далеко шагнуть через канал, который прежде находился за его окраиной. Теперь я приехал сюда в электричке, и станция Заканальная была четырнадцатой от главного волгоградского вокзала. А за ней по другую сторону канала было еще тринадцать, и названия этих станций показывали, чем вызван рост города: Шпалопропитка, Подшипниковая, Синтетическая, Химкомбинат.

— Шагаем в ногу с Единой, — рассказывал Вартан Арсенович. — Когда нас строили, не было наших тезок "Волго-Донов", поднимающих пять тысяч тонн. Пришлось для них наращивать все ворота, приспосабливать механизмы.

"Единая" — это Единая воднотранспортная система европейской части страны: одинаковые габариты, одинаковые глубины магистральных водных путей, связывающих моря.

— Пассажир не должен у нас скучать, — продолжал начальник канала. — Часть судов проходит здесь ночью. Но мы подсвечиваем разными цветами арки, башни, зелень. Пассажир может убедиться и в полночь, что стены башен действительно отделаны искрящейся мраморной крошкой. Пусть не доспит немного, зато почувствуют красоту канала.

Поселки путейцев были скрыты в фруктовых садах. К ним примыкали садовые участки волгоградцев. Сады тянулись на десятки километров. Я спросил об урожаях.

— Приезжайте к осени, у нас по базарам на килограммы не считают, мера одна — ведро.

Вспомнилась фраза инженера во время рейса "Сергея Кирова": приняли степь, сдали канал. Но сдали в оправе той же трудной для жизни степи. И канал переделал ее. Он поделился с ней водой. Произошло известное человеку с глубокой древности чудо, творимое живой силой орошения.

Лишь красноватый холм глины, нагроможденный "большим шагающим", не сдался лесоводам. По-прежнему гол крутой его склон; но у подножья поднимались тополя, подальше виднелись домики садовых участков, по откосам канала кустилась трава. Вартан Арсенович припомнил, что семена засухоустойчивых трав и советы, как ухаживать за газонами в полупустыне, еще в первые годы жизни трассы прислал из Астрахани лесовод, умевший выращивать леса на барханах.

— У нас специальный катер поливает берега. Если год засушливый, посадки надо полить пять-шесть раз в лето. И все же есть участки, где деревья так и не могут ухватиться за землю. А вот в Мариновском и у Штепы…

Я слышал о Штепе еще на "Красном Октябре". На канале его поминают то и дело: "Здесь Варваровский совхоз, а это уже Штепа начинается"; "Вон у Штепы новый канал роют"; "Вы знаете, сколько Штепа городу овощей дает?" И Чмшкян тоже сказал: "Мы Штепе ежегодно сто миллионов кубов водички отваливаем".

Виктор Иванович Штепа — директор совхоза "Волго-Дон". Хозяйство выросло на воде канала. Сам Штепа — не агроном, а заводский механик, конструктор. В совхоз пришел с "Красного Октября".

"Волго-Дон", как говорится, "хозяйство у асфальта": от города близко, от начальства близко, делегацию принять удобно. Бывает, что в подобных хозяйствах показное начинает брать верх над показательным. "Вы обратите внимание, какую себе Штепа контору отгрохал", — не без ехидства посоветовал один из его соседей, к которому мы завернули на перепутье.

И верно: двухэтажное здание с большими окнами, просторные кабинеты, на дверях таблички: "Партбюро", "Директор", "Главный инженер", "Кабинет охраны труда", "Главный агроном", "Планово-экономический отдел" и даже, представьте, "Зал заседаний". А внизу, в маленьком вестибюле, стенды: "НОТ в совхозе", "Экономический экран", "Научно-техническое общество совхоза". Не показуха ли?

Но "Экономический экран" отражает новейшие показатели. Совхоз действительно осуществил научную организацию труда на ремонте, введя поточно-узлов ой метод и покончив с сезонностью. Последние годы здесь устойчиво получают 450 центнеров овощей с гектара, сохраняя первенство по Российской Федерации. Совхоз — главный зеленщик Волгограда, дает городу едва ли не сорок процентов овощей.

Хорош у Штепы поселок! Асфальт, аллеи-улицы. А кафе "Березка"! В районе, где я живу в Москве, несколько кафе, но ни одно не сравню с "Березкой". Здесь тоже стекло и пластмасса, ярко, солнечно расписанные стены, но еще к тому же и зелень. И, что не менее важно, не вычеркнута из меню уха, а щи, суп картофельный, жареное мясо, курица, молоко продаются по цене, о которой посетители московских кафе и не мечтают.

Виктор Иванович Штепа коренаст, русоволос. Белейшая сорочка, со вкусом подобранный галстук.

Хозяйство у него трудное, возле водораздела, на ветрах, на малоплодородных почвах. В пятидесятых годах спорили, рентабельно ли вообще орошать — солончаки да сусличьи норы. Ту землю, которую в иных местах считают бросовой, здесь возят для теплиц за пятнадцать километров.

С завода в сельское хозяйство Штепа попал, как у нас иногда говорят, в добровольно-принудительном порядке. ("Решайте, конечно, сами, но есть мнение…") Однако он не жалеет о повороте судьбы:

— В деревенской жизни так: большие проблемы, крупнейшие перспективы — и тут же бабка Дарья с обидами на тетку Марью. На заводе директор редко думает, каких врачей приглашать в больницу, где учителей подбирать для школы. А здесь — и это твое дело. Хлопотно, но интересно.

Парторг Данильчук говорит, что Штепа принес в совхоз заводской дух, конструкторскую мысль. Директор с этим не согласен: не он принес, это время такое, сельскохозяйственное производство многое берет от индустрии. Другие требования, другие люди. Как раньше было? Хорошо, если у бригадира овощеводов — семилетка. А теперь в совхозе есть бригадир с вузовским дипломом. Кто нынче будет мириться с совхозными бараками? Хорошо работают — должны жить в хороших, благоустроенных поселках, разве не так?

Я спросил, что строит совхоз сейчас.

— Ну, что? Дом культуры на пятьсот мест, бытовой комбинат, универмаг. Тут парнишка один, архитектор способный, чертежик набросал. Сами строим, сами проектируем. Еще коттеджи для специалистов. Центральное отопление, водопровод, замахиваемся на газ. Ну и рядом — гостиница. Школу еще будем строить.

— У вас же и так десятилетка.

— Мала. Дети подрастают. Совхозу образованные люди нужны, Парень из десятилетки за два года догоняет в деле тракториста с пятнадцатилетним стажем. Стараемся молодых приохотить к земле. У нас с жильем туго, но молодоженам — нате ключи! И все-таки многие уходят в город. Знаете почему? Отчасти из-за родителей. У тех старые представления: раз десятилетка — давай в институт. А ведь не всякий на это способен. Иной провалится, назад вернуться совестно, здесь же все друг друга знают. Ну, остается в городе, поступает на работу, женится, сам взрослеет. Он в полях вырос, а попал в химию. Там не везде озон, это известно. Приезжает: примите! Берем! И убеждается человек, что во многих смыслах здесь, в совхозе — как в городе, да плюс преимущества сельской жизни: воздух, огород, сад и вообще приволье.

Может быть, отчасти правы те, кто говорит, что Штепу кое в чем и заносит; наверное, можно было повременить с новой конторой, с универмагом. Но видно, не хочет Штепа откладывать на завтра благоустройство совхозной жизни, строит сразу добротно, красиво, с размахом.

— Помрем, все народу останется, — говорит он. — Надо какую-то борозду оставить.

И тотчас, видно, из опасения, что поймут его не так, заподозрят в позерстве, приглашает приехать "на помидоры":

— Чем другим хвалиться не буду, но помидоры у нас…


Поездку по каналу мы закончили на Цимлянском море. Паводок 1970 года был обильный, не то что некоторые предыдущие, когда море превратилось в "Цимлянское полусухое".

Ростры входного маяка чернели в вечернем небе. Высвеченная невидимыми прожекторами, вдали сияла арка над донским входом в канал. Большой теплоход показался из-за дальнего мыса. В вечернем воздухе было слышно гудение тракторных моторов и короткий сигнал судна, готового к шлюзованию.

Загрузка...