На "золотом кольце" и возле него

О "фараонках", резьбе, утраченных памятниках. — "Бурлацкая столица" и электроника. — Когда "Клермонт" шел первым рейсом… — Не только натура для "Ревизора"! — Ярославль-городок — Москвы уголок. — "Да, только здесь могу я быть поэтом!"

Теперь с берегов Невы — снова к волжской столице.

Между Горьким и Рыбинским морем, откуда на запад уходит Волго-Балтийский путь, великая река пересекает древние русские земли. Здесь города ровесники Москвы, а есть и постарше. Подле их обомшелых стен в жестоких сечах звенели мечи былинных героев.

Врожденный вкус, одаренность, мастеровитость русского человека ярко выявились на берегах Верхней Волги и в возведении храмов, и в дивной их росписи, и в народных художественных ремеслах.

…Когда возле Городца, первой большой пристани по дороге из Горького к Рыбинскому морю и к Москве, сооружалась гидростанция, мало кого интересовала деревянная городецкая резьба, "фараонки", пряничные доски. Стройка, которая должна была дать Волге третье море, заслоняла все остальное. Писали о водосливной плотине, о шлюзах, о заводах железобетонных плит, о миллионах кубометров грунта. Писали о Заволжье, новом городке гидростроителей на правом берегу реки. Лишь мимоходом в путеводителях упоминалось: миновав стройку Горьковской ГЭС, теплоход подходит к пристани Городца, одного из древнейших поселений Поволжья, где раньше занимались постройкой деревянных барж, а последнее время строят железобетонные дебаркадеры.

Теперь в Городец едут смотреть резьбу. Гидростанций у нас много. Горьковская не самая крупная из волжских, и уж, конечно, далеко ей до Братской или Красноярской. К гидростанциям, даже великим, мы привыкаем, если уже не привыкли. Создавая колоссы с техническим размахом и блеском века, одновременно сильнее ощущаем тягу к родной старине, все бережнее относимся к оставшимся ее бесценным памятникам.

Люди старшего поколения часто слышат:

— Ну как это могло случиться? Жечь иконы? Разрушать старинные церкви!

Справедливые упреки! Но вспомним, когда летели в печку иконы. Почти всегда это было ответом на чуждые и враждебные народу действия церкви. Так, мстя за зверства святой инквизиции, толпы простолюдинов разнесли в свое время множество католических церквей и монастырей Европы, уничтожив собранные в них сокровища искусства.

Когда патриарх всея Руси Тихон во время голода 1921 года поднял бунт против того, чтобы отдать народное народу, против того, чтобы часть церковных ценностей пошла на закупку хлеба, — легко ли было отделить в сознании икону древнего письма от попа, прячущего золотые чаши, кресты и серебряные иконные оклады в яму на огороде? В жестоком ответном запале, в остервенении, иногда, может, от желания "выместить злобу", многое было тогда зря разрушено и уничтожено. Сожалея об утраченных памятниках вместе с искусствоведом, читающим лекцию о русском церковном зодчестве, не будем забывать о крутых поворотах истории.

Увы, некоторые памятники стали позднее жертвой невежества деляг, людей, не знавших и не понимавших отечественной истории, примитивно полагавших, что, сокрушая купола древних церквей и списывая иконы на дрова, они борются с религией…

А теперь в Городец.

Зеленый высокий яр прорезан оврагами, но не безобразно расползающимися, а давно остановленными, обсаженными деревьями. По этим оврагам — живописные съезды к Волге. Поднимешься от пристани — ну что за прелесть наверху! Пряничные, сказочно узорчатые домики не упрятаны в заповедник, а просто стоят себе на улицах. Глаза разбегаются!

Резные наличники, карнизы, причелины и прочие "архитектурные излишества" не просто украшают жилье. Они как бы подтягивают весь облик улицы. Старая часть города нарядна и радостна. Красота плохо уживается с грязью. Нельзя, наверное, любовно украшать дом белым деревянным кружевом наличников и не мести улицу, мириться с покосившимся забором, с лужей под окнами.

Городец — не только дерево. Здесь и железо удивительное, есть старинные крыльца с витыми железными колоннами, с замысловатыми узорами.

Истоки резьбы и литья — в городецкой древности.

Машинально читаешь на перекрестках: "ул. А. Невского", "ул. А. Рублева"… Постойте, так ведь Александр Невский не раз наезжал в Городец и встретил свой смертный час за оградой здешнего Федоровского монастыря! Рублев же, великий Андрей Рублев, вот как помянут в записи о живописцах собора Благовещения в Московском Кремле: "А мастеры бяху Феофан иконик Гречин да Прохор старец с Городца да чернец Андрей Рублев". Названный после Феофана Грека городецкий старец Прохор был учителем, а позднее помощником Рублева. "Успение" и "Вознесение" в кремлевском соборе — его работа.

Федоровский монастырь, где умер Невский и писал иконы старец Прохор, к сожалению, не уберегли. Осталось кое-что, но так мало, что и реставрировать в сущности нечего.

Изображение же монастыря сохранилось. Писано оно псаломщиком села Лисья Поляна Вуколом Федоровским. В городецкой округе художниками были не только псаломщики, но и крепостные крестьяне, бурлаки, плотники. Городецкий житель Токарев-Казарин зарабатывал на хлеб сапожным ремеслом, а по ночам мастерил резную горку; ее берегут теперь, как сокровище искусства.

— Здесь исстари умели украшать быт, состязались у кого дом наряднее, привлекательнее. Не просто пекли пряники, но делали формы для теста столь диковинные, с такой буйной фантазией, что стал городецкий пряник ходким приманчивым товаром, купцы развозили его с Нижегородской ярмарки по всей матушке-Руси, закупали для Тегерана и Стамбула. Были пряничные доски-формы с вырезанными пароходами, у которых из всех труб дым валит, и волны вокруг; а на других — колесницы, павлины, паровозы и еще надписи: "Дарю Зине", "Дарю Мане".

Ну, ладно, пряники — дело торговое. Но вот обыкновенный валёк, каким до изобретения стиральных досок и стиральных машин прачки колотили мокрое белье. Вещь бытовая, не напоказ. И все же Городецкий умелец покрыл верхнюю его сторону резьбой, резьбу раскрасил, а ручку сделал в виде человеческой руки с пальцами, сжатыми в кулак. Ткацкие станки тоже покрыты резьбой. О дугах и говорить нечего — вещь заметная, как можно не изукрасить ее всю и росписью и резьбой: пусть добрые люди любуются!

Городецкая глухая резьба — трудоемкое искусство деревянного барельефа. Сюжеты резчики брали разные. Часто изображалась, например, "фараонка" — фантастическая полуженщина-полурыба, речное божество с чешуйчатым туловищем и причудливо закрученным хвостом. Но фризы с "фараонкой" теперь редкость. Глухая резьба с годами была заменена прорезной, когда рисунок выпиливался по трафарету на гладкой доске. Это проще, быстрее.

Роспись в Городце своеобразная, не похожая, скажем, на хохломскую: другие краски, другой орнамент. Одно время дело это совсем замерло, захирело, потом здешние мастера снова взялись за кисти. Особенную известность получила городецкая роспись после международной выставки в Монреале. Понадобились восторги в Канаде, чтобы подтолкнуть кое-кого на Волге.

Расписанные Городецкими мастерами изделия стали модным товаром в магазинах сувениров. В местном музее жалуются:

— Мы просили для экспозиций. Дали остатки, что поплоше. Лучшее все пошло за границу. Спрос, говорят, очень большой.

Так-то вот!

Но кажется мне, что возрождена роспись не без утрат. Сейчас пишут ярко, декоративно, броско, однако все же скучновато в сравнении со старыми работами. Вон прежний мастер Игнатий Мазин изобразил пролетку с неким усатым господином в фуражке с кокардой, весьма грудастую особу, да еще с собаченцией — и все, включая пса, так наивно, уморительно важны… А кони! Грива — как борода ассирийского царя. Я бы сказал, что у Мазина — чудесное простодушие Пиросманашвили, которого не заметишь в нынешней городецкой росписи. В ней больше профессионализма, но, насколько можно судить, дело до сюжета теперь доходит редко, обходятся обычно орнаментом.

В музее Городца выставлены колодки: деревянные коньки с железным полозом. Они привязывались к сапогам или валенкам. Я катался в детстве на таких и был уверен, что их изобрели у нас в послереволюционные годы от бедности. Потом прочитал "Серебряные коньки": нет, и в Голландии были колодки. Недавно побывав в Амстердаме, видел там целую коллекцию "деревяшек".

Дорого дали бы голландские коллекционеры за Городецкие коньки! Их железный полоз загнут высоко вверх, завит спиралью и заканчивается чем-то вроде четырехрогого якоря. На деревянной части недреманное синее око, нарисованное впереди, должно, наверное, замечать все трещины на льду…

Меня поразило в городецких коллекциях изображение Куликовской битвы. На желтоватом пергаментном поле — множество фигур в стиле старинной миниатюры. А ниже — текст, славянская вязь, повествование о жестокой битве. Тысячи и тысячи букв от руки.

Но чья это работа? Какого века?

Внизу было выведено: "Сия картина и текст писаны крестьянином деревни Будашихи Иваном Гавриловым Блиновым".

Блинов оказался нашим современником. Он умер во время войны. Крестьянин из Будашихи, увлекшись чтением рукописных книг, перенял искусство древних писцов и миниатюристов: он научился писать так называемым полууставом. Блинов был последним книжным писцом в век линотипов и ротаций.

В Городце у волжского берега — ров и защитный мощный вал. Строители, приехав сооружать гидростанцию, привычно пересчитали его на кубометры: четверть миллиона, не меньше. Насыпали же вал в XII веке. Землю носили в деревянных бадейках, а то и в шапках да бабьих подолах.

Ровесник Москвы, Городец знал беспощадность полчищ Батыя, разъедающую междоусобицу удельных князей, его не раз разоряли до нитки и выжигали дотла. Но сильные, цепкие люди возвращались на пепелища, отстраивались, засевали пашни, ладили струги, а позднее расшивы. И уже тогда дивилась Волга, как затейливо украшали в Городце свои суденышки, пользуясь лишь топором и долотом.

Я был на городецком валу в ветреный, хмурый день. Сосны с узловатыми ветвями, вцепившиеся в непрочный песок крутых склонов, шумели глухо и сердито. Волгу кудрявили белые барашки. Грузовой теплоход торопился к шлюзу. Он шел на Ярославль той же дорогой, что служила Городецким торговым людям для связи с волжскими верховьями.

* * *

Городец остался за пределами "золотого кольца", которому в ближайшие годы суждено стать, вероятно, одним из самых любимых историко-патриотических туристских маршрутов страны. Это маршрут по заповедникам живой русской старины, сохранившим чудесные памятники архитектуры, по местам исконных народных промыслов.

"Золотое кольцо" проложено там, где с незапамятных времен пыльные дороги связывали города древней Руси: Загорск, Переславль-Залесский, Ростов, Владимир, Суздаль.

На севере "золотое кольцо" выходит к Волге. Здесь в нем две жемчужины первой величины, Ярославль и Кострома, возведенные в ранг "центров туризма", и ряд жемчужин поменьше: Углич, Мышкин, Тутаев, Рыбинск, Плес…

Под Ярославлем, под Костромой на волжских берегах Русь густо селилась издавна. Едва ли найдешь излучину без городов или деревень. Часто село смотрит через реку на село. И застраивались по берегам не просто деревни или купеческие посады, но и поселки, где предприимчивые ярославцы, сверх ремесел и торговли, замахивались на фабрички, на заводы.

Пахарь становился рабочим. Шел в Норское, где почти девять десятилетий назад построили фарфоровый завод, шел на мануфактуру, действовавшую с 1858 года, нанимался в Константиновское на нефтеперегонное предприятие, одно из старейших в стране.

Села своими пятиглавыми церквами и столповыми колокольнями как бы хотели сказать: "И мы Ярославлю родня, ярославские мы, древние, исконные". Впрочем, и нефтеперерабатывающий завод в Константиновском тоже в родстве с Ярославлем. Правда, на этот раз старшинство не за городом. Химия как бы пришла в Ярославль со старого константиновского завода, помнящего еще седую львиную гриву Дмитрия Ивановича Менделеева: великий ученый ставил там важные опыты.

Рыбинск, Ярославль, Кострома — три верхневолжских города-соседа. Загляните в справочники: рост индустриальной продукции по сравнению с дореволюционной где в десятки, а где и в сотни раз. Скачок не только количественный, но и качественный, другая структура населения, новая слава.

Вот три неполных справки, вряд ли нуждающиеся в подробных пояснениях.

Ярославль, бывший "маслобой и текстильщик". Здесь получен первый в мире промышленный синтетический каучук. В городе работают крупнейший в Европе шинный завод, самый крупный в стране завод дизельных агрегатов, гигантский нефтеперерабатывающий завод. Другие предприятия выпускают резино-технические изделия, электровибраторы, холодильные машины, технические ткани, машины для предприятий большой химии и многое другое.

Кострома в прошлом славилась полотнами да кожами. Теперь здесь крупнейший в мире по количеству веретен льнопрядильный комбинат, несколько других комбинатов и фабрик текстильной промышленности, заводы, оснащающие оборудованием ткацкие и прядильные фабрики страны, выпускающие экскаваторы, шаровые мельницы, дробилки и т. д. А неподалеку от Костромы — крупнейшая в мире тепловая электростанция.

Рыбинск, бывшая "бурлацкая столица". Здесь была создана первая советская печатная машина, а недавно впервые в стране собраны на плаву из двух частей огромные теплоходы типа "река — море". Рыбинский судостроительный завод спускает со стапелей также танкеры, плавучие краны и толкачи для работы в шлюзах: теперь в орбите Большой Волги их так много, что без специального флота не обойтись. Рыбинский завод полиграфического машиностроения дает не только нашей стране, но и другим странам гигантские газетные агрегаты, удостоенные золотой медали на всемирной выставке. На местный знаменитый моторостроительный завод съезжаются отовсюду, чтобы изучать опыт научной организации труда. В бывшей "бурлацкой столице" работают кабельный завод, заводы гидромеханизации, дорожных машин, пластмасс, электротехнический, выпускающий, в частности детали для электронно-вычислительных машин.

Как же не гордиться всем этим!

Однако не все нынешние заводы выросли на пустом месте. Ярославский комбинат "Красный Перекоп" куда старше "Красного Сормова": он пошел от петровских времен, от Большой Ярославской мануфактуры. Костромскому льноткачеству больше двух столетий, и здесь выделывали лучшую для своего времени ткань. За границей она ценилась так высоко, что некоторые иностранные фирмы ставили на свои полотна фальшивое русское клеймо. Сохранилось и такое свидетельство: англичане скупали на верхневолжских мануфактурах "знатное количество столового белья" и перепродавали его гораздо дороже под видом английского не только в городах Европы, но также в Москве и Петербурге.

Рисуя картины жизни приволжского губернского, а тем более уездного города, скажем, в середине прошлого столетия, мы невольно соотносим их с тем, что видим в этом городе сегодня.

Сегодня — мощнейшие заводы, благоустроенные микрорайоны, проспекты, асфальт, дворцы культуры, широкоэкранные кинотеатры, институты. В прошлом — кустарные заводики, темнота, провинциальное мещанство, лужи у присутственных мест, тряская булыжная мостовая на главной, Дворянской или Воскресенской улице, тусклые керосиновые фонари и вообще черт знает что.

Но не утрачивается ли при подобных сравнениях подлинное ощущение истории?

Керосиновые фонари и лужи были в Париже и Лондоне. У Диккенса в его "Американских записках" есть описание Нью-Йорка сороковых годов прошлого века. Он говорит о свиньях на Бродвее: за экипажем бегут две дородные хавроньи, а избранная компания, с полдюжины хряков, только что завернула за угол. Вот, наверное, подходящие мерки при оценке культуры, благоустройста, благолепия Ярославля или Костромы сто — сто пятьдесят лет назад.

И окажется, что вовсе не столь захолустным был приволжский провинциальный город, что есть в нем разумная, со вкусом и размахом планировка, что жили в нем коллекционеры картин и мудрые педагоги, что среди местных церквей были великолепнейшие образцы архитектуры, что в ином провинциальном листке гражданственности было больше, чем в заполненном рекламой, сплетнями и описанием сенсационных преступлений сегодняшней бульварной газете на Западе.

Трудно без улыбки читать рассказы о том, как по Волге пошли первые неуклюжие пароходы. Дым, валивший из их труб, пугал бурлаков и крестьян приволжских деревень. Поползли слухи, будто "чертовы расшивы" движет нечистая сила, которая сидит там внутри и, должно быть, тоже устает с натуги, потому что "дышит оченно сильно, не по-людски, да и не по-воловьи, а как-то по-своему, больно громко и через трубу". Кое-где служили молебны с водосвятием, чтобы очистить опоганенную дьявольскими судами волжскую водицу. В одной деревне жители, завидев "посудину с печкой", в страхе покинули дома и попрятались на гумнах.

Дичь, невежество? Да, разумеется.

Но как было с Робертом Фультоном?

Когда его "Клермонт" отправился в первый рейс из Нью-Йорка в Олбани, то, несмотря на рекламу, в огромном городе не нашлось ни одного смельчака, который отважился бы стать пассажиром "огненной лодки". Ни одного! А на встречных парусных судах, как писали нью-йоркские газеты, матросы бросали руль, и команда вместе с капитаном в ужасе пряталась под палубу. Некоторые на коленях умоляли всевышнего защитить их от огненного дракона. Были случаи, когда люди, напуганные искрами, летевшими из трубы "Клермонта", прыгали с лодок в воду, ища там спасения.

Это происходило в Америке, причем в годы просвещенного президента Томаса Джефферсона, автора Декларации независимости, врага рабства, сторонника отделения церкви от государства! И не заставляет ли поведение американцев во время плавания "Клермонта" иными глазами, более снисходительно, с большим пониманием исторической обстановки взглянуть на волжских суеверных бурлаков и неграмотных крестьян? Кстати, один из первых волжских пароходов бесстрашно и успешно водил крепостной Николай Беспалов…

Когда в Костроме впервые ставили "Грозу" Островского, актеры гримировались под хорошо известных зрителям местных купцов Клыковых: события, развертывавшиеся на сцене, были схожи с трагедией, произошедшей в этой семье.

Кострома дала натуру для съемок фильма "Ревизор": старая монастырская трапезная была снята как богоугодное заведение Земляники, деревянный дом прошлого века отлично сошел за особняк городничего.

В костромском Ипатьевском монастыре — палаты бояр Романовых, ведущих начало от боярина Андрея Кобылы, и там на печных изразцах изображен винный бочонок с изречением, особенно нравившимся владельцам: "Был бы ром, а то что толку в нем".

Однако определяют ли подобные штрихи облик Костромы давних лет? Они, конечно, колоритны, легко зацепляются в памяти. Но ведь старая Кострома — это и подвиг Сусанина. Это первые революционные выступления рабочих фабрики Михина: они произошли почти век назад. Кроме трапезной, пригодной для съемок "Ревизора", Кострома сохранила великолепные архитектурные ансамбли: знатоки относят их к сокровищам русского зодчества.

Более того — та же Кострома, вернее, весь ее центр, представляет образец разумной планировки. Ее целью было, как говорят архитекторы, "раскрытие" города к Волге. Эту планировку, при которой главная ось веерообразной уличной сети проектировалась перпендикулярно волжской набережной, задумали еще в 1775 году! Задумали — и осуществили.

Наверное, и сегодня приезжий, впервые увидев Кострому, согласится с Островским, сделавшим сто двадцать лет назад запись в дневнике: "Площадь, на которой находится гостиница, где мы остановились, великолепна… Прямо — широкий съезд на Волгу, по сторонам площади — прекрасно устроенный гостиный двор и потом во все направления прямые улицы. Подле собора общественный сад, продолжение которого составляет узенький бульвар, далеко протянутый к Волге по нарочно устроенной для того насыпи. На конце этого бульвара сделана беседка. Вид из этой беседки вниз и вверх по Волге такой, какого мы еще не видели до сих пор".

Беседка на прежнем месте — ее называют теперь беседкой Островского. Уцелели и сад, и гостиный двор, и гостиница, где останавливался писатель, и бульвар, и великолепная площадь. Ничто не испорчено неумелыми переделками.

Каждый раз, бывая в Костроме, я обхожу этот удивительно своеобразный ансамбль, который можно назвать исполненным в камне гимном русскому классицизму. Пожарная каланча — на что уж, казалось бы, скучное прозаическое сооружение, но в Костроме ее стройный восьмигранник по-настоящему украшает площадь. Здесь гауптвахта стала памятником архитектуры не только потому, что ей около полутораста лет, но и потому, что ее колоннада, лепной декор и кованые железные фонари делают здание привлекательным, нарядным, совершенным.

Гостиный двор — Красные торговце ряды, Пряничные, Мучные, Табачные, Квасные, Рыбные, Масляные ряды, целый продовольственный универмаг начала прошлого века, построены по хорошо продуманному плану. Их каменные корпуса, галереи с интересными аркадами и сегодня смотрятся куда лучше, нежели пестрая, хаотичная застройка некоторых торговых площадей, оформившихся по крайней мере веком позже, где каждый из кое-как сляпанных ларьков и павильончиков — сам по себе.

Завершают ансамбль нынешней площади Революции "Дом Борщева" и так называемое здание присутственных мест. Разве все эти образчики высокой строительной культуры не заставляют внести общие поправки в представление о провинциальном русском городе, которое мы в журналистском азарте иногда создаем в качестве более контрастного фона при сравнении с современностью?

В 1955 году я впервые увидел Скансен, знаменитый стокгольмский музей под открытым небом. С шумных улиц столицы попадаешь в шведскую деревню прошлого века, где ветряная мельница размахнула крылья над пригорком, ветхий сарай, словно конфузясь своей бедности, спрятался в тень бука, а возле странных ульев, сделанных из соломы, жужжат пчелы. Тут же сельская колокольня, хижины лесорубов и смолокуров, барская усадьба, чум кочевника — саами с крайнего севера Швеции…

Подобный музей народного зодчества хотели создать и у нас еще в первые послереволюционные годы, при жизни Владимира Ильича Ленина. Для музея даже отвели место — бывшее имение великого князя в Стрельне. Известный географ Бениамин Петрович Семенов-Тян-Шанский собрал первые экспонаты. Потом гражданская война, голод, разруха надолго заглушили полезное дело.

Сегодня в Костроме — один из многих наших Скан-сенов. Пусть он не столь богат, как существующий уже много десятилетий и давно получивший мировую известность музей шведской столицы. Первый деревенский дом появился во дворе Ипатьевского монастыря всего полтора десятка лет назад. Сам монастырь, его стены и башни, его соборы, расписанные чудесными фресками, уже заслуживает того, чтобы только ради них посетить Кострому. А тут еще встречи с прошлым нашей северной деревни!

В Скансене интересное, но чужое. Здесь — свое, российское. Когда я зашел в бревенчатый, с маленькими оконцами дом крестьян Ершовых, увидел деревянную ступу, плетенные из лыка пестерки, самопряху, огромную русскую печь, туеса из бересты, просторные полати на балках-воронцах, на меня будто пахнуло духом старой, смутно памятной сибирской деревни. Наверное, в Сибирь все это пришло еще с первыми землепроходцами, осевшими на берегах студеных рек, бросивших зерна на отвоеванную у тайги пашню.

И уверяю вас, сельская церковь Собора Богородицы, построенная еще при Иване Грозном, как раз в год падения Казанского ханства, могла бы стать жемчужиной того же Скансена, а бани на сваях или мельница-толчея не менее интересные памятники северного деревянного зодчества, чем, скажем, конюшни возле церкви на берегу шведского озера Сильян, куда возят иностранных туристов.

Я прочел давно, не помню уже, где именно, поразившую меня фразу: памятниками истории и искусства Ярославль почти столь же богат, как Флоренция. Подумал, что автор все же хватил через край в порыве местного патриотизма. Может быть, сравнение показалось мне несколько притянутым потому, что я знавал Ярославль еще в ту пору, когда надписи о том, что такой-то памятник охраняется государством, в иных случаях лишь спасали его от окончательного разрушения, начатого пожаром и снарядами во время белогвардейского мятежа. В трудные годы восстанавливали самое необходимое. Настоящей, широкой реставрации помешала война. Потом в строительных лесах оказалась почти вся старая часть Ярославля, и постепенно он стал почти таким же магнитом для туристов, как Суздаль или Владимир.

Наверное, десятки раз я видел город с Волги, с палубы парохода, и обычно приезжал, сюда либо весной, либо в чудесное время, когда и набережная, и бульвары, и улицы Ярославля пахнут цветущей повсюду липой. А тут случилось по-другому: поезд и осень.

Была прохладная ночь. Город уже засыпал понемногу. После дорожного шума и фантастических огней исполинских заводов, которые полыхали за окном вагона на подходе к Ярославлю, улицы казались по-дачному тихими и уютными. Столетние липы набережной шелестели уже огрубевшей листвой. Тесно прижавшись, парочки сидели на холодных скамейках. В приречную часть не доносился гул трамваев и автобусов. Силуэты древних церквей смутно рисовались в звездном небе. И на Волге не было уже летнего оживления, одинокий грузовой теплоход, минуя Ярославль, направлялся к Рыбинскому морю.

Дебаркадер, превращенный в плавучую гостиницу, почти пустовал. Мне дали запасное одеяло: бюро прогнозов предупредило ярославцев, что на почве возможны заморозки.

Я проснулся от мягкого толчка: к дебаркадеру причалил туристский трехпалубный "Л. Доватор", идущий одним из последних рейсов сезона. Тотчас на берег повалила толпа. Зеленый не по-осеннему, не выжженный за лето северным солнцем склон набережной блестел каплями росы или, быть может, растаявшими кристалликами инея. День обещал быть прозрачным и солнечным.

Если бы всегда можно было встречаться с городом впервые, либо после разлуки в такие вот дни. Вспомните, как не повезло Чехову, через Ярославль ехавшему на Сахалин: "В Ярославле лупил такой дождь, что пришлось облечься в кожаный хитон. Первое впечатление от Волги было отравлено дождем, заплаканными окнами каюты и мокрым носом Гурлянда, который вышел на вокзал встретить меня. Во время дождя Ярославль кажется похожим на Звенигород, а его церкви напоминают о Перервинском монастыре; много безграмотных вывесок, грязно, по мостовой ходят галки с большими головами".

Я пошел к церкви Ильи Пророка, но не напрямик, а зигзагами, из улицы в улицу, потому что каждая из них зазывала то абрисом древнего храма, то удивительно пропорциональным зданием, оставленным, как и в Костроме, давними годами русского классицизма, то воротами необыкновенной формы, то старым жилым домом с башенкой и длинными, узкими окнами первого этажа.

И в Ярославле планировка раскрыла веер улиц от приволжских площадей. В уличные просветы виднелись Знаменская надвратная башня, колокольня, белая стена Спасского монастыря с Углицкой башней. Пройдешь на соседнюю — и снова башня, а в другом конце купола собора или аркада торговых рядов. С Октябрьской, с Кирова, с Делегатской виден Илья Пророк. Не было ни одной улицы банальной, серой, невыразительной, такой, чтобы на ней вовсе не оказалось интересных зданий. Все это в чудесное осеннее утро создавало ощущение праздничного подъема от встречи с действительно прекрасным, достойным долгой жизни.

Шестнадцатый и семнадцатый века то и дело напоминали о себе, о том, что уже тогда жили в Ярославле люди с тонким вкусом художников. Восемнадцатый век сложил планировку, придал Ярославлю облик русского губернского города присутственными местами, большими площадями. Девятнадцатый завершил его внешнюю отделку, оставив после себя уже не только дворянские хоромы, но и купеческие особняки, торговые заведения.

Сегодняшний Ярославль — мощный индустриальный центр Верхней Волги. Кококольни церквей покажутся вросшими в землю рядом с трубами его промышленных исполинов. Но как благодарны мы тем, кто сберег нам среди кварталов современного большого города живую память о прошлом!

Ярославль-городок — Москвы уголок.

Давно сложили эту поговорку. У наших прапрадедов могла появиться и другая, о Москве — уголке Ярославле: город на Волге старше столицы.

В Ярославле действительно что ни шаг — история. Шагать лучше всего от знаменитой Стрелки, где Волга принимала Которосль.

Отсюда пошел город.

И сразу легенда: возле соседнего оврага было селение угро-финского племени меря. Ярослав Мудрый, княживший в Ростове Великом, покорил язычников. Но когда задумал крестить их, те выпустили на князя псов и "лютого зверя из клети". Князь прикончил зверя ударом секиры и велел на этом месте заложить город.

Но почему на городском гербе медведь с секирой? Не пораженный секирой, а, напротив, шагающий с нею на плече. Правда, мирно шагающий, как косарь с косой или каменщик с лопатой.

Тут, возможно, не в подвиге Ярослава дело. Культ медведя на Верхней Волге насчитывает не одно тысячелетие. Медведь изображен уже на каменном топоре нашего верхневолжского пращура.

В "Большой Государственной книге" — это 1672 год — медведь на гербе града Ярославля какой-то странный, согбенный, ссутулившийся, он опирается на нечто, больше напоминающее копье, нежели секиру. А в 1777 году, на гербе Ярославского наместничества, косолапый уже выпрямился и взял секиру.

С Ярославом Мудрым тоже некоторые неувязки. Есть Ярослав, изваянный Антокольским, — этот, веришь, сразит медведя. Широкие плечи, проницательные глаза, лицо человека властного, может быть, даже жестокого. Создавая своего Ярослава, скульптор шел от легенд.

И есть Ярослав знаменитого нашего антрополога и скульптора Герасимова, восстановившего облик князя по его черепу. Объективная реальность подточила легенду. Герасимовский Ярослав скуласт, худ, может быть, даже хил. Разве такому посильны богатырские подвиги? Может, хитростью взял зверя — ведь недаром был прозван Мудрым?

Оба Ярослава — соседи, только один в залах Ярославского художественного музея, тогда как другой — в музейном отделе истории. Легенде нужен Ярослав Антокольского. Историческая достоверность — у Герасимова.

Под обрывом Стрелки — искусственно намытые пляжи, пустующие в осеннюю пору, и острова водного парка. А за Которослью приподнимается Тугова гора, где в жаркой сече многие ярославцы, первыми на Руси открыто поднявшиеся против монголо-татар, сложили буйные головы. "Туга" на языке наших предков означала: скорбь, печаль. Битва на Туговой горе — это 1257 год. Через два года поднимется на захватчиков Новгород, через пять — Ростов, Владимир, Суздаль и снова Ярославль.

От Стрелки — две набережные, вдоль Волги и вдоль Которосли. На Которосль выходит стена древнего Спасского монастыря, среди старопечатных книг и рукописей которого был найден единственный список до той поры неизвестного шедевра древнерусской литературы — "Слово о полку Игореве". Над воротами, забранными толстой железной решеткой, — сторожевая башня. Ее набатный колокол сзывал горожан под защиту монастырских стен при очередном набеге польских интервентов. А вскоре здесь же, под монастырем, остановилось, накапливая силы, ополчение Минина и Пожарского. В Ярославле собрался "Совет всея земли", и город на некоторое время, до освобождения от интервентов Москвы, стал временной столицей государства. Ярославль-городок — Москвы уголок…

За мостом, за дамбой через Которосль, кирпичные корпуса Большой Ярославской мануфактуры — ордена Ленина комбината "Красный Перекоп", работница которого Валентина Терешкова стала первой в мире женщиной-космонавтом.

Что ни шаг — история. А если шагать от Стрелки по Волжской набережной, то и тут исторические воспоминания нахлынут на вас отовсюду. Белый массив Волжской башни почти навис над водой — не ее ли видим мы уже на старинной гравюре, где она как бы охраняет вход в город со стороны Волги?

Подле набережной древняя церковь Николы Надеина, иконостас которой сделан по рисунку Федора Волкова. Летом 1750 года полутемный амбар для хранения кож, где Волков дал представление драмы "Эсфирь", стал местом рождения первого русского публичного театра. И как не сказать попутно, что и первый в России провинциальный журнал отпечатала ярославская типография.

"Здесь помещался Ярославский Совет рабочих и солдатских депутатов…" — напоминает доска на одном из домов. Этот Совет взял власть в свои руки спустя всего два дня после победы Октября в Петрограде.

И наконец у той же набережной — памятник Некрасову. Поэт смотрит на Волгу. Осуществилась его мечта об углубленных наукой водах, о судах-гигантах, несчетной толпой бегущих по гладкой их равнине.


Был Московский тракт, теперь стал широчайший Московский проспект. Я не заметил, где он превратился в Московское шоссе. Полоса асфальта, прочерченная белым пунктиром, поднималась местами выше прежних улиц, и дома, отделенные где невысокой решеткой, где газоном, где кустарничком, робко поглядывали на нее из низины. За автовокзалом, немного в стороне от шоссе, — корпуса технологического института, уступившего свои здания в центре города молодому университету.

Дальше шоссе отделяло оставшуюся по левой стороне сельщину не просто от большой, но даже от огромной химии. Циклопические сооружения поднимались, сколько хватал глаз. И уже выкрикнул кондуктор "Четвертая проходная нефтеперегонного!", а завод все не кончался, и, казалось, он должен был поглотить и Карабиху.

Нет, немного не дотянулся, не поглотил. На ультрамариновом придорожном щите поворота русскими и латинскими буквами выведено название некрасовской усадьбы, Посередине деревенского квартала, где в палисадниках буйно цветут осенние "золотые шары", — ворота. Минуешь их — и большая химия тотчас утрачивает реальность.

На заросшем ряской пруду с зеленоватой водой женщина полощет белье и по-старинке колотит полотенца деревянным вальком. Тысячи грачей кружатся в странном воздушном танце над сжатым полем, похожие на подхваченные воздушными потоками хлопья сажи. Я не знаю частную жизнь птиц, быть может, это репетиция перед перелетом на юг, к теплу. Во всяком случае в этом кружении — предчувствие первых заморозков, ледка на лужах, голых мокрых ветвей… Предчувствие дней, в которые родились такие простые, памятные с детства некрасовские строки о поздней осени, улетевших грачах и несжатой полосе…

Странно, что я не замечал прежде в стороне от главных ворот усадьбы обелиска розоватого гранита. А на нем: "Потомственный дворянин Федор Алексеевич Некрасов, родился 28 февраля 1827 года, скончался 8 августа 1913 года". Брат поэта, почти на четыре десятилетия переживший его.

В усадьбе Некрасовых мне не дано было испытать того чувства волнения, того ощущения близости с ушедшим, какое охватывает, например, в последней квартире Пушкина.

А ведь во флигеле почти все так, как было при Некрасове. На стенах — его охотничьи ружья. Камин украшают чучела убитых им птиц. Стол привезен из петербургской квартиры поэта. Здесь кресло, в котором он сидел. Даже обои в гостиной такие же, как были при нем, и их история — отражение народной любви к поэту. Хранитель музея С. И. Великанова в свое время затратила массу времени и энергии, чтобы выяснить, какой они были расцветки. Потом начались поиски старых печатных форм. Наконец, работники Минской обойной фабрики из сэкономленного сырья напечатали эти уникальные для наших дней обои во внеурочное время, написав, что заказ оплате не подлежит, а "является маленьким вкладом коллектива в восстановление музея славного певца земли русской".

Может быть, нет этого ощущения близости с прошлым потому, что барская усадьба екатерининских времен внутренне чужда музе поэта? Недостает чего-то очень некрасовского, и только некрасовского. Возможно, это некрасовское ушло в те времена, когда Карабиху постигла судьба многих усадеб, и прежде, чем стать музеем, чем только она не была: совхозом, детским домом, санаторием, домом отдыха…

Неуважение к памяти великого поэта? Не совсем так. Скорее обстоятельства, сделавшие Карабиху в канун революции заурядной помещичьей усадьбой, в которой почти выветрилась память о певце народного горя.

Но сначала об одной встрече.

На скамейке подле входа в музей — старичок с совершенно некрасовской бородкой. Реденькие волосы, худ, щеки впали, и если бы не загар, ну хоть сейчас пиши с него больного Некрасова времен "Последних песен". Уж не дальний ли родственник, какой-нибудь правнучатый племянник? Но неудобно спросить прямо…

— Скажите, пожалуйста, а не сохранилось ли место, именуемое, если не ошибаюсь, "бельвю"?

— А как же! Мимо флигеля по тропочке, там увидите огромную лиственницу, подле нее стенка кирпичная обрывается, скамейка поставлена. В том самом месте поставлена, где Николай Алексеевич сиживать любил Вид оттуда превосходнейший.

Дальше — больше, слово за слово. Старичок — ходячая энциклопедия здешних мест. Все знает, все помнит. Тут кричат ему в открытое окно из музейной канцелярии:

— Виктор Михайлович, к телефону вас!

Осенний день тих, разговор слышен и на дворе. Старичка приглашают выступить в одной из ярославских школ.

— Не могу я в пятницу, дорогие мои. Уж обещал. Вот разве в понедельник.

Так кто же он? Рискую спросить прямо.

Виктор Михайлович Ковалев из тех, кто с 1947 года трудился над восстановлением музея. Нет, он не литературовед, не искусствовед.

— Вот эти камни своими руками укладывал. Деревья сажал. Одних берез около тысячи посадили, чтобы все было как при Николае Алексеевиче.

— Об этом и рассказываете ребятам?

— Нет, об этом мало. Ребята больше интересуются революцией.

Виктор Михайлович — ему 75 годков минуло — до революции работал токарем в Питере, на Охтенском пороховом заводе. В апреле 1917 года рабочие пошли встречать Ленина на Финляндский вокзал. Шли пешком, было далеко, опоздали. На следующий день ходили к дворцу Кшесинской. Потом молодой рабочий воевал против Юденича. Демобилизовавшись, поехал к отцу на Ярославщину. В 1924 году после смерти Владимира Ильича по ленинскому призыву вступил в партию. Был с тех пор на разных работах, а когда вышло решение восстанавливать музей, переехал в Карабиху, и с тех пор здесь, в маленьком домике под старой липой. Сейчас — персональный пенсионер.

— Куда же я отсюда? Как можно?

Вот от него-то я и услышал вещи, в общем, давно известные, но на этот раз окрашенные личным отношением.

— Почему, спрашивается, усадьбу с первых дней революции не взяли под охрану? Да потому, что тут от Николая Алексеевича уже не оставалось почти ничего вовсе. Еще Николай Алексеевич жив был, когда все имение перевел на брата. А тот — мужик хозяйственный, оборотистый. Портреты, может, видели? В музее висят рядышком, как раз в день передачи имения братья обменялись ими — два, говорю, брата, а сходства даже в выражении лиц мало. Федор-то сразу шуровать начал, все перестраивать. Что не выгодно, деньгу не дает — долой! Винокурением очень интересовался, скот разводил. Копил, приумножал. Главный дом занял, Николай Алексеевич, приезжая, жил во флигеле. Когда в тринадцатом году Федор умер, говорят, семь миллионов у него было. Может, и прибавляют. А сын его Борис и вовсе помещиком стал. Ну, конечно, после революции реквизировали имение.

Может, в подробностях рассказа преувеличение, даже искажение. Но верно главное, объясняющее, почему Карабиха, во многом перестав быть некрасовской Карабихой, сразу после революции не попала под охрану государства, не стала предметом народного благоговения. И лишь с большим трудом ей почти возвращен прежний, давний облик, освобожденный от следов предпринимательства брата Федора.

Но разве некрасовские места — только Карабиха и ее окрестности? По меньшей мере это вся Ярославщина — Волга, негустые леса, заливные луга, песчаные косы бурлацкого бечевника, проселки, монастыри, охотничьи, излюбленные перелетной птицей болота…

"Всему начало здесь, в краю моем родном!.." И многие забывают, что родился Некрасов далеко от Волги, в бывшей Подольской губернии. С трех лет, с первых неясных воспоминаний — ярославская деревня Грешнево на бойкой дороге, по которой из Ярославля в Кострому катили тарантасы и помещичьи рыдваны, шли плотницкие артели, коробейники, странники, бродячая, неустроенная горемычная Русь. Потом Ярославль, гимназия, первые стихи, а летом снова Грешнево — лакеи, музыканты, борзые, самодур-отец и дырка в садовой ограде, через которую можно было убегать к деревенским ребятам.

Исследователи попытались сделать географическую привязку поэмы "Кому на Руси жить хорошо" к бывшей Ярославской губернии. Литературовед А. Попов пешком прошел возможные маршруты и обнаружил, что большинство мест, описанных в поэме, действительно существовало и существует. Нашлась деревня Босово, где "Яким Нагой живет…", нашлось Наготино, а в списке населенных мест Российской империи были обнаружены Горелово, Заплатино, Дырино, Несытово…

Оказалось, что в поэме названы фамилии местных помещиков и отражены некоторые действительные события, оставившие след в памяти ярославцев. Понятно, что опора на живые наблюдения в пределах края, где поэт провел тридцать один год из пятидесяти шести, позволила ему дать картину, типичную и для России.

Общеизвестно, что Карабиха, усадьба бывшего ярославского губернатора князя Голицына, была куплена Некрасовым не столько ради того, чтобы иметь место для отдыха и охоты, сколько из потребности хотя бы часть времени находиться в местах, питавших его поэзию. Он приезжал сюда из Петербурга каждое лето, именно здесь, в Карабихе, написаны "Мороз, Красный нос", "Русские женщины", "Дедушка", первая часть "Современников", "Орина, мать солдатская", "Ка-листрат", "Возвращение"…

В сегодняшней Карабихе впечатляют не вещи, собранные в притемненных гардинами комнатах, а, скорее, история того, как удалось их разыскать и вернуть музею. В 1918 году из усадьбы наследников Федора Некрасова растеклись они по деревням, и сколько же времени отнимали у бессменного директора музея Анатолия Федоровича Тарасова поиски какого-нибудь стула, сколько людей бескорыстно и увлеченно помогали ему в таких поисках!

И особенно волнуют в Карабихе некрасовские строки. Известные строки, обретающие здесь новую силу. Строки из писем, в том числе из тех, которые брат Федор, опасаясь обыска, связал и забросил в необитаемое подполье дома — их нашли лишь много лет спустя. Это письма тяжело больного Некрасова. "Я крайне плох. Надежды жить нет. Могу протянуть несколько, а не то так и скоро…" Письма сестры Анны: "…он вскрикивает буквально через каждые двадцать минут, боль продолжается не долго, но за то нет ему покоя ни днем, ни ночью".

Это также строки о любимой реке, которую поэт не покинул, и, укрываясь здесь, возвращался в столицу "с запасом сил — и ворохом стихов". Строки о родной стороне с ее зеленой летней благодатью, где душа поэзией полна: "Да, только здесь могу я быть поэтом!" Строки из "Последних песен":

Усни, страдалец терпеливый!

Свободной, гордой и счастливой

Увидишь родину свою…

Уступит свету мрак упрямый,

Услышишь песенку свою

Над Волгой, над Окой, над Камой.

По неведению в парке был спилен старый кедр, под которым поэт когда-то прочел в кругу близких только что законченную поэму "Русские женщины". Сквозь старый пень, расщепив его, проросла молодая, сильная березка. А рядом — крохотный кедрик, заботливо огороженный: слишком еще мал, могут не заметить, сломать.

Кедры растут медленно. Лишь внуки и правнуки наши увидят его таким, что он будет казаться "тем самым". Но подлинно "теми самыми" есть, были и останутся выстраданные некрасовские строки.

Загрузка...