"Пыль из Азии". — Роковой, двадцать первый. — Фритьоф Нансен в Дубовом Умете. — Большая вода. — Саратов, порт. — Над Октябрьским ущельем. — Маршрут "Театральный". — "Биологи приветствуют своего Менделеева". — Главный хлеб земли. — Творцы чудо-пшеницы. — Гагаринское поле.
Куйбышевское ближнее Заволжье — это около 350 миллиметров осадков в год, солнечная радиация примерно такая же, как в субтропиках Кавказа и в Средней Азии, летние вторжения континентального тропического воздуха.
Язык метеорологии надостаточно выразителен? Тогда вот впечатления уроженца этих мест. "За курганом на востоке стояла желтоватая мгла, не похожая ни на дым, ни на пыль. Отец сказал: "Это — пыль из Азии", и мне стало страшно… Ежедневно мгла приближалась, становилась гуще, закрывала полнеба. Трудно было дышать, и солнце, едва поднявшись, уже висело над головой, красное, раскаленное. Травы и посевы быстро сохли, в земле появились трещины, иссякающая вода по колодцам стала горько-соленой, и на курганах выступила соль".
Так описывает последствия упомянутого выше вторжения масс горячего воздуха Алексей Николаевич Толстой, детство которого прошло на заволжском степном хуторе Сосновка.
Под Куйбышевом — около 350 миллиметров осадков в год. Возле Саратова — 250–300 миллиметров. В Заволжье у Волгограда — 200–250. Вблизи Астрахани — менее 200. Немного в стороне от Волги, у горы Большое Богдо — всего 125 миллиметров.
И как заметно меняет облик волжских берегов уменьшение годового слоя воды от "почти по колено" до "немногим выше щиколотки"!
Редеют леса. Деревья попрятались по распадкам. Воздух все суше и горячее. По белесым обрывам — лишь сизоватая степная трава. Меловые вершины и вовсе голы.
Под Саратовом еще видишь небольшие рощицы. Но постепенно серовато-желтый тон становится господствующим. Появляются плешины совершенно выжженой земли. Овцы сбиваются в плотные кучи на прибрежной гальке, стараясь спрятать головы от льющегося с неба зноя.
Столбичи, украшающие плес возле Саратова, колоссальные колоннады песчаника, нагроможденные природой, заставляют вспомнить долину Нила, обрывы над дворцом египетской женщины-фараона Хатшепсут. Сходство особенно велико в жаркий полдень, когда камень Столбичей раскален почти так же, как скалы нильской долины; только у нас общий пыльно-желтый цвет камня менее постоянен, его разнообразят палевые, пепельные, голубоватые оттенки.
Это все — возле Волги. И поодаль от берега та же смена примет, определяемая усилением "жесткости" климата. Сначала дороги меж хлебов, желтые разливы подсолнечника, серебристые элеваторы по увалам, как маяки, показывающие, где в пшеничном море островки сел и деревень. В полуденный час на улицах одуревшие от зноя куры, раскрыв клювы и топорща перья, купаются в пыли, которую перегретый воздух крутит маленькими смерчами.
В Заволжье под Волгоградом степь уже кое-где подозрительно смахивает на полупустыню. Помню, ехали мы с агрономом, поднялись на бугор: вдали селение, подле него тусклое мерцание воды.
— Водохранилище? — спросил я.
Агроном, внимательно посмотрев на меня, промолчал. Немного погодя село, колыхнувшись, чуть приподнялось в воздух. Еще минута — и мираж исчез.
— А вот действительно вода, — агроном ткнул пальцем в ту сторону, где по дороге пылили три автоцистерны с горючим. Но там не было ни реки, ни озера, ни колодца.
— Разыгрываете?
— Ничуть. Колодцев не хватает, возим издалека в цистернах. Собираем дождевую в бассейны. В общем, приспосабливаемся.
Запомнился мне обед в степной станице — правда, не в Заволжье, а там, где Черные земли соседствуют со Ставропольем. Подавальщица пошла на кухню. Дверь приоткрылась, в столовую проскользнули три паренька. Потолклись у буфета — и к моему столу:
— Дяденька, можно напиться?
Выпили по стакану желтоватой воды из графина, переглянулись, налили еще, сказали "спасибо" и скрылись.
Вошла подавальщица с борщом. Увидев пустой графин, она даже в лице переменилась:
— А… а вода, извините?
— Ребята заходили…
— Ребята? А что вы теперь сами пить будете? Колодцы у нас пересохли. Вода-то была последняя, до вечера не привезут. — И, погрозив кулаком в сторону двери, добавила: — Ну, погодите! Пользуются тем, что человек приезжий…
Я не хочу, понятно, маленьким этим примером размельчить, преуменьшить огромную, трудную и, будем говорить прямо, больную проблему. Если бы дело было только в водоснабжении!
Засуха, суховеи, Поволжье — понятия, увы, все еще неразделенные.
Когда-то в заволжских степях простирались обширнейшие пастбища, реки не были умирающими, не пересыхали после того, как скатывались по их руслу вешние воды. Судя по раскопкам, скифы и сарматы не знали горя со своими стадами, находившими обильный корм. Да и татаро-монгольская конница, хлынувшая на Русь, ведь поила же и кормила лошадей именно там, где теперь белеют пятна солончаков.
Но во времена не столь отдаленные исторические хроники Поволжья все чаще упоминают о засухах. В прошлом веке изучение причин этого бедствия занимало таких наших ученых, как Воейков и Докучаев. И тогда же Менделеев писал с глубоким убеждением в специальном докладе правительству, что "наибольшего и наивернейшего успеха" можно ждать от орошения земель в низовьях Волги, причем предлагал использовать для перекачки волжских вод в русло каналов ветряные двигатели.
Засухи в Поволжье волновали и печалили передовых людей России, своими глазами видевших народное бедствие.
Летом 1873 года Лев Толстой был в хорошо ему знакомом заволжском селе Гавриловке. Пухлая пыль лежала на дорогах, на высохшем бурьяне. Поля стояли голые, черные, и нельзя было разобрать, что на них посеяно. Мужчины, подростки разбрелись из родного села в поисках работы и пропитания. "Дома худые бабы, с худыми и больными детьми, и старики, — записал Толстой, — хлеба в девяти из десяти семей нет… Собаки, кошки; куры худы и голодны. И нищие не переставая подходят к окнам".
Двадцать три двора обошел писатель — всюду отчаянье и безнадежность, мякина в закромах вместо зерна.
Толстой, по его словам, "был приведен в ужас" тем, что увидел во многих заволжских селениях. И это еще только начало, "бедствие народа должно дойти до крайней степени": 1873 год был для Самарского Заволжья третьим неурожайным годом подряд.
Толстой писал о голоде после засухи также в 1891–1892 годах, в 1898–1899 годах. В лихолетье по городам Поволжья издавались с благотворительной целью литературные сборники. Сколько безысходности, отчаяния, покорности судьбе, сознания бессилия на их страницах!
Самая страшная засуха опустошила Поволжье в 1921 году. Соединилось все: небывалой силы стихийное бедствие, накопленные царской Россией крестьянские беды, империалистическая бойня, обескровившая деревню, последствия гражданской войны, разруха.
Музеи волжских городов до сих пор хранят экспонаты, относящиеся к 1921 году. В Ульяновске под стеклом витрины — растрескавшийся черно-коричневый "хлеб" из лебеды. Голодные люди толкли сережки орешника, молодую поросль сосны, корни лопуха и, подмешивая глину, делали из этой смеси лепешки.
Лишь немногие посетители задерживаются сейчас возле витрин с такими экспонатами. Голод в Поволжье — это давно, так далеко…
Героическая история гражданской войны на Волге рассказана довольно подробно, к ее эпизодам мы охотно возвращаемся вновь и вновь. Но ведь пришедший по следам войны голод, напавший на уже истощенную, смертельно уставшую страну, унес больше жизней, нежели самые жестокие сражения. Борьба с ним оказалась не менее трудной, чем операции против Колчака и Деникина.
Приятно и радостно вспоминать светлые дни. Однако разве не в трудные годы, разве не жесточайшими испытаниями многократно проверялась боеспособность ленинской партии? И разве не ярче огни праздника после преодоленных, побежденных черных дней? Думаешь: вот через что мы прошли, выстояли, победили.
В катастрофически засушливый 1921 год, когда на огромном пространстве сгорели хлеба, бедствовало не только Поволжье. Голодали тридцать миллионов человек.
Эпицентром бедствия стала Самара. Там голод был особенно жестоким. Поля губернии дали менее одной двадцатой части того, что требовалось. Запасов ни у кого не было: в предыдущие годы Поволжье кормило голодные Север и Центр, уже в 1919 году самарцы получали фунт хлеба в день на работающего.
Хроника народной драмы не требует восклицательных знаков. События в пределах бывшей Самарской губернии отражают и общую боль России, и тревоги Москвы, и международную солидарность людей труда.
В сентябре 1921 года самарская газета "Коммуна" писала, что "558 000 крестьян губернии, в том числе 200 000 детей, абсолютно голодают, питаясь суррогатами, и ужас голодной смерти витает над ними".
В Самаре на Советской улице открылся "Музей голода". Там показывали муку из гнилушек, из липовой коры, из всевозможных трав, из ивовых прутьев. Музей не столько показывал, сколько учил: вот как можно продержаться…
1 октября 1921 года цена пуда пшеницы в губернии поднялась до 180 000 рублей, пуда ржи — до 160 000, пуда муки из желудей — до 60 000 рублей.
В конце декабря пуд муки стоил уже 1 миллион рублей, фунт хлеба — 20 000, фунт пшена — 22 000 рублей.
Вот три сообщения самарской газеты в начале зимы:
Шенгала: "Смертность увеличивается. Население ест кошек".
Пугачевский уезд: "С 1 января умерло от голода 7729, заболело 32 511 человек, смертность детей в детских домах достигла 75 процентов".
Герасимовская волость: "Все домашние животные съедены… Дети по утрам, как загробные тени, ходят по дворам тех, у которых был скудный урожай на огородах. Вереницы еле двигающихся детских скелетов ищут отбросы для насыщения желудка. Дети валяются мертвыми на улицах с искусанными руками и ногами".
Все, что было в человеческих силах, делалось Советским правительством. Но многое было свыше человеческих сил. Перечитывая документы 1921 года, ощущаешь всеобъемлемость бедствия, напряженность поисков выхода, гибкость решений. В середине лета, когда еще теплилась по приволжским деревням надежда на дожди, все губисполкомы республики получили задания Ленина по отправке зерна Поволжью, причем для их выполнения предлагалось "поставить на боевую ногу всю парторганизацию, весь советский аппарат". Вагоны с собранным для голодающих хлебом сопровождали местные крестьяне, которые своими глазами видели страдания Поволжья. В губерниях, менее пострадавших в тот злосчастный год, государство выменивало хлеб на товары, в которых нуждались крестьяне. Ленин особо обратился с просьбой о помощи бедствующим к крестьянам Украины, к водникам, к ловцам Аральского моря.
Поезда с хлебом шли к Волге. Астрахань слала рыбу. Из района Петрограда, который недавно поддерживало Поволжье, были направлены к Самаре несколько эшелонов. Бойцы Железной дивизии, урезывая скудный красноармейский паек, прислали сначала около 10 тысяч пудов хлеба, затем еще 3 тысячи.
Владимир Ильич через "Правду" обратился к международному пролетариату. Рабочие многих стран и зарубежные компартии отозвались немедленно, образовав Международный комитет рабочей помощи. Одновременно Москва просила правительства европейских стран разрешить закупку хлеба для Поволжья. Правительства начали затяжные переговоры…
Среди всемирно известных деятелей Запада нашлись люди бескорыстные и благородные. Мартин Андерсен-Нексе отдал в фонд помощи голодающим свой литературный гонорар, Анатоль Франс и Фритьоф Нансен — присужденные им Нобелевские премии. Знаменитый полярный исследователь выступил также с призывом о помощи к народам и правительствам с трибуны Лиги наций, а затем сам отправился в Поволжье.
Можно найти газетный отчет о поездке Нансена по селам Самарской губернии.
Норвежец и его спутник, доктор Феррер, приехали в село Дубовый Умет. "В прошлом месяце здесь умерло от голода 145 человек, — записал сопровождавший их корреспондент. — Мы побывали в нескольких халупах. Люди едят лебеду, кору от деревьев… Вперед выступил молодой энергичный крестьянин с воспаленными глазами, дрожащим голосом говорит:
…— Помогите! Оправимся — не забудем".
У околицы другого села Нансена ждала толпа. Мальчик, совсем крохотный, просил: "Хлебца, дяденька, хлебца…" И голодные увидели, как высокий нерусский человек заплакал. Он плакал, судорожно всхлипывая и вытирая лицо рукавом шубы.
Дубовый Умет…
Точка на карте Поволжья, бедствовавшего после засухи. Точка, взятая в сущности произвольно — ведь маршрут Нансена мог быть иным. Но проследим дальнейшую судьбу этого села за многие годы, среди которых были и катастрофически засушливые.
Осенью 1929 года в Дубовом Умете был организован колхоз.
В 1932 году колхозники увидели на своих полях первые тракторы. Они были изготовлены в Поволжье, на Сталинградском тракторном заводе.
Три года спустя Дубовый Умет получил электростанцию.
1941 год. Самый тяжкий после 1921 года. 450 жителей села ушли на фронт. Вернулись с войны 290…
1948 год. До него было два засушливых неурожайных года, пыльные бури сожгли урожай, и на трудодень колхоз смог выдать всего 300 граммов зерна и 30 копеек деньгами.
1950 год. Трудодень — 1,5 килограмма хлеба и 75 копеек.
1956–1960 годы. В Дубовом Умете построена новая двухэтажная школа, проведен водопровод, на фермах введена механическая дойка, в домах появились холодильники, стиральные машины.
1961 год. Трудодень — 2,5 килограмма хлеба и 2 р. 50 копеек.
1965 год. Построены мельница, телятник, механизированный ток.
1966 год. Средний заработок доярки — 100 рублей, шофера и механизатора — 130.
1967 год. Дубовый Умет газифицирован.
1969 год. Очередная жестокая засуха в Поволжье. Колхоз произвел продукции более чем на 2 миллиона рублей. В Дубовом Умете — 40 колхозных тракторов, 12 комбайнов, 25 автомобилей.
В этой хронике нет ничего, поражающего воображение. Но вспомним, с чего приходилось начинать. Ленинский кооперативный план показал крестьянам десятков тысяч деревень путь, который позволил им с честью преодолеть испытания войны, выстоять в годы самых тяжелых засух, не менее жестоких, нежели засуха трагического 1921 года.
И в Куйбышеве, и в Саратове, и в Волгограде я видел одну и ту же схему.
Это схема орошения Поволжья. Она вобрала в себя многое. Может быть, эпиграфом к ней следовало бы взять отрывок из "Что делать?", где Чернышевский рисует картины будущего:
"Бесплодная пустыня превратилась в плодороднейшую землю… У них так много таких сильных машин, — возили глину, она связывала песок, проводили каналы, устраивали орошение, явилась зелень, явилось и больше влаги в воздухе…"
Чернышевский размышлял о будущем не за письменным столом, не у окна в родном саратовском доме, откуда видна была Волга и Заволжье. Эти строки написаны в каземате Петропавловской крепости при тусклом свете, падающем через железную решетку тюремного оконца.
Он хорошо знал родной край. "Хлеба, только не такие, как у нас", не тощие высохшие колосья, а густые, изобильные, виднелись ему именно на орошенной земле.
Огромные оросительные работы, о которых теперь так много говорят на Волге, захватывают все Заволжье от Куйбышева до Волгограда. На схеме линии каналов уходят далеко в глубь степей к реке Урал. Под Волгоградом и к югу от него основные районы орошения — на правом берегу Волги, в Сарпинской низменности, в степях Калмыкии, в Волго-Донском междуречье.
Эти работы дороги и трудоемки. Но они государственно необходимы. Их давно ждали земледельцы.
Число засушливых лет в Поволжье за последние десятилетия не уменьшилось в сравнении с теми временами, когда Лев Толстой ходил по Гавриловке из хаты в хату.
В Заволжье засуха наведывается каждый третий год!
1968 год был сносным. На заволжских полях гектар дал около двадцати центнеров зерна. 1969-й выдался засушливым — и сразу урожаи упали почти вчетверо.
За десятилетие Среднее и Нижнее Поволжье из-за засух и суховеев не добрали от двадцати трех до двадцати семи миллионов тонн зерна.
Поволжье будет нести потери до тех пор, пока мы не приведем в эти края, не поднимем на заволжские возвышенности большую воду. Именно большую! Уже и сейчас сделано не мало. Скажем, куйбышевцы орошают тридцать тысяч гектаров. Но земель, пригодных для орошения, по области примерно в двадцать пять раз больше.
А каждый орошенный гектар даже в благоприятном для посевов 1970 году дал по Заволжью столько же зерна, сколько три, а то и четыре не орошенных.
Нынешним работам придан масштаб и размах завтрашнего дня. У них качественно новая опора — волжские моря плюс волжская энергетика. Одна из сегодняшних строящихся крупных оросительных систем подключена к комплексу Жигулевск — Тольятти: воду Куйбышевского моря в ее артерии гонят электрические насосные станции. Куйбышевский оросительно-обводнительный канал с семью насосными станциями почти на триста километров уйдет в степи от Саратовского моря. Он должен застраховать от засухи около сотни тысяч гектаров. Крупные оросительные системы строятся в Саратовской и Волгоградской областях, в Калмыкии, под Астраханью.
Это системы семидесятых годов. Одна за другой их первые очереди принимают воду. В 1975 году с опорой на моря матушки Волги, на энергию ее гидростанций, от губительных капризов природы будут защищены первые пятьсот-шестьсот тысяч гектаров поволжских земель.
Первые из восьми миллионов, предусмотренных той схемой орошения Поволжья, которую с гордостью показывают сегодня и в Куйбышеве, и в Саратове, и в Волгограде, и в Астрахани и которая изображена на памятной стеле, поставленной там, откуда уходит в степь трасса Куйбышевского канала.
За долгие годы работы на Волге видел я много портов как старых, так и новых, сооруженных на сухом месте к приходу волжских морей. И как должное записал, что там, где теперь в Саратове порт, недавно было болото. Его осушили, намыв землесосами песок, и все получилось в лучшем виде.
Эту обычную историю рассказал мне заместитель начальника порта Виктор Михайлович Кряков, мужчина богатырского сложения. От него, как от многих сильных, крупных людей, веяло добродушием и благожелательностью.
В управлении порта Виктор Михайлович открывал поочередно все двери, здоровался, оборачивался ко мне:
— А вот здесь у нас бухгалтерия. На этой машине зарплату подсчитываем. А здесь радиостанция. Нет, вы посмотрите, какая аппаратура! Можем хоть с Северным полюсом связаться. Ведь правда, можем?
Дежурный подтвердил, добавив, что пока практической надобности в этом нет.
Мы ходили по порту, заглядывали во все уголки, и всюду Виктор Михайлович находил какой-либо повод порадоваться. Он не хвастал, пожалуй, даже не гордился, а именно радовался. Радовался подтянутости дежурного диспетчера, цветам в комнате, хорошим новым машинам. Так было весь день. Он не скрывал недостатки, говорил о плохом, говорил дельно, с горечью, с болью. Но снова расплывался в улыбке, когда можно было рассказать о хороших работниках. Я люблю людей, умеющих радоваться. Унылые хмурики, по-моему, едва ли могут воодушевить тех, кто трудится рядом с ними.
— Зачистные лопаты, — показывал Виктор Михайлович, — наши ребята сделали, золотые руки. Подхватывает такую кран — и с причала опускает прямо в трюм.
К тракторам "Беларусь" портовики прикрепили металлические пластины. Механические дворники быстро очищают от сора трюмы разгрузившихся кораблей. Прежде это делали метлой и лопатой. Но на нынешние суда пришлось бы посылать дворницкие артели!
— Догадываетесь? — тянул меня Виктор Михайлович. — Неужто нет? А ведь по вашей части! Для рулонов бумаги. Раньше их катали, пачкали, рвали. Теперь нежненько так берем рулон этими вот захватами, приподнимаем и везем на склад. А вот горе наше…
Это он о горах ракушечника, загромоздивших причал. Камень привезли еще в прошлом году. Надо перегрузить в вагоны, отправить на стройки. Но железная дорога никак не выкроит порожняк. Ракушечник дождался новой навигации. И так ведь не только в Саратове. "Выдь на Волгу, чей стон раздается над великой русской рекой?" Стенания портовиков: вагоны, дайте вагоны!
Саратовскому порту еще полбеды, он создан на "бросовом" месте, задуман с заглядом, построен с размахом. А там, где тесно, где грузовые участки все еще зажаты городскими кварталами?
— Понтон грузов большой скорости. Он у нас с хитростью. У него балластирующее устройство. Может подниматься и опускаться, приноравливаясь к кораблю. И вон те стропы — тоже с хитростью, Наши товарищи придумали. Я ж говорю: головы!
Кран выгружал контейнеры. Обычно это делалось так: в трюме зацепляли крюки по углам контейнера, кран поднимал его, переносил, ставил, крановщик ослаблял стропы, грузчик отцеплял их, кран тянул стрелу за следующим. А тут — "хитрость": крановщик, поставив контейнер, резко встряхивает особым устройством стропы — и крючья отцепляются сами, без помощи человека. Контейнеров — десятки тысяч, прикиньте общую экономию времени и сил: вместо двух грузчиков — один, вместо двух ручных операций — одна: подцепляй знай…
— В галстуке, — подталкивает меня Виктор Михайлович. — Бригадир грузчиков — и галстук. А?
Он ведет меня к торцевальной машине, заменяющей уже не одного грузчика, а бригаду. Бревна надо укладывать на платформы ровно, так, чтобы ни одно не выступало. С этим изрядно мучились, иногда даже отпиливали высунувшиеся концы. Машина же с двух сторон сжимает пучок бревен, выравнивает торцы, и крану остается только перенести ношу.
— Я на реке полтора десятка лет, здесь — с шестидесятого. Давно ли, кажется? Ой, господи, какие тогда дебаркадеры были по пристаням — избушки, только что не на курьих ножках, на понтонах. А портовый флот? "Нептун" был, колеса вертит, сам ни с места. Или "Джамбул", считался пассажирским, скорость тринадцать километров в час. На острова по воскресеньям народ возили в баржах. Вставали, бывало, в четыре утра, чтобы хоть как-то в человеческий вид их привести. Баржи деревянные, таких теперь нет вовсе, последнюю продали колхозу: разобрал, построил конюшню. А возьмите портовую механизацию. Прежде подходит большая баржа — беда, разгружать нечем, грузчиков не хватает, плати штраф. Теперь, напротив, маленькими не довольны, вон сколько у нас кранов, только давай работу.
Кранов и верно много. Разных конструкций, разной мощности. Самый сильный легко выдергивает из воды, поднимает и ставит на причал для ремонта или осмотра не только "Ракету", "Метеор" или катер пригородного сообщения, но и небольшой буксирный теплоход. А для погрузки песка саратовцы приспособили вместо кранов землесосы: перегоняют его по трубам, вода стекает прочь. Гораздо быстрее, и песок попутно промывается, можно прямо на бетонный завод. А песок всем нужен, Волга строит много.
— На гравий спрос еще больше, — добавляет Виктор Михайлович. — Страшное дело! Распределяют строго, из-за нарядов бой идет.
В порту чисто, как на улице после утренней уборки. Заглянули в склады. Там тоже чистота и порядок отменные: если ящики — один к одному ровными штабелями, каждая партия груза отдельно, каждую можно выдать получателю, ничего не переставляя, не перекладывая.
— Что у нас сегодня? — спрашивает Виктор Михайлович явно специально для меня: он-то знает и без вопроса.
— Ткань, гвозди, консервы, автопокрышки, валенки, — перечисляют ему в ответ. — Еще дрели, зуборезные станки.
— Наши, саратовские?
— А какие же?
Виктор Михайлович победоносно взглядывает на меня.
— В ящиках — обувь? Чья?
— Саратовская. Отгружаем в Куйбышев.
— Что пришло?
— Запасные части. Трикотаж из Ахмата. Еще музыка какая-то.
"Музыка" — в больших ящиках. По форме похоже на арфы.
У меня уже ноги гудят, а Виктор Михайлович боится, что останется незамеченным что-либо интересное, достойное внимания. Он предлагает побывать на теплоходе — плавучем универмаге, посмотреть, как работают в плесе портовые плавучие краны ("ведь у нас в ведении четыреста километров Волги, все мелкие пристани обслуживаем"), поближе ознакомиться с тем, как порт готовится перевозить хлеб нового урожая. И уже под вечер, когда пора прощаться, спрашиваю Виктора Михайловича, какого он роду-племени.
— Отец — ткач, может слышали, есть такое текстильное местечко Меленки? Я в ткачи не пошел, после десятилетки поступил в военно-морское училище. Пока учился, пришел немец: надо воевать. Ну и воевал.
Ему было восемнадцать. Спецучилище подняли по тревоге. Бежали навстречу гитлеровцам. Не добежали трех километров до Бахчисарая, заняли оборону. За ними был Севастополь. До четырех раз в сутки ходили в контратаки, а тем временем под городом создавался укрепленный район. Из тысячи с лишним поднятых по тревоге в строю осталось около трехсот.
— Перебросили нас из Севастополя в Ленкорань. А немец тем временем и на Кавказ пришел. Опять училища — в бой. Вошли мы в одиннадцатый корпус. О нас маршал Гречко упоминал, если интересуетесь — посмотрите. Каждому дали участок обороны пятьдесят метров. Ну, держали, в общем. Больше всего заснуть боялись, ведь молодые, почти мальчишки. Потом меня ранило. Поправился — приказ: под Сталинград, жать Клейста, не давать ни минуты покоя. Там меня опять ранило. Выжил: молодо-зелено, шкура крепкая. И еще прихватило меня в Прибалтике. Вот и стал после этого гражданским лицом. Поступил в Горьковский институт инженеров водного транспорта. Почти весь наш курс — одни фронтовики, в гимнастерках, в кирзовых сапогах. Было, правда, несколько выпускников-школьников, так мы удивлялись: зачем, мол, сюда детей напринимали? Окончил, направили в Казань, потом в Ставрополь, затем в шестидесятом — сюда. Вот и вся биография, как говорится, война и мир в персональном разрезе.
Поднялись на гору, по одну сторону которой Октябрьское ущелье, а с другой — Саратов и Волга.
Центр города замкнут в полукольце гор, в своеобразном амфитеатре. Когда теплоход приближается к Саратову, то из-за особенностей фарватера идет почти прямо на него, постепенно вырастают здания — и одновременно скрадывается ощущение протяженности города.
С горы же над Октябрьским ущельем видно, как огромен Саратов. Он втянулся в боковые долины, незаметные с Волги, поднялся на возвышенности, прикрывающие его с флангов. Эти возвышенности, придавая городу пластичность и живописность, доказывают, что из двух возможных толкований слов "Сары-тау" предпочтение следует все же отдать не "желтой горе", а "красивой горе".
Лишь ближний увал занят домами, вольно расставленными в садах. Дальше шли монолитные каменные пояса амфитеатра. Камень был светлым, солнце дробилось в тысячах окон, а за всем этим блеском и сиянием несла полые воды Волга, тоже сверкающая в щедром свете солнечного полдня.
Спутники показывали, где новое здание драматического театра — "смотрите, оно же сразу выделяется!", где площадь Революции, где дорога Дружбы, где то, другое, третье, а мне хотелось, не дробя впечатления, впитать целостный облик города. Я радовался, что попал сюда, на гору, не сразу, не в первые дни, а теперь, когда уже надо было "закругляться", когда город был вновь исхожен вдоль и поперек.
На горе пахло нагретой полынью. В глубине неширокого ущелья — по правде говоря, это просто долина — спрятался санаторий. Дорога, над которой машины поднимали белесую пыль, тянулась к дальним рощам. Пожалуй, это был единственный оазис, не втиснутый в индустриальное кольцо окраин.
Главную саратовскую индустрию не пустили в амфитеатр, она захватила плацдармы на бывших дальних подступах к городу. Там целиком ее районы. Это как бы цепочка небольших городов в Большом Саратове, городов разного возраста, в каждом свое ядро, свое доминирующее предприятие, центр жизненных интересов десятков тысяч людей.
Для одного района это авиационный завод, выпускающий на линии Аэрофлота надежные, удобные ЯК-40. Там "живут небом", говорят о "почерке" летчиков-испытателей. В другом основа основ — переработка мощного потока нефти Поволжья. В третьем — металлообработка, производство подшипников. Впрочем, в иных районах главенство делят сразу два-три предприятия: ведь в Саратове и химия, и газ, и холодильники, и техническое стекло, и станки, и полиграфия — да и мало ли что еще!
Я побывал во многих заводских районах города, на новых проспектах, соперничающих длиной со знаменитой саратовской улицей Чернышевского и превосходящих ее современной застройкой, на новых улицах-аллеях, расширяющихся возле дворцов культуры или памятников, но теперь, с высоты, не искал знакомые места в обобщенном индустриальном пейзаже.
А вот старый Саратов надо разглядывать не спеша, в деталях. Для разговора с приезжим у него — не обедненный язык стандартного пятиэтажья. Новое вписывали здесь осторожно и умело.
Пожалуй, только в старой Самаре подобное же разностилье начала века, обилие всяческих декоративных деталей, лепки, пилястров, аллегорических фигур, резко контрастирующих с нынешней строгой простотой стекла и бетона.
Идешь по улице, приглядываешься. С одного фасада грозно разинули пасти львы, с другого томно глядят ложноклассические девы, третий украшают фигуры рыцарей, на четвертом — мчащийся в клубах пыли и дыма автомобиль типа "Антилопы гну", на котором, однако, не Остап Бендер с компанией, а бог торговли Меркурий. Но рядом с этими следами увлечения "декадансом" и "модерном" — здания, на взгляд нашего современника, излишне усложненные, но добротные, красивые, отнюдь не возбуждающие ироническую улыбку. Саратовцы не спешат ломать и переделывать то, что разнообразит город, дает представление об его недавнем прошлом.
А что в Саратове обновлено целиком — набережная. До чего же хороша! Вот только над зеленым ее поясом — шеренга домов, выравненных по ранжиру так, что возникает почти физическое желание снять парочку этажей с одного и переставить на крышу соседнего. И как славно, что в конце набережной над крутым Ба-бушкиным взвозом поднялась уже первая башня, а рядом, тоже вне ранжира, нарядный новый театр кукол.
Два яруса набережной — густые аллеи с небольшими скамейками, где цветут каштаны, благоухают метеолы и создается атмосфера покоя, отдыха, мечтательности, влюбленности. И хорошо, что тут нет шашлычных, что торговля вынесена повыше, за линию декоративно подстриженных американских кленов. Вечерами клены подсвечены, как и откос газона. Он оттеняет спокойный полумрак пояса аллей.
А ниже — еще два пояса для тех, кто хочет ощутить ветер с Волги. Последний, самый нижний, отдан на откуп рыболовам. Они плотно сидят на раскладных стульях, непрерывно трещат катушки спиннингов, мелодично звенят колокольчики: клюет! Есть рыба под Саратовом, сам видел, как трепетно блестит она на тонких лесках!
Вечером набережная полна, но в отличие от куйбышевской не шумна. Люди бродят, разглядывая волжские огни. Новый мост — самый большой в Европе, почти три километра, тридцать восемь опор — пропускает под свои высоко поднятые арки огоньки теплоходов, а вон и высокобортный моряк торопится откуда-то сверху…
Новый речной вокзал не так величествен, как в Горьком, не столь декоративен, как Северный в Москве, но построен рационально, с пониманием того, что вокзалами ведь не только любуются. Здесь, например, вместо шумных общежитий, именуемых комнатами длительного отдыха, большая гостиница с удобными номерами.
Мне кажется, что Саратов семидесятых годов наиболее ярко выражает себя на площади Революции. Памятник Ленину возвышается возле научно-исследовательского института. Новое здание с эмблемами века атома, не скрадывая пространства, отражает площадь зеркалом своих стен-окон.
С другой стороны, среди мощно разросшихся деревьев, художественный музей, носящий имя Радищева и основанный его внуком. Когда говорят о нем "Саратовская Третьяковка", "Эрмитаж Поволжья", то это не местный патриотизм, а определение действительной ценности собранных под музейными сводами коллекций.
На площади же — пламя Вечного огня у памятника героям Октября. За ним — обновленный фасад театра оперы и балета.
Какой еще город имеет специальный троллейбусный маршрут для театралов? В Саратове он так и называется — "Театральный": цирк — театр юного зрителя — театр оперы и балета — филармония — драматический театр.
Троллейбус "Театральный" останавливается у театра оперы и балета. Там, где в 1816 году любопытные толпились возле балагана, в котором играли крепостные актеры. Там, где позднее кареты с ливрейными лакеями подкатывали к освещенному керосиновыми фонарями входу в большое деревянное здание. Там, где на пепелище деревянного возвели театр каменный, который после полной перестройки радует нас превосходным пропорциями.
Остановка "Филармония".
Саратов слушал концерты Скрябина и Глазунова. На деке рояля, который саратовцы особенно берегут, чернилами написано: 23 ноября 1913 года. И роспись концертанта — Сергей Рахманинов.
Дальше, к драматическому театру!
Троллейбус идет по Рабочей улице, и вдруг вместо ожидаемых и привычных колонн театрального подъезда — свет, льющийся сквозь как бы распахнутую в ночь высокую стеклянную стену, за которой нарядная публика, гуляющая в фойе. Но и когда в середине прошлого века занимал театр жалкий павильон в увеселительном саду, его подмостки видели таких корифеев русской сцены, как Варламов, Давыдов, Савина, а Островский приезжал в Саратов смотреть постановку своей "Грозы". Организованная позднее при участии народников труппа драматического "Общедоступного театра" старалась привлечь на спектакли простой люд.
Театр юного зрителя.
И снова историческая справка: именно в Саратове уже осенью 1918 года ребята собирались на спектакли первого в стране бесплатного детского театра.
О Саратове говорят: театральный город. И о Ярославле — тоже. И о Казани. И о Горьком. Да, пожалуй, о каждом крупном городе Поволжья. И многое, очень многое за этими словами — "театральный город"!
Рождение большого ученого — процесс долгий и сложный. Но известность порой приходит к нему внезапно. Вчера еще знали его лишь ближайшие сотрудники, а сегодня…
"Сегодня" — это 4 июня 1920 года.
В Саратов съехались селекционеры России. Физическая аудитория университета, одна из наиболее вместительных, переполнена, люди стоят в проходах. На кафедре профессор Вавилов. Ему тридцать три года, он моложе большинства присутствующих. В зале — не отличающиеся восторженностью и экспансивностью люди науки, тема доклада — закон гомологических рядов и наследственной изменчивости. Но когда профессор покидает кафедру, зал разражается овацией.
— Биологи приветствуют своего Менделеева! — восклицает один из участников съезда.
Саратовские телеграфисты передают в Москву, в Совнарком, Луначарскому сообщение: на Всероссийском съезде выслушан доклад исключительного научного и практического значения с изложением теории, представляющей крупнейшее событие в мировой биологической науке и открывающей самые широкие перспективы для практики.
В этой телеграмме — не преувеличение, а провидение. Полвека спустя ее текст приводят как пример быстрой и верной оценки современникам масштаба научного открытия, что случается далеко не часто.
Текст телеграммы — среди экспонатов саратовской выставки памяти Николая Ивановича Вавилова. Я впервые увидел там подлинные фотографии участников съезда, брошюру Вавилова "Современные задачи сельскохозяйственного растениеводства", изданную саратовцами в 1917 году. Экспонировалось также несколько любительских снимков: кафедра общего земледелия Саратовского университета провожает профессора Вавилова в Петроград.
Это было в феврале 1921 года. Пройдет некоторое время — и молодой академик Вавилов встанет во главе крупных научных организаций страны, в том числе получившего при нем всемирную известность Всесоюзного института растениеводства. Но, помня о Саратове, он предпошлет изданной уже в Петрограде книге "Полевые культуры Юго-Востока" такие строки: "Солнечному, знойному, суровому краю, настоящей и будущей агрономии Юго-Востока, как дань за несколько лет приюта и гостеприимства посвящает этот очерк автор".
Когда теперь заходит речь о том, что успел сделать академик Вавилов за недолгую жизнь, его биографы вынуждены дробить тему, поистине необъятную. Вавилов как генетик. Как селекционер-теоретик. Как агроном. Как ботаник-географ. Как эколог. Как иммунолог. Как путешественник. И всюду — взлет оригинальной мысли, колоссальная работоспособность, огромная результативность.
— Он — гений, и мы не сознаем этого только потому, что он наш современник.
Так сказал о Вавилове академик Прянишников.
Международный научный журнал "Наследственность", по традиции печатающий на первой странице имена крупнейших естествоиспытателей мира, ставит Вавилова в один ряд с Линнеем и Дарвином.
А истоки этой всемирной славы ученого — в поволжском городе.
Несколько лет назад мне удалось пройти значительную часть маршрута путешествия Николая Ивановича Вавилова по Сирии — одного из бесчисленных его маршрутов, пролегавших через три с половиной десятка стран.
В Сирию, в страны Средиземноморья Вавилов отправился в 1926 году — сразу после подготовки к печати книги, где излагалось его учение о географических центрах происхождения культурных растений. Оно дало мощный толчок научной мысли, и четыре с лишним десятилетия спустя его сравнивают с открытием мира микроорганизмов, впервые представших изумленному взору Левенгука. Учение достаточно сложное, Вавилов на протяжении всей жизни уточнял, развивал, шлифовал его. Путешествие в Сирию, как и многие другие, позволяло ему проверить теоретические положения. И вместе с тем именно это путешествие было особенно связанным с агрономией солнечного, сурового приволжского края, где взошла звезда ученого. Только этой стороны его сирийского путешествия мне и хочется коснуться.
Агроном с большой буквы, патриот своей страны, Николай Иванович Вавилов был одержим идеей обновления нашей земли, в частности, путем замены малоурожайных, нестойких против засухи и вредителей сортов другими, более выносливыми. Одно из его любимых выражений — "причесывать землю" — в широком смысле означало заботу о повсеместном улучшении ухода за землей, о совершенствовании нашего земледелия, о том, чтобы земля была кормилицей и в горах, и в пустынях, и на знойном юге, и на суровом севере.
В поисках полезных растений, которые можно было бы переселить на наши земли, он и его сотрудники путешествовали по всему земному шару. При этом бывало и так, что на чужих полях они встречали старых знакомых.
В 1921 году Вавилов, выполняя поручение правительства, закупил у американцев семенную пшеницу для голодавшего Поволжья. Почему именно у американцев? Ответ дал сам Вавилов:
— Богатство полей Канады и Соединенных Штатов обязано хлебным злакам нашей страны.
Американцы сумели по достоинству оценить русские твердые пшеницы, зерна которых вывезли с собой из Поволжья за океан переселенцы-духоборы. В конце прошлого века селекционер Марк Карльтон специально ездил по засушливым районам России. Он собирал семена пшеницы, которые, по его словам, могли прорасти и дать урожай даже в пекле ада.
Следом за ним крупные закупки в России сделали другие американцы. Площадь под русскими пшеницами Стала расти в Соединенных Штатах с невероятной быстротой. В 1919 году, незадолго до поездки Вавилова за океан, они занимали там уже треть всех пшеничных полей. Закупая именно эти семена, Вавилов возвращал их на землю предков, где им легче было прижиться.
Сирия же, куда Николай Иванович отправился в 1926 году, знала земледелие уже тысячелетия назад. С ней были связаны древнейшие остатки культуры пшеницы и ячменя.
Именно в Сирии охотники за растениями сделали одно из сенсационных открытий. В 1906 году ботаник Аронсон обнаружил в полупустынных сирийских нагорьях дикую пшеницу. Срочно снаряженные Вашингтоном экспедиции принялись собирать колосья для отправки через океан. Засухоустойчивая, неприхотливая "дикарка", растущая едва ли не на голых камнях, могла, по мнению американских селекционеров, существенно улучшить культурные сорта.
У Вавилова было достаточно оснований сомневаться в чудодейственных свойствах находки Аронсона, поторопившегося провозгласить новую эру в селекции главного хлеба земли. Но с щепетильностью истинного ученого Николай Иванович хотел все увидеть своими глазами. Кроме того, верный своему принципу — прежде всего искать растения, пригодные для полей нашей страны, — он намеревался произвести сборы семян урожайных, скороспелых, устойчивых к почвенной засухе пшениц, выращиваемых в нагорьях Хаурана.
…Я не пытался разыскивать в Хауране людей, которые встречались с приезжим из России: слишком много воды утекло с тех пор. Кроме того, в 1926 году другие события волновали сирийцев. Страна вела тяжелую, кровопролитную борьбу против французских колонизаторов. Я расспрашивал свидетелей и участников этой освободительной войны, сподвижников знаменитого Султана аль-Атраша, для того чтобы лучше представить себе обстоятельства путешествия Вавилова по Хаурану, где среди черных и серых базальтовых глыб при дорогах поднимаются обелиски в память подвигов героев-партизан.
Вавилов приехал сюда в поезде, который вел бронированный паровоз. Русского предупредили, что никто не гарантирует его безопасность. В горы он отправился верхом. Ученого мучила жестокая малярия. Даже во время ее приступов он старался держаться в седле: надо было спешить не только потому, что обострялась военная обстановка, но и потому, что жара ускорила созревание хлеба.
Действительно, когда Вавилов нашел, наконец, в горах дикую пшеницу, колоски уже осыпались, и зерна пришлось подбирать с земли. Они оказались вовсе не столь крупными, как описывал Аронсон, и росли не на голых камнях, но в трещинах, куда ветры нанесли плодородную почву…
После сбора семян "дикарки" Вавилов, размахивая палкой с белым платком, отправился к селению повстанцев: он видел там поля пшеницы и хотел во что бы то ни стало посмотреть, что это за сорт.
Его могли подстрелить, приняв за врага. Он встретил сначала недоумение и подозрительность. Однако, когда ученый рассказал, откуда и зачем приехал, крестьяне повели его на поля, собрали ему зерна, а потом сами проводили к железнодорожной станции.
Вавилов увез с собой в Дамаск образцы замечатель-ной твердой пшеницы, засухоустойчивой, с крупным зерном, с неполегающей соломой. Она вполне могла пригодиться для "причесывания земли" засушливого Поволжья.
Дамаск был на военном положении. На окраинах вспыхивали перестрелки. А Вавилов, вопреки запрещению властей, делал вылазки на пригородные поля. Из города, переполненного ненавистью и жестокостью, из города баррикад и колючей проволоки уходили в Ленинград посылка за посылкой, и были в них зерна, выращенные на полях сирийских феллахов, зерна, которым суждено было дать всходы на советской земле.
Вавилов много занимался главным хлебом земли. Давно известно, что хлеб этот разный. Есть пшеницы мягкие и есть твердые, есть слабые и есть сильные, с высоким содержанием белка и клейковины. По определению Вавилова, "крупнейший мировой массив" пшеницы, содержащей много белка, это Юго-Восток нашей страны, Казахстан и степи Западной Сибири. А внутри этого массива — Саратовское Заволжье, где пшеница лучшая из лучших.
Когда Николай Иванович Вавилов выступал в 1920 году с докладом о законе гомологических рядов, в числе аплодировавших ему был известный саратовский селекционер Алексей Павлович Шехурдин.
В дальнейшем оба они плодотворно поработали ради общей цели: дать стране больше хорошего хлеба. Собранные Вавиловым и его сотрудниками коллекции послужили основой для выведения многих новых сортов, а некоторые привезенные им семена немедленно стали высеваться у нас и вскоре заняли миллионы гектаров.
Шехурдин же сосредоточился прежде всего на улучшении сортов знаменитых саратовских пшениц.
Он шел своим путем, когда еще до революции, вопреки распространенному в мировой науке мнению о практической бесперспективности скрещивания отдаленных видов, скрестил мягкую "полтавку" с твердой "белотуркой". Вместе со своей помощницей Валентиной Николаевной Мамонтовой Шехурдин на Саратовской опытной станции путем занявшего много лет тщательного отбора гибридных семян получил, наконец, замечательную пшеницу. Она сочетала свойства стойких ко всяким невзгодам мягких пшениц и превосходные качества твердой "белотурки", особенно ценимой хлебопеками: именно примесь муки, полученной из "белотурки", создала славу непревзойденному саратовскому калачу.
История создания "Саррозы" и "Саррубры", двух сортов, необычные названия которых были лишь сокращениями от "Саратовской розовой" и "Саратовской рубиновой" — это неистощимое долготерпение, ювелирная тщательность селекции, вера в правильность избранного пути. "Саррубру", выведенную в Саратове, Вавилов назвал наиболее крупным достижением мировой гибридизации.
Путь дальнейшей сложной ступенчатой гибридизации привел научно-исследовательский институт сельского хозяйства Юго-Востока, принявший эстафету от скромной опытной станции, к созданию замечательной "Саратовской-29".
Признанный мировой авторитет, англичанин Кент Джонс, дал отзыв об этом сорте: "Совершенно выдающийся образец пшеницы исключительной силы, эпоха в тысячелетней истории сильных пшениц, заметно сильнее лучших канадских пшениц "манитоба".
"Саратовскую-29" создавали сорок пять лет. Теперь она победно шагает по полям страны. Пять колосков, некогда выращенных Шехурдиным из первых гибридных зерен, — и почти двадцать миллионов гектаров, настоящий пшеничный океан — сегодня!
Люди, знавшие Алексея Павловича Шехурдина — он умер в 1951 году, не дожив до блистательной победы своих питомцев, — рассказывают о скромном, порою болезненно застенчивом человеке, бессребренике, обремененном семейными заботами. Он не любил выступать публично: он был велик не на трибуне, а на опытной делянке.
Его бюст установлен на территории института. Его сорта кормят миллионы людей.
В институте сельского хозяйства Юго-Востока доктор биологических наук, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда Валентина Николаевна Мамонтова продолжает дело человека, которого считает своим учителем. Полвека работы с колосом — тридцать пять новых сортов!
Почти шестьдесят процентов посевов всех наших яровых пшениц — это сорта Валентины Николаевны, ее учителя и ее учеников. И уже выходят на поля превосходящие "двадцать девятку" новые сорта, выведенные саратовскими кудесниками — "Саратовская-36", "Саратовская-38", "Саратовская-39". Испытывается "Саратовская-42": совершенствование сортов не знает остановки и предела.
Космический корабль взмывает в небо, оставляя за собой шлейф раскаленных газов. Под южным солнцем сталь шлейфа живет, сверкает, слепит отраженным светом, от нее пышет жаром.
На самом деле здесь, где поставили этот монумент, все было не так. Не было взлета, не было шлейфа. Был парашют, был человек в ярко-оранжевом скафандре. Опустившись на вспаханное поле саратовского колхоза "Ленинский путь", он увидел женщину с девочкой и пестрого теленка. Необычный вид и странное появление человека невесть откуда встревожили жену лесника Анну Акимовну Тахтарову и ее шестилетнюю внучку Риту. — А тут еще непонятный, совершенно не похожий на самолет предмет возле ложбины…
Но человек в скафандре, сняв гермошлем, крикнул:
— Свой, товарищи, свой!
Улыбка у него была чудесной. И слово "товарищи". И буквы "СССР" на гермошлеме. Жена лесника спросила, еще не веря себе:
— Неужто из космоса?
А от полевого стана уже бежали колхозники:
— Юрий Гагарин! Юрий Гагарин!
Было 10 часов 55 минут пополудни 12 апреля 1961 года.
Эта дата выгравирована на доске у подножия монумента. Если долго смотреть вдоль дуги шлейфа, то корабль там, вверху, обретает движение к легким белым облакам.
Вспаханного поля теперь нет, по пригорку насажены акации, они уже изрядно вытянулись, и скоро быть им Гагаринским парком.
В ложбине — две старые раскидистые ветлы. Их видел Гагарин, непременно должен был видеть, когда оглядывал место своего приземления. Неподалеку от ветел — колодец. Что еще? Как будто ничего приметного. Место, каких под Саратовом много: степь и заслон лесной полосы.
Сам момент приземления первого человека, вернувшегося на Землю из космоса, не был запечатлен на пленку. Работая вместе со сценаристом Евгением Рябчиковым и группой кинорежиссеров над фильмом "Первый рейс к звездам", мы попытались было воссоздать хотя бы кое-что. Операторы попросили жену лесника с внучкой опять пойти на то самое место…
Но не было в этих эпизодах ощущения подлинности. И они не вошли в фильм. Пережитое в тот весенний день каждым из людей можно испытать полной мерой лишь раз в жизни. Не так уж много в истории человечества минут, когда всех обитателей планеты объединяет радостная гордость подвигом Человека. Юрий Гагарин дал людям ощущение великого своего единства. Советский человек, коммунист, он принадлежал всей Земле.
Портреты Юрия Гагарина обошли мировую печать. Он появлялся на приемах и парадах, в королевских дворцах и резиденциях премьер-министров, в заводских цехах и на пионерских слетах. Мы привыкли к его улыбке.
Следом за Гагариным и неподалеку от места посадки его "Востока-1" опустился из космоса на саратовскую землю Герман Титов. Уходили в космос еще и еще, возвращались, их встречали в Москве по уже выработавшемуся ритуалу, схожему с тем, какой определился при встрече Гагарина. Они летали гораздо дольше, их программа была неизменно сложнее, они выходили в космос из своего корабля.
А Юрий Гагарин оставался Первым. Люди высадились на Луне, завтра они достигнут Марса. Но первую космическую трассу проложил Юрий Гагарин.
Я помню, как на маленьком экране просмотрового зала киностудии мы впервые увидели разрозненные эпизоды подготовки к полету. Появилось крупное, волевое лицо Сергея Павловича Королева — тогда он был для кинозрителей, для читателей газет таинственным анонимным Главным конструктором, и лишь очень немногие слышали его имя и видели, каков он. Мир узнал о Королеве посмертно, в "Первом рейсе к звездам" он, чья мысль и идеи во многом сделали возможным этот рейс, оставался невидимым. Лишь в более поздних фильмах, которые воспринимались уже как история, пусть совсем недавняя, он стал жить после смерти.
Когда погиб Юрий Гагарин, в обгоревшем его бумажнике нашли вырезанный из старой групповой фотографии крохотный портрет Королева.
Помню, как Юрий Гагарин впервые приехал на киностудию. Это было вскоре после полета. Пришли все. Пришли старые режиссеры и операторы, заслуженные пенсионеры, редкие гости на студии, — не легко быть сторонним свидетелем дела, которым занимался всю жизнь и с которым теперь справляются без тебя другие. День выдался жарким, все теснились во дворе с утра, хотя Гагарина ждали после полудня.
Он пришел, еще не привыкший к овациям и почестям, смущенный, с милой своей улыбкой. Он пришел — и я видел слезы на лице старого администратора, который слыл циником и дельцом, видел восторженные лица монтажниц, и у всех у нас было ощущение праздника…
Если долго смотреть вверх, туда, где, распустив шлейф, серебристый корабль устремлен в небо, можно ощутить его движение к облакам. Отведешь глаза — и вокруг гагаринское поле, самое необыкновенное из обыкновенных полей Поволжья, где на двух старых ветлах расселись грачи и куда из-за пригорка доносится рабочий гул тракторов, возможно, тех самых, что работали и в тот апрельский день…