Теперь на холме дома уже не те: разрушенные до основания и возведенные вновь, они стали прочнее, чем раньше, в своей первой молодости, и выглядят наряднее, чем могли бы себе представить их первые строители и хозяева. А тогда дома здесь стояли обветшалые, с осыпавшейся штукатуркой, потрескавшимися эркерами и дырявыми крышами, убогими следами починки и переделок; они продолжали рушиться, многие постепенно уходили все глубже в землю, по ночам звенели стекла, ломавшиеся в коробящихся рамах, трубы забивались гнутой турецкой черепицей и пылью, в течение многих лет оседавшей после осенних бурь. Зимой их обитатели выводили дымоотводы прямо через узкие оконца, забитые кусками жести, а более ленивые просто пробивали стены, и тогда из них торчали короткие глиняные печные трубы. Они слезились черным дегтем, словно дома оплакивали свою старость, терпкий его душок разливался по развороченным улочкам, пропитывал стены, и никто в то время не поверил бы, что этот, казалось бы неистребимый, с незапамятных времен царивший в старом городе запах будет вытеснен изысканными ароматами дорогих духов, аппетитным дымком жареного мяса и смрадом отработанных газов.
Короткими зимами над холмом витал запах дегтя. А с приходом весны выбуявшие сорняки заполняли все пространство между византийскими кирпичами, по которым мы ходили, потому что старые дома, по сути дела, возводились на развалинах еще более старых домов и храмов, чей облик не раз перекраивался при более позднем строительстве. А еще глубже в земле покоились огромные мраморные глыбы — остатки древних руин. Пройдут годы, многие покинут старые дома, и многие новые жители заселят их, археологи примутся за раскопки, начнут ковыряться в живой плоти холма, прежде чем будет обнаружен римский амфитеатр — на удивление старожилам, полагавшим, что уж им-то доподлинно известно, что находится у них под ногами.
Даже в самую большую жару в глубоких подвалах старых домов стояла прохлада, они как корни впивались в омертвевшие останки лежащих под ними человеческих дел, в многочисленные пласты из усилий, созидания и разрушений, жавшиеся друг к другу и в то же время существующие настолько отдельно, одиноко, что постепенно даже земля поменяла свой цвет.
Кое-где уцелели только эти корни, ибо время разметало крыши, продырявило полы, разъело стены, лишь изредка какая-то из них одиноко высилась в густой листве будто исключительно для того, чтобы служить опорой для тяжелого кружева ломоноса и темно-зеленого плюща. Чуть поодаль, на завалинках, росли заросли бузины, в их тени, пропитанной горечью и соленой одурью, крапива пыталась одолеть повилику, раскинувшую свои желтые сети. Кусты и бурьян подкрадывались к еще незахваченным участкам, быстро оккупируя вымощенные плитами дворы и заглядывая в проломы окон, затыкали дыры в прогнивших оградах и зорко следили за тем, куда еще откроют им дорогу люди и запустение. Из зарослей куколя и паслена тянулись к солнцу головки коварных репейников, выбравшихся из-под останков рухнувших подпорок, вползала на сливы виноградная лоза, украшая их гроздьями несъедобных ягод, дикие гвоздики боролись с объятиями гадючьего лука и зверобоя.
По весне дома подвергались осаде зелени и цветов: молодые напористые растения словно издевались над тлением, которое они застали на этом свете, но вскоре и они увядали, опаленные южным солнцем; и у порога смерти и то, что было сделано руками человеческими, и то, чему дала жизнь природа, незаметно уравнивалось в своих правах.
Смешение развалин, построек и народностей замечалось и среди растений. Душными летними днями над дворами и пустырями повисал густой жаркий дух вянущей травы и листвы, изредка прорезаемый скорбным ароматом самшита, наливались сладким соком плоды, время от времени слышался разноязычный говор, где-то тяжело ухали искривленные двери, кто-то кричал вслед неугомонному шалуну, дробно стучали молотки каменотесов, потому что древний холм продолжал давать им скудное пропитание, а растущему городу — булыжники для мостовых.
С его плоской вершины было видно, как в широком русле пересохшей реки грузятся песком телеги, под деревянным мостом играют блики на тонкой поверхности стоячей воды, со стороны рынка, где торговали скотом, доносилось приглушенное мычание буйволов. Западный склон холма был крутым, там, среди густо поросших кустарником утесов, вилась узкая лесенка, редкие домики, жавшиеся друг к другу и подпертые для устойчивости толстыми бревнами, одним оком косились прямо в пропасть, терпеливо дожидавшуюся, когда они рухнут в ее объятия.
К югу и северу синели горы, город разбухал и разрастался во всех направлениях, улицы переломлялись в центре и выпрямлялись к окраинам; большому городу было тесно там, внизу, его распирало, он рвался к простору и высоте, но еще не решался вскарабкаться на холм, проглотить и переварить жалкие останки прошлого.
Перед его напором не устояли бы несколько сохранившихся полудужий крепостных стен, строившихся в разные эпохи, но разделившие общую участь. Проходя мимо них и пересекая заброшенные дворы, путник попадал прямо в затейливое переплетение улочек и должен был запастись вниманием и терпением, чтобы попасть туда, куда ему нужно.
Еще была жива, но уже догорала первородная красота старинных домов. Разноцветная штукатурка их выбелилась, резные потолки комнат давно почернели от копоти и сажи, многоярусные эркеры, которыми дома почти соприкасались, образуя над улицей как бы арку, словно поддерживали их в старости. И только в сумерках или лунными осенними ночами их силуэты преображались, и в полумраке проступала изящная их легкость, широкие стрехи казались распростертыми в полете крыльями, бесчисленные оконца, способные уловить каждый лучик света, смотрели с печалью, но и с надеждой.
Дома уходили из жизни медленно — тогда нам казалось, что они лягут на те же пласты, что совсем недавно служили, им опорой, и станут еще одним слоем, спрессовавшим времена и пространства, поскольку прибитые кое-где таблички с надписью «Памятник старины» в ту пору еще не обещали продолжения жизни. Вот и теперь, когда я смотрю на самые большие и некогда полные домочадцев дома, их отреставрированная красота чем-то смущает меня, я еще острее ощущаю тление и всю обманчивость его преодоления, ибо не слышу в их дворах детского гвалта, перебранки или радостных возгласов соседей, не чувствую запаха подлинной жизни, скромного обеда или стирки, дымка сжигаемой сорной травы, махорки или анисовой водки.
Теперь оттуда доносятся другие звуки, другие ароматы. Обитателям старых домов и в голову не могло прийти, что когда-то в их дворах зачадят электрические жаровни, в просторных кухнях задребезжат ресторанные холодильники, на некогда шатких галереях загремят оркестры и ненасытный на развлечения люд будет топтаться на деревянных ступенях лестниц, толпиться в комнатах и коридорах, выбирать укромные столики.
Пусть мне простится моя пристрастность!
Может, так оно и лучше, может, старым обителям стало легче от того, что пороги их, выложенные плиткой коридоры и деревянные полы перестали топтать сотни неосторожных ног, может, они рады отдохнуть от яростных распрей, признаний в любви, рева младенцев, может, прав тот поэт, сказавший, что холм этот нужно накрыть прозрачным колпаком с надписью «Музей», но, похоже, говоря о музее, он забыл упомянуть, что под любым колпаком, даже прозрачным, глохнут звуки, стынет кровь, бледность покрывает лица, выступающий на лбу от трудов и волнений пот высыхает, не оставляя следа, и жизнь постепенно гаснет.
А в те дни холм жил вместе с нами, хотя вряд ли он был милосерднее к новорожденным, чем к мертвецам. Надо всем высился христианский храм, столетие назад возведенный на обломках стоявшего здесь молитвенного дома дервишей, некогда подмявшего под себя древнюю православную церковь, воздвигнутую на развалинах римского святилища, покоившегося, в свою очередь, на фундаменте древнего языческого капища. Еще ниже был только мертвый камень.
Сменяли друг друга и перемешивались эпохи и люди, отдельные старинные постройки были украшены потемневшими от времени бронзовыми пластинками, сообщавшими о знаменательных событиях, происходивших на этой земле, легенды и смутные воспоминания о старине возвещали о себе зримыми, ясными знаками. На вершине отвесной скалы, прямо на краю пропасти, были выдолблены два сидения, и даже местные пацаны знали, что оттуда наблюдали за учениями своей армии юный Александр и его могущественный отец. Кто мог ответить, откуда снизошло на нас это знание, если никто из нас никогда слыхом не слыхивал о древних рукописях, где упоминалось об этом, а уж тем более к ним не прикасался? Или оно передавалось вместе с потоком крови из поколения в поколение, хотя как знать, не прервалась ли уже та кровная связь, что тянулась к нам из древнего прошлого? А может, предание оказалось сильнее непостоянства нравов, изменчивости убеждений, легкости кровопролитий, и зерно его прорастало в чужих душах и в чужих языках?
Земные напластования холма были подобны страницам огромной каменной книги, открытой для всех, но мог ли кто-нибудь перелистать эти страницы и расшифровать письмена, тысячелетиями чертавшиеся духом истории и историей духа?
Уверенный в своем прошлом, холм невозмутимо взирал на нашу жизнь, превращая ее в мимолетное мгновение собственной жизни. И незаметно для нас прошлое всасывалось нашими венами, и прежде чем старая, потемневшая капля крови сливалась с каплями крови нашей, бурной и жаждущей деятельности, она успевала прошептать им свои тайны, поведать о своих грехах и несбывшихся мечтах, она завораживала и будоражила их, навсегда лишая покоя своими воспоминаниями и соблазнами.
Кровосмешение это потрясало не сразу. Неощутимое вначале, оно стирало внешние различия, расстояние между веками, между религиями и народами, и за всем этим кипели общие для всех страсти. Это кровосмешение заставляло нас идти по краю отвесной пропасти, и, умудряясь сохранять равновесие, мы обращали свои взоры к мирам, которые никогда не соприкасались, которые ничего не знали друг о друге, приоткрываясь нам вместе со своей жестокостью или чрезмерной сентиментальностью, расцветом или упадком, буйством духа или мечтательностью, и мы торопились сделать следующий шаг, ибо верили, что это наш выбор. Холм служил для нас крепостью, которая была способна защитить нас от всех невзгод хотя бы тем, что накроет толщей земли, но нам казалось, что крепость эта сообщается с самим небом. Так холм приобретал над нами таинственную власть, но нужно было прожить на нем много лет, чтобы почувствовать свою зависимость от того, что покоилось внизу, и от того, что было вокруг.
Под нашими ногами лежал фантастический мир, а наверху, под солнцем, царило менее фантастичное смешение растительности, построек и людей.
Если бы кому-то вздумалось взглянуть на холм издалека и с высоты, перед ним предстала бы привольно раскинувшаяся низина с высившейся среди нее громадой сиенитного утеса, он увидел бы, как перемешиваются и наползают друг на друга геологические пласты, между возникновением которых пролегли миллионы лет. Будто еще в доисторические времена сами недра решили сделать это нагромождение земли и камня местом смешения и первыми соединили несоединимое.
Сама история водрузила его на древней земле старого континента, в центре того благословенного и обагренного кровью уголка колыбели рода человеческого, откуда с незапамятных времен тянулись тропы, проложенные племенами, идеями и войнами.
Расположенный в самом сердце Балкан, несколько южнее разделяющей их горной цепи, холм этот был целью и прибежищем враждующих народов, которые, вступая в схватки и истребляя друг друга, перемешивались, чтобы уступить место другим и сохранить преемственность племен и их смешение. Тысячелетиями он искушал захватчиков и хоронил их честолюбивые замыслы у своего подножия, давая убежище новым надеждам, которые незаметно вырождались в отчаяние и цинизм, познал тиранию и свободу, аскетизм и распутство, веру и богохульство.
История поставила холм на перекрестке людских потоков и мыслей, чтобы овеять бурями и наполнить переселенцами с Востока и Запада, с Севера и Юга, чтобы зазвучал на нем разноязыкий радостный гомон и понеслись такие одинаковые на всех языках вопли отчаяния и боли, чтобы из лона его выходили различные постройки и здесь же находили последний приют их одинаково тленные останки.
Время вобрало в себя разные пространства, переплавив в одном пространстве разные времена. Приходивший на холм оставлял здесь частицу себя, и если то были не его собственные кости, он непременно уносил с собой и нечто, обретенное здесь.
С высоты птичьего полета холм напоминал корабль под зелеными парусами, несущийся по равнодушному морю времени. Все могло случиться с ним точно так же, как случалось в те дни и с нами, хотя мы были всего лишь временным его экипажем, простыми смертными с недолгой жизнью и ранимыми сердцами, умы наши часто волновали пустяки, а радости и печали лежали на самой поверхности бытия. Маленькими черными буковками ползли мы по каменной книге холма, и было еще неизвестно, сумеет ли кто с расстояния времени разглядеть нас даже как незаметный знак на ее странице. Чем мы останемся: только ли запятой — коротким вздохом между двумя периодами, символом безвременья, передышкой для ума и слова или точкой, завершающей нечто продолжительное и важное и не подозревающей о том, что начнется после нее? Или немым вопросом? Или восклицанием? Или просто какой-то черточкой? Или загадочным иероглифом, до тайны которого никому нет никакого дела?
Над холмом, над старыми его домами, над руинами и людьми висело безразличное пронзительно-синее южное небо. Оно словно казалось выше здесь, а мы копошились где-то внизу, барахтаясь между жизнью и смертью, и страх перед быстротечностью своего пребывания в мире почти не оставлял нам времени на то, чтобы думать о вечности. Но иногда мы видели, как страх выливался в стыд, а стыд пробуждал совесть. И еще — как из добра рождалось зло, а из ненависти — любовь. Как терпит поражение сила и побеждает слабость. Как из обиды вырастает гордость, а из униженного достоинства — самолюбие. И как только кто-то селился на холме, ему начинало казаться, что смешение обуревающих его душу чувств чем-то сродни смешению, царящему в месте его нового обитания.
Люди селились на холме и, каждый в свой срок, покидали его, часть старых домов была перенаселена, а те, что рушились, постепенно пустели, под отполированным миллионами ног булыжником покоились надежды и страсти, бушевавшие здесь тысячелетия назад, иногда они как будто прорывались сквозь толщу забвения, и не удивительно, если б кто-то услышал тоскливый вздох несбывшихся желаний, плач по загубленной жизни, разбитой любви, разобрал горделивые речения, произнесенные на мертвых теперь языках, вздрогнул от внезапно донесшегося из-под земли рева многотысячной толпы. Где-то там, в глубине, еще разносилось эхо, скрипела зубами свергнутая и обиженная власть, витало мрачное дыхание мщения, дожидались своего часа скрытые во влажных трещинах страх и золото; основания домов вспучивало, словно кто-то пытался поднять их спиной, чтобы взглянуть на небо. Хотя тесные улочки на древнем холме ничем не освещались, по ночам над развалинами кружили искры недотлевших пожаров, некогда зажженных здесь недругами, и, споткнувшись в любом месте, можно было наткнуться на лежавшее рядом с ржавым гвоздем оплавленное стекло, обжигавшее руку, и мы не знали, накалилось ли оно под южным солнцем или еще не успело остыть от огня. Входя в подземелье, мы видели бегущие от нас тени, принадлежавшие то ли нам, то ли тем, чей покой мы потревожили своим вторжением, поскольку над могилами давно не было никаких знаков и мы не знали, на чьи кости наступают наши ноги. А костей там хватало. Когда где-нибудь начинали копать, лопаты выбрасывали их вместе с землей, и они падали к нашим ногам, смешивались далекие поколения и чужие люди, соединялось то, что жизнь не смогла соединить, но что соединила безразличная ко всему смерть.
Когда на окраине холма стали разрушать дома, археологи набрали добровольцев для раскопок. Рабочие и гимназисты, студенты и солдаты долбили неподатливую землю и через несколько дней углубились больше чем на метр. Но еще прорываясь через верхний пласт и основы старых построек, они обнаружили два скелета, переплетенных в объятиях. Между ними валялся изъеденный ржавчиной кинжал. Пока руководительница экспедиции заносила в блокнот схему расположения останков, какая-то девчушка с радостным писком подобрала с земли серебряный предмет и принялась старательно очищать его от налипшей земли. Через час был обнаружен второй точно такой же предмет. Весь день возле археологов толпились любопытные, наблюдая за тем, как они тщательно, кисточками очищают каждую косточку. К вечеру скелеты были уложены в специальные ящики.
— Не типичный случай бытового погребения, — бросил молодой археолог, словно подводил итоги хорошо сделанной работы. — А кинжал и металлические предметы относятся скорее всего к XVI веку.
— Для датировки у нас нет достаточных данных, — ответила ему одна из девушек и вопросительно посмотрела на руководительницу, как будто ждала от нее подтверждения. — К какому пласту можно отнести эту находку, товарищ Гринова?
— Это несущественный эпизод в нашей работе, — ответила та. — Нам нужно углубиться на два тысячелетия, а это всего лишь эпидермис.
Помолчав и посмотрев на небо, она добавила:
— Если верить письменным источникам, форум должен быть под нашими ногами. Пуповина холма. Но… как бы дождя не было. Целый день потеряли.
Все трое подняли головы. Далеко на западе, затянутое перламутрово-розовыми кружевами тучек, клонилось к закату солнце, над холмом гасли в безветрии полохи, на мгновения озарявшие жемчужные гирлянды облаков, а на востоке небо готовилось облачиться в ночную рубашку.