Стражники коршунами налетели на села, сгоняя народ. Юсеф-паша приказал рубить головы за малейшее неповиновение, и всадники метались от лачуги к лачуге, выгоняя оттуда людей, псы давились лаем, зубы их сверкали в темноте, дворы наполнились мычанием скотины, руганью и свистом бичей, к городу потянулись вереницы несчастных, но из десяти человек девять исчезали в темноте и скрывались в зарослях растущей по берегу конопли, где отсиживались, чутко вслушиваясь, не смолкнет ли где рядом хор лягушек, не блеснет ли лезвие ятагана.
Ночью в котловане возле полей Нуман-бея и в наполовину засыпанном амфитеатре вспыхнули факелы. Стражники держали их над головами, часто сменяя затекшие руки и покачиваясь от бессонницы, в мутном свете нельзя было разобрать, кто работает, а кто бездельничает, время от времени надсмотрщики врезались в толпу, отвешивая оплеухи направо и налево, слышались стоны, уставшие люди были раздражительными и злыми.
Юсеф-паша всю ночь тоже провел на ногах, и, наверное, ему это далось труднее, чем другим, поскольку он не спал и предыдущую ночь. Стоя на площадке пятиугольной башни, он поглядывал на сонный муравейник внизу и размышлял о делах, беспокоивших его на холме. Хотя восстановление мечети Шарахдар еще не завершилось, нужно было как можно скорее вводить Инана в таинство, дабы свыкся он с земным мраком и небесным озарением, набрался бодрости и твердости к тому времени, когда в одну из ближайших пятниц состоится церемония приобщения храма к религии и вере. Нужно было спешить и из-за Абди-эфенди. Он продолжал скрываться, а значит — бунтовать, надеясь заставить пашу изменить свою волю после того, как каким-то образом ему удастся вырвать у него сына. Без надежды его упорство потеряет смысл. На одной лишь ненависти ему долго не продержаться, в конце концов писарю придется сдаться. Юсеф-паша не сомневался в его поимке, не боялся его, но считал разумным очистить дорогу для дел своих даже от мелких камешков. «Правильно говорят: убей надежду, дабы ничто не мешало тебе!» — повторил он про себя и, склонившись, негромко крикнул. Невидимый Давуд-ага откликнулся откуда-то из кустов, и паша успокоился. Его охрана была начеку, люди не расслаблялись, но им требовалось подкрепление. Народ тоже нужно было щадить, ибо за одну ночь работу было не кончить. С высоты он видел тени шатавшихся от усталости, падающих и с трудом поднимающихся на ноги людей, побледневшие с приходом рассвета огни факелов, и как только стражники принялись дружно гасить их, Юсеф-паша отпустил людей отдыхать до обеда.
Сам он лег не сразу. Вызвал к себе Элхаджа Йомера и попросил у него помощи. Сердар долго раздумывал, пытался выкрутиться, но все-таки дал часть своих людей. Толстеющим от безделья янычарам сначала все казалось забавой, но за неделю они почернели от пыли, мечась между усадьбами беев и гяурскими селами. Трудно было отрывать народ от полей: те, кому настал черед исполнять повинность, скрывались, мелкие беи скандалили, поскольку сами нуждались в работниках. Давуд-ага, высохший как плеть, носился по округе, зверея от скрытого непокорства селян: однажды ему пришлось повесить отца и сына, которых он застал за ломкой колес у телеги. Введенные Абди-эфенди бирки отменили. Даже если кто-то поднимал на холм не сто, а тысячу грузов земли, никто его не освобождал. Кого бы ни схватили — мужчин ли, женщин ли, всех заставляли носить землю, перекидывать ее лопатами или трамбовать, и не одному человеку не удалось выскользнуть из цепких рук Юсефа-паши. Наибольшие притеснения выпали на долю городской бедноты, а сельским старостам было приказано, чтобы полдня население работало на холме, а полдня — на своих наделах, но при условии, что люди отработали положенное на бейских полях. Однако на деле получалось так, что вернувшиеся с повинности люди попадали в руки надсмотрщиков беев, и времени на жатву собственных полей не оставалось. И сил не оставалось. Люди сгибались под непосильным бременем, изворачивались и лгали, от усталости валились с ног; на поля высыпали и стар и млад, но дети и старики не управлялись с работой, поэтому при малейшей возможности селяне разбегались, и тянувшийся к холму поток редел. И чтобы он не поредел окончательно, стражники и янычары не слезали с коней, гонялись за людьми по всей округе, подстегивали и вздымали очередную волну, которая подкатывала к стенам, оставляла в амфитеатре очередной пласт и снова откатывалась к желтеющим полям.
А поля начинали гореть. Колосья на потемневших рисовых стеблях ломались под тяжестью зерен, после малейшего порыва ветра было слышно, как падают они на пересохшую, окаменевшую землю. Суслики преспокойно расхаживали среди посевов, не чувствуя в воздухе запаха человека, стояла оглушительная тишина, в пепельном небе кружили ястребы, высматривая добычу в обезлюдевших дворах. Бывали дни, когда на поля Нуман-бея не выходил ни один человек. А если начальнику стражи и удавалось найти работников, трудиться они могли либо до полудня, либо до вечерней зари, а богатый урожай так не собирают. Бей засел в своем имении, в башне, там садился за трапезу и там ложился спать, у дверей неотлучно стояла охрана. Больше он не ездил к Юсефу-паше, вместо этого отправил старост в горы за новыми работниками, но время было потеряно, и даже если бы работники пришли, на хороший урожай нечего было и надеяться. Нуман-бей чего-то выжидал, он часто прикладывался к кувшину с водой, подставлял лоб под журчащую струю, видно было, что на душе у него неспокойно.
Неспокойно было и в городе, особенно в корчмах и кофейнях, разбросанных у реки. Пристани облепили гроздья лодок, баркасов, парусных судов, которые в это время года отправлялись отсюда с грузом риса и доставляли его в первый султанский порт, откуда в столицу его везли караваны волов. Это обеспечивало неплохие заработки, постоянную работу, и вокруг лодочников и матросов кормилось немало грузчиков и весовщиков, канатчиков и плотников и еще куча народу, смолившего днища, убиравшего мусор и предлагавшего любые услуги. У людей водились деньги, в харчевнях только успевали поворачиваться, в лавках шла бойкая торговля, долги исправно выплачивались. Теперь же весь этот жадный до работы и заработков люд оказался не у дел. Кофейни были переполнены, зеваки толпились вокруг играющих в нарды, но угощенье выставлялось нечасто, грузчики бродили по берегу или, позевывая, лежали в тени складов, высматривая, не появится ли вблизи подмастерье, чтобы смеха ради столкнуть его в воду. Вокруг редких телег с зерном возникала толкучка, грузчики и матросы пускались в препирания, затевали драки и хриплыми голосами умоляли старшину торговцев не оставлять их без работы. Течение равнодушно и бесцельно несло вниз зеленоватую воду, на которой покачивались стоявшие без груза суда, берег полнился слухами, ропот недовольства перекидывался на город и достигал даже вершины холма. Шпионы докладывали Юсефу-паше о волнениях в городе и окрестных селах. А паша чутко прислушивался, надеясь выделить в общем гуле самый громкий голос, чтобы в назидание всем покарать дерзнувшего возвысить его, однако незаметно для себя поддавался общему беспокойству. Оставалось совсем немного, чтобы сказать: «Хватит закапывать!» Опорная стена была воздвигнута, осталось закончить засыпку верхнего тоннеля, подвезти и разровнять землю там, где должна была подняться гробница Мустафы. Немного дел осталось и на мечети Шарахдар. Плотники занимались покраской и отделкой, один имам-каллиграф вывел на пергаменте священный знак, который камнерез должен был высечь на темно-серой входной арке. Но даже эти мелочи делались бестолково и суетливо. Помимо воли, мысли паши обращались и к Абди-эфенди, так и не попавшему в расставленные капканы, а также к подозрительно затихшему Нуман-бею и к недовольному гулу, доносившемуся с берегов реки. Все это отвлекало его от главного, к тому же из-за того, что народ выходил на работы нерегулярно, ему приходилось вступать в оскорбительные пререкания с Элхаджем Йомером, его раздражала задержка с прибытием нового правителя области. За день скалы на холме раскалялись как плита, по ночам Юсеф-паша обливался потом и, чувствуя, как теряет силы, метался на постели. Душу его переполнял гнев, смешанный с досадой, а общее чувство недовольства усиливалось из-за того, что церемония ослепления Инана прошла совсем не так, как он ее планировал.
Он приказал устроить ее поздней ночью. Во внутреннем дворе обители дервишей, открытом с одной стороны, разложили костер, вокруг него плотным кольцом столпились суфии и проповедники. Позади них в темноте вторым кольцом залегли стражники. Юсеф-паша скрылся в здании, через узкое окошко он видел языки пламени, дервишей в бараньих шапках и место, приготовленное для избранника. Музыканты принялись дуть в зурны, старый дервиш завертелся с ловкостью, приобретаемой долгим опытом, стоявшие вкруг начали выкрикивать девяносто девять имен аллаха. Инструменты пищали и рокотали, сквозь крики с трудом пробивался какой-то плачущий голос, невнятной скороговоркой читающий слова из священной книги. И когда шум почти оглушил пашу, наконец показался сильно похудевший Инан, поддерживаемый четырьмя крепкими дервишами. Лицо его было закрыто покрывалом, он шел, нащупывая ногами опору, поэтому казалось, что дервиши ведут слепца. В последние дни юноша много раз просил о встрече с Юсефом-пашой и отцом. Бессмысленной и тяжелой оказалась бы такая встреча для паши, и по его указанию учителю пришлось обманывать Инана, внушая ему, что перед таинством посвящения нельзя ни с кем встречаться, а нужно всецело отдаться строгому посту и молитвам. Было заметно и то, что юноша одурманен гашишем, ибо как только проводники отпустили его, он качнулся вперед, а когда они слегка нажали на его плечи, он мешковато и неуклюже сел на землю.
Костер разгорался, отчего темнота за спинами людей казалась еще гуще. Продолжая вертеться, старый дервиш начал приближаться к Инану, плачливо заскулив, тот тоже приблизился, остановившись в каком-нибудь шаге от него. Не перестававши вращаться учитель, оказываясь лицом к лицу с Инаном, нависал над ним, ветер, трепавший покрывало, мешал Юсефу-паше наблюдать за тем, что происходит, но вдруг Инан дико подскочил, повис на руках поводырей, и его хриплый нечеловеческий рев перекрыл все голоса и звуки.
В то же мгновение дервиши разбежались по сторонам и, схватив заранее расставленные на земле тазы и кувшины с водой, принялись гасить костер. Таким был приказ Юсефа-паши, таким должен был стать ясный знак, символизирующий конец тленного сияния и начало вечного, но не успели дервиши выплеснуть воду, как из темноты долетела ругань, начался переполох, несколько человек одновременно завопили: «Стой! Вот он! Держи его!» В светлом пятне непогасшего костра вепрем промчался Абди-эфенди, за ним метнулся Давуд-ага, звериным голосом прооравший: «Не гасите огонь!» — и наугад пальнувший из пистолета. Из укрытий высыпали остальные стражники, перемешавшись с дервишами, одни из них проталкивались к пылающим углям, другие вырывали тазы из их рук и отталкивали в стороны, какой-то молодой проповедник, раненный в плечо выстрелом Давуда-аги, стонал и вскрикивал от боли. Над костром стелился прогорклый дым, разнося запах паленой тряпки; ветер подхватил ее и швырнул в окошко, прямо в лицо Юсефу-паше. Таинство было осквернено, церемония оплевана, и паша, вытирая слезящиеся глаза, пошел взглянуть на Инана, которого поводыри в беспамятстве отнесли в келью.
Возможно, на следующий день населявшие город и холм люди, узнав об ослеплении Инана, долго бы толковали о суровых канонах вероучения, если бы их не постигла общая беда. После обеда пятеро янычар первыми принесли весть о том, что сгорело дотла крупнейшее и самое лучшее поле Нуман-бея. Они рассказывали, что куропатки, стаями поднявшиеся в небо, не могли перелететь его без передышки и садились в посевы риса, но он полыхал как порох, огонь оказался быстрее куропаток, он настигал их и зажаривал живьем. Тысяча, нет, пять тысяч жареных куропаток лежит на поле Нуман-бея! Идите, правоверные, попотчуйтесь! Янычары смеялись, потому что для них главным казались жареные куропатки, но когда новость облетела пристани, скандальный, недовольный и обманутый в своих ожиданиях народ притих, и люди стали многозначительно переглядываться. Прибывший из чужих краев собственник парусника, носивший в ноздре небольшую серьгу, в сердцах разбил кофейную чашку, выскочил из кофейни и через полчаса отплыл из города. Вслед за ним потянулся целый караван порожних речных суденышек, оставшийся на берегу люд разразился упреками и угрозами. Никто не знал, кто поджег поле Нуман-бея — селяне или стражники паши, но ни для кого это и не имело значения, да и никто не собирался выяснять это; значение имело лишь то, что у людей отняли кусок хлеба, и они не могли больше сдерживать свой гнев и обиду. Гяуры стали разбегаться, а толпа правоверных, собравшихся на берегу, к вечеру увеличилась. Люди опытные знали, что вспыхнувшее недовольство этой толпы кончалось либо резней, либо поджогами.
Огонь в поле не мог не перекинуться на город. Лавочники поумнее переносили товары во внутренние дворы, бывалые люди договаривались вместе сторожить по ночам свое имущество, но несмотря на это, пожар застал всех врасплох. В обители дервишей только-только улеглась суматоха, вызванная необычным происшествием, как полыхнули торговые ряды. И пока люди выскакивали на улицу и суетливо соображали, что делать, занялись дома по соседству с конаком. Сначала пламя бушевало в двух отдельных очагах, но порывистый ветер подхватил его, огненные руки пожара потянулись друг к другу, торопясь сомкнуться у подножия холма.
Здесь часто случались пожары, опустошавшие целые слободки. Как обычно, и на этот раз власти и народ оказались беспомощны перед лицом стихии. Длинные языки огня жадно лизали лачуги, с коротким звуком «паф» вышибая из них воздух, в пасти пожара мгновенно исчезали дощатые стены, обмазанные глиной плетни и соломенные крыши. Но лачугами пожар насытиться не мог, и он подступался к каменным домам, вертелся вокруг них, пытался подобраться то справа, то слева, карабкался по окнам и заползал под стрехи, и стоило легковерному человеку решить, что огонь пресытился добычей, как он внезапно взмывал над крышей, бушующий и голодный как прежде, и яростно перекидывался на соседнюю постройку. На улицы сыпались искры и горящие уголья, по-детски пищал охваченный пламенем тополек, с глухим бормотанием догорали стоявшие в ряд склады с зерном. Смельчаки топорами рубили стропила, пытаясь не позволить огню перекатываться с крыши на крышу, баграми опрокидывали стены внутрь горящих домов. «Берегись! Береги-и-сь!» — ревели пожарники, подтаскивая мехи с водой, глотки которой, казалось, только раззадоривали пламя, заставляя искать все новые и новые жертвы.
Что было в силах людей — они сделали, что могло сгореть — сгорело. Сгорела и лавка, и дом Параско Томиди, хотя и он выходил сторожить добро. Его жена, за юбку которой цеплялись детишки, рыдала и била себя в грудь, не в силах понять, куда делся ее супруг и почему не спасает имущество. Только наутро она нашла его обгоревшее тело, но не заметила ножевой раны, поскольку в том месте спина его совершенно обуглилась. Не нашла она на пепелище и железной шкатулки, известной только ей одной, и так и не узнала, расплавилась ли она при пожаре или была украдена. А она была украдена. Лишь занялись огнем первые постройки, один из поджигателей, приземистый курчавый грузчик, притаился у лавки менялы и, выждав, когда Томиди снимет замок, чтобы войти, всадил ему свой кривой нож под лопатку. Потом он обыскал полки в задней комнатушке, но захватил с собой только шкатулку. Со временем золотые монеты из нее, в том числе и та, старинная, перекочевали в карманы других людей, на это золото они делали покупки или развлекались, платили им за то, чтобы спастись от тоски, страсти или дурной болезни, часть драгоценного металла попала в далекие края, но выпуклая монета задержалась, ее неохотно выпускали из рук, так как цена ее была велика, никто не рискнул разменивать ее по мелочам, и может поэтому, а может и случайно, она еще долго оставалась на холме.
Много людей и зданий пострадали в ту ночь от пожара. Конак все же уцелел, хотя и попал в кольцо огня, чуть было не перекинувшегося через ограду. Стражники храбро сражались с ним на соседних улицах и дворах, впереди всех, выпятив грудь, как лев боролся с огнем Давуд-ага, пока сорвавшаяся откуда-то горящая балка не свалилась ему на голень. Скрипя зубами, он кое-как добрался до конака, но по-настоящему нога разболелась только на следующий день. Давуд-ага лежал в бывшем гареме визиря, на той самой широкой постели, где тот предавался любовным утехам со своими женами. «Вот где у нас слабое место… И у меня, и у Ракибе», — мелькало у него в голове всякий раз, когда его взгляд падал на распухшую, намазанную снадобьями ногу. Перед заходом солнца его зашел проведать хозяин, и лицо Давуда-аги засияло от благодарности. После воспоминаний о кобыле его единственным сокровищем была верность Юсефу-паше. Человек ученый и могущественный, паша иногда вызывал его для беседы, посвящал с самого начал в свои замыслы, и в этот раз, осмотрев его рану и успокоив, тоже поделился тем, что им еще предстоит сделать, и упомянув о предстоящем отъезде, как бы между прочим заметил, что Абди-эфенди наверняка прячется у Нуман-бея, там-то и нужно устроить ему ловушку.
Беседуя, Юсеф-паша никак не мог отделаться от тоскливого чувства, преследовавшего его весь день. Возможно, причиной его было бездействие, или пожар, который несомненно оторвет людей от богоугодного дела, или неудавшаяся церемония посвящения Инана. Два часа сна в неурочное время не придали ему бодрости, просыпаясь, он вспомнил, что во сне ему привиделись какие-то каменистые холмы, таращившееся на них солнце и прорезавшая холмы дорога, галера на ней, а в галере он сам, в цепях и с веслом в руке, рядом — Инан, а впереди, прикованные к веслам, гребли визирь и карлик, Давуд-ага и Абди-эфенди, Кючук Мустафа и Хасан, сын Хюсри-бея, и еще какие-то люди, вереница которых была бесконечной, и сон был бесконечным, все в нем было смутным, размазанным, изменчивым, паша даже не мог с уверенностью сказать, приснилось ли это ему или он слышал о чем-то подобном и как вообще его настигла такая нелепица на разогретой телом постели. Он поспешил выбросить все это из головы, забыть и, окончательно проснувшись, действительно забыл, поскольку воспоминания о сновидениях приходили к нему в состоянии полусна-полубодрствования. «У души свои тайны, — думал Юсеф-паша, — и человек, приютивший ее в своей телесной оболочке, не в силах проникнуть в них». В тот самый момент, когда он выходил из комнаты Давуда-аги, паша вдруг осознал, что ему приоткрылась одна из таких тайн — на самом деле ненужная, глупая и неприятная. О существовании ее он мог судить лишь по легкой тени, которую она бросила на его настроение, но в чем была суть этой тайны, понять ему было не дано, поскольку она скрылась в глубины, недоступные ни для телесного, ни для духовного зрения. «Быть может, там, — продолжил размышления паша, — перед троном всевышнего душа открывает все свои тайны, а мы с изумлением смотрим на нее, не узнавая в ней свою душу, ибо на этом свете она обманывала нас и позволяла обманывать всему свету. О аллах, мы ли живем в этом мире или кто-то живет вместо нас?»
Неожиданный вопрос этот испугал пашу, усмотревшего в нем собственную слабость. И дабы не предаваться больше праздным размышлениям, он спустился с галереи, проверил, выскребли ли стражники своих коней, и наконец решил в одиночку осмотреть то, в чем не было обмана — землю, созданную по его воле.
Воздух над холмом еще попахивал гарью, на пепелищах возились в поисках уцелевшей утвари женщины с закрытыми чадрами лицами. Юсеф-паша обошел их стороной и, пройдя мимо мечети Шарахдар, спустился к уже засыпанному землей амфитеатру. Новорожденная земля, священный кусок которой выравнивал выщербленное очертание холма, лежала под его ногами. Над ней висела густая розовая пелена, в лучах заката контуры опорной стены казались нечеткими и расплывчатыми. То, что на совете было воспринято как невозможное, стало фактом. Из ничего возникла твердь, над которой были не властны ни пожар, ни разрушительное время. Паша стал спускаться по небольшому наклону, опираясь на ятаган и мысленно представляя, где точно будет проложена улица, ведущая к гробнице Мустафы. Здесь было достаточно места и для того, чтобы разбить сад с фонтаном, и построить здания, сюда, на неоскверненную землю, нужно будет, наверное, перенести обитель дервишей. Он огляделся, гордый и довольный, что в этот тихий час может порадоваться в одиночестве, потому что завтра на этом месте опять закипит работа. Недавняя тоска словно впиталась в землю, а оттуда в него вливалась сила и решимость. Земля словно держала своего создателя в теплой ладони, смененная обшивка минарета поблескивала в последних лучах заходящего солнца, вокруг не было видно ни души. Даже если днем сюда и приходили селяне и надсмотрщики, они давно разошлись, хотя кое-какие мелочи остались не доделаны. Верхний тоннель был завален не до конца, там все еще зияла дыра, в которую мог втиснуться человек, и Юсеф-паша бесшумно приблизился, чтобы как следует рассмотреть ее…