Абди-эфенди в эту ночь не знал покоя. Сон слетел с глаз еще до начала грозы, голова была ясной, как будто бы он и вовсе не спал. Когда полил проклятый дождь, он понял причину своей смутной тревоги и вскочил с постели. Земля раскиснет, по меньшей мере один день будет потерян, а Нуман-бей и так пригрозил, что снимет своих людей с работ. Рис созревал. Амфитеатр был наполовину засыпан, но как продолжать работы без селян Нуман-бея? Абди-эфенди принялся размышлять о том, как приструнить бея и задержать хотя бы часть его людей, как помягче доложить об истинном положении дел паше и умилостивить его. С двух сторон на него были нацелены клинки, и он не знал, каким из них будет пронзен. Задыхаясь от влажного воздуха, он растирал волосатую грудь, вздыхал и так, не одеваясь, но и не сомкнув больше глаз, дождался утра. А на заре Абди-эфенди узнал от старика-дервиша о решении паши и о клятве Инана.
Два коротких мощных толчка сердца — и вся кровь прилила к голове. Глаза его вылезли из орбит, словно кто-то нажал на них пальцем изнутри, да так, что они вот-вот лопнут. «Глаза! Свершилось!» — слова эти болью отозвались во всем теле отца, и ставшим вдруг непослушным языком он пробормотал:
— Спрячь его! Верни мне его!
Дервиш, перепугавшийся, как бы Абди-эфенди не хватил удар, а еще больше, что проговорился о том, что ему удалось выудить у юноши, принялся выталкивать разом лишившегося воли отца.
— Он под надзором стражи! Смотри же, не выдай меня! — прошипел он и запер за ним дверь.
Абди-эфенди прислонился к стене — одинокий, притихший, он пытался вбирать в грудь побольше воздуха, надеясь остановить бешеное вращение земли. После грозы день блестел, как янтарь в четках, в швах между булыжниками мостовой остался лежать промытый песок, под куполом неба все вокруг блестело, мир был полон красок, гомона птиц и благоухал, как дыхание девушки.
«Вот оно… Мечеть…» — вновь пронзила боль все его тело, и он, сгорбившись, с низко опущенной головой, заторопился в конак. «Чем провинился Инан? Чем провинился я? Разве моего согласия спрашивали? Что я мог сделать? Этого требовал закон!» — вопросы и оправдания роились в его голове, к ужасу перед тем, что грозило сыну, примешивалось сознание своей вины и суеверный страх.
Не случайно все двадцать лет Абди-эфенди избегал даже приближаться к заброшенной мечети. Не случайно и теперь он переложил заботы по ее восстановлению на кади. Одного зла он мог ждать от нее, зла и мести, и ох как нелегко было ему войти тогда вместе с Юсефом-пашой в ее двор. Но что поделаешь, если от судьбы не уйти. Что мог он сделать тогда, когда его вызвал старый кади? Ведь не объяснил же он ему сразу, в чем дело, а сказал, что молодой писарь нужен ему как исполнитель закона. Он так и сказал, «исполнитель», и Абди-эфенди даже обрадовался и возгордился от того, что придирчивый старик из всех служителей конака выбрал именно его. По этому случаю он надел новую белоснежную чалму, обмотал златотканым поясом свой тогда еще тонкий стан и в таком виде явился на шариатский суд. На праздник он шел туда, за первым признанием того, что он нужен и недаром занимает свое место. Но кади лишь хмуро взглянул на него, жуя свои губы, — нрава он был вспыльчивого. Абди-эфенди стало не по себе, когда он услышал, что замышлялось против Кючука Мустафы и Дилбесте, обиделся он, что его включили в компанию негодяев. Раздраженный, он держался особняком, недоступный и строгий. Уйти он не посмел — старик мог донести на него в конак, но решил рук не марать, а только смотреть и слушать, раз уж так требовал закон. Он смотрел под ноги Мустафе, и, хотя ему было жалко его, вслушиваясь в слова кади, он не находил в них ошибки. Речь шла о законе, а с законом не шутят! Любовь? Так докажи ее! Абди-эфенди сам недавно привел в дом жену, но за такую вещь убил бы ее, не раздумывая. Справедливость не отменяет строгости, а этот Мустафа — просто дурак. И когда двое набросились на Мустафу, Абди-эфенди так и не понял, кто подтолкнул его к Дилбесте. Ведь дал же он себе слово не делать этого! Что же все-таки заставило его? Женщина завизжала, но он зажал ей рот, второй исполнитель закона никак не мог поймать ее ноги, над ними Хасан никак не мог развязать свой длинный пояс. Его прыщавая морда оказалась рядом с лицом писаря, три головы — Дилбесте, Хасана и его собственная — почти прижимались друг к другу, в возне Абди-эфенди не чувствовал того отвращения и унижения, которое испытал позднее. Минуту ли длилось это, больше ли — он не знал, но только вдруг связка голов разорвалась, он почувствовал удар в затылок, дернулся в изумлении, и кади повторно огрел его аршином. Вот тебе и признательность! Вот тебе и благодарность!
От неожиданности и страха потерявший способность соображать Абди-эфенди подхватил свалившуюся чалму и стремглав выскочил на улицу. У первой же ограды его вырвало, жалко стеная, он обтер бороду белым шелком и выкинул чалму, ногой набросав на нее мусора. Дрожа от слабости и держась за заборы, он кое-как доплелся до дому и спрятался в нем. Ему казалось, что старик нарочно унизил его, что все присутствовавшие в суде издевались над ним, не считаясь ни с его должностью, ни с его происхождением. Уже вечером он узнал, что Мустафа бросился с минарета. К тому времени он успел успокоиться, а потом, в сотый раз размышляя о случившемся, он полагался на доводы ума, что в смерти певца он не виноват. Закон защищавшего его, справедливость была на его стороне, и если что и было не так, так только то, что вся эта суматоха в суде была не для таких людей, как Абди-эфенди. Другим полагалось расчищать человеческий мусор. Хасану — да! Остальным мерзавцам — да! Почему кади не бросился держать Дилбесте? Вот что говорил ему разум, ибо Абди-эфенди виделось случившееся, но, несмотря на оправдания, в душе его осталась тонкая трещина, из которой иногда выползали тревога и беспокойство. Наверное, со временем она бы заросла, если бы не пострадала мечеть Шарахдар.
Абди-эфенди сумел убедить себя в том, что несет вину не один. И не так пугали его судьбы Кючука Мустафы и Дилбесте, как поругание храма: наверное, потому, что ни законом не было предусмотрено, ни кади с Абди-эфенди могли предвидеть, что глупец побежит и выбросится с минарета. Священным долгом каждого было хранить мечеть, и особенно тех, кто ближе всего стоял к опасности. Бессознательно, разделяя, смешивая и совершая подмену собственной вины, он пытался спасти себя от укоров совести, но вид зазубренных стен мечети Шарахдар продолжал тяготить его. И чем больше она разрушалась, тем дальше обходил ее стороной Абди-эфенди, молясь, чтобы свершилось чудо и имамы снова признали ее храмом всевышнего. Три раза колол он жертвенных баранов, вымаливая прощение за мечеть, но так и не узнал, услышана ли его молитва, ибо чуда не происходило. Может, причина проклятия была в другом — мечеть стояла на чужих останках, чужой пролитой кровью была пропитана земля, по которой они ходили, а чужая кровь опаляет землю и разъедает стены. Может ли человек знать промысел всевышнего? И как только узнал он о воле Юсефа-паши снять с нее проклятие, он всей душой защитил ее на совете, не побоявшись задеть гордость Нуман-бея. Но что из этого вышло и как это могло случиться? Неужели именно теперь, когда мечеть немного приведена в порядок, она обрушит на него свое проклятие? Неужели ей снова нужна жертва? Его сын… Будь прокляты могилы и Мустафы, и кади! Нет! Нет! Хватит! Он не виноват!
Абди-эфенди толкнул ворота конака, и из сторожевой будки выскочил Фадил-Беше.
— Стой, эфенди! Паша спит, — сказал стражник, преграждая ему дорогу.
— Срочное дело, — натыкаясь на него, пробормотал писарь. — Разбуди его!
— Ба! Постой-ка пока здесь, — ухмыляясь в ответ на дерзкое требование, приказал Фадил-Беше, но, всмотревшись в искаженное лицо писаря, уже серьезно спросил: — Что, неприятности какие, а?
— Это я ему скажу! Шевелись! Неприятности…
Фадил-Беше лениво поплелся разыскивать Давуда-агу, наконец с галереи писарю крикнули подняться.
Паша уже проснулся и несколько позже обычного готовился к утренней молитве. Услышав, что пришел Абди-эфенди, который, похоже, проделал дорогу к конаку бегом, он сразу же понял, в чем дело, и решил: если старик-дервиш шепнул ему что-то, он повесит бездельника после церемонии посвящения Инана. До церемонии приходилось терпеть, и терпение требовало выслушать и отца.
Еще с порога Абди-эфенди распластал свое тучное тело на коврике.
— Милость! — прохрипел он. — Пощади его!
— О ком ты просишь, эфенди? И кто ты такой, чтоб просить? — невозмутимо спросил паша.
— Это мой, мой ребенок… Я отец ему…
Вес грузного тела давил на Абди-эфенди, мешая говорить. Он пытался держать голову на весу, чтобы смотреть Юсефу-паше в глаза, но, не выдерживая долго, снова тыкался щекою в ковер.
— Все мы — дети аллаха, и все мы прежде всего принадлежим ему. Он — светоч, озаряющий землю и небо!
— Я отдал его в твои руки… Думал, так будет лучше для него… Пощади его!
Абди-эфенди резким движением оторвался от коврика и встал на колени.
— Разве я сделал ему зло, несчастный? Он будет муэдзином самой лучшей мечети! Ты мог предполагать такое? После отъезда я пришлю ему фирман — он станет имамом! Будь мужчиной, Абди-эфенди! Ты служишь закону, так радуйся же за сына! И благодари меня за милость!
Благодарность отца бальзамом бы пролилась на душу Юсефа-паши, расхаживая по приемной, он остановился, чтобы как можно лучше расслышать, достаточно ли почтительно и искренне прозвучат благодарные слова.
— Я благодарен тебе! Бесконечно благодарен! Чтоб ты здравствовал сто лет! Пусть даст тебе силы всевышний! Только не ослепляй его, паша-эфенди!
Отец заплакал.
— Это ты слепец, коль не способен разглядеть большую любовь! И ты не знаешь Инана! Он добровольно выбрал небесный свет. Так ему было на роду написано! Не ведаешь ты, что духовное зрение его…
— Брось громкие слова, мудрейший! — ужаснувшись, прервал его Абди-эфенди. — Он молод! Ошибся! Жизни не знает!
Двойной подбородок писаря задрожал, он попытался взять себя в руки, но не смог, и по бороде его потекли горячие ручейки.
— С простым человеком — простой разговор, — холодно отчеканил паша. — Я даю ему хлеб на всю жизнь — вместе с почетом! И тебе — почет даю! На кол тебя следовало посадить рядом с визирем! Убирайся вон!
— Нет! Смилуйся! Подожди… — подполз к нему на коленях Абди-эфенди. — Верни мне его! Возьми меня! Меня!
Последняя отчаянная надежда вдруг осушила его слезы, он прижал руки к груди, лицо исказилось в смешной и неприятной гримасе.
— Я старше… Я заслужил… Моя очередь! Вырви мои глаза! Прямо здесь! Муэдзин… Вот он я! Благослови тебя всевышний!
— Ты лучше посмотри на себя! — бросил Юсеф-паша с леденящей улыбкой. — Тряпка! С таким пузом тебе только на минарет. Нет, недостоин ты этого!
Абди-эфенди на мгновение застыл в поисках спасительных слов, потом снова пополз к его ногам.
— Я смогу! Не гляди, что я такой… Я жилистый! Ловкий… С воздержанием… Меня возьми!
Однако терпению паши пришел конец, он повернулся к двери, чтобы позвать стражу.
«В усилиях и муках рождается добро, — скорбно подумал хозяин. — Сколько жертв, сколько жертв принесла моя душа…»
А душа писаря сорвалась в какую-то бездну: он чувствовал себя опустошенным, разбитым вдребезги, и хриплым, до неузнаваемости голосом он угрожающе прошептал:
— Слушай меня, паша! Не торопись! Мне все известно про Кючука Мустафу и мечеть. Все это делалось вот этими руками. Я во всем виноват! Не бери грех на душу! Брось это грязное дело! Уезжай! И оставь в покое моего сына! Мы из старинного рода… Не оскорбляй нас! Уезжай! — повторил Абди-эфенди, и в глазах его внезапно вспыхнула колючая ненависть, смешанная с гордостью, хотя он все еще не встал с колен.
— Молчи! — со свирепым выражением повернулся к нему паша. — Скажи спасибо, что заявился ты перед молитвой, иначе я здесь же приказал бы отрубить тебе голову! Больше твоего знания мне отпущено и больше твоего даю я!
— Руби! Руби голову, но знай — ты мой должник с той самой первой ночи! Если б не я, твоя кровь пролилась бы здесь… Верни мне долг, паша! Верни мне Инана!
Этот человек решил умереть, а подобную обиду Юсеф-паша не прощал, поэтому он оглянулся, ища, что бы такое схватить, чтобы размозжить голову упрямца. И, наверное, нашел бы, если б со стороны галереи не донесся топот ног, сердитый голос Давуда-аги и чей-то незнакомый голос, раздраженно отвечавший ему. Дверь со стуком распахнулась, на пороге показался безоружный ага, подталкиваемый охранником Нуман-бея.
— Молись…
— Ты сперва, скажи, о ком доложить, а там видно будет…
Продолжая препираться, они вдруг увидели пашу. Давуд-ага, не ожидавший увидеть хозяина в приемной, растерялся. Но прежде чем паша успел прикрикнуть на него и прогнать охранника, в комнату, расталкивая стоявших у порога, шагнул сам Нуман-бей.
Юсеф-паша сразу же решил проглотить и эту обиду.
— Какая радость для глаз моих! Нуман-бей! — весело воскликнул он. — Да не оставит тебя аллах своей милостью! Какой счастливый случай привел тебя сюда в столь ранний час? Мне как раз нужен мудрый совет и глубокий ум, так что ты кстати… Проходи! Давай присядем!
Бей приветственно приложил руку к сердцу, потом коснулся лба, но остался на месте.
— Хвала всевышнему! Да ниспошлет он тебе долгих лет жизни! Прости, Юсеф-паша, что пришел незваным! — мрачно заговорил он. — Знаю, обычай требует присесть, сказать, что всевышний послал нам прекрасный день, а ты спросишь меня, как идут мои дела. Знаю, не по обычаю сразу заводить разговор о делах, сперва нужно произнести традиционные слова. Придется тебе простить меня, но я обойдусь без них. Прими уверения в моем почтении!
Нуман-бей снова коснулся рукой груди и лба, но нахмуренные брови его не расправились.
— Тебе, конечно, известно, паша, что случилось ночью? Да? Хорошенькое дело! Так не пойдет!
— Ночью? — вздрогнул паша, сразу же подумав об Инане. — О чем это ты, Нуман-бей?
— Вот эта собака, — бей указал на стоявшего на коленях Абди-эфенди, — которая сейчас лижет тебе руку, хлеб будет есть из моих рук. Ведь она везде крутится, все знает. О твоих делах печется, а моим мешает. Разве он тебе ничего не говорил? Или докладывает о более важных вещах?
— Эта собака не моя. Она из ваших. Если что не так, — задайте ей трепку. А среди моих людей собак нет, Нуман-бей. Ты многое знаешь, наверное, знаешь и об этом. Жалко, что ты не желаешь этого, — с печалью произнес последние слова Юсеф-паша.
Давуду-аге была хорошо известна эта печаль, и он насторожился.
— А этот, — помолчав, продолжил паша, — печалится он из-за пустяков, только время у меня отнимает. О тебе он ничего не докладывал. Я его накажу! А теперь говори, чем тебе помочь. Справедливость аллаха безгранична!
— Поздно помогать, паша! Лучшее мое поле загубили! — выкрикнул бей и, горячась и захлебываясь от ярости, принялся рассказывать о своей беде.
Котлованы на пустыре, из которых возили землю, становились все шире и все глубже. Наконец они соединились, и среди поля разверз свою пасть огромный земляной карьер. Телеги без труда спускались в него, грузить их стало намного легче, да и работники наткнулись на глиняную жилу, резали ее заступами, как масло. Абди-эфенди как-то послал надсмотрщика проверить, докуда дошел карьер, и тот доложил, что до межи Нуман-бея еще далеко. Однако работы шли быстро, селяне вгрызались в жилу, подкапывали потрескавшуюся стену карьера, и вскоре межа оказалась у них над головами. И то, что было подготовлено ими, закончил проливной дождь. Земля раскисла, ночью случился оползень: огромный кусок земли с поля Нуман-бея, скользнув по глиняному пласту, съехал на дно карьера. Часть межи вместе с высоким бурьяном и кустарниками забросило аж к въезду в карьер, наполнившийся рыхлым, блестящим черноземом. Почти до середины поле покрылось глубокими трещинами. А Нуман-бей дрожал над этой землей. Он оставил ее под парами, давая отдохнуть, так как выращивал на ней культуры нежные и дорогие — арахис и кунжут, тмин или анис, которые не растут, где придется. И как только на заре он узнал об этой потере, вместе с начальником своей стражи немедленно поскакал туда, а когда увидел, как его собственные селяне копают его собственную землю, чтобы куда-то там везти ее, взбесился окончательно, схватился за плетку и разогнал их по домам. Из карьера он помчался прямо в конак, и теперь раздражение не оставляло его, ибо он предчувствовал, что этот оборотистый паша не сможет и не захочет понять его.
И как бы подтверждая это, Юсеф-паша прервал его:
— Что за печаль, бей! Не волнуйся! Лучшая земля в округе — твоя! Только покажи — я не откажу!
— Дело не в земле — мне честь дорога! — взъярился бей. От бешенства и многословия на губах у него выступила пена, которую он бесцеремонно смахнул тыльной стороной ладони. — Поля у меня есть, милостыни мне не надо, но не надо и копать землю у меня под ногами! Под ногами копают, а меня не спрашивают! Так не пойдет! В конце концов я бей или не бей?
Его голос гремел грубо и непочтительно, наверно, через приотворенную дверь он был слышен слугам и охранникам, и Юсеф-паша с трудом скрыл свое раздражение.
— Каждый вносит свою лепту, каждый жертвует на богоугодное дело, — смиренно ответил он, потупившись.
— Я свою внес… Хватит! И раз уж я здесь, позволь, паша, сказать еще одну вещь. Рис созрел. Дня через три начну убирать. Знай — с сегодняшнего дня я увожу своих людей. Кровь пущу, если они здесь разленились! Хватит, отработались!
— Нет! — чуть слышно ответил Юсеф-паша, чувствуя, как на шее вздуваются жилы.
— Что-о-о? — Нуман-бей, привыкший командовать у себя в селах, был введен в заблуждение миролюбивым тоном хозяина. — Я предупреждаю тебя в этой самой комнате. Забираю всех и ни у кого не намерен спрашивать!
— Здесь распоряжаюсь только я! — чеканя слова, ответил паша. — Когда прикажу и сколько прикажу — столько людей и дашь! Не смей тронуть ни одного человека! Раз ты приступаешь к уборке через три дня, через три дня и возьмешь половину своих людей и будешь держать их до полудня. Потом — опять на холм! Не заставляй меня продолжать этот разговор, постыдись начальника своей охраны! Всё!
— Но, паша, — бей задохнулся от возмущения, — на этот рис надеется столица. Баржи простаивают! За каждое зерно головы полетят! Вот хоть он тебе скажет…
Нуман-бей ткнул себе за спину, где должен был стоять на коленях Абди-эфенди, но когда все повернулись, там было пусто.
— Марш вон! — рявкнул Юсеф-паша. — Все вон! Беги, Давуд-ага, задержи его! Скорее! Связать его!
Давуд-ага лающим голосом отдал приказ толпившимся в коридоре стражникам, вернулся в приемную и одним движением вышвырнул из нее начальника охраны Нуман-бея. Вслед за ним из приемной пулей выскочил сам бей, от гнева потерявший дар речи. В жизни его никто не прогонял взашей. Уже во дворе, прыгнув в седло, он разразился цветистыми анатолийскими ругательствами.
Давуд-ага зря сломя голову бегал к воротам, зря сеймены перевернули все вверх дном в конюшне и в помещениях конака. Воспользовавшись ссорой, Абди-эфенди на коленях выполз из комнаты, кувырком скатился к караульной будке, где в стороне, на посыпанной песком площадке молились Фадил-Баше и два стражника. Прислушиваясь к гнусавым голосам, писарь заглянул в открытую дверь. Давуд-ага, который тоже готовился к молитве, оставил там свой пояс с оружием — он валялся на кровати. Не раздумывая, Абди-эфенди шмыгнул в караулку, схватил кинжал, спрятал его под мышку и бесследно растворился в переплетенье улиц.
Через несколько минут Давуд-ага ворвался к нему в дом. Через час Юсеф-паша отправил в город всех своих шпионов. Они осматривали лавки, обходили мечети и бани, заглядывали в кофейни и комнату за комнатой обыскали караван-сарай, но никаких следов писаря нигде не обнаружили. Паша ждал, был люто зол и грозился разодрать пополам дерзкого безумца. Как он посмел удариться в бега и где собирался скрываться, если все его имущество и вся его челядь были под пятой его власти? После полудня Давуд-ага уже не смел показаться хозяину на глаза, а Фадил-Беше держал в холодной воде распухшие от ударов ступни.
Недобро начался этот день и недобро продолжался: явившийся в конак надсмотрщик сообщил, что половина работников не вышла исполнять повинность. И Абди-эфенди нет — некому дать совет, как собрать людей. Юсеф-паша молча схватил бич и в сопровождении десятка охранников спустился к амфитеатру. Послеполуденное солнце обдавало жаром, на подъеме скрипели редкие телеги, небольшая группа селян толпилась у опорной стены, лениво ковырялась в земле. Со стороны мечети Шарахдар доносились удары плотницких молотков, ветхая обшивка минарета была снята, и он обрубком руки торчал на фоне неба. До завершения работ оставалось немного, но пока еще ничего не было доведено до конца. Юсеф-паша шагнул на новую землю и пошел вперед, пиная комки земли, а охранники виновато следовали за ним, надеясь на какой-то приказ. «От меня требуется последнее усилие… Вот она, моя награда», — подумал паша и объявил, что с этого момента он лично будет руководить работами.