К утру Юсеф-паша очистил весь конак. Абди-эфенди понял его с полуслова и, не переставая благодарить за подаренную жизнь, все с тем же безучастным взором отправился в покои визиря, и через несколько минут сеймены притащили оттуда набитые золотом сундуки и кожаные торбы, в которых визирь хранил документы на свои владения, раскинутые по всей империи. Отперев первый сундук, Абди-эфенди убедился, что визирь держал свои сокровища в мешочках, и лишь на узкой полочке рядом с крышкой стояли столбики крупных золотых монет. И прежде чем Юсеф-паша успел вымолвить хоть слово, писарь нагнулся, взял толстую, диковинную монету и с поклоном подал ее своему новому господину. Это походило на дерзость, и паша уже занес руку, намереваясь проучить наглеца, но потом передумал, увидев в поступке писаря добрый знак, и монету взял.
Пересчет монет отнял несколько часов. Этим занялись Давуд-ага и Абди-эфенди: чуть ли не упираясь лбами, они склонились над ними и постоянно перешептывались, проверяя друг друга; казалось, в скупо освещенной комнате замышляют очередной заговор двое опытных интриганов. А пока они занимались этим, был поднят на ноги весь гарем, слуг и приживал пинками согнали с постелей, арнаутов-охранников, связав попарно, заперли в подвале, на женской половине конака суматошно собирались узлы и завязывались баулы, тела обматывались бусами и ожерельями, слышались рыдания, приглушенные восклицания и заклинания, во дворе забегали слуги, зафыркали сонные лошади, заскрипели седла, захлопали притороченные к ним тюки, в суматохе и толчее, закусывая от страха губы, каждый надеялся, что мубашир передумает и позволит им спастись бегством.
И ни у одного человека даже не мелькнуло мысли о том, что власть и любовь Юсефа-паши распростерлась над ним с единственной целью: защитить. Он произнес какое-то название, и писарь тут же вытащил из мешка купчую на крупнейшее владение визиря. Юсеф-паша еще раньше принял решение отправить туда овдовевший гарем и всех нахлебников визиря. Им будет предоставлен выбор: или оставаться там, или попытать счастья на стороне, если на то будет воля аллаха. Во двор спустился Давуд-ага, чтобы передать список путников и приказать страже выпустить арнаутов и посадить их на коней. Оружие их было навьючено на одну лошадь, за городом они могли снова получить его. Еще до зари сонный, потрепанный и небогатый караван спустился по крутому склону холма, покрутился в поле, ища дорогу среди арыков и проросших посевов риса, и грязные и униженные, но счастливые тем, что им удалось спасти свою шкуру, путники его навсегда покинули холм. Примерно через час небольшая группа хорошо вооруженных всадников помчалась в сторону столицы, увозя голову визиря и захваченное на холме золото. Каждая монета была тщательно пересчитана и перешла в собственность падишаха, поэтому никто и думать не смел о том, чтобы запустить руку в сокровища. И только одна-единственная монета оставалась на холме — та, что лежала в поясе Юсефа-паши и в которой он увидел для себя добрый знак. Стражники отпустили поводья, первые лучи восходящего солнца и утренняя прохлада заставляли их поторапливаться.
Теперь пустой и онемевший вдруг конак мог вздремнуть после трудной ночи. Юсеф-паша вышел на галерею и с высоты с неудовольствием окинул взглядом грязный, замусоренный после ночного бегства двор. «Воистину сказано: люди непостоянны, нерешительны, слабы, легкомысленны и главное — неблагодарны! — подумал он. — Мудры священные слова корана!» Во двор, позевывая и прокашливаясь со сна, вышел какой-то старик-слуга, всю ночь спокойно проспавший, как видно, в какой-нибудь конюшне. Юсеф-паша, поразившись, что отправлены не все люди визиря, окликнул его:
— Эй, правоверный!
На негнущихся ногах старик взобрался на галерею и, приблизившись к паше, собирался опуститься на колени, но Юсеф-паша остановил его.
— Я тут всю жизнь прожил, мне идти некуда, — после обмена традиционными приветствиями стал оправдываться старик, заметно волнуясь от того, что ему приходится объясняться со столь значительной особой.
— Наша встреча пойдет тебе во благо, — успокоил его паша. — Ибо писано тебе свершить угодное всевышнему дело, прежде чем пойти своей дорогой. Вон там, — ткнул рукой за спину паша, — лежит тот, кому всевышний оказал милость, прибрав к себе, и еще один… еще один правоверный. Держи! — Юсеф-паша протянул золотую монету из сундука визиря, которую преподнес ему Абди-эфенди. «Во благо я взял ее, во благо и употребляю!» — подумал он, чувствуя в душе светлую радость, и продолжил:
— Позаботься о них, свези туда, где слышен глас всевышнего. Не оставляй их здесь! Нужно похоронить их, как завещал пророк и как требует обычай, пусть это будет богатое погребение, подобающее тем, чьи чистые души уже предстали пред светлым престолом всевышнего…
Слуга безмолвно стоял перед ним, разглядывая монету, которой хватило бы на похороны не только двух правоверных, но и всей свиты паши. Наконец он выдавил из себя:
— Позволь мне остаться здесь, паша-эфенди! Со скотиной… у меня больше никого нет…
Юсеф-паша свысока смотрел на этого, оставшегося без корней, словно вывороченное бурей гнилое дерево, невежественного, нищего старика и чувствовал, что накатившая на него волна милосердия возносит это жалкое создание, делая достойным любви.
— Оставайся, — бросил он. — Оставайся и помни, что даже гнев аллаха есть проявление любви создателя к тварям своим.
Конюх легко обменял эту монету у ростовщика по имени Параско Томиди. Как только тот взглянул на нее, он сразу же сунул в руки старика тяжелый кошель с деньгами. Потом, заперев лавку, меняла прошел в дальнюю комнатушку и при свете свечи долго рассматривал монету. С обеих сторон ее имелись рельефные выпуклости, чеканка отличалась чистотой и изяществом. С одной стороны был изображен мужчина с повернутой к правому плечу головой, с клиновидной бородой и с прямым, сливающимся с линией лба, носом. На левое плечо его ниспадало пять долгих локонов, вьющихся как змеи, а пышные кудри венчал сплетенный из плюща венок. На обнаженной груди сходились концы накидки, украшенной когтистыми лапами то ли льва, то ли пантеры. Вздохнул, Томиди перевернул монету. Там была изображена ладья с лежащим в ней все тем же мужем, а из середины ее вилась лоза с семью тяжелыми гроздьями. Снизу шла мелкая надпись, но меняла не сумел прочесть ее. Человек опытный в своем деле, он впервые видел такую монету. Не зная, было ли изображение этого мужчины портретом бога или властителя, по чертам лица его он догадался, что золотой кружок этот сделан древним мастером, в жилах которого текла такая же, как и у него, кровь. «Господи, пресвятая Богородица, Иисусе Христос», — с суеверным страхом вдруг прошептал Томиди, быстро пряча монету в железный ларец. Занимавшийся день преподнес ему щедрый подарок, и он не стал задаваться вопросом, за доброе или за злое дело было плачено старику этой монетой, украл он ее или получил в наследство, потому что Томиди верил, что к золоту не прилипает ни хорошее, ни дурное. В железном ларчике он хранил самые дорогие вещи, не предназначавшиеся для размена и которые, коли он сподобится милости Приснодевы, когда-нибудь отойдут его сыновьям.
Тем же утром, довольный удачей и праведными делами, совершенными на благо живых и мертвых, Юсеф-паша со спокойной совестью готовился совершить первую в этот подаренный всевышним день молитву. Не торопясь, он приступил к ритуальному омовению, ибо пророк предупреждал, что чистота есть половина веры. Чистой была душа его, и таким же чистым должно было быть тело, и Юсеф-паша, пристроившись в углу галереи, омыл ноги водой, до локтей вымыл руки, несколько раз плеснул себе в лицо и наконец провел мокрой ладонью по бритой голове. Потом, подойдя к перилам и полюбовавшись ласкающим взор видом широкой, привольно раскинувшейся внизу равнины, мельком взглянул на выплывающий словно из-под земли солнечный диск, и повернулся лицом к священной земле правоверных. Не сомневаясь в чистоте места, на котором стоял, так как видел, что пол галереи был вычищен и намазан воском, он все же почел за благо расстелить молитвенный коврик. Шагнув на него, он отрешился от всего мира с его соблазнами, безверием и злом и хорошо поставленным, но немного охрипшим после бессонной ночи голосом произнес слова обращения к всевышнему, испрашивая его позволения начать молитву. Ему казалось важным, чтобы аллах знал о его сознательном желании помолиться, ибо пророк предупреждал, что всевышний будет судить людей не только за их поступки, но и за намерения. Немного подождав, чтобы слова его дошли до ушей всемогущего, Юсеф-паша, вытянув вперед руки, благоговейно выдохнул: «О всемогущий аллах!» Это было первым элементом салята, после которого все движения и звуки становились священными. Все еще с выпрямленной спиной, Юсеф-паша, по обычаю переплетя пальцы рук, принялся отчетливо выговаривать аяты первой суры: «Во имя аллаха милостивого и милосердного! Хвала аллаху — владетелю мира, милостивому и милосердному, владыке судного дня! Тебе одному поклоняемся мы, и у тебя одного молим о помощи! Наставь нас на путь истинный, на путь возлюбленных чад твоих, но не на путь тех, на кого ты разгневан, не на путь заблудших!» С этими словами Юсеф-паша согнулся в поклоне и коснулся ладонями колен, а затем, расправив плечи, воздел руки горе, воскликнув: «Аллах внемлет тем, кто почитает его!» И упал на колени, уперся затем ладонями в коврик, а там и вовсе распростерся ниц так, что нос коснулся подстилки. Тем самым он достиг вершины своего преклонения, задержался на ней, потом, не вставая с колен, приподнялся и снова упал ничком, возвращаясь на эту вершину. Семь частей молитвы составляли ракат, а утренняя молитва состояла из двух ракатов. Сидя на пятках, Юсеф-паша объединил ракаты клятвой исповедовать святую веру и коротким обращением к пророку, прося его ниспослать благодать, и начал молиться сначала. Повторив молитву, он поклонился направо и налево, каждый раз произнося одни и те же слова: «Да осенит вас благодать и милосердие аллаха!» Слова эти были обращены и к ангелам-хранителям, и ко всем верующим, ими завершалась святая молитва и начинались дела нового дня.
Как истинный правоверный, Юсеф-паша ничего для себя не просил, он просто выражал в молитве свое преклонение перед всевышним. Он молился по пять раз в день, всякий раз дважды читая молитвы, всегда в одной и той же позе и никогда не меняя силы голоса, и так делал ежедневно, всю свою жизнь. Внизу, во дворе, Давуд-ага, Фадил-Беше и несколько стражников, припозднившихся с молитвой, все еще продолжали склоняться в поклонах и монотонно бормотать простые слова, накрепко вбитые в их головы и потому легко слетающие с губ. Еще юношей, слушая споры ученых мужей о том, каким должен быть ритуал молитвы, он однажды осмелился спросить, какой же ритуал истинный. И лишь спустя много лет пришел к выводу, что истинным является только то, что объединяет правоверных общей для всех ненавистью или любовью. Словно рядясь в разные одежды, живущие на земле выбирали разные ритуалы, чтобы узнавать друг друга или тех, кого надлежало уничтожить или обласкать. Известные посвященному знаки делали его жизнь ясной и светлой, давали ощущение могущества, ибо возвышали ничтожного и неуверенного в себе, удваивали его силы, когда он вступал в бой вместе с другими.
Без знака принадлежности к другим человек ничего не значил.
Вот почему молитва предназначалась не для того, чтобы о чем-то просить всемогущего, выставляя напоказ свою жалкую натуру и свои мелочные заботы и вожделения. Молитва — это способ всецело отдать себя всевышнему, а через него — другим людям, своей общине, своему повелителю-халифу, власть которого освящена небесным владыкой. Ибо сказано — поминающий бога среди нечестивых похож на дерево, цветущее в поле с пожухлой травой. Тысячу раз право писание: закон аллаха — в служении ему. Многократно повторяемые ритуалы призваны укреплять связи между правоверными, делами их похожими на могучий лес, над которым бдит сам всевышний, поэтому Юсеф-паша был глубоко убежден, что молитва является священным делом, важнейшим элементом веры, и нельзя ни пропускать установленного для нее часа, ни наизусть затверженных слов.
Он подождал, пока люди его поднимутся на ноги, и, чувствуя усталость, пожалел, что времени на сон нет. Отпущенный домой Абди-эфенди наверняка успел предупредить местных заправил о судьбе визиря. Юсеф-паша решил пока не беспокоить их, дабы они успели совладать со страхом и настороженностью, да и ему нужно было время на то, чтобы осмотреться и подумать, что можно сделать на этом холме для укрепления религии и веры. Главная цель его визита была достигнута. Голова визиря вместе с его золотом отправлена в столицу, но в разговорах с верховным имамом и главным смотрителем мечетей вспоминалась мечеть Шарахдар, даже в приговоре указывалось, что священное строение заброшено и разрушено. И еще было написано там, что количество правоверных преступно мало, однако немедленно выправить положение Юсеф-паша был не в силах: на холме совсем недавно свирепствовала чума, выкосившая две трети его жителей.
Процокав по булыжной мостовой, начинавшейся от конака, кобыла, приседая, стала спускаться вниз. Повсюду виднелись следы запустения. Только суровые морозы последней зимы избавили жителей холма от страшной болезни, в течение двух лет свирепствовавшей в городе. Из-за этого он был практически оторван от империи. Посылаемые на север войска обходили его далеко стороной, курьеры наведывались редко, встречаясь с нужным человеком не дальше окраин; запасы риса, столь необходимого для оголодавших жителей столицы, не скапливались в городе, как раньше, а вывозились подданными с полей прямо в наскоро сбитые из досок сараи, построенные на берегу реки. Новости из города приходили нечасто, поскольку в них не было ничего хорошего, и передавали их неохотно. Чума то обманчиво прекращалась на неделю или на месяц, то вспыхивала с новой силой, и людям ничего не оставалось, как только терпеть и молить всевышнего, чтобы он смилостивился над ними.
Юсеф-паша знал, что, спасаясь от мора, многие неверные бежали в первые же дни, бросив на произвол судьбы дома и остальное имущество, скитались по соседним лесам или укрывались в окрестных селах. Те, кто остался, боялись чумы пуще огня и в страхе за свою жалкую жизнь черствели сердцами и становились глухими к чужой беде. Так уж, видно, они были устроены, и когда чума врывалась в чей-то дом и его обитатели метались в жару, почерневшие, как головешки, неверные не смели подать им воды или просто присесть в головах у несчастных, дабы хоть как-то облегчить их страдания. И все это только для того, чтобы спасти свой дом, свою шкуру. Как всегда, лишь правоверные стойко переносили посланные всевышним испытания, покорно доверяясь его воле. Они доказали свою храбрость и прочность веры, и хотя умерших среди них было в десятки раз больше, страдания их будут вознаграждены наравне с воинами, погибшими в священной войне. А вот визирь, бежав с холма вместе с гаремом и слугами, все два года отсиживался в горах, где разбивал шатры, словно готовясь к сражению. С кем собирался он вступать в сражение, с самим провидением? Юсеф-паша помнил, что в дни его детства тех, кто вот так бежал от чумы, судили за святотатство и сжигали в столице на кострах. С тех пор закон стал не столь суровым, и все же считалось преступлением, чтобы глава мусульманской общины в числе первых бежал от посланных самим всевышним испытаний. Одного этого было достаточно, чтобы визирь расстался со своей головой, ибо в писании сказано: не постигнет нас никогда ничто, кроме того, что начертал нам аллах.
Кое-где по склону холма виднелись большие каменные дома, однако высокие ограды мешали рассмотреть, обитаемы ли они или заброшены. Между ними грязным потоком разбегались кирпичные развалюхи, крытые соломой, и совсем уже нищенские постройки из досок и прутьев, обмазанные глиной. Каждый строил, где попало, вокруг домов и ветхих строений бедноты вились тропинки, лоснившиеся от выплескиваемых на них помоев. Они редко совпадали с булыжными мостовыми некогда пролегавших здесь улиц. У небольшого расширения, делившего хребет холма, близ небольшой седловины, их поджидал всадник, в котором Юсеф-паша, приблизившись, узнал Абди-эфенди. Он ловко сидел на коне, тучность его сейчас была почти незаметна, как будто перед пашой предстал другой человек.
— Служить своему господину, — спасти свою душу! — сказал писарь, умело разворачивая и одновременно сдерживая своего коня, и хотя Юсеф-паша порадовался этим словам, он ничего не ответил, а лишь кивком головы приказал Абди-эфенди встать по его левую руку.
Откуда-то из-за деревьев доносились удары барабана, шум толпы и звуки зурны — то пронзительные, то хриплые, но одинаково однообразные и навязчиво повторяющиеся. Тропинка привела всадников к утоптанной круглой площадке, в середине ее толпилось с десяток бродячих проповедников, среди которых паша заметил и сектантов-суфиев. Они плотным кольцом окружали двух дервишей. Один из них, ссохшийся старик в заляпанном грязью белом халате, носил на голове огромный белый малахай. Длинные волосы дервиша были заплетены в короткие косички, связанные между собой и ниспадавшие ниже плеч. Другой дервиш был намного моложе, совсем юноша, только чересчур высокий для своих лет. На смуглом лице его выделялись большие светлые глаза. Дервиши, широко расставив руки и отталкиваясь от земли левой ногой, вертелись на правой, все больше и больше ускоряя вращение, ветер развевал полы халатов, глаза юноши поблескивали при каждом повороте, в то время как старик кружился с плотно сомкнутыми веками, прикусив посиневшими губами кончик языка. Музыканты — тоже суфии из ордена бекташей, войдя в раж, терзали инструменты, а толпа вокруг дервишей, не переставая, исступленно вопила: «Алла хайи! Алла хайи! Аллах жив! Аллах жив!». У многих на губах выступила пена. Когда старик-дервиш в полном трансе грохнулся на землю и забился в судорожных конвульсиях, остальные, не прекращая воплей во славу аллаха, подхватили танец. Юноша держался из последних сил, молодость сдерживала безудержное проявление любви к богу, мешала ему достичь зикры — состояния экстаза, которое считается слиянием с божеством и к которому стремились все эти люди.
За площадкой виднелось каменное здание обители дервишей, там же, при ней, находилось училище для юношей, решивших посвятить себя служению аллаху. В этот день не было религиозного праздника, а для ритуала приобщения был слишком ранний час, и Юсеф-паша догадался, что происходящее на площадке устроено кем-то специально в его честь, вероятнее всего, это было придумано Абди-эфенди, чтобы порадовать его душу. Однако Абди-эфенди, после того как Элхадж Йомер, давно знакомый с пашой, шепнул ему, что надо делать, и после совета с кади вывел дервишей и учеников не только для того, чтобы порадовать пашу, но и в надежде умилостивить его.
— Обильные всходы дадут семена веры, посеянные в этом училище, — осмелился похвалить свой город Абди-эфенди, видя, что его новый господин доволен увиденным, и добавил:
— А парень тот мой. Хоть и молод еще, но сердцем жаждет познать глубины вероучения.
И он рукой показал на юношу со светлыми голубиными глазами. Поворачивая голову, чтобы посмотреть на юношу, Юсеф-паша заметил, что в бесстрастном взгляде писаря мелькнула гордость за сына. Желая проявить отзывчивость, Юсеф-паша ответил:
— Все во власти аллаха! Ты, Абди-эфенди, укрепил мой дух. Приведи ко мне мальчика, как выдастся время. Да осыплет аллах его своими милостями!
Потом всадники спустились по склону и тут же попали в лабиринт усеянных лавками улиц и вонючих торговых рядов. Сидевшие на порогах торговцы вскакивали и сгибались в поклонах, мастера и подмастерья, в основном гяуры, выглядывали из-за решетчатых окон. Лавки были увешаны связками сапог, медными блюдами, подносами и кувшинами, мотками веревок, сбруей, кузнечными изделиями, склады ломились от зерна, меда и кож — ничего удивительного, что в основном в сундуках визиря таилось столько богатств. Только вот за те два года, что на холме свирепствовала чума, он позабыл, что богатства не даются даром. Юсеф-паша пришпорил коня, досадуя, что мысли о визире до сих пор не выветрились у него из головы. Он старался держаться поближе к холму, чтобы объехать его вокруг, но лабиринт улочек уводил его в сторону, и, миновав крытый рынок с каменной аркой и самым большим в городе караван-сараем, Юсеф-паша со своей свитой вдруг оказался на главной торговой улице. Это было широкое вонючее болото, высыхавшее только в жаркие летние дни, а сейчас заполненное зловонной жижей. Оставшийся с зимы мусор разлагался под лучами весеннего солнца, в грязи валялись полуразложившиеся тушки животных, а посреди улицы лежал труп лошади со вздувшимся животом. Мясники, работавшие в разбросанных повсюду лавках, швыряли кишки и требуху прямо в грязь, и вонь, неприятно поразившая Юсефа-пашу на всех торговых улицах, здесь была еще нестерпимее. Кони нерешительно ступили в жижу и остановились. По обе стороны улицы тянулась насыпь, по ней, перепрыгивая с камня на камень, пробирались прохожие. Юсеф-паша увидел, как двое гяуров толкают друг друга, словно бараны, не в силах разминуться, потому что одному из них пришлось бы ступить в грязь. В результате оба соскользнули с насыпи и, стоя по колено в мутной жиже, продолжали обмениваться тумаками, без особого, впрочем, усердия, так как оба старались не испачкаться больше, чем уже успели. Наблюдая за ними, Юсеф-паша раздраженно подумал: «Истинно сказано: земля погибла бы, если бы аллах не держал людей на расстоянии!» Он повернулся к Давуду-аге, тот махнул рукой Фадилу-Беше, и Фадил-Беше, подскакав к дерущимся, ударом бича свалил с ног обоих и, не обращая на них больше внимания, тут же вернулся к своим.
— Здесь нам делать нечего! Веди нас, Абди-эфенди, к мечети Шарахдар! — приказал Юсеф-паша, разворачивая коня, и вся свита переулками послушно поскакала к холму.