На следующий же день холм огласился скрипом первых трех телег, груженных землей. Улочка, ведущая к древней постройке, была крутой и тесной, телеги с трудом втискивались в нее, волы постоянно упирались в ограды, оглобли трещали, колеса с трудом преодолевали рытвины и крутизну, крестьяне зло переругивались, размахивали палками, жалея скотину, остервенело подталкивали телеги, под вонючими тулупчиками уже побежали первые струйки пота, и когда, наконец, погонщики добрались до амфитеатра и вытащили канаты, доставленные ими кучи земли показались песчинками на краю гигантской воронки.
Абди-эфенди самолично явился проверить, как идут работы по засыпке амфитеатра. Не подчинившись кади, он отказался от надзора за мечетью, выбрав для себя более трудное дело, и кади охотно согласился. Ему было ясно, что с такой дорогой работа застопорится, что нужно расширить и выровнять ее, поэтому писарь, приказав погонщикам ждать, отправил своих людей в отдаленные слободки и в торговые ряды собрать всех шатающихся без дела неверных. Человек пятьдесят с мотыгами и заступами пригнали после обеда, принявшись расчищать и выравнивать улицу и, углубившись всего лишь на пядь, наткнулись на более древнюю улицу, мощенную крупным булыжником. Подневольные работники двинулись по ней, снесли пять-шесть жалких лачуг, стоявших на пути, а затем стали расширять и укреплять мостовую, вбивать в нее каменные сваи, предотвращающие откат телег, и через несколько дней улица сама вывела их к амфитеатру.
Дела сдвинулись с мертвой точки, и Абди-эфенди успокоился, телеги и люди хлынули вверх равномерным мощным потоком. Телохранители беев, городские стражники и личная стража Юсефа-паши сгоняли неверных из близких сел и предместий, люди с ленивой апатией выходили на работы, не спрашивая, ни чем они занимаются, ни зачем это нужно. Привыкшие ко всему, они знали, что, однажды попавшись, спастись могли только тем, что до конца будут тянуть свою лямку, и вопрос о том, как отзовется это на судьбе других, не отягощал их совесть. Сначала было сказано, что работников распустят после того, как каждый сто раз доставит на холм землю: возница — сто телег земли, хозяин коня или мула — сто лошадиных мер, безлошадного и бестележного, рассчитывавшего только на собственный горб, ожидали сто мешков — тогда всяк был волен бежать и прятаться.
С высоты казалось, что оставленный ударом хлыста черный след прорезал холм и весь город до самых предместий, и по этому следу от темна до темна тянулись вереницы людей и телег. Землю копали в бесплодной пустоши, с каждым днем котлован становился все глубже, выбрасывать землю наверх становилось все труднее, а там на нее набрасывались, дрались за каждую горстку, остервенело грызлись люди, которых грабили так жестоко, что обмана от равных себе они спустить уже не могли. Односельчане и слободчане вскоре разбились на артели — одни копали, другие сторожили и грузили наверху, стены котлована внезапно рушились, и однажды он стал братской могилой для нескольких раздавленных оползнем землекопов. Время от времени в него срывались телеги вместе с волами; разваливаясь на куски, они калечили животных, однако никто не смел начать копать в стороне, ибо вокруг колосились нивы Нуман-бея, а бурьян, растущий на разграничительной меже, был таким же колючим и устрашающим, как брови бея. Вымотавшись на землеройных работах, люди отправлялись в путь, а за городом им предстояло самое трудное — взбираться по круче.
В начале мощеной улицы телеги, лошади и люди скучивались, медленно, надсадно ползли вверх, ибо немногим удавалось двигаться так, как позволяли собственные силы, большинству приходилось подчиняться общему, изнурительному рваному ритму, телеги срывались вниз, врезались в морды измученных волов, взмыленные кони сбивались с шагу на гладких камнях мостовой, приседали и нередко падали, и тогда из судорожно разинутых ртов их хозяев неслись нечленораздельные проклятия, потому что приходилось отвязывать и снова грузить тяжелые мешки, задерживая весь изнемогающий поток, лошади раздували бока, с усталых морд стекала слюна и пена, меж телег и навьюченной скотины, согнувшись пополам под тяжестью мешков, шатаясь, пробирались горожане, молясь о том, как бы не попасть под телегу и устоять на ногах в толчее, ибо подняться после падения не хватило бы сил ни у кого.
Каждый старался нагрузиться сверх всякой меры, но иначе и быть не могло. Наверху, где кончался подъем и после небольшой горбинки улица спускалась к амфитеатру еще метров на десять, их поджидали поставленные Абди-эфенди надсмотрщики. Они не пропускали никого, основательно не проверив, и если телега была загружена не до краев или чей-то мешок казался им недостаточно полным, они заставляли хитреца высыпать землю и не засчитывали ему подъема на холм. Каждому неверному была выдана рабочая бирка, осмотрев груз, надсмотрщики тесаком ставили на ней зарубку, а потом, когда несчастный представал перед ними вновь, перечеркивал ее, ставя отметку каждый раз на новом, только им известном месте. Люди беспокойно топтались в очереди, с каждым днем становившееся все более жарким солнце быстро сушило вспотевшие головы и прилипшие к плечам рубашки, здесь можно было немного расслабить мышцы и переброситься парой слов.
— Мне осталась теперь половина, а тебе, Стоян?
— Вчера начал, мать их, в доме все бросил!
— Шевелись, шевелись, парень!
— А ты, видно, разбежался решетом воду носить…
— Я смотрю, коровенка твоя долго не протянет.
— Типун тебе на язык.
И испуганный хозяин, крестясь принимался охапкой сена вытирать бока разгорячившейся, как лягушка, корове.
— Эй, Турхан-ага, будь человеком, поставь еще одну зарубочку! — насмешливо и дерзко обратился к одному из надсмотрщиков большеголовый селянин с длинной, никогда не ведавшей бритвы спутанной бородой. — Порадуй Пенку! — он махнул рукой в сторону брыкающегося рядом осла. Видно было, что он знаком с Турханом, и не просит, а поддразнивает его, продолжая какой-то, известный лишь им двоим, разговор.
— Сейчас, сейчас! А на башке зарубочку не хочешь? — с шутливой кровожадностью ответил Турхан-ага. — Смотри, поп, как бы тебя не услышали люди паши, тогда пиши пропало. Ты знаешь, что здесь делается?
— Не знаю, Турхан-ага, может, ты скажешь? Репу, что ли, вы решили посадить на холме, коль скоро вам столько земли понадобилось?
— Помалкивай там! — крикнул надсмотрщик и занялся следующим, тем, что уже отработал половину своей повинности. Он взглянул на его бирку и тут же съездил коротышке по зубам. — Обмануть меня хотел, свинья! Сам поставил черту, гнилое семя! Сам! — заорал он, колотя несчастного увесистым кулаком, сжимавшим рукоятку кинжала, прямо по голове, которую тот пытался закрыть руками. Подскочившие к ним с палками надсмотрщики, встав в круг, принялись дубасить селянина, а ждущие в очереди загалдели:
— Так ему и надо! Хитрая сорока попадется до срока… Вол упирается — бич свистит! Мы, что ли, глупее?
Турхан-ага сунул старую бирку в мешок, бросил новую к ногам селянина:
— Начинай сызнова, будешь знать, как меня обманывать!
Стонущий человек повалился в ноги надсмотрщику, замычал что-то невнятное, из разбитой губы сочилась кровь. Рядом остановился крупноголовый, но смотрел не на него, а на других селян.
— Добейте же его! Чего ждете? Пользуйтесь случаем! — гневно выкрикнул он и погнал запряженного в тележку осла к развалинам.
Турхан-ага не ошибся, человек этот действительно был священником, пригнанным вместе с односельчанами, хотя носил те же домотканые одежды, что и остальные. От других он отличался нестриженой бородой, да тремя нужными каждому попу предметами, хранившимися в его доме: старым серебряным крестом, евангелием и камилавкой, оставшейся с незапамятных времен и вылинявшей от старости. Он надевал ее только на крещения и похороны, да еще в те два дня, когда был рожден и воскрес сын божий, но и этой камилавки ему было достаточно, чтобы отправлять христианские обряды. На краю амфитеатра поп разгрузил тележку, добавив еще одну горсть к священной земле Юсефа-паши.
Однако подвозом земли дело не ограничилось. Слишком большой была разница между верхним и нижним уровнем амфитеатра, землю нужно было перебрасывать вниз, к сцене и первым рядам, поэтому вскоре тех, у кого не было рабочей скотины, отделили от остальных и загнали в развалины. Из досок сбили длинные ульи, люди налегли на лопаты, земля и галька потоком полились на дно воронки. Юсефу-паше нужна была твердая, надежная земля, способная выдержать постройки и улицы, поэтому приходилось как следует забивать каждую щель, заполнять тоннели и боковые своды, через которые некогда народ проходил в амфитеатр. Огромные их пасти ненасытно поглощали землю, телегу за телегой проглатывало пространство между рядами, и когда земляная насыпь выросла довольно зримо, оказалось, что земля оползет, если с внешней стороны холма не сделать опорной стены. Абди-эфенди дал команду, подчиненные засуетились, разыскали мастеров-плотников, нашли селян, имевших представление о кладке, и около сотни душ принялось возводить стену, которая должна была подняться до верхнего края амфитеатра. Другая сотня душ, разбившись попарно, огромными дубовыми трамбовками уминала землю, кое-где пришлось поднять древние колонны и каменные глыбы, чтобы изнутри укрепить землю, потом из сёл приволокли тяжелые катки, которыми мяли снопы при обмолоте, привязали их к лошадям и прошлись ими по новым пластам; людской муравейник что-то тащил, копал и топтал, яростно хороня в этой земле и свои му́ки, и застилавший глаза гнев. Возчиков земли становилось все меньше, их грузы как будто проваливались в разинутую пасть развалин, а солнце все выше взбиралось на небо, жгло затылки, рисовое зерно быстро наливалось спелостью.
На закате Юсеф-паша ежедневно являлся посмотреть, насколько выросла новая земля и как идут дела с восстановлением мечети. Фасад ее уже был обновлен, каменщики-гяуры потрудились на славу. Пришедшее в негодность было заменено, подновлены подгнившие балки, остались каменные стены, над которыми возвышался подпертый бревнами минарет. Большая плата была обещана строителям, если работа будет закончена в срок, и лютая расправа грозила за опоздание, они выбивались из сил, подстегиваемые надеждой и страхом, а мусульманин-десятник, молчаливый, сморщенный старик, давал им в полдень ровно столько времени, сколько нужно на то, чтобы проглотить кусок, захваченный из дому, и снова принимался подгонять их, пока на небе не гас последний луч света. В первый же свой приход Юсеф-паша наказал кади не замазывать раствором оскверняющий мечеть христианский знак, как делали раньше, а убрать его с каменной арки совсем и на его месте выбить слова священной молитвы. И ровно через неделю, когда леса поднялись вровень с темно-серым сводом, какой-то парень уже сбивал православный крест, причем ему часто приходилось спускаться вниз, потому что камень был очень крепок. Усердие нравилось Юсефу-паше, нравился ему людской муравейник, пытавшийся залечить рану в теле холма. Дно амфитеатра было засыпано, опорная стена росла вместе с насыпью, все новые и новые кучи земли ссыпались вниз, под ними исчезали мраморные лестницы и скамьи, и паша мысленно представлял себе, как вскоре земля заполнит воронку, докуда она будет расстилаться и в какое благословенное место превратится подножие мечети Шарахдар.
Хорошо, что он не отказался от своего замысла, сумел побороть слабость. Слушая рассказ о жизни и смерти Кючука Мустафы, о его тяжком, непростительном грехе, он заколебался, и на мгновение ему захотелось уехать на следующий же день. В столице ему был обеспечен триумф, который в течение стольких лет ускользал от него. Но пришло и его время, чтобы шагнуть туда, куда был обращен его взор с юных лет. Юсеф-паша сражался не только знанием и мужеством — мудрецов и смельчаков было достаточно и без него. Он обладал особым даром, который не зависел от одного только ума или опыта долгой службы. Трудно было назвать его одним словом, можно было сказать, что это безграничное самоотверженное служение вере, но это значило бы ничего не сказать о том огне, который, пылая в его душе, выжег в ней все ненужное, позволив ему заново отлить свою душу, как отливают звонкое лезвие клинка. Какими бы словами ни называл Юсеф-паша этот огонь: «вера», «любовь», «власть» или «предначертание всевышнего», он совершенно правильно не отделял их друг от друга, ибо для него слова эти звучали на языке самого огня. Так иногда паша думал о своей душе, и действительно не намного ошибался — в его душе пылал костер, но это был костер фанатизма, переплавивший понятия, как добро и зло, любовь и ненависть, истина и ложь, настолько что они перестали отличаться, а случайность сделала из них отливку в соответствии со временем, в котором родился этот человек и с местом, где он жил.
Юсеф-паша готовился стать кади-аскером, вторым судьей империи после шейха-уль-ислама, и тогда тайная власть его стала бы явной, огонь его веры и любви действительно согрел бы всех, над кем он стоял. Решение об этом было подготовлено, но падишах медлил. Нельзя было рассчитывать на его соглашение в жаркое летнее время, когда правитель скрывался в прохладных покоях дворца. А осенью Юсеф-паша положит к его ногам на благо всей империи и вере плод, взращенный на холме, и плод этот будет достоин той борьбы, которой он посвятил всю свою жизнь.
Рассказ о самоубийстве смутил, но не расколебал Юсефа-пашу. «Кажется, я последний, кто знает истину», — сказал отец Кючука Мустафы. Какое дерзкое высокомерие позволил себе этот оборванец! Истина, размышлял в ту ночь Юсеф-паша, стоя у неосвещенного окна, не зависит от жизни того или иного человека. Мир насквозь лжив, а путь живущих в нем людей еще лживее, но смерть их должна служить истинам вероучения. Все, что не служит этому, не есть истина. И только тот живет в истине, кто без остатка посвятил себя великому делу, кто не зависел в своей судьбе от случайностей. Юсеф-паша был убежден, что коран признает самоубийство грехом только потому, что самоубийца пытается случайный миг в своей жизни выдать за нечто предначертанное свыше, хотя всевышний еще не принял своего решения. И истина переступала через него, а аллах оставлял душу несчастного корчиться в муках до тех пор, пока не возвращал ей света. Все причины были подчинены воле вседержителя! Юсеф-паша с отвращением думал о мягкотелости Кючука Мустафы и о его никчемной дерзости. Паша был терпим к песням, но не к певцам. Все, кого он знал, казались ему алчными бездельниками, самовлюбленными эгоистами, а при случае — трусливыми деспотами. На что-либо стоящее они не годились, и потому он совсем не жалел о Кючуке Мустафе, не мог простить его и считал, что наивысшим благом было бы навсегда забыть его имя. Но когда на совете один из имамов напомнил о нем, грешника пришлось окунуть в купель лучезарной истины, дабы во имя святого дела создать образ совершенно другого Мустафы. Только так можно было возродить мечеть Шарахдар. Иначе проклятие оставалось бы висеть над ней. Назвав его мучеником и объявив, что ему воздвигнут гробницу, Юсеф-паша в тот же самый момент страстно поверил в свои слова и похоронил в глубинах своей души образ того Кючука Мустафы, которого он презирал и ненавидел. Сказанное было истиной, ибо служило во благо вере. Этой истиной он спасал имя Мустафы, но его имя должно было служить истине, и Юсеф-паша стал относиться к новорожденному Мустафе с ревнивой любовью отца и был готов защищать его от любой хулы и сомнений.
Только один человек беспокоил его — отец некогда жившего Кючука Мустафы. Слабоумный, чувствительный старик мог навредить великой истине. Он мог пойти по базарам, похваляясь, что его сыну обещана гробница, а это не входило в планы Юсефа-паши. И когда в полдень Давуд-ага вернулся на совет и сообщил: «Мы его взяли!» — паша больше не вспоминал о старике. Ему незачем было знать о том, как вдвоем с Фадилом-Беше они разыскали его в торговых рядах, как, кланяясь, почтительно объяснили ему, что его ждут в конаке, как повели в обход, глухими безлюдными улицами, к развалинам амфитеатра. Проходя мимо входа в тоннель, они внезапно втолкнули его туда, и старик, не сопротивляясь, с легким недоумением вглядывался в полумрак, обеими руками схватившись за пояс. И не успел Давуд-ага выхватить свой шнурок, как Фадил-Беше перерезал старику горло, и тот сполз ему под ноги, так и не поняв, для чего его заманили в ловушку. Спрятав золотые, перекочевавшие прошлой ночью из кошелька Юсефа-паши в пояс старика, Фадил-Беше поволок труп в темноту. Оказалось, в тоннеле были проделаны боковые ходы — прокопанные в скалах узкие влажные галереи, в первую же из которых стражник и швырнул труп немощного старика.
С одним делом было покончено, но у Юсефа-паши была и другая забота, и помочь ему в ней не могли ни Давуд-ага, ни Абди-эфенди. Они не только не могли ему помочь, но как раз от преданного Абди-эфенди паша должен был скрывать ее, ибо дело было деликатным и приказом не решалось.